Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прошедший многократный раз - Геркус Кунчюс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Она замечательная, – говорит Сесиль, не светящаяся глубокой мудростью.

– Листайте рукопись, а у меня много работы, – сбегает от нас служащая, она явно боится, как бы я еще чего-нибудь не придумал.

Листаю рукопись, а они не отрывают взгляда от разных О. Мною овладевает огромное желание закрасить плоскость буквы тушью. Держусь из последних. Никто сейчас и не подозревает, какие страсти кипят во мне. Для французской культуры это был бы удар ниже пояса.

– Уже можем идти, – говорю, переворачивая последний лист рукописи. – От Ренана ничего большего и не ожидал.

Фотограф немного удивлен, однако подчиняется моему желанию. Идем из библиотеки, прямо-таки переполненные знаниями, которые брызжут из наших мозгов.

– Если тебе что-нибудь будет нужно, – говорит Пьер, – всегда можешь ко мне обратиться. Я к твоим услугам.

Сесиль в этот миг чувствует себя ненужной. Она успевает солгать, что через десять минут ее будет ждать Огюст. Разумеется, на другом конце города. Расстаемся. Мне становится легче. Я снова свободен.

Когда я уже иду к Национальному банку, меня догоняет Пьер.

– Эркю, очень извиняюсь. Может, ты не откажешься выпить со мной бокал пива? Я угощаю.

Соглашаюсь без колебаний, так как Пьер мне нравится. Мне нравится его раскованная походка, насмешливый взгляд и меткий глаз. С большим удовольствием познакомился бы с ним поближе. Он со мной, кажется, тоже.

Пьер ведет меня назад к библиотеке.

– Здесь, рядом. В этом кафе мы познакомились с Сесиль.

– Ты давно ее знаешь? – спрашиваю его.

– Может, год. Может, два. Иногда кажется, что всю жизнь, однако чаще всего…

Стоим у бара в типичном французском кафе. Набросано окурков. Все друг друга знают. Пьер представляет меня хозяевам и своим друзьям. Теперь и я свой среди них. Флаг сексуальных меньшинств над фасадом здесь не развевается. Прихлебываем пива.

– Ты должен ей помочь, – начинает разговор Пьер. – Она совершенно выбита из колеи.

Понимаю, что речь идет о Сесиль, однако при чем здесь я?! Не могу же я быть ее доверенным лицом, да и знакомы-то мы с ней всего несколько часов. Кроме того, она мое имя не может нормально выговорить. Что уж говорить о фамилии, которая в ее устах превращается в яд.

– Я?! – переспрашиваю я, состроив ничего не говорящую мину.

– Да, ты. Потому что ты можешь. По глазам вижу. Ты можешь ей помочь.

– Пьер, я даже не знаю, что с ней, чем она больна и больна ли. – Я уклоняюсь от деятельности самаритянина, которая чужда мне уже добрый десяток лет.

– В общем, она любит, – вздохнув, ставит он диагноз.

– Не меня же.

– Конечно, не тебя, однако ты можешь ей помочь.

Разговор мне перестает нравиться, а пиво горчит. Делается даже немного кислым. Начинаю подозревать, что оно еще и с осадком. Сожалею, что пью пиво и впутываюсь в банальную историю.

– Она любит его, – снова издали начинает Пьер и с досады даже закуривает. – Она любит его. Она мне призналась.

– Пьер, мне никто не признавался. Я ничего не знаю и не хочу знать, кто кого любит, а кого не любит. Я и сам не уверен, кого люблю, а кого ненавижу. Что же говорить о Сесиль, которую я не знаю.

– Не совсем так, – прерывает меня Пьер.

Такие повороты мне уже совсем не нравятся. Я не поклонник любовных романов, да и не близки мне всякие истории.

– Она ему каждый день пишет письма, но так и не дождалась ответа. Если это продлится еще хотя бы месяц, она окончательно сломается. Она такая хрупкая. Я хочу ей помочь. И ты ей должен помочь. Ты обязан.

– Хорошо, – успокаиваю я, – расскажи, в чем дело. Посмотрим.

– Она влюбилась в того саксофониста из Вильнюса. Она лишилась из-за него рассудка.

Я не говорю ему, что влюбиться в саксофониста – самое страшное дело. Любовь к этим дудилыцикам заранее обречена. Это постулат, теорема, которую девочки должны вызубрить еще на школьной скамье. Во мне уже поднимается сочувствие к Сесиль.

– Ты мог бы встретиться с ним, – продолжает Пьер, – и все ему объяснить. Ты должен его убедить, что так поступать непорядочно. Он не может разрушить ее жизнь.

– Думаешь, – говорю ему, – что я пойду к тому саксофонисту, так, ни с того ни с сего, и стану морализировать только потому, что в него влюбилась девица, которую он, может быть, и не помнит? Как ты себе это представляешь?

– Ты должен объяснить ему, рассказать, как она страдает.

Пьер хочет заманить меня в капкан маразма. Я раскусил его замысел. С каждой секундой он мне нравится все меньше и меньше, хоть и щедрый. Может быть, слишком щедрый. Фотографы чаще всего не обладают этим качеством.

– Хорошо, – говорю я, чтобы он отстал. – Пойду к тому саксофонисту и скажу, что его безумно любят. Он меня выбросит за дверь. И еще поддаст под зад. А вечером около дома меня подкараулят все эти музыканты и изобьют, чтоб не совался не в свои дела.

– Этого не будет. Не будет этого…

Пьер, кроме того, еще и наивен. Самыми наивными бывают скульпторы, однако и Пьер мог бы сыграть в этом оркестре наивцев. Возможно, даже первую скрипку.

– Ладно, – успокаиваю я его, – пойду к тому саксофонисту. Поговорю. А может, попугать его ножом?

Чувство юмора у Пьера в пятках. Он долго объясняет, что ножом саксофониста пугать не стоит. По его мнению, это было бы слишком сурово….

– А девушек соблазнять? Соблазнять их и бросать – это не сурово? – патетически спрашиваю я.

Пьер соглашается и заказывает еще по бокалу пива. У меня в горле сухо от чужих проблем и подброшенных мне новых обязанностей. Сейчас выпил бы ведро пива.

– Мы договорились? – он все еще не отстает от меня.

– Договорились, договорились, – заверяю я, хотя ни к какому саксофонисту не пойду, и разжалобить его пытаться не буду, и адскими муками пугать.

Прощаемся. Пьеру пора в лабораторию. Пожимаем руки, а я думаю, что ничего не потерял бы, если бы с ним не встретился. Он впутал меня в историю и изгадил хорошо прошедший день. Такие вещи нельзя прощать.

Отомщу.

Город вибрирует от звона. Сегодня объявлено, что все, что звенит, является музыкой. Тысячи вышли на улицы. Во дворике музея Клюни те, кому медведь на ухо наступил, затягивают средневековые песни. Зевак полно. Подающих реплики тоже. Ценители музыки нервничают, так как не предусмотрели реакции толпы. Устраиваюсь во дворике на траве. Уже через минуту ноют все кости. Не слышу средневекового мычания. Думаю лишь о том, что в этом городе и часа не бываю трезвым. Все время поддатый, хмельным взглядом оценивающий и сам оцениваемый. Вчера позвонил друг из Австрии, неизвестно каким образом узнавший номер моего телефона. Пообещал навестить. Это сообщение приятно – не придется пить одному, у меня будет собутыльник и свидетель жутких приключений. Должен приехать через месяц. Месяц пить одному трудновато, однако ждать его стоит. Стоит. Почитатели Средневековья все не кончают. Они уверены, что то, что они делают, весьма разумно. После этого выступления они, мне кажется, изменят свое мнение. Жидкие аплодисменты. Однако певцы из колеи не выбиты. Они продолжают. Вытаскиваю из-за пазухи фляжку с ромом. Отхлебываю. Становится получше. Могли бы после каждого моего глотка петь все тише и тише. И под конец – совсем замолкнуть. Увы. Этих песен они выучили, видно, с тысячу и теперь настроены спеть не меньше половины. Конечно, меня здесь никто не держит, однако в другом месте, думаю, будет не лучше. Страдаю. Мучаюсь, однако чего стоит это мое мучение рядом с переживаниями Мазоха. Сравнение придает сил, и я отхлебываю еще раз, так как хочу, чтобы и у меня сегодня был праздник. Устроить себе такой праздник – пара пустяков. Приятно знать, что не зависишь от календаря и постановлений ассамблеи. Я уже весел и за это состояние могу благодарить только самого себя.

Певцы сменяют друг друга. Этого выступления они ждали год, поэтому так легко теперь со сцены не уйдут. Мне шах. Усаженные рядом со мной дети начинают плакать. Матери стараются успокоить их, однако это им не удается. Плач детей заглушает духовные песни Средневековья. Артисты недовольны. Они с наслаждением убили бы этих детей, которые мешают их искусству идти в массы. Похоже, что реминисценции романной эпохи скрутили юным гражданам внутренности. Я не ошибся: дети уже обосрались. Матери, сбежавшие от мужей, недовольны. Начинают проверять детские задницы. Средневековые песни плывут вместе с вонью фекалий. Параллель ко времени и к месту… Средние века не были стерильными. У детей хорошая интуиция. Если бы было можно, я бы и сам от этих песен обосрался. Держусь и пытаюсь справиться. Я ведь не засунул под задницу памперсы – чудо двадцатого века, позволяющее испражняться, даже идя по улице, впитывающее мочу и кал. Хорошее дело. Подложив их, чувствуешь себя стократ свободнее и не зависишь от городских уборных.

Детское говно имеет свойство невыносимо вонять. Трудно даже представить себе, что эти ангелы могут распространять смрад невыразимой силы. Это для меня всегда оставалось тайной. Одни женщины оказались предусмотрительными – захватили памперсы, чтобы поменять. Другие рассеянные. Такие всегда забывают, что их отпрыски тоже люди. Эти рассеянные теперь – мои союзницы. Они поднимаются вместе со своими обкакавшимися детьми и пробираются к выходу. Я иду за ними, прикинувшись одним из родителей этих засранцев. Мы проталкиваемся сквозь толпу, которую раздвигают не наши тела, а распространяемая малышами вонь. Любители средневековых песен оставляют нам коридор. Выходим, как императорское семейство.

Певцы еще бросают на меня недовольный взгляд, полный укоризны за то, что я не ценю их искусство. Мне насрать на их искусство, как только что сделали мои пока несознательные соседи.

На улице с облегчением отдуваюсь, немного попеняв себе за то, что неосмотрительно сделался на полчаса почитателем Средневековья. Однако это уже прошлое. Никогда не буду вспоминать эту черную страницу моей биографии. Звуки песен достигают улицы, на которой стою. Отхлебываю ром.

Иду через Сену. Сдерживаю себя, чтобы снова не попасть в ловушку звона. На каждом углу кто-нибудь играет. Мне рассказывали, что и любовь саксофониста в прошлом году пела с какой-то рок-группой перед кафе. Однако не получилось. Говорят, у нее нет слуха. Женщины, соблазняющие песней, – это смерть. Ничего нет страшнее, чем когда тебе поют, изливают сердце, признаются в любви – и все не в тон. Это катастрофический удар по самому болезненному и чувствительному месту мужчины – потенции. Как-то я столкнулся с одной, пытавшейся попеть в церкви. Тоже была без слуха. Теперь даже здороваться с ней не хочу. Отошел я и от жены минималиста, неосторожно запевшей у костра в горах, когда мы ели мясо, пили водку и много-много говорили об искусстве. Она все мне пела, хотя муж ее и останавливал. Кажется, ничего не поняла. Не поняла даже тогда, когда муж Бенц побежал за водкой, а она навалилась мне на плечи и руками, без всякой реакции с моей стороны, стала лихорадочно рыться у меня под ширинкой. Не получилось у нее, наивненькой, и она снова жалобно запела. Мне ее было искренне жаль, хоть она и создает неплохие инсталляции, за которые время от времени отхватывает премии Британского совета.

Иду вверх по улице Оперы, единственной улице без деревьев. Жара и ром хорошенько размягчили мозги. Если бы их стали изучать лучшие патологоанатомы этого мира – ничего не узнали бы. Немного покачиваюсь, но это ерунда, потому что такой поддатый сегодня не я один. Какое-то невыразимое чувство братства связывает нас.

Так бывает во время революций. Оказываюсь в воздушном пространстве. Меня ослепляют золото и бронза. Сижу в полупустом зале. Пестрая публика шелестит программками. Я тоже хватаю одну с кресла. Читаю, хотя ничего не понимаю. Как и подобает зрителю, буду кивать и улыбаться – сам себе. Другие тоже улыбаются. Некоторые даже здороваются. Большинство – не со мной.

Около меня усаживается меломанка. Таких можно узнать по взгляду и заплаканным глазам. Все в молодости мечтали стать знаменитыми арфистками, тромбонистками или скрипачками. Без особых выкрутасов охотно рассказывают историю своей жизни: отец был почтальон, мать – домохозяйка, а она с детства играла на фортепьяно, однако… вышла замуж: дети, муж, не одобряющий ее пристрастия, а годы бегут… бегут… Теперь огромное удовольствие слушать, как играют другие, оценивать, насколько им удалось реализовать себя… Вот так.

Меломанка, словно в Библии, роется в программке. Замечаю, как ее лицо освещает улыбка – я такие видывал. Улыбается так, как и я улыбался минуту назад. Ей хорошо, а это самое главное.

– Токадо уже играла? – не вытерпев, спрашивает она меня.

– Нет, программа немного запаздывает, – успокаиваю я.

В таких заведениях я чувствую себя как рыба в воде. Все мне ясно. Все знакомо, хотя в зале на улице Оперы я первый раз. И последний – шепчет внутренний голос. На сцене фортепьяно ждет интерпретатора. Как какая-нибудь проститутка, однако такова его доля. Публика волнуется: пауза слишком уж долгая. Торчу здесь добрых двадцать минут, а никто еще не удосужился повеселить меня, успокоить и открыть новые акустические горизонты. Все чего-то ждут, затихли, на что-то надеются. Я один ни на что не надеюсь, потому что завернул сюда убить время. Никто не догадывается, каково содержимое моей фляжки, поэтому я опять потягиваю ром из горлышка. Теперь уже не так долго ждать.

Нюх меломанки не сравнить с ее слухом. Она даже не подозревает, чем я утоляю жажду в этом храме музыки. С самым дурацким выражением лица она кивает мне и пытается улыбнуться.

– Токадо точно еще не играла?

– Не играла, не играла, – отвечаю я и снова потягиваю из горлышка.

– Она хороша, – говорит меломанка и закрывает глаза.

То есть положись на нее и на ее вкус. Чушь! Я на свой-то не полагаюсь, что уж говорить про ее!

Снова жидкие аплодисменты. На сцену выходит затянутая в спортивный костюм личность, даже отдаленно не напоминающая Токадо. В глазах меломанки разочарование. Спортсменка с розой на груди садится за фортепьяно. Справиться с высотой стула она не может. Так слишком низко. Так слишком высоко. Теперь чуть-чуть далеко. Вроде и хорошо, но неровно. Снова низковато. Педаль слишком ослабла. Видимо, волос на клавиатуре – обязательно надо сдуть. Когда, кажется, уже все устроила, замечает, что стул немного качается. Только этого не хватало. Теперь она вырывает лист бумаги из папки, складывает его, подсовывает под ножку стула. Неровно. Снова вырывает, снова сгибает, снова сует. Нет, по-прежнему нехорошо. Все нехорошо и нехорошо. Понимаю, что она требовательна. Могу только позавидовать этому свойству. Закатывает рукава. Сползают. Нехорошо. И со стулом все как-то не так. Наклоняется. Мне кажется, сейчас не выдержит и пойдет за пилой. Пилы не требуется. Она справляется со сложившимся положением – ненормальными условиями творчества и интерпретации. Кладет руки на клавиатуру. Сосредоточивается. В этот момент в зале кто-то кашляет. Кашель спугивает вдохновение. Сидит недовольная, с опущенными руками. Притворяется спокойной, однако раздражение выдает нервно подергивающаяся нога. Снова кладет руки на клавиатуру. Теперь я собрался чихнуть, однако боюсь разогнать вдохновение. Она замирает. Кажется, ждет, что в зале опять кто-нибудь не выдержит и задвигается или попытается прочистить нос. К сожалению, все запуганы. Слушатели ждут от спортсменки первых звуков. Терпеливо ждут. В зал пытаются попасть опоздавшие. Она видит это и снова опускает руки. Подозреваю, что играть она и не собиралась. Кажется, никогда не начнет. Опоздавшие усаживаются. Она грозно посматривает на них. Тем не по себе: пожимают плечами, как бы прося извинения за нанесенное искусству бесчестье. Она снова кладет руки на клавиатуру. Трогает клавиши. Меломанка, все это время не дышавшая, улыбается и закрывает глаза.

Спортсменка интерпретирует Рахманинова, а я раздумываю, как бы ухитриться хлебнуть еще рома. Когда произведение достигает какой-никакой кульминации, у меня ненароком падает программка. Наклоняюсь якобы поднять ее, а сам сворачиваюсь между стульями в комок и незаметно для всех отхлебываю ром. Силы возвращаются вместе с интересом к музыке. Она молотит по фортепьяно. Теперь понимаю, для чего нужны устойчивые стулья. Действительно, трех точек опоры – мало. Ей бы нужна была плоскость минимум на шести точках. Рахманинов страдает. Спортсменка негодует. Я веселюсь. Не жалею, что пришел сюда. Меломанка уже морщится. Ей что-то не нравится. Мне нравится все. Мне абсолютно все нравится!

Овации. Спортсменка, оскорбленная неподготовленным инвентарем, даже не кланяется. Я еще не понял что к чему, а ее уже нет.

– Никакая, – морщится меломанка и надеется услышать то же самое от меня.

Я доволен, я в эйфории. Продолжаю аплодировать. Громко. Может, даже слишком громко. Да, слишком громко. Выпиваю на глазах у всех ром. Сдерживаюсь, чтобы не закричать «Браво!». Я самый пьяный на этом концерте, хотя и у других голова идет кругом. Мне бы их опьянение…

В антракте все разминают свои седалища. Кажется, все только того и ждали, только ради этого и пришли, чтобы можно было подвигаться. Слушатели качают бедрами, скрипят стульями, так как знают, что потом уже будет нельзя. Поддавшись массовому психозу, и я немного двигаюсь. К сожалению, мой стул не скрипит. Пересаживаюсь на другой. Он годится.

Пока в зале шелестят, скрипят, чихают, кашляют, крякают, входит она – Токадо. Все смолкают. Она едва видна – чуть больше метра ростом. В глазах меломанки слезы от радости встречи. Она вся дрожит. Не отличающаяся особой красотой, Токадо садится к фортепьяно. Глазом не успел моргнуть, а она уже играет. Невероятная скорость. Толком не сосредоточился, а она уже дошла до половины. Один миг – и кончит. Поспешно бросаю на пол программку, чтобы успеть выпить рома. Еле успеваю. Успокаиваюсь. Это была только первая часть. У меня еще есть немного времени.

Пока звучит музыка, в голову лезут всякие непристойные мысли. Не могу от них отделаться. Токадо так вжилась в игру, что кажется, ее груди сейчас упадут на клавиатуру. А там еще их и крышкой прихлопнет. Страшно. Прихлопнет, и брызнет молоко, зальет клавиатуру. Оно будет течь, течь и затопит весь зал…

Рядом со мной какое-то движение. Боюсь повернуть голову, однако чувствую, что инцидент произошел там, где сидит меломанка. Краешком глаза вижу, что она сидит на полу. Платье задралось, рука вывернута, колено расцарапано, лицо посинело, язык высунут. Делаю вид, что глубоко погрузился в искусство Токадо и ничего вокруг не замечаю. Другие ведут себя так же. Токадо играет вторую часть, словно ничего не случилось. Не выдерживают двое юношей. Они пробираются мимо стульев, пытаются привести меломанку в чувство, но тщетно. Токадо, кажется, прикончила ее своей музыкой. Юноши начинают поднимать меломанку, однако она, впитавшая музыку всего мира, так тяжела, что снова падает. Голова стукается об пол. Токадо сосредоточена. Мне кажется, она играла бы, даже если бы рядом с ней разорвалась атомная бомба. Юношам по-прежнему не удается поднять меломанку. Кто-то постукивает меня по плечу. Робко. Я продолжаю делать вид, что тону в музыке Брамса, без которой этот мир мне был бы не мил. Снова постукивают. Приходится обернуться. Даже вздрагиваю, словно я разбужен как раз в тот момент, когда мне снился приятный сон. Юноши просят моей помощи. Отвертеться не удастся. Поднимаюсь и помогаю поднять меломанку. Она неестественно тяжелая. Мне достаются ноги. Один берет за туловище, другой за подмышки. Токадовский Брамс все не кончается. Никто его не слушает. Все смотрят, как мы тащим из зала меломанку. Токадо демонстрирует атлантово самообладание. Ей нет дела до того, что люди, услышав ее интерпретацию, умирают, падают в эпилептических припадках и лишаются чувств. В эту минуту я жалею, что европейцы познакомили азиатов с классической музыкой.

Укладываем меломанку на скамеечку при выходе из зала. Один юноша бежит за врачом, а другой якобы незаметно снова проскальзывает в зал. Я тоже хотел бы удрать, однако мне велено ее стеречь. Меломанка начинает двигаться – жива. Самое главное, что жива. Не так уж и сильна эта музыка Токадо. Достаточно выйти из зала, и умершие воскресают. Ей еще нужно много чему учиться. Похлопываю меломанку по щекам. Не знаю, в чем смысл этого действия, однако не раз видел, что так делали другие. Она что-то бормочет. Ее замечания по поводу испытанных чувств меня не интересуют. Снова пошлепываю ее. Открывает глаза. Дежурная приносит стакан воды. Брызгаю на нее, как на рубашку, которую гладят. Она пытается подняться, однако по-прежнему ничего не понимает. Хочу ее остановить. Не слушает. Уже стоит. Объясняю, что надо сесть. Не слышит.

– Она там? – спрашивает и показывает в зал.

– Там, – подтверждаю я.

Не успеваю сообразить, как она уже снова внутри, в зале. Не следую за ней. Стою, словно колом по голове хватили. Скрытое величие музыки.

– Где больная? – спрашивает меня юноша, рядом стоит неизвестно откуда приведенный доктор, а может и знахарь.

– Она внутри, – отвечаю таким тоном, словно совершил преступление и нарушил клятву Гиппократа.

– Как?! – Оба не могут поверить.

– Вот так, – говорю и поворачиваюсь к выходу.

На величественном лестничном марше останавливаюсь и снова прихлебываю рома, которого осталось во фляжке совсем немного.

Эта меломанка мне испортила весь концерт. Злюсь, что сейчас она слушает Брамса в бессмертной интерпретации Токадо, а я стою на улице Оперы и опять не знаю, куда направиться. Пойду в Пале-Рояль.

Во дворе дворца давка. Баритон, обернувший шею белым шелковым шарфиком, поет песни Форе. Ведущий успел испугать публику, заполонившую весь двор: он сказал, что, если подует ветерок, баритон петь не будет, потому что очень уж бережет свой неповторимый голос. Эти слова вызвали волнение и недовольство. Однако ветерок не подул, и баритон поет. Его голос очень напоминает тенор. Теперь понимаю, почему он наряжается в шелковые шарфики. Наверное, в них и спит, и любовью занимается, и на рыбалку ездит.

Успех у баритона гигантский. Публика не хочет его отпускать. Ведущий напоминает, что концерт транслирует французское радио, поэтому нужно дать и другим проявить себя.

Проявить себя выходит дуэт близнецов-пианистов. Опоздавший к баритону ветер развевает их накидки, выкрашенные в цвет женского нижнего белья. Терпеливо слушают, однако не могут забыть баритона, заворожившего всех белыми шелками.

Мимо меня проходит писатель-эксгибиционист. Его мне представил Даниэль. Он старый и в плаще. Жду не дождусь, когда он распахнет плащ и покажет всем почитателям музыки, что под ним таит. Увы, увы. Писатель направляется поближе к эстраде. Он, наверное, туговат на ухо, а может, и плохо видит. Известно, что плохо. Поэтому и показывает в свободную минуту свой половой арсенал зорким ученицам, еще не знающим, что такое расстройство зрения. Провожаю писателя глазами и понимаю: время убираться, если я не хочу лишиться сегодня дара слуха, бесплатно преподнесенного Всевышним.

Глубокая ночь. Метро уже не работает. Приходится идти на улицу Кастаньяри пешком через весь город. Город ходит ходуном. Улицы запружены народом. Автомобили пытаются ехать вежливо, однако всем насрать на их вежливость. Молодежь не знает, как проявить себя, и поэтому автомобили переворачивает – праздник музыки, ничего не поделаешь. Запуганные водители не выпрыгивают, не призывают к порядку, не посылают крепкое словцо вслед буянам. Я бы с радостью к ним присоединился. Автомобили и мне действуют на нервы. Увы. Я ужасно устал. Мечтаю как можно быстрее добраться домой. Чего с меня в этот момент достаточно, так это музыки. Ею я перенасыщен.

Музыка, если можно так ее назвать, звучит на каждом шагу. Все порядком пьяны. Они догоняют и обгоняют меня. По сравнению с ними я абстинент. Последнюю капельку рома выпил, переходя улицу Сен-Жермен. Из Всемирного арабского института доносятся восточные аккорды. Нет сил идти туда. С арабами с удовольствием поцеловался бы.

Когда ступаю на Монпарнас, часы возвещают, что уже третий час ночи. Повеселившимся время блевать. Они и блюют. Музыки меньше и меньше, а блюющие размножаются в геометрической прогрессии. Блюют все: помладше, постарше, женщины, старики, подростки, лесбиянки, математики, продавцы овощей. Подумываю, не поблевать ли и мне где-нибудь. Нет, ладно. Дотерплю до дома. Они блюют и трахаются. Там, где блюют, там и трахаются. Оргия, достойная времен Римской империи. Весь город залит блевотиной и спермой. Страсть не ищет закоулков и темноты. Трахаются тут же, на улице под фонарем, напротив фонаря, в скверах, у входа в дом. Праздник продолжается. Меня предупредили, что после этой ночи забеременеет не одна француженка. Хорошо знать, что Божий наказ размножаться выполняется. Хорошо быть свидетелем осуществления Божьих планов. Хорошо.

Сатурн пожирает своего ребенка; Зевс оплодотворяет Данаю; Гермес захватывает коров Аполлона; Ахилл мирится с Агамемноном; Телемах возвращается на Итаку; Гад похищает Персефону; бог Солнца отдыхает, чтобы на следующий день снова взять невинных на небо…

Вечерний визит к Джиму. Его гостеприимство безгранично, поэтому идем к нему втроем. Даниэль со мной, а Сесиль должна ждать на автобусной остановке. Да, она уже ждет – непривычная пунктуальность. В этот вечер я гид, пообещавший показать парижанам ту городскую среду, о которой они и не слыхивали. Довольно скептически выслушав мое предложение, они все-таки согласились и теперь, хоть и морщась, идут за мной в дом гуру секса.

На улице Алезья нас обгоняет поэт. Он такой озабоченный, что даже не узнает меня, хотя в прошлом году мы не один вечер провели вместе. Он и поэт, и безумец, умеющий прекрасно это сочетать. Уже два года живет в Париже, хотя до того в Нью-Йорке ни в чем недостатка не испытывал – занимал высокие места на чемпионатах Америки по роликам. Сегодня он без своих роликов, которые (мне довелось видеть) ласкал так же любовно, как и женщин. Он летит к Джиму, потому что вечером тоже хочет поесть. Не окликаю его: если уж год без него обходился, то и дальше скучать не буду.

Вижу, что у ворот Джима толпа топчется. Они не знают кода. Мой авторитет растет, когда я нажимаю нужные кнопки и железные ворота открываются. Вваливаемся все.

Во внутреннем дворе уже есть несколько человек. Они робко подпирают стены, большинство здесь впервые. Своих спутников я приглашаю в дом. У накрытого стола с едой нам улыбается японка.

– О, привет! – кричит из туалета Джим. – Познакомьтесь, это Эркю, – говорит он немногочисленным собравшимся, не очень понимающим, зачем они сюда пришли и что здесь будет происходить дальше.

– Это мои друзья, – я пытаюсь представить хозяину Даниэля и Сесиль.

– Хорошо, хорошо, идите, поболтайте, – небрежно бросает Джим и снова исчезает за дверью туалета.

Поотиравшись немного внутри, мы выходим в открытый коридор, в котором, я знаю, немало вина и пива.

Сесиль взволнована. Даниэль ко всему равнодушен. Наливаю себе вина и им капельку. Смотрю, как во двор входят все новые и новые гости, они узнали об этой вечеринке из газет, поэтому немного напуганы.

Стоим на балконе и попиваем вино. Наблюдаю за приходящими. Некоторые глупо улыбаются, другие здороваются, третьи прикидываются миллиардерами, четвертые – дебилами, пятые – служителями духа. Они плывут, чтобы провести вечер. Приходят и мои старые знакомые. Чернокожий писатель Тед. Он меня не помнит. Не удивляюсь, так как я успешно его демаскировал. Джим писал в письмах, что приютил старенького писателя-инвалида. Когда я увидел этого инвалида вместе с двадцатилетней фотомоделью, то сообразил, что это тот самый человек, и, подойдя к нему, поинтересовался, каким чудесным образом он излечился. Тед был недоволен. Понял намек. Беловолосая белокожая красавица и сейчас с ним. Она прямо-таки прилипла к «инвалиду», которого не заподозришь в том, что когда-то его парализовало. Взявшись за ручки, они проходят внутрь. Тед шагает мимо меня как мимо столба, хотя в прошлом году на открытии выставки на улице Георга V четыре часа мучил меня рассуждениями о неумолимо меняющемся мире. Его самка в этом году красивее, чем в прошлом. Излучает сексуальность.

Ее достаточно и у Теда, хотя свободная жизнь и украсила его седыми прядями. Видно, что они счастливы. Такому счастью позавидовал бы не один пенсионер.

– Есть ли на этом вечере интересные люди? – произносит рядом полька, когда-то открывшая мне, что живет по нелегальным документам, изготовленным польской мафией в Венгрии.

Эта полька тогда представилась писательницей. Я был абсолютно бестактен: осмелился спросить, что она написала. Вопрос действительно безобразный. Она что-то пробормотала и исчезла. И теперь тоже меня не помнит, хотя недружелюбный взгляд выдает, что склерозом пока не страдает. Она жаждет интересных людей. Что ж, можно будет ее порадовать, представившись клерком Миграционного совета. Должна обрадоваться.

– Сальве, – говорю, когда она пытается незаметно проскользнуть мимо. – Как дела? По-прежнему пишешь?

Такой наглости пилигримша от польской культуры не ожидала. Она застывает на месте.

– Да, да, – бросает она и стрелой влетает в дом, успевает только голову в плечи втянуть.

– У тебя здесь друзья, – заключает Даниэль.

– Да. Все здесь очень милые.

– А говорят, что люди отдалились друг от друга, – влезает Сесиль, пьющая третий бокал вина. Меткость ее замечания меня забавляет.

Поток не кончается. Все новые и новые персонажи двигаются мимо нас. Я уже успел пропустить несколько бокалов, поэтому чувствую себя свободнее. Даниэль тоже старается расслабиться. Он не очень ловко себя чувствует, когда калифорниец хлопает его по плечу, а потом по щеке.

– Дурак какой-то, – решает он, сбежав и не оценив прелести нового знакомства. – Дурак, и все, – повторяет еще раз, как будто я не услышал его замечания.

Еще в прошлом году вся эта плеяда казалась мне очаровательной. В этом году испытываю к ним сочувствие. Особенно к тем, кто называет себя постоянными посетителями. Джиму на всех на них наплевать. Ему важно, что они платят деньги за возможность побыть вместе и поделиться бреднями. Это совершенно очевидно, хотя Джим никогда публично не признается. Никто и не будет требовать от него объяснений. Он достаточно умен, умеет жить в эпоху постмодернизма.

С Сесиль завел беседу какой-то старичок, Даниэль нашел общий язык со страстным компьютерщиком, так что я пока иду закусить.

– Как тебя зовут? – спрашиваю японку, раздающую еду.

– Йоко, – смущенно признается малютка, которая, прихожу я к выводу, не такая уж чужая у Джима в доме.

– А ты скажи ему, что выучила, – провоцирует оказавшийся рядом Петер.

– Ich liebe dich [2] , – с трудом выговаривает она и накладывает мне на тарелку еду.

– Еще скажи, – не отстает от нее Петер.

– Ich will bumsen [3] , – улыбается малютка.

Это меня забавляет. Петер подмигивает мне. Йоко, олицетворенная невинность, по-прежнему улыбается мне.

– Ты?! – якобы изумленно спрашивает Петер.

Йоко кивает, однако нашу интеллектуальную перестрелку прерывает разряженная дама, и не заметить ее нельзя, так как хочет она вон то блюдо, однако без салата, а подливы чуть побольше. Йоко принимается за свою работу.

Снова оказываюсь во дворе. Заставляю себя есть, вино пью без принуждения. Оно простое и дешевое, однако и собравшиеся не лучше. Ко мне подходит Тед и пялится.

– Что скажешь? – спрашиваю его и тоже вперяю в него взгляд.

Он смотрит на меня, как теленок, и не может заговорить. Обалдевает. Не выдерживает.

– Мы с вами не встречались? – осведомляется осторожно.

– Возможно, встречались.

– Встречались… – удивленно тянет он.

– В прошлом году. У Джима.

– Так я и думал, – хлопает он себя рукой по лбу. – Так я и думал. Смотрю – знакомое лицо. Конечно, у Джима. У Джима.

И уходит своей дорогой. Не отпускает мысль: вот опять мне удалось разумно побеседовать, славно пообщаться. Запиваю эту мысль вином.

Собравшихся около ста. Курящих – меньше половины. Большинство американцы. Атмосфера накаляется. Теперь можно начинать действовать. Это знают постоянные посетители – ищут связей, возможностей, перспектив. Полька снует от одного к другому, ищет интересных людей. В прошлом году я месяц наблюдал, как она искала, но так и не нашла. Она все мечется, наверное, надеется, что найдется тот, кто за нее напишет книгу. Пока она крадется от одной группы к другой, не упускаю случая ее подразнить.

– Как приятно тебя видеть! – говорю я, не давая ей пройти в дом. – Как приятно! Как здорово! Мы так давно не виделись.

Мне приходит в голову, что в этот момент она отреклась бы от Люблинской унии, Вильнюсского края и Мицкевича, только бы не пришлось сталкиваться со мной. Ей действительно досадно, что довелось встретиться со мной в этом мире. А мне нет, мне все равно. Она стоит, загнанная в угол, и вынуждена радоваться, что спустя год мы опять встретились.

– Приятно… – интонация недвусмысленно дает понять, что я для нее – человек неинтересный.

– Как твой поддельный паспорт? – не оставляю ее в покое.

– Какой паспорт? – переспрашивает она, выпучив глаза.

– Джим сказал, что должен завернуть Мик Джаггер. У него сегодня вечером концерт в Париже.

– Когда?! – она страстно цепляется за крючок.

– После концерта. Часов в одиннадцать.

– Как хорошо, он мне так нужен. Пойду поговорю с Джимом. Извини…

Я ее пропускаю. С удовольствием понаблюдаю, как вечером она будет прятаться от меня, словно зверек от огня, как будет ждать появления Мика Джаггера, уже час назад отбывшего из Франции.

– Слушай, – бросается ко мне испуганный Даниэль, – у них у всех винтиков не хватает!

– Что случилось? Успокойся.

– Вон тот, тот, который стоит сейчас у стены, – он показывает на типа, приставшего к даме, которая не любит салат. – Когда я сказал, что я профессор университета, он бросился умолять, чтобы я походатайствовал и помог ему открыть какую-то лабораторию. Но это же абсурд! Я – лингвист. А он не отстает, начал рассказывать про какие-то исследования с грибами. Ужас! Еле сбежал. Он оставил мне свою карточку.

– А ты свою дал?

– Некуда было деваться.

– Теперь наверняка не отстанет. Готовься, Даниэль, придется открыть в Лилле лабораторию, которая будет исследовать какие-то грибы.

– Но это же абсурд! Почему я? Настоящий маразм. Он дурак!

Пытаюсь объяснить, что в этом и заключается смысл игры, что просто необходимо, чтобы один мучил другого. Если сам не прицепишься, тут же придется защищаться от других, от тех, кто более совершенно владеет искусством такого общения.

– Теперь иди и спроси его, – советую я напуганному другу, – не купит ли у тебя тот тип пять слитков золота по двадцать килограммов, извлеченных с затонувшей в Тихом океане русской подводной лодки. Предупреди, что эта сделка чистая. Никакого криминала. Успокой его.

– Эркю, это же еще больший абсурд. У меня нет никакого золота.



Поделиться книгой:

На главную
Назад