Но окончательно я был повержен в прах, когда мы познакомились с местной гостиницей. Маленький деревянный домик был переполнен, но Травку меньше всего на свете беспокоило то, что один бог знает, где нам придется ночевать.
— Ну, какой город перспективнее? — торжествовала она. — Сравни этот отель с удобствами во дворе с нашей двухэтажной красавицей, где есть вода и даже отдельные номера!
В заключение Травка заявила, что не сделает дальше ни шагу, пока я не признаю, что Порхов неизмеримо больше, уютнее и, главное, перспективнее, чем Дедовичи. Чтобы не ночевать у ворот гостиницы, я дипломатично признал свое поражение, напомнив — в качестве ложки дегтя — про будущую теплоэлектростанцию.
— Зато у нас есть развалины древней крепости, — вздохнув, парировала Травка.
К этому времени вернулся из разведки взволнованный и счастливый Дмитрий Иванович. Он был у племянницы, местной жительницы, чтобы разузнать насчет ночлега, и его ждал совершенно потрясающий сюрприз: дверь ему открыли сын и внучка, только что приехавшие в отпуск из Ленинграда. Разумеется, племянница и ее муж нас приглашают к себе и слышать не хотят о каком-либо другом варианте.
Проблема ночлега разрешилась сама собой. Вскоре мы уже отдыхали на милом нашему сердцу сеновале, а растаявший и умиленный Дмитрий Иванович допоздна ласкал внучку и беседовал о житье-бытье со старшим сыном, бывшим моряком, а ныне мастером-строителем из Ленинграда.
Четверг тоже не мог пожаловаться на судьбу: Дмитрий Иванович на радостях отвалил ему двойную порцию овса. Так что все участники путешествия имели основания считать, что очередной день закончился удачно.
Зато о жизни своей, найдя благодарного слушателя, Иван Тимофеевич рассказывал охотно. По старой привычке я на ходу мысленно его редактировал, поскольку почти каждая фраза украшалась, словно виньеткой, словами «понимаешь это». Поначалу я автоматически кивал: «понимаю, мол, башка пока варит», но потом привык и легко отсеивал словесную шелуху.
— Учился я где придется, — вспоминал Иван Тимофеевич. — Первый урок политической экономии мне дал местный помещик. Все лето я пас у него скот и получил за свой труд семь рублей. Потом пришла революция, и я отправился доучиваться на Гражданскую войну. Там и усваивал марксизм-ленинизм, не по книгам, конечно, — в грамоте силен не был. Походил по фронтам и домой вернулся ученым-академиком: безошибочно научился определять, что где Ленин — там и правда. Помимо этой веры, у меня была старая шинель, осколок, которым ранило под Воронежем, да молодая жена Авдотья Петровна. У отца же из крупного рогатого скота был один кот — все, что нажил батя за сорок лет поденщины. Трудно пришлось в те голодные годы разрухи, места для дырок на ремне не хватало. Самая интересная жизнь для меня началась в двадцать девятом, когда мы, окрестные бедняки, создали коммуну. Стал я ее председателем — на четыре года. Все у нас было общее — хлеб, скот и кулацкие пули. Народ в коммуне подобрался твердый — не согнешь. В нас стреляли — мы выздоравливали, нас жгли — а мы строились. И боролись — власть-то наша! В тридцать четвертом коммуна переросла в артель, и меня выбрали председателем колхоза «Красная Заря». Ну, а дальше — все, как у Шолохова в «Поднятой целине», только земли у нас были похуже и скота поменьше, чем у донских казаков. А враги такие же, и пули в обрезах из того же металла, и ошибки наши те же — словом, учились на ходу. Конюшни, скотный двор, свинарник — все строили на голом месте, своими руками...
Мимо прогромыхал трактор. Иван Тимофеевич подошел к окну.
— Трактор прошел — как курица пробежала, никакого внимания, — проворчал он. — В те годы мы не были так избалованы: когда первый трактор увидели — демонстрацию устроили! А нынче только одних комбайнов в колхозе шесть штук; мешок зерна нужно перенести — машину вызывают, бревно перепилить — механическую пилу требуют...
Старик, видимо, оседлал любимого конька, и я выслушал длинный монолог на тему о молодежи, которая «нынче пошла не та». И ванну ей подавай, и телевизоров не хватает, и за модными штанами в город едет, и какие-то распашонки вместо рубах носит... Я лицемерно поддакивал и старался незаметно заправить в ковбойские штаны свою распашонку.
Наконец Иван Тимофеевич выговорился, излил свою душу и продолжил рассказ:
— Наша крестьянская психология такая: один раз — поверим, второй — проверим. Кто из председателей этого не понимал, тот с позором освобождал свое место. Были такие, без меня знаете. Теперь уже я не у дел, все у меня позади, чего буду кривить душой — я был не такой! Труд не вода, а колхоз — не бездонный колодец. Взял — отдай, и тогда тебе поверят — вот что я понимал! Хороший был у меня колхоз, богатый, — с гордостью проговорил Иван Тимофеевич. — Лентяев не держали — идите на все четыре стороны! Работали не так, как нынче: машин-то — кот наплакал! Зато трудодень я выдавал такой, что одному человеку не поднять, и худшим наказанием считалось, когда за провинность отстраняли от работы. И государству мы давали вдвое против других — потому что работали вчетверо... Да, хороший был колхоз, не по знакомству в Москве на выставке мы диплом получили... Работал у меня конюхом старик, Марков Григорий. Пришел я как-то к нему, смотрю — у старика руки трясутся. Подсчитал, что за пятьдесят лет своего батрачества он заработал три тысячи рублей, а за один 1939-й—деньгами три с половиной тысячи, хлеба две тонны, картошки столько же, да еще мяса, меда — пудами. Один год — и пятьдесят, целая жизнь!
Иван Тимофеевич погрузился в воспоминания. Я молчал — зачем мешать человеку бродить по своему прошлому. На широком скуластом лине Попова шрамами залегли морщины, но глубоко посаженные серые глаза были не по-стариковски живыми — верный в пожилых людях признак нерастраченного ума. Когда я вижу таких стариков, то представляю, какие веские причины должны заставить их уйти на пенсию и как тяжело дается им этот уход.
— Строить можно всю жизнь, а разрушить в одну минуту, — помолчав, сказал Иван Тимофеевич. — Колхоз немцы сожгли. Но главное мы успели сделать — эвакуировали семьи коммунистов и комсомольцев, фашисты бы их прикончили. И скот угнали в тыл, и хлеб вывезли. А сам ушел в партизаны. Иной раз во время боевых операций приходилось бывать в родных местах, и сердце болело, душа изнылась от всего, что творили фашисты на нашей земле.
— Ты живой, Тимофеич? — ахали односельчане. — А немцы писали в газете, что тебя с дочкой поймали, привязали к машинам и разорвали на части!
— И легче и тяжелее было у родных мест. Три года провел я в Партизанском крае, в нашей лесной республике, куда немцы и ногой боялись ступить, только жгли деревни самолетами. Сто двадцать на сто километров — вот на каком куске земли в глубоком вражеском тылу осталась Советская власть! Три года не могли фашисты вытащить эту занозу, а мы уж постарались, чтобы жалила она побольнее. Жили в сырости, в голоде и холоде, в шалашах да землянках, три года зарабатывали партизанские награды и ревматизм... Тяжелые годы, есть что вспоминать с друзьями из 2-й партизанской бригады... Довелось мне быть одним из организаторов того самого хлебного обоза для ленинградцев, из деревни Нивки он ушел, это километров сорок отсюда. Колхозники несли кто что мог: старуха — последнюю курицу, дед — кусок сала, два сухаря, от себя отрывали, а наскребли больше двухсот подвод и по глухим лесам отправили за триста километров в Ленинград. Было это в голодном 1942-м. Как ни в чем другом, сказалась душа колхозника в этом обозе... Мы, партизаны, тоже нередко на сухарях сидели, зерно мололи ручными жерновами, какие сейчас только в музее увидишь...
А в сорок четвертом вышибли немцев — внезапным ночным ударом. Они уже уходить собирались, еще полчаса — и сожгли бы жилые дома. А вот на месте общественных построек остались одни пепелища... Снова я председатель, да колхоз не тот, начинай все сначала, Тимофеич! От вздохов и трава не вырастет, снова начал на пустом месте. Подарил мне командир полка на прощанье трех жеребят и одну свинью. Получили мы в первый опорос дюжину поросят, выкормили их из последнего — и вот с той единственной свиньи сегодняшние тысячи! Удалось мне познакомиться со знаменитым костромским зоотехником Штейманом, продал он мне двадцать племенных телочек и одного бычка. С них пошло наше колхозное стадо, наша сегодняшняя гордость — по надоям мы всегда в числе первых. Так и разворачивалась пружина — с ничего. Пахали на коровах, жали серпами...
Иван Тимофеевич неожиданно улыбнулся.
— Вспомнил, как первый свой грузовик добывал. Прорвался я к министру сельского хозяйства.
— Так и так, была у меня до войны машина, да увел я ее к партизанам, отслужила она свое. Дай мне полуторку — век благодарить буду.
— Дам, — говорит министр. — Прямо с завода.
— Спасибо, а как я ее гнать буду?
— Достань платформу.
— Не дадут!
— Ничего, — говорит, — раз до меня добрался, и платформу сумеешь выбить.
— Только ничего у меня с платформой не вышло. До сих пор не понимаю, как это прокуратура меня пощадила — шофер гнал машину полторы тысячи километров своим ходом, пять тысяч старыми деньгами на «левый» бензин ушло. Работали с утра до ночи, все на себе таскали, над ржавым гвоздем тряслись, как над алмазом, и медленно вставали на ноги, поднимались из праха. В 1946 году меня выбрали в Верховный Совет СССР, подходит сессия — а мне не в чем ехать! Всем колхозом наряжали. Надел я с чужого плеча тужурку, чья-то валенки и в такой экипировке прибыл на станцию. Председателя исполкома чуть не хватил удар.
— В Кремль — в таком виде?
Я обиделся — все лучшее люди собрали.
— Ничего, — говорю, — голова при мне, а валенки спрячу под стул.
Предисполкома тут же сиял свои сапоги, заставил меня переобуться, а сам надел мои валенки. Так я и щеголял на сессии в чужих сапогах. А первое мое депутатское поручение было такое. Приходит ко мне перед отъездом в Москву старик из соседнего села. Забрали у деда корову — кто-то показал, что до войны она принадлежала колхозу. Дед извелся — попробуй, докажи, в каком стаде корова мычала. Все инстанции отказали. Вот и говорит старик: «К тебе последнему пришел — есть ли правда у Советской власти?» Пытался я на месте разобраться — все отговариваются: «Чего по пустякам голову морочишь?» Нет, думаю, совсем не пустяковый вопрос у деда. Горкин сразу же дал команду в Верховный суд — разобраться, и немедленно. Отдали деду корову! До самой смерти говорил: «Есть правда у Советской власти!» Вот тебе и пустяковый вопрос...
В этот день мы долго ходили по колхозу. В просторных скотных дворах, фундаментальных складах, добротных мастерских — во всем чувствовалась крепкая рука настоящего хозяина, который строил не на одну свою жизнь, а для детей и внуков. С бывшим председателем почтительно здоровались, спрашивали о здоровье, но он ворчал: то зерно неправильно сушат, то бесхозный кирпич валяется — словом, получалось, что пущенная им, Поповым, машина работает не так слаженно, как при нем. Я слышал о новом председателе самые добрые отзывы, видел, что Иван Тимофеевич преувеличивает, но понимал, что он имеет полное моральное право на критику, как свекровь, которая недовольна даже самой покладистой невесткой. Ведь под его руководством «Красная Заря» стала знаменитой — легко ли видеть свое любимое детище пусть в надежных, но все-таки не своих руках? Что ни говори, а поневоле станешь ревновать...
— Уже через три года после воины колхоз дал семь миллионов дохода, — с гордостью говорил Иван Тимофеевич. — Вот как сработали! Зато вставал я в пять утра, а ложился в полночь. Значит, не шестьдесят восемь лет прожил, а все восемьдесят — простая арифметика А еще тридцать деревьев вырастил да двадцать пять детей и внуков. Не зря жизнь прожил, как ты думаешь? Вот, знакомься...
У разобранного трактора возились двое, мужчина лет тридцати пяти и паренек в комбинезоне — видимо, ученик тракториста.
— Сын и внук, — сказал Иван Тимофеевич. — Как видишь, останутся после меня в колхозе Поповы. И крестники мои — в каждом доме, девки колхозные в невестах не засиживались, в «Красную Зарю» женихов не приходилось на буксире тащить. Что ж, свое дело я сделал, теперь и без меня можно обойтись. Можно, чего там, незаменимых людей на свете нет...
— Ну зачем же так, Иван Тимофеевич? — упрекнул я. — Вас уважают, с вами советуются...
— Конечно, конечно, — с легкой иронией согласился Иван Тимофеевич. — Советуются, уважают... Расскажу-ка я тебе, как получал свои награды. Не бойся, не о всех — их у меня двенадцать, — а лишь о первой и последней. В 1939 году вызывают меня в Москву, шального от радости — наградили медалью «За трудовое отличие». Сам Калинин обнял меня, поцеловал и лично приколол к пиджаку медаль. А в прошлом году я был награжден орденом Ленина. Позвонили из райкома — приезжай, мол, кое-что для тебя имеется. Приехал. Пожал мне руку секретарь райкома, вручил орден — и распрощался. Это орден Ленина! Хоть бы за стол посадил, поговорил, стаканом чаю угостил! Ладно. Возвращаюсь домой — монтер у моего телефона хлопочет.
— Чего здесь делаешь? — спрашиваю.
— Аппарат снимаю, председатель велел.
— Постой, — говорю, — как же так, я ведь живой!
— А зачем тебе, Тимофеич, телефон? Ты ведь на пенсии.
Так и сняли аппарат. К председателю колхоза Попову, депутату Верховного Совета, секретари обкома в гости приезжали, а персональный пенсионер Попов и без телефона проживет... А зря! Телом я ослаб, болею временами, но ведь опыт, знания, мозг — все те же! Много пользы я мог бы еще принести...
Я не успел выдавить беспомощное «да-а-а». Возле нас становилась серая «Волга», и из кабины вышел... секретарь Псковского обкома партии Петр Архипович Николаев.
— Здорово, Тимофеич. — Николаев обнял старика.
— Привет, Архипыч, — сдержанно ответил Попов.
— По старой памяти к тебе в гости заскочил.
Я посмотрел на Попова, Попов посмотрел на меня, крякнул — и мы рассмеялись.
— В чем дело? — допытывался Николаев. — Чем это я вас так развеселил?
— Вы — ничем, — заговорщически подмигнув Ивану Тимофеевичу, сказал я. — Пусть это останется нашей маленькой тайной.
ОБЛАЯННАЯ СЦЕНА ПРОЩАНИЯ
Изнывая от жары, наш отряд плелся по проселку вдоль Шелони. Четверг, рыжая шкура которого раскалилась до ста градусов, устал размахивать хвостом и отдал себя на съедение слепням: «Жрите, злодеи, авось подавитесь». Если бы Четверг знал, куда он идет, то несомненно прибавил бы ходу, но мы, по настоянию Травки, свернули с пыльного большака и пробирались в Логвиново незнакомыми проселками.
Было так знойно, что даже наш жароустойчивый Дмитрий Иванович вынужден был снять свой пиджачок — впервые за все время путешествия. Мы же то и дело ныряли в Шелонь, и вода вокруг нас шипела, будто в нее опускали раскаленную сковороду. К сожалению, километров через пять Шелонь вильнула в сторону от проселка, и мы грустно с ней раскланялись.
И тут же дорога скользнула в лес, ниспослав свежесть и прохладу идущим с высунутыми языками путникам. Нет ничего милее лесного проселка; сюда, в этот оазис отдохновения, стянулись разомлевшие от зноя птицы, услаждавшие наш путь лирическим щебетанием, на деревьях совершали акробатические этюды беззаботные белки, и одинокий заяц, недоверчиво взглянув на нас круглыми глазами, бил мировые рекорды по прыжкам в длину. Такая лесная благодать вознаграждает за все: за изматывающую степную дорогу, адскую жару и забытые на берегу Шелони три полные бутылки нарзана. Так бы и остался в этом благословенном лесу, бездумно валялся бы на пахучей зеленой траве, прогоняя жалкие мысли о нетронутых страницах записной книжки, о печатных листах и авансовом отчете за командировку.
Но Дмитрий Иванович спешил, последние тридцать километров растянулись для старика на целую тысячу: шутка ли сказать, завтра в отчий дом на целых три недели приезжают сын и внучка! Поэтому стоило нам облюбовать тенистый уголок и растянуться на траве, как Дмитрий Иванович начинал обеспокоено посматривать на часы — до тех пор, пока мы не принимали намек к сведению.
Четвергом в этот день правил Малыш. Он успел стать вполне сносным возницей, и Дмитрий Иванович доверял ему вожжи без прежней опаски. Малыш запросто объезжал камни и ямы, басом говорил «но-но!» и научился одним прикосновением прута к лошадиному крупу воспитывать в мерине чувство долга. Я не ошибусь, если скажу, что между Малышом и Четвергом возник духовный контакт — иррациональная категория, в основе которой лежала вполне материальная субстанция: один бог знает сколько сахару.
Пообедав на валуне у деревни с поэтическим названием Большие Храпы, мы уже больше не останавливались и в темпе вышли на финишную прямую. Увидев знакомый большак, по которому до родной конюшни был час ходу, Четверг преобразился. Куда девалась его меланхолия! Он молодецки ударил копытом, отряхнулся, словно сбрасывая с себя усталость, и — загремела телега по булыжнику! Дай Четвергу волю, он домчал бы нас до Логвинова, как породистый рысак. Вот уже пошла асфальтированная дорога, показался большой четырехэтажный жилой дом и клуб — гордость колхоза «Россия», и Четверг взволнованно заржал. Ему ответил проходивший мимо гнедой мерин. Между приятелями состоялся короткий деловой разговор.
— Наши все живы-здоровы? — спросил Четверг.
— Чего им сделается! — ответил мерин. — Лошади как лошади. На аппетит не жалуются.
— А что нам дают? — полюбопытствовал Четверг.
— Два раза в день клевер, — похвастался мерин. — Не жизнь, а малина. А ты, брат, раздобрел. Словно с курорта.
— Свежий воздух, пряники, сахар и овес, — пояснил Четверг.
— Брось трепаться, — недоверчиво проржал мерин.
— Провалиться мне на этом месте, — поклялся Четверг.
— Не может такого быть, — подумав, решил мерин. — Понюхать пряник — и то несбыточное счастье. А сахар, овес — это, брат, вообще бред сивой кобылы. Придумай что-нибудь другое, над тобой все лошади ржать будут. Пока!
Четверг вздохнул — нелегкое дело преодолеть недоверие собратьев-непарнокопытных...
В правлении колхоза никого уже не было, и я попросил одного из зевак мальчишек сбегать к председателю домой и доложить о нашем возвращении. Пока гонец выполнял это поручение, Малыш причесал Четвергу гриву, и мы на прощанье сфотографировались. Однако, наше расставание было омрачено досаднейшим происшествием.
Из какой-то подворотни неожиданно выскочила собачка цвета покрытого сажей снега и с бессмысленной яростью стала на меня бросаться. Я нелицеприятно сказал собаке, что не знаю ее и знать не желаю, что никаких общих интересов у нас нет и быть не может, а посему она, извините за выражение, пусть убирается ко всем чертям. Но собаке моя аргументация, видимо, показалась неубедительной. Она продолжала прыгать вокруг меня, разрываясь от лая и норовя нанести мне телесное повреждение. Тогда я запустил в собаку длинным проклятием, чем вызвал у нее совершенно неистовый приступ гнева. В эту никудышную дворнягу словно вселился бес. В жизни я еще не видел такой гнусной собаки. Казалось, у нее есть одна навязчивая идея — стереть меня с лица земли. Я почувствовал, что во мне просыпается доисторический предок. «Переходи от слов к делу!» — услышал я его призыв и с нечленораздельным воплем ринулся на собаку. Я нанес ей такой удар, что наверняка вышиб бы из нее дух, если бы попал в цель, то есть в собаку. Но она ускользнула и едва ли не цапнула мою руку. Я погнался за собакой, трижды ее настигал и со страшной силой бил ногой — мимо. Все мое существо вопило от желания уничтожить эту собаку, избавить нашу прекрасную планету от позорящей ее твари. И мне почти удалось это сделать: собака споткнулась, я с торжеством поднял карающую ногу и... увидел председателя колхоза Павловского, который вышел из подъезда и смотрел на меня с возрастающим интересом. Я весело приветствовал его, сделав задранной ногой балетное па.
— А мы здесь балуемся! — просюсюкал я. — Какая милая собачка!
Тут-то собака и осуществила свою подлую мечту. Поняв, что я у нее в руках, она со злорадной ухмылкой приблизилась и хладнокровно распустила мою штанину. Я извинился перед председателем, прицелился, подцепил собаку ногой и, подняв палец, долго наслаждался доносящимся откуда-то сверху визгом. Минут через пять собака возвратилась на землю и облаивала меня уже из подворотни. Согласитесь, что моральная победа осталась на моей стороне.
Мы тепло простились с Дмитрием Ивановичем, долго благодарили его и желали доброго здоровья. Старик тоже остался доволен: как-никак повидал Пушкин-Камень, вышегородскую церковь, о красоте которой наслышался легенд, набрался свежих впечатлений и познакомился со многими интересными людьми. Он бы с удовольствием продолжал бродяжничать с нами по Псковщине, но «обстоятельства, сами понимаете, не позволяют — старуха соскучилась, сынок с внучкой приезжают, так что простите великодушно...»
Затем мы передали Четверга с баланса на баланс, скормили нашему верному мерину остатки сахара и не без сожаления перегрузили вещи из телеги в кузов автомашины.
Через полчаса мы уже были в Порхове, под гостеприимным кровом Балёли. Отдав должное пирогам с луком и яйцами, мы завалились на любимый сеновал и проспали двенадцать часов сном хорошо поработавших людей.
НЕКОТОРЫЕ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ ДОРОГИ НА ПСКОВ
Мы расстались с Четвергом и потому, что он не обеспечивал достаточной скорости. Поднатужившись, мобилизовавшись и преодолев вековое отвращение к телеге, Четверг в лучшем случае развивал скорость подвыпившего пешехода. Для странствий из деревни в деревню это было в самый раз. Но теперь нам предстояло пересечь всю область — при всем своем трогательном отношении к овсу Четверг вряд ли решился бы на такой подвиг.
На северо-западе области раскинулись два больших озера. Псковское и Чудское. Туда мы и направлялись. Было на редкость заманчиво поклониться Вороньему Камню, у которого Александр Невский устроил Ледовое побоище, побродить по этим святым местам.
Кроме того, я договорился о встрече с рыбаками. Не с теми, которые забрасывают в воду удочки с рахитичными червяками, а с настоящими, в зюйдвестках и штормовых костюмах рыбаками известного колхоза имени Залита. Особенно меня интриговала личность председателя колхоза — в дальнейшем вы сами поймете почему.
Дорога к озерам шла через Псков. Нам повезло: в областной центр утром отправлялся секретарь Порховского райкома партии Владимир Ермолаевич Терских, и мы с благодарностью приняли его предложение стать попутчиками. Терских был озабочен — вместе с культработником Ниной Игнатьевной Костаревой он ехал выступать по телевидению и чувствовал себя как молодой артист перед выходом на сцену. Одно дело, встречаться и работать с земляками на равных и совсем другое — сидеть перед ними на телеэкране, тихо ужасаясь при мысли о том, что галстук съехал набок...
Погода была превосходная, «газик» легко мчался по асфальту живописного шоссе, но Малыш сидел надувшись. Утром он проснулся с лучезарной улыбкой на устах, которая по мере пробуждения сползала и наконец совершенно исчезла.
— Мне снилось, что сейчас начало лета! — горестно поведал он и простонал: — Уже прошло больше половины каникул!
Этот искренний вопль страдающей души поначалу был основной темой нашего разговора — до двенадцатого километра.
— Вот здесь! — торжественно сказал шофер Анатолий Иванов и остановил машину.
Мы вышли на шоссе. Видимо, черт перепутал, но история, о которой речь пойдет ниже, произошла не на тринадцатом, как положено у чертей, а именно на двенадцатом километре.
У Травки есть сестра Кира, проживающая в Пскове, у Киры есть муж Володя, у которого, в свою очередь, есть мотоцикл с коляской. Кира и Володя каждую субботу приезжают в гости к Балёле, причем за рулем сидит Володя, а в коляске Кира. Но на двенадцатом километре тот самый черт, который перепутал, шепнул Володе на ушко, что неплохо бы закурить.
— Останавливаться неохота, — отмахнулся от него Володя.
— А Кира? — вкрадчиво возразил черт. — У нее ведь тоже есть права. Она сядет за руль, а ты всласть накуришься.
— В самом деле, — обрадовался Володя. — Спасибо, братишка!
— Я что, я всегда пожалуйста, — потирая руки, скромничал черт.
И мерзко про себя хихикнул.
Итак, Кира села за руль, а Володя с папироской — в коляску. Полминуты все шло как нельзя лучше. Но затем на дорогу выполз размять свои кости ревматик-петух, и Кира, спасая ему жизнь, затормозила, вернее, хотела затормозить, но с помощью черта сделала наоборот — прибавила газу и уже потом затормозила. В результате мотоцикл вместе с коляской, Кирой, Володей и папиросой грохнулся в кювет, причем внизу оказался Володя с папиросой, на нем мотоцикл с коляской и наверху как украшение этого ансамбля — Кира. Все в точности по инструкции Марка Твена. Кира осталась невредима, мотоцикл с коляской отделались легкими ушибами, папироса нагло продолжала дымиться, а Володя сломал ключицу.
— Тоже нашла амортизатор! — упрекал он бледную Киру. — От меня могло остаться одно воспоминание!
— Я говорила — бросай курить, — вздыхала Кира. Вместо ответа пострадавший стонал и с ненавистью смотрел на свой гипс: с завтрашнего дня Володя, рыболов-фанатик, взял отпуск, чтобы ехать с нами на остров Залита... Забегая вперед, сообщу, что ровно месяц отпуска Володя ходил, как тигр, по квартире, осыпая проклятиями гипс, мотоцикл с коляской, черта, папиросу — но не горячо любимую жену Киру.
Кстати, именно шофер Анатолий, проезжавший в тот вечер мимо, посадил супругов в машину и привез к Балёле. Вот и вся история. Учитывая, что в путеводителе по Псковской области место аварии не указано, могу помочь туристам приметами: последняя треть двенадцатого километра шоссе, в нескольких шагах от консервной банки с этикеткой «Килька». За следы ревматика-петуха не отвечаю — с тех пор прошли дожди.
Кроме этого памятного места, по дороге из Порхова в Псков есть еще одна достопримечательность — санаторий Хилово, знаменитый своими целебными грязями и водами. Владимир Ермолаевич предложил туда на минутку заехать, и мы с Травкой переглянулись.
— Ты помнишь? — ударяясь в воспоминания, спросил я.
— Еще бы! — воскликнула Травка. — Милое Хилово! Прими нашу сердечную признательность, ибо самый факт твоего существования...
Чем приводить полностью этот монолог, расскажу, как было дело. Когда мы поженились, семейный бюджет был столь скромен, что поход в кино автоматически отменял ужин, а покупка новых чулок приводила нас на грань финансового банкротства. Я только начал работать, а денежным вкладом Травки была повышенная стипендия. Над ней-то и нависла неотвратимая опасность: экзамен по географии, с которой Травка еле раскланивалась. Поэтому мы не без горечи смирились с тройкой, в глубине души капельку надеялись на четверку и даже не мечтали о пятерке. Но гроза студентов профессор Степанов был не только экзаменатором, он еще был и человеком, и этот человек любил лечиться в Хилове. Травка случайно об этом узнала и на первый же вопрос билета о каких-то горных хребтах честно ответила, что каждое лето она собирает грибы в окрестностях санатория Хилово. Пока я трясся, как пугало на ветру, у закрытой двери, за ней происходило следующее. Профессор пришел в восторг и минут двадцать бурно восхищался ярким и нестандартным Травкиным ответом. В заключение профессор пренебрежительно отшвырнул в сторону билет, поставил в зачетку пятерку и по-отечески посоветовал Травке и впредь собирать грибы только в окрестностях Хилова.
Между прочим, у этого санатория любопытное прошлое, которое безусловно заинтересует музыковедов. Сто лет назад до Петербурга дошла легенда о том, что некий порховский старик крестьянин искупался в лесном источнике, вышел из него кудрявым молодцем с румянцем во всю щеку и с ходу показал потрясающее время в беге на три тысячи метров с препятствиями. Легенда произвела впечатление, и в 1866 году профессор медико-хирургической академии, крупный химик и знаменитый композитор Бородин выехал в Порхов для обследования источника. Кое-кто из восторженных старожилов склонен утверждать, что «Князя Игоря» композитор сочинял, сидя в волшебном источнике, но в отличие от легенды о старике рекордсмене эта версия не кажется мне достаточно убедительной — я лишь даю музыковедам путеводную нить для дальнейших творческих исследований.
Однако воды и грязи Хилова действительно чудодейственны, и лишь крайне малое число мест не позволяет санаторию превратиться в здравницу всесоюзного значения. Хилово быстро растет, построен главный корпус с двухместными номерами, новая водолечебница.
Места вокруг чудесные — нетронутые леса, река, да и воздух здесь высокого качества. Правда, и комаров примерно по миллиону штук на брата — видимо, минеральные воды и целебные грязи пришлись им по вкусу. Но курортное начальство уже пробивает антикомариные ассигнования и рассчитывает в скором времени покончить с этими нахлебниками.