Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Любовные письма великих людей. Соотечественники - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Знаешь ли, твоя записка так тронула меня, что доставила мне больше удовольствия, нежели твоя вспышка причинила мне огорчения. Но твоя вспышка была законна, и чтобы покончить с этим разномыслием, я хочу рассказать тебе все, что могло бы снова вызвать ее, и не будем больше говорить об этом.

Пятнадцати лет я мечтал о любви чистой и небесной, какую ощущаю сейчас; шестнадцати – пылкое воображение заставило меня полюбить; меня постигло разочарование, подорвавшее мою веру в любовь. Семнадцати лет я захотел обладать женщиною и обладал ею, без любви с обеих сторон – позорный торг между неопытным мальчиком и публичной девкой. Это был первый шаг к пороку. Человек так устроен от природы, что, раз познав женщину, он должен продолжать. Говорят, что это – физическая необходимость; я не верю этому; я убежден, что чистый человек должен избегать всякой связи, чуждой любви, хотя бы в ущерб своему физическому благосостоянию. Но я с жадностью ухватился за тот взгляд – и отдался пороку; иногда меня мучило раскаянье, но большей частью я усыплял свою совесть.

Можешь ли ты признать истинным чувством те немногие любовные ощущения, которые я испытал в то время? Нет; это были лишь усилия духа облагородить гнусность поведения. Мог ли я долго лелеять эти мнимые влюбления? Нет: меня не могла удовлетворять женщина, лишенная развитого ума, женщина, не носящая в себе любви к прекрасному и великому, чья любовь не возвышается до истинной любви, но есть лишь инстинкт, лишь предчувствие чего-то лучшего, чем она сама. И я удалялся тотчас, когда не мог преодолеть отвращения, истерзав себе душу мнимой любовью и неуместной ревностью. Эти женщины были не по мне.

Единственная, которую я могу истинно любить, это ты, и я клянусь тебе, что эта любовь будет вечною, – клянусь и отдаю себе полный отчет в том, что это значит. Мария, неужели ты можешь думать, что у тебя была предшественница? Нет, я живу другой жизнью с тех пор, как люблю тебя; возьми меня перерожденного и забудь прежнего меня: то был почти зверь, этот – человек. Не ты должна повергаться к моим ногам, а я к твоим – ты чиста, как ангел, твоя вспышка была вспышкой презрения, которое внушают ангелу человеческие пороки. Но прости меня, люби меня, не покидай меня; без тебя все для меня кончено. Клянусь, я никогда не обману твоего доверия ко мне. Если, прочитав это, ты простишь мне мое прошлое, приди, бросься в мои объятия, – я чист теперь, и да не будет больше речи о прошлом!

Что я должен, по-твоему, сделать с этой девицей? Прогнать ее было бы жестоко. Неужели ты не веришь твоему Коле? Ее присутствие мне самому тягостно; но она очень весела; я послал ей денег, а ей только того и надо. Я толкнул ее на позорную дорогу, имей же сострадание ко злу, которое я сделал, – я только этого и прошу. 

Н. П. Огарев – M. Л. Рославлевой

(1836 год)

Я знал блаженство на земле, которого не променяю даже на блаженство рая, блаженство, за которое я могу забыть все страдания моих ближних, – все, повторяю, – блаженство, за которое я был бы готов отдать будущность, если бы она была несовместима с ним; это блаженство, Мария, – наша любовь. О, моя возлюбленная, да сгинут эти слова раздора, нарушающие наш союз, изгоним все, что походит на злобу, чтобы не исчезла любовь, чтобы она осталась чиста и ясна, как прежде. Будем бережно лелеять этот цветок, нездешний цветок, чья родина – небо. Мария, у меня навертываются слезы на глазах, когда я подумаю, что мы в ссоре! Великий Боже! мы, так сильно любившие друг друга! Спеши, спеши ко мне осушить эти слезы, кинься в объятия твоего возлюбленного, и пусть наша любовь будет основою Всемирного благоволения.

Мария, я – слабое дитя; не много нужно, чтобы разбить меня. И все-таки во мне еще достаточно хорошего, чтобы я заслуживал быть ввергнутым в ничтожество. Моя любовь глубока, Мария, – вот почему мне кажется, что я чего-нибудь стою; но в то же время она, к несчастью, лишает меня рассудка, именно потому, что она глубока; я во всем вижу посягательства на ее святость, и в эти минуты безумия мое сердце часто обливается кровью. Будь терпима и милосердна к этому безумству, Мария. Если я спорил нынче, то лишь потому, что считаю свою мысль согласной с принципом добра. Если я ошибался, прости мне, люби меня так, как тогда, когда ты дала мне это кольцо и этот крест, который я ношу на шее. Дай мне быть счастливым, дай мне сделать тебя счастливою. Правда, я эгоист, но я крепко держусь за нашу любовь, потому что это – глубочайшая жизнь моей души. Без нее все пусто. Но взвесь хорошенько, что ты будешь думать и делать, чтобы не сбиться с дороги любви универсальной, ибо отныне я буду применяться к тебе. Твоя любовь для меня важнее, нежели универсальная любовь. Боже благости, прости мне! Вот как я люблю тебя, Мария. 

Н. П. Огарев – M. Л. Рославлевой

(23 апреля 1836 года, 4 часа утра, за три дня до свадьбы)

Вчера я был печален, печален, как еще никогда. Почему? Не знаю. Конечно, это не была ревность, – я слишком верю тебе, чтобы ревновать. Но два чувства, две мысли волновали мой дух. Я был так удален от тебя в течение всего дня – вот одна из причин моей грусти. Затем все эти люди, Мария, эти люди, называющие себя твоими друзьями, – так недостойны тебя. Эта дама с печатью глупости во взоре, этот господин с маленькими лживыми глазами и толстым животом, с физиономией, обнаруживающей физические аппетиты, ужасно раздражали меня. Господи, думал я, возможно ли, чтобы этот олицетворенный материализм безнаказанно приближался к этому существу, столь чистому и святому, которое я называю моей Марией? Друг мой, речи этого господина меня ужасают; это эгоизм, порождающий полный скептицизм, но втиснутый в тесную рамку обыденности. Говорю тебе, этот человек испугал меня, потому что он неглуп. Волна мизантропии нахлынула на меня, и я не мог совладать с нею; мне приходилось делать усилие над собою, чтобы поддерживать разговор с этими людьми. По возвращении домой мизантропия обратилась на меня самого, и в памяти моей воскресла вся летопись моей порочности. Наконец, мое лихорадочное возбужденное воображение сосредоточилось на самом пороке, и моя мысль начала купаться в омуте разврата. В эту минуту я был недостоин тебя, Мария. Прости мне это, – может быть это было вызвано каким-нибудь расстройством в организме. Дух мой скоро воспарил, и теперь я снова твой со всей возвышенностью ума, со всей чистотой и непорочностью души, со всей святой страстью моей любви к тебе. От этого я не сомкнул глаз до сих пор, потому что ко всему этому внутреннему волнению присоединялись еще несносные прелести моей квартиры.

Теперь покой вернулся в мою душу. Утро восхитительно. Солнце едва встало и вид на равнину бесподобен. Теперь я могу думать о тебе и соединять с тобою все мысли, которые кишат в моей голове, и сливать с ними грезы о будущем.

Через три дня ты будешь моей женой, Мария, через три дня мы всецело будем принадлежать друг другу, и отныне наша судьба будет едина. Пойдем, Мария, исполнять ее. Я чувствую, некий Бог живет и говорит во мне, пойдем, куда нас зовет его голос. Если у меня довольно души, чтобы любить тебя, у меня, наверное, хватит и силы, чтобы идти по следам Христа – на освобождение человечества. Ибо любить тебя, значит любить все благое, Бога, вселенную, потому что твоя душа открыта добру и способна охватить его, потому что твоя душа вся – любовь. Да, моя любовь к тебе делает меня гордым. Нынче я не промедлю минуты, чтобы прийти увидать тебя и обнять. В твоих объятиях, Мария, я чувствую себя – себя и целый мир идей и любви, и целую будущность, полную величия, – в твоих объятиях я чувствую себя возвышенным, возвышенным, как наша любовь. Никто не в силах понять нашу любовь; и пусть их не верят, дети грязи и праха, пусть тешатся своей язвительной улыбкой. Их неверие есть неверие несчастного, отрицающего все, чтобы освободить свою совесть от призрака добродетели, в существование Бога; они не верят, потому что не могут любить. Оставь их в жертву зависти и всем этим мелким терзаниям, которые вызывает в их порочной душе вид добродетели. Забудь и презри – я вручаю им этот дар от всей души.

Наша любовь, Мария, заключает в себе зерно освобождения человечества. Гордись ею! Наша любовь, Мария, это страж нашей добродетели на всю жизнь. Наша любовь, Мария, это залог нашего счастья. Наша любовь, Мария, это самоотречение, истина, вера в наших душах. Наша любовь, Мария, будет пересказываться из рода в род, и все грядущие поколения будут хранить нашу память, как святыню. Я предрекаю тебе это, Мария, ибо я пророк, ибо чувствую, что Бог, живущий во мне, предначертывает мне мою участь и радуется моей любви к тебе. Прости. Приди в мои объятия. 

Н. П. Огарев – M. Л. Рославлевой

(18 июля 1840 года, утро)

Хотел писать тебе вчера вечером; но был не в духе; лежал на диване и не мог ничего делать и лег спать в 10 часов. Читал и перечитывал твое письмо. […] Ты все же моя милая, добрая, умная, откровенная, прямодушная, Мария. Но многое и многое в твоих мнениях основано на условной фантастической жизни общества, а не на внутренней, глубокой, действительной человеческой жизни; часто ты непоследовательна в своих убеждениях, и сердце, ум с одной стороны спорят с привычками, вкусами с другой стороны. Повторю: иногда это меня сердит и оскорбляет, но по большей части мне это больно, мне тебя жалко, что ты добровольно отказываешься от лучшей доли человека. Так, напр., ты убеждена в прогрессе – и не можешь мысленно оторваться от круга, которого участь пребывать в status quo. Так, тебе все поэтическое важно, но не занимает тебя. Маша, меня это мучит – и не ради себя, а ради тебя; ты лишаешься лучших наслаждений. Поверь мне, что эти противоречия, которые существуют в тебе самой (если заглянешь в себя откровенно), – они-то главное противоречие между нами. Но все же хорошая человеческая сторона и в тебе, и во мне так сильна, что мы не можем оставаться в отношениях тупых и пошлых мужа и жены, а должны быть товарищами, друзьями, любовниками. Дело в том теперь, что в близких отношениях надо не досадовать друг на друга, а иметь друг на друга теплое влияние, полное любви. Оно не может иметь места, если ты в меня веришь. А я в тебя верю, право, верю. Да вот как: если бы ты перестала меня любить en amante[7] и была бы увлечена другим, если б я вынес это – я был бы лучшим твоим другом и тот должен бы сделать тебя счастливою под опасением смертной казни. В святость брака я не верю – а в святость любви верю. У нас брак сделался пугалом людей – и мы видим узы. Но истинная любовь не надевает оков, но только симпатизирует со всеми движениями любимой души. От этого привязанность к людям, которые близки к любимому нами существу. От этого я благословляю Галахова за все минуты душевной симпатии, которые ты с ним проводила. Брак мешает жить, а любовь побуждает к жизни, делает жизнь гармоническою, полною, необъятно широкою. Если ты думаешь, что между нами нет ничего общего, кроме названий мужа и жены – то прогони меня, просто прогони меня, – муж человек невыносимый. Но я, Маша, я полон надежды, я глубоко убежден и в моей любви к тебе, и в том, что противоречия между нами мнимы, что они должны рушиться вследствие наших благородных натур. Гордиева узла я не могу разрубить, на это у меня нет ни капли гениальной воли. Но я буду всегда вести себя вследствие твоего желания: ты приманишь – приду, ты бросишься в мои объятья – возьму; ты махнешь – отойду, воротишь – ворочусь. Что об этом будут думать люди, мне до того дела нет. Не хотелось бы, чтоб они тебя позорили, а меня – сколько им угодно; к этому я совершенно равно душен. Любить par amour propre, pour qu'on dise que j'ai une iemme vertueuse[8] – я не могу; это гадко. Разврат лучше этого. Маша, Маша! если б ты немного захотела вникнуть в мою душу, ты нашла бы, что такое самолюбие для меня не существует. Нет! – я тебя люблю, как друга, подругу, моего ребенка, которому хотелось бы дать мне все возможное человеческое блаженство – лишь бы только человеческое, вытекающее из святой, вечной, божественной натуры человека, а не из пошлой, условной, ежедневной, формалистической, призрачной жизни общества. Если б я был ангел, Маша, я бы посадил тебя себе на крылья и унес бы на небо. Но и во мне много грязевого, мелкого и призрачного; я – ein Mensch der Naturgewalt[9] и не довольно просветлен духом, чтоб из светлого сознания действовать вследствие сильной воли. Вот, может быть, причина, отчего ты в меня мало веришь. Я на тебя имею мало влияния.

Все это было бы смешно,Когда бы не было так грустно!

Я часто думаю: зачем я живу на свете? Счастья женщины я не умел сделать. От этого все мои личные отношения сделались для меня мучительны. Оторваться от всех, кто мне близок, – что ж мне тогда делать на белом свете? А любить – больно. Что мое поэтическое и социальное призвание? – ничего не значат. В последнее особенно мало веры, хотя и много рвения. Однако во мне есть теплота, жар души, сильное стремление; иногда я даже живу такою полною жизнью, за минуту которой я не возьму ста тысяч других жизней. О! не все потеряно, не верю, чтоб все было потеряно. С тобой мы будем друзьями, с друзьями – союзом, а все, что во мне хорошего, выскажется в стихах. Маша, Маша, – люби твоего поэта! Послушай: если я и недостоин или буду недостоин любви – все же люби меня. Но полно толковать на этот лад; это слишком давит душу. Виноват ли я, что я сегодня грустен? А все эта проклятая слабость характера, подчинение der Naturgewalt[10]; между тем как спокойная духовная сила должна бы вести жизнь ровно и стройно.

Когда приедешь? Привези мне фрак и черный жилет – словом, бальный костюм. Здесь по субботам бал, на котором куча народу; Лаубе пляшет; приезжай с ним танцевать; а m-me Lаubеnе пляшет, я с ней буду говорить. Здесь живут веселее; но дам больше, чем кавалеров. Дамы любят надевать венки на вечер. C'est joli[11]. Кто-то была с m-me Nostiz в венке – очень недурна.


Привези мне пульник, мои пули скоро выйдут, вчера я отлично стрелял.

Скоро перейду вниз и буду ждать тебя.

Прощай, моя милая подруга! Можно так назвать? Взгляни на Елагину как на женщину, в которой много чувства, Innerlichkeit[12], светлого, живого человеческого чувства, с ней можно будет сойтись. Дочь ее также. A m-lle Mojer не знаю.

Прощай! Целую Сталиньку.

Тебя целую и обнимаю. Будь моим другом, прижми меня к сердцу, отдай мне твое сердце – ему будет тепло от моей любви. Прощай!

Кланяйся Елагиной.

Еще замечание: любовь не исключительна (exclusif), а всеобъемлюща и всепреданна.


В. Г. Белинский

(1810–1848)

Пусть добрые ду́хи окружают вас днем, нашептывают вам слова любви и счастья, а ночью посылают вам хорошие сны.

Всего 38 лет суждено было прожить русскому писателю, литературному критику, публицисту, философу-западнику Виссариону Григорьевичу Белинскому. За недолгие годы своей жизни Белинский написал много сильных и возымевших большой отклик статей в журналах «Телескоп», «Отечественные записки», «Современник». Вел активную общественно-политическую деятельность вместе с друзьями – Герценом, Панаевым, Надеждиным.

Преуспел Белинский и в «делах любовных». Взаимные чувства захлестнули Виссариона Григорьевича и Марию Орлову, служившую в Москве классной дамой в институте. В 1843 г. они поженились. Свадьбе предшествовала довольно обширная переписка. Литературный дар Белинского, несомненно, заметен и в любовных посланиях, каждый раз непохожих друг на друга, но воспевающих прекрасное чувство – любовь. 

В. Г. Белинский – невесте М. В. Орловой, впоследствии его жене

(Петербург, 7 сентября 1843 года, вторник)


Вчера должны были вы получить первое письмо мое к вам. Я знаю, с каким нетерпением, с каким волнением ждали вы его; знаю, с какою радостью и каким страхом услышали вы, что есть письмо к А. В., и какого труда стоило вам с сестрою принять на себя вид равнодушия. Я не мог писать к вам тотчас же по приезде в Петербург, потому что жил на биваках и был вне себя. Первое письмо мое написано кое-как. В продолжение дней, в которые должно было идти оно в М., я только и думал о том, когда вы получите его; я мучился тем же нетерпением, как и вы; мысль моя погоняла ленивое время и упреждала его; с радостью видел я наступление вечера и говорил себе: «Днем меньше!» Но вчера я был как на углях, рассчитывая, в котором часу должны вы получить мое письмо. Я не могу видеть вас, говорить с вами, и мне остается только писать к вам; вот почему второе письмо мое получите вы, не успевши освободиться из-под впечатления от первого. Мысль о вас делает меня счастливым, и я несчастен моим счастьем, ибо могу только думать о вас. Самая роскошная мечта стоит меньше самой небогатой существенности; а меня ожидает богатая существенность: что же и к чему мне все мечты, и могут ли они дать мне счастье? Нет, до тех пор, пока вы не со мной, – я сам не свой, не могу ничего делать, ничего думать. После этого очень естественно, что все мои думы, желания, стремления сосредоточились на одной мысли, в одном вопросе: когда же это будет? И пока я еще не знаю, когда именно, но что-то внутри меня говорит мне, что скоро. О, если бы это могло быть в будущем месяце!

Погода в Петербурге чудесная, весенняя. Она прибыла сюда вместе со мною, потому что до моего приезда здесь были дождь и холод. А теперь на небе ни облачка, все облито блеском солнца, тепло, как в ясный апрельский день. Вчера было туманно, и я думал, что погода переменится; но сегодня снова блещет солнце, и мои окна отворены. А ночи? Если бы вы знали, какие теперь ночи! Цвет неба густо темен и в то же время ярко блестящ усыпавшими его звездами. Не думайте, что я не берегусь, обрадовавшись такой погоде. Напротив: я и днем, как и вечером, хожу в моем теплом пальто, чему, между прочим, причиною и то, что еще не пришел в П. посланный по транспорту ящик с моими вещами, где и обретается мое летнее пальто. Впрочем, днем нет никакой опасности ходить в одном сюртуке, без всякого пальто, но вечером это довольно опасно, и вот ради чего я и днем жарюсь… (в) зимнем пальто. Мне кажется, что в Москве теперь должна быть хорошая погода. Не забудьте уведомить меня об этом: московская погода очень интересует меня. Не поверите, как жарко: окна отворены, а я задыхаюсь от жару. На небе так (ярко) и светло, а на душе так легко и весело!

Без меня мои растения ужасно разрослись, а что больше всего обрадовало меня, так это то, что без меня расцвела одна из моих олеандр. Я очень люблю это растение, и у меня их целых три горшка. Одна олеандра выше меня ростом. После тысячи мелких и ядовитых досад и хлопот, Боткин, наконец, уехал за границу. Это было в субботу (4 сент.). Я провожал его до Кронштадта. День был чудесный, – и мне так отрадно было думать и мечтать о вас на море. Расстались мы с Б. довольно грустно, чему была важная причина, о которой узнаете после. Странное дело! Я едва мог дождаться, когда перейду на мою квартиру, а тут мне тяжела была мысль, что я вот сегодня же ночую в ней. И теперь еще мне как-то дико в ней. Впрочем, это будет так до тех пор, пока я вновь не найду самого себя, т. е. пока вы не возвратите меня самому мне. До тех пор мне одно утешение и одно наслаждение: смотреть на стены и мысленно определять перемещение картин и мебели. Это меня ужасно занимает.

Скажите: скоро ли получу я от вас письмо? Жду – и не верю, что дождусь, уверен, что получу скоро – и боюсь даже надеяться. О, не мучьте меня, но ведь вы уже послали ваше письмо, и я получу его сегодня, завтра! – не правда ли?

Прощайте. Храни вас Господь! Пусть добрые ду́хи окружают вас днем, нашептывают вам слова любви и счастья, а ночью посылают вам хорошие сны. А я, – я хотел бы теперь хоть на минуту увидать вас, долго, долго посмотреть вам в глаза, обнять ваши колени и поцеловать край вашего платья. Но нет, лучше дольше, как можно дольше не видаться совсем, нежели увидеться на одну только минуту и вновь расстаться, как мы уже расстались раз. Простите меня за эту болтовню; грудь моя горит; на глазах накипает слеза: в таком глупом состоянии обыкновенно хочется сказать много и ничего не говорится, или говорится очень глупо. Странное дело! В мечтах я лучше говорю с вами, чем на письме, как некогда заочно я лучше говорил с вами, чем при свиданиях. Что-то теперь Сокольники. Что заветная дорожка, зеленая скамеечка, великолепная аллея? Как грустно вспомнить обо всем этом, и сколько отрады и счастья в грусти этого воспоминания! 

В. Г. Белинский – невесте М. В. Орловой, впоследствии его жене

(Петербург, 14 сентября 1843 года)

Наконец-то вы и Бог сжалились надо мною. О, если бы вы знали, чего мне стоило ваше долгое молчание. Первое письмо мое пошло к вам 3-го сент. (в пят.), след. 6-го (в понед.), вы получили его. Я расчел, что во вторник Агр. В. дежурная, и потому думал, что ваш ответ пойдет в среду (8-го), а ко мне придет в субботу. Но в субботу ничего не пришло, и мне с чего-то вообразилось, что я жду вашего ответа на мое письмо уже недели две. В воскр. нет, я приуныл, – и в голову полезли разные вздоры: то мое письмо пропало на почте и не дошло до вас, то вы больны, и больны тяжко, то (смейтесь надо мною – я знал, что я глуп, – ведь вы же сделали меня дураком) вы вдруг охладели ли ко мне. Я не мог работать (а с работою и так опоздал, все думая о вас), мне было тяжело, жизнь опять приняла в глазах моих мрачный колорит. К тому же с воскресенья началась холодная и дождливая погода, а погода всегда имеет сильное влияние на расположение моего духа. В понедельник опять нет, сегодня ждал почти до 3-х часов, и с горя, несмотря на дождь, пошел обедать на другой конец Невского проспекта. Возвращаясь домой, возымел благое желание утешить себя в горе двумя десятками груш, твердо решившись истребить их менее, чем в двадцать минут. Прихожу домой, и из залы вижу в кабинете, на бюро, что-то вроде письма. У меня зарябило в глазах и захватило дух. Рука женская, но, может быть, это от Бак-х[13]. Н-т, на конверте штемпель московский. Что ж бы вы думали! – я сейчас схватил, распечатал, прочел? – Ничуть не бывало. Я переоделся, дождался, пока мой валет уйдет в свою комнату, – а сердце между тем билось…

Боже мой! сколько мучений прекратило ваше письмо! Сколько раз думал я, если это от болезни, то сохрани и помилуй меня Бог (это чуть ли не первая была моя молитва в жизни), если же это так – нынче да завтра, то прости ее, Господи! Я стал робок и всего боюсь, но больше всего в мире – вашей болезни. Мне кажется, что я так крепок, что смешно и думать и заботиться обо мне, но вы – о, Боже мой, Боже мой, сколько тяжелых грез, сколько мрачных опасений!

Тысячу и тысячу раз благодарю вас за ваше милое письмо. Оно так просто, так чуждо всякой изысканности и между тем так много говорит. Особенно восхитило оно меня тем, что в нем ваш характер, как живой, мечется у меня перед глазами, – ваш характер, весь составленный из благородной простоты, твердости и достоинства. Ваши выговоры мне за то и другое. Я перечитывал их слово в слово, буква по букве, медленно, как гастроном, наслаждающийся лакомым кушаньем. Я дал себе слово, как можно больше провиниться перед вами, чтобы вы как можно больше бранили меня. Впрочем, вы в одном вашем упреке мне решительно не правы. Как вы мало меня знаете, говорите вы мне, и говорите неправду. Я вас знаю хорошо, а самая ваша бестребовательность могла меня уже заставить немножко зафантазироваться. Притом же, как русский человек, я как-то привык думать, что, женясь, надо жить шире. Это, конечно, глупо. Я вас знаю – знаю, что вас нельзя ни удивить, ни обрадовать мелочами и вздорами, но не отнимайте же совсем у меня права думать больше о вас, чем о себе. Я знаю, что для вас все равно, тот или этот стул, лишь бы можно было сидеть на нем, но что же мне делать, если я счастлив мыслью, что лучший стул будет у вас, а не у меня. Глупо, глупо и глупо – вижу сам, да разве я претендую теперь хоть на капельку ума? Разве я не знаю, что с тех пор, как начал посещать Сок.[14], – сделался таким дураком, каким еще не бывал. Теперь я понял ту великую истину, что на свете только дураки счастливы. Я было отчаялся в возможности быть сколько-нибудь счастливым, не понимая того, что не велика беда, если родился не дураком, – стоит сойти с ума… Зарапортовался!

Все, что вы пишете о том, что было с вами со дня нашей разлуки, все это так истинно, так естественно и так понятно мне. За ваши мысли о неприличии вносить в общество свою нарядную печаль мне хотелось бы поцеловать вашу ножку. А что вы пустились в пляс, это мне не совсем по сердцу, потому что усиленное движение, может быть, вам вредно, пожалуй, еще простудитесь.

А ведь Аграфена-то Васильевна права, упрекая вас, что вы не говорили со мною откровенно о будущем. Я было не раз думал начинать такие разговоры, да как-то все прилипал язык к гортани. Впрочем, пользы от этого для меня не было бы никакой, но эти разговоры делали бы меня безумно счастливым и более и более сближали бы нас друг с другом. А то меня всегда и постоянно мучила мысль, что мы не довольно близки друг к другу, что мы ребячимся, сбиваясь немного на провинциальный идеализм.

Мое здоровье! Да Бог его знает, – говорю вам, что не разберу, жив ли я или умер. В воскресенье, поехав обедать к Комарову, простудился слегка – кашель и насморк – оттого, что теплое пальто насквозь промокло от дождя. Впрочем, простудный кашель – наслаждение в сравнении с нервическим и желудочным. Теперь все прошло. Я должен покаяться пред вами в грехах. Вот в чем дело: не иметь никого, с кем бы я мог иногда поговорить о вас, – для меня мучение. Вот почему Мария Алекс. Комарова знает то, чего не знают Корши. Я сказал ее мужу, ибо сам не имел духа даже передать ей вашего поклона. Прихожу после и вижу, что ей как-то неловко со мною. Хочется ей потрунить на мой счет, – и боится. Тогда я сам прехрабро начал наводить ее на шутки на мой счет. И что же? Она так конфузилась, так ярко вспыхивала, что мы с ее мужем стали смеяться, а я просто был в неистовом восторге! И было от чего! Я, который краснею за других – не только за себя, был тут геройски бесстыден, а бедная М.А. за меня резалась. Но в прошлое воскр. мы с нею таки потолковали о вас и об институте. Вообще я рад, что К-вы знают: чрез это я обдерживаюсь, привыкаю к мысли о новом положении и приучаюсь не бояться фразы: «Все был не женат, а то вдруг женат!»

Я совершенно согласен с А.В., что вы были лучше всех на маленьком бале нашей начальницы. Другие могли быть свежее, грациознее, миловиднее вас, – это так, но только у одной у вас черты лица так строго правильны и дышат таким благородством, таким достоинством. В вашей красоте есть то величие и та грандиозность, которые даются умом и глубоким чувством. Вы были красавицей в полном значении этого слова, и вы много утратили от своей красоты, но при вас осталось еще то, чему позавидуют и красота и молодость и что не может быть отнято от вас никогда. Я это давно уже начал понимать, но опыт – лучший учитель, и я недавно чужим опытом, еще боле убедился в том, что ничего нет опаснее, как связывать свою участь с участью женщины за то только, что она прекрасна и молода. Долго было бы распространяться об этом «чуждом опыте», и мне хотелось бы рассказать вам о нем не на письме. И потому пока скажу вам одно, что Б.[15] глубоко завидует мне, а я ему нисколько, или, лучше сказать, очень, очень жалею его и понимаю его восклицания еще в Москве: «Зачем ей не 30 лет?»

Хотелось бы мне сказать вам, как глубоко, как сильно люблю я вас, сказать вам, что вы дали смысл моей жизни, и много, много хотелось бы сказать мне вам такого, что вы и без сказыванья должны знать. Но не буду говорить, потому что на словах и на письме все это выходит у меня как-то пошло и нисколько не выражает того, что бы должно было выразить. Теперь я понимаю, что поэту совсем не нужно влюбляться, чтобы хорошо писать о любви. Теперь я понял, что мы лучше всего умеем говорить о том, чего бы нам хотелось, но чего у нас нет, и что мы совсем не умеем говорить о том, чем мы полны.

Прощайте, Marie. Вы просите меня не мучить вас, заставляя долго ждать моих писем, я отвечаю вам в тот же день, как получил ваше письмо, и посылаю мой ответ завтра. Так хочу я всегда делать.


А. И. Герцен

(1812–1870)

…ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях пред тобою, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное всебытие…

Сын сердца – так с немецкого переводится фамилия русского писателя, публициста, философа, революционера Александра Ивановича Герцена. Такую фамилию придумал для Александра его отец – И. А. Яковлев, богатый помещик.

В 1833 г. Герцен закончил физико-математическое отделение Московского университета, развивал с группой друзей революционные идеи, за что долго находился в ссылке.

Именно в годы ссылки из Владимира, Перми, Вятки Александр Иванович вел обширную и замечательную переписку с любимой c детства кузиной Н. А. Захарьиной. Идеальная любовь их закончилась браком – Герцен тайно увез невесту из Москвы во Владимир. В 1847 г. они навсегда уехали за границу. 

А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной

(15 января 1836 года)


Я удручен счастьем, моя слабая земная грудь едва в состоянии перенесть все блаженство, весь рай, которым даришь ты меня. Мы поняли друг друга! Нам не нужно, вместо одного чувства, принимать другое. Не дружба, любовь! Я тебя люблю, Natalie, люблю ужасно, сильно, насколько душа моя может любить. Ты выполнила мой идеал, ты забежала требованиям моей души. Нам нельзя не любить друг друга. Да, наши души обручены, да будут и жизни наши слиты вместе. Вот тебе моя рука, она твоя. Вот тебе моя клятва, ее не нарушит ни время, ни обстоятельства. Все мои желания, думал я в иные минуты грусти, несбыточны; где найду я это существо, о котором иногда болит душа? Такие существа бывают создания поэтов, а не между людей. И возле меня, вблизи, расцвело существо, говорю без увеличений, превзошедшее изящностью самую мечту, и это существо меня любит, это существо – ты, мой ангел. Ежели все мои желания так сбудутся, то где я возьму достойную молитву Богу? 

А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной

(20 июля 1836 года)

Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам боле друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту воспоминаю я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, с гордостью скажу я, я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувством и поэзиею, и всю эту душу с ее бурными страстями дарю тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе. Синий алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху, на небе, светила луна, ясно было ее чело и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: «Это я!» Потом показал прелестную луну и сказал: «Это она, моя Наташа!» Тут огонь земли, там свет неба. Как хороши они вместе!

Любовь – высочайшее чувство; она столько выше дружбы, сколько религия выше умозрения, сколько восторг поэта выше мысли ученого. Религия и любовь, они не берут часть души, им часть не нужна, они не ищут скромного уголка в сердце, им надобна вся душа, они не длят ее, они пересекаются, сливаются. И в их-то слитии жизнь полная, человеческая. Тут и высочайшая поэзия, и восторг артиста, и идеал изящного, и идеал святого. О, Наташа! Тобою узнал я это. Не думай, чтоб я прежде любил так; нет, это был юношеский порыв, это была потребность, которую я спешил удовлетворить. За ту любовь ты не сердись. Разве не то же сделало все человечество с Богом? Потребность поклоняться Иегове заставила их сделать идола, но оно вскоре нашло Бога истинного, и он простил им. Так и я: я тотчас увидел, что идол не достоин поклонения, и сам Бог привел тебя в мою темницу и сказал: «Люби ее, она одна будет любить тебя, как твоей пламенной душе надобно, она поймет тебя и отразит в себе». Наташа, повторяю тебе, душа моя полна чувств сильных, она разовьет перед тобой целый мир счастья, а ты ей возвратишь родное небо. Провидение, благодарю тебя!

Целую тебя, ангел мой, быть может, скоро, через месяц этот поцелуй будет не на письме, но на твоих устах!

Твой до гроба

Александр 

А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной

(Вятка, 6 сентября 1836 года)

Сердце полно, полно и тяжело, моя Наташа, и потому я за перо писать к тебе, моя утренняя звездочка, как ты себя назвала. О, посмотри, как эта звезда хороша, как она купается в лучах восходящего солнца, и знаешь ли ее название? – Венера – любовь! Всегда восхищался я ею, пусть же она останется твоею эмблемой, такая же прелестная, такая же изящная, святая, как ты.

В самый день твоих именин получил я два письма от тебя, – сколько рая, сколько счастья в них!

О, Боже, Боже, быть так любимым и такою душой! Наташа, я все земное совершил, остается еще одно наслаждение – упиться славой, рукоплесканием людей, видеть восторг их при моем имени, – словом, совершить что-либо великое, и тогда я готов умереть, тогда я отдам жизнь, ибо что мне может дать жизнь тогда? Я одного попросил бы у смерти: взглянуть на тебя, сказать слово любви голосом, взглядом, поцелуем, один раз: без этого моя жизнь не полна еще.

Ты пишешь, что я не жил никогда с тобою, что, может быть, в тебе множество недостатков, которых я не знаю, что ты далека от моего идеала. Перестань, ангел мой, перестань, нет, ты прелестна, ты выше моего идеала, я на коленях пред тобою, я молюсь тебе, ты для меня добродетель, изящное всебытие, и я тебя так знаю, как только мог подняться до твоей высоты. Ведь и ты не жила со мною, но я смело говорю: твое сердце не ошиблось, оно нашло именно того, который мог ему дать блаженство; я понимаю, чего хотела твоя душа, – я удовлетворю ей. Из этого не следует, чтоб я мог сделать счастливою всякую девушку с благородным сердцем, – о, нет, именно тебя, тебя! Мой пламень сжег бы слабую душу, она не вынесла бы моей любви, она бы не могла удовлетворить безумным требованиям моей фантазии, ты превзошла их. Клянусь тебе нашею любовью, что никогда я не видал существа, в котором было бы столько поэзии, столько грации, столько любви и высоты, и силы, как в тебе. Это все, что только могла придумать мечта Шиллера. Я иногда, читая твои письма, останавливаюсь от силы и высоты твоей; тебя воспитала любовь, ты беспрерывно становишься выше. Возьми одну мысль твою идти в Киев, – она безумная, нелепая, но высота ее превышает высоту самых великих поступков в истории. Слезы навернулись, когда я читал это. Я не спорю, может, другие скажут, что ты мечтательница, что никогда не будешь хозяйка, т. е. жена-кухарка, но тот, у кого в душе горит огонь высокого, тот поймет тебя, и ему не нужно других доказательств кроме одного письма. А я, любимый тобою, любящий тебя, я будто не знаю моего ангела, моей Наташи? 

А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной

(Владимир, 21 января 1836 года)

Сегодня ночью я очень много думал о будущем. Мы должны соединиться, и очень скоро, я даю сроку год. Нечего на них смотреть. Я обдумал целый план, все вычислил, но не скажу ни слова, в этом отношении от тебя требуется одно слепое повиновение.

Маменька приехала. Твои письма, едва прочтенные, лежат передо мною, а я мрачен, черен, как редко бывал и в Вятке. Да, завеса разодрана, вот она истина нагая, безобразная. Наташа, ради Бога, я умоляю тебя, не пиши ни слова против следующих слов: ты должна быть моя, как только меня освободят. Как? – все равно. Найдется же из всех служителей церкви один служитель Христа. Но ни слова против; Наташа, ангел, скажи да, отдайся совершенно на мою волю. Видишь ли, ангел мой, я уж не могу быть в разлуке с тобою, меня любовь поглотила, у меня уж, кроме тебя, никого нет. Ты писала прошлый раз, что жертвуешь для меня небом и землею. Я жертвую одним небом. Слезы на глазах – никого, никого – ты только. Но ты имеешь надо мной ужасную власть, ты меня отговоришь, и я буду страдать, буду мрачен, буду, как ты не любишь меня. Ежели скажешь да, я буду обдумывать, это будет моя игрушка, мое утешенье, не отнимай у изгнанника. Все против меня. Это прелестно: наг, беден, одинок, выйду я с своей любовью. День, два счастья полного, гармонического. А там – два гроба! Два розовых гроба. Я не хочу перечитывать писем-послов; только зачем ты так хлопочешь об ушибе, душа размозжена хуже черепа. Фу, каким морозом веет от этого старика, которому мой ангел, моя Наташа, целует с таким жаром руку. Ты находишь прелесть в этой подписи: Наташа Герцен; а ведь он не Герцен, – Герцен прошлого не имеет, Герценых только двое: Наталия и Александр, да над ними благословение Бога. Знаешь ли ты, что Сережа говорил об тебе, что ты безумная, что ты не должна ждать лучшего жениха, как дурак тот, что ты не имеешь права так разбирать, а его сестры имеют. От сей минуты я вытолкнул этого человека из сердца, он смеет называть меня братом, – в толпу, тварь, в толпу, куда ты выставил голову, в грязь – топись. Ангелы не знают этого ужасного чувства, которое называют месть, а я знаю, стало быть, я хитрее ангелов.

Наташа, божество мое, нет, мало, Христос мой, дай руку, слушай: никто так не был любим, как ты. Всей этой вулканической душой, мечтательной, я полюбил тебя, – этого мало: я любил славу – бросил и эту любовь прибавил, я любил друзей – и это тебе, я любил… ну, люблю тебя одну, и ты должна быть моя, и скоро, потому что я сиротою без тебя. Ах, жаль мне маменьку. Ну, пусть она представит себе, что я умер. Я плачу, Наташа. Ах, кабы я мог спрятать мою голову на твоей груди. Ну, посмотрим друг на друга долго. Да не пиши, пожалуйста, возражений, ты понимаешь чего. Дай мне окрепнуть в этой мысли. Прощай. Ты сгоришь от моей любви, это огонь, один огонь.

Твой Александр

А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной

(Владимир, 3 марта 1838 года, 9 часов утра)

Итак, совершилось. Теперь я отдаюсь слепо Провидению, только то я упросил, просьба услышана, твой поцелуй горит на моих устах, рука еще трепещет от твоей руки. Наташа, я говорил какой-то вздор, говорил не языком, ту речь, широкую как Волга, слышала ты. Это свиданье наше, его у нас никто не отнимет. Это первая минута любви полной, память ее пройдет всю жизнь, и когда явится душа там, она скажет Господу, что испытала все святое, скажет о 3 марте. Все волнуется… но не так, как вчера, о, нет, что-то добродетельное (я не умею выразить), светлое, упоение – слышал я слово любви из твоих уст, что же я услышу когда-нибудь после полнее, голос Бога? – Это он-то и был. Ты благословила меня, когда я пошел, но вряд заметила ли, что тогда было со мной, я приподнял руку, хотел благословить тебя, взглянул, и рука опустилась, передо мной стоял ангел, чистый, Божий – молиться ему, – а благословляет он, и я не поднял руку.

Но теперь все это у меня смутно, перепутано, все поглощено одним – видел любовь, видел воплощение ангела, и быстро, как молния, и также ярко оно прошло, – о, нет, оно в нас, оно вечно, это свиданье. – Теперь я силен и свят, – мне свиданье было необходимо. Natalie, пусть же Провидение безусловно царит над нами, лишь бы указывало оно путь, – идем. Быть великим человеком, быть ничтожным, – все, все, да и разницы нет, выше я не буду. Не молния, а северное сияние, нежно-лазоревое, трепещущее, окруженное снегом. Я чувствовал огонь твоих щек, твой локон касался, я прижимал тебя к этой груди, которая три года задыхалась при одной мысли. Ты говорила. Чего же больше, умрем. Нет, и это слишком, воля Провидения безусловная. И будто это не сон? Ну, пусть сон, за него нельзя взять не сон вселенной. Довольно, прощай, еще благослови путника, еще пламенный поцелуй его любви тебе.

Слава Богу, Слава Богу! – (вырвано слово) я не хотел давеча долее оставаться, – мне было довольно, о, ничего подобного и тени не было в моей жизни. (На том же листе бумаги написано рукой Натальи Александровны):

1838 года, марта 3-е, четверг, 7-й час утра. Я видела небо отверзто, я слышала глас Бога: возлюбленные! Слава в вышних Богу!

А. И. Герцен – Н. А. Захарьиной

(9 марта 1838 года, среда)

Милая, милая невеста! Что чувствовал и сколько чувствовал я неделю тому назад? Каждая минута, секунда была полна, длинна, не терялась, как эта обычная стая часов, дней, месяцев. О, как тогда грудь мешала душе, эта душа была светоносна, она хотела бы порвать грудь, чтоб озарить тебя. Пятый час; я стоял перед Emilie теперь, а внутри кипела буря, нет, не буря, а предчувствие, – его испытает природа накануне преставления света, ибо преставление света – верх торжества природы. Душа моя до того была поглощена тобою, что я почти не обратил внимания на город, и ежели я ему бросил привет горячий, со слезою, когда его увидел, он не должен брать его на свой счет, и этот привет был тебе, с ним мы увидимся после. Возвращаясь, я еще меньше думал об нем, смотрел пристально и видел в воздухе туманно набросанный образ Девы благословляющей. Когда мы искали дом Emilie, извозчик провез мимо вас, я увидел издали дом и содрогнулся, я умолял К. воротиться, так сразу я не мог вынести тот дом. Вечером я подошел смелее, мысль близости обжилась в груди. Утром, когда я всходил, мне так страшно было, я убежал бы от собачонки, от птицы. Ты дала мне время собраться. Ожидая тебя, я стоял, прислонясь локтем к печи и закрыв лицо рукою, – поклонись этому месту. Потом я бросил взгляд, любви полный, на фортепиано и на пяльцы, которые стояли на полу (верно, твои), потом быстро влетела ты, – об этом и теперь еще не могу говорить. Да и никогда не буду говорить, оно так глубоко в душе, как мысль бессмертия. Знаю одно: я тебя разглядел, когда уже мы сидели на диване, до этого наши души оставили тела, и были одна душа, они не могли понять себя врозь.

8 часов вечера. Дай, дай, моя подруга, моя избранная, дай еще прожить тем днем. Восемь… Льется огонь из верхнего окна, я стоял в переулке, прижавшись к забору, К. ушел, я один. Вот Аркадий – так, стало, в самом деле я близко, вот Костенька – да, да, я ее увижу, завтра в пять часов в путь. «Чего вы желали бы теперь от Бога?» – спросил, шутя, гусар вечером. «Чтобы этот пятак превратился для мира в часы». Гусар думал, что я с ума сошел. «Для чего?» – «Он не умет показывать ничего, кроме пять, а в пять туда к ней». К подробностям этих дней надобно сказать, что я два дня с половиной ничего не ел, кусок останавливался в горле.

Позже. Ты моя невеста, потому что ты моя. Я тебе сказал: «У меня никого нет, кроме тебя». Ты ответила: «Да, ведь я одна твое создание». Да, еще раз, ты моя совершенно, безусловно моя, как мое вдохновение, вылившееся гимном. И как вдохновение поэта выше обыкновенного положения, так и ты, ангел, выше меня, – но все-таки моя. Оно телесно вне меня, но оно мое, оно я. Тебе Бог дал прелестную душу, и прелестную душу твою вложил в прелестную форму. А мысль в эту душу заронил я, а проник ее любовью – я, я осмелился сказать ангелу: люби меня, и ангел мне сказал: люблю. Я выпил долгий поцелуй с ее уст, один я, и передал ей поцелуй. Моя рука обвилась около ее стана, – и ничья не обовьется никогда. Понимаешь ли эту поэзию, эту высоту моего полного обладания. В минуту гордого упоенья любви я рад, что ты не знала любви отца и матери и эта любовь пала на мою долю. Вчера читал я Жан-Поля, он говорит: любовь никогда не стоит, или возрастает, или уменьшается, – я улыбнулся и вздумал предостеречь тебя, а то я кончу тем, что слишком буду любить, сожгу любовью. Скоро ночь – святая, а там и седьмой час.

Отчего же я так спокоен теперь, а 3 марта не прошедшее, вот оно, живое, светлое в груди. Умереть, – нет еще, не вся чаша жизни выпита, жить, жить! Будем сидеть долго, долго, целую ночь, и когда солнце проснется, и когда утренний Геспер блеснет, выйдем к ним и под открытым небом сядем с ними, тогда умрем. Стены давят, опасность давит, быстрота давит. Тогда же одна гармония разольется на душе, ей будет тепло, и труп согреется солнцем. Или на закате, когда усталое оно падет на небосклон, и кровью разольется по западу и изойдет в этой крови, и природа станет засыпать, – тогда умрем. И роса прольет слезу природы на холодное тело. А чтоб люди были далеко, далеко! Ты писала как-то: в их устах наша любовь выходит какой-то мишурной. Это ужасно! Да, я ни слова о тех людях, которые не люди, но большая часть людей в самом деле так судят. Нас поймет поэт, – этот помазанник Божий, мир изящного, поймет дева несчастная, поймет юноша, любящий безгранно (а не любивший, тот, для кого любовь былое, воспоминанье – тот покойник, труп без смысла). Из друзей близких найдутся, которые пожмут плечами и пожалеют обо мне от души: «Она увлекла его с поприща, на женщину променял он славу»… и посмотрят свысока. Слава Богу, что пустой призрак, слава, наука, может наполнять их душу; ежели бы не было его и не было бы девы, они ужаснулись бы пустоты, и их грудь проломилась бы, как хрусталь, из которого вытянут воздух. Нет, Наташа, я знаю все расстояние от жизни прежней и до жизни в тебе. Тут-то мне раскрылось все, а тебе целая вселенная любви, целый океан, – носись же, серафим, над этим океаном, как Дух Божий над миром, им созданным из падшего ангела.

Natalie, Natalie! До завтра, прощай. – Завтра письмо, как будто год не имел вести, душа рвется к письму. Неужели может быть любовь полнее нашей? Нет!

Жаль Emilie, зачем она едет, она должна быть, когда на наших головах будет венец, – это зрелище еще лучше вида с Эльбруса. Благослови твоего суженого – Александра.


Н. А. Захарьина



Поделиться книгой:

На главную
Назад