Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Простаки за границей или Путь новых паломников - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Дэн, сколько раз нужно вам повторять, что эти иностранцы не понимают по-английски? Почему вы не обращаетесь к нам за помощью? Почему вы не говори­те нам, что вам нужно, чтобы мы могли перевести ваш заказ на местный язык? Это избавило бы нас от необ­ходимости краснеть за ваше невежество. Я поговорю с этой особой на ее родном языке: «Эй, cospetto! Corpodi Bacco! Sacramento! Solferino![52] Мыло, брюква ты эдакая!» Вот, Дэн, если бы вы позволили нам говорить за вас, вам не пришлось бы выставлять напоказ свое вопиющее невежество.

Однако, несмотря даже на этот поток итальянских слов, мыло появилось далеко не сразу; на это, впро­чем, была своя причина: в этом заведении мыла не оказалось. По моему мнению, его здесь никогда и не бывало. Когда его наконец принесли, нам сообщили, что за ним посылали в город и его пришлось долго искать по разным магазинам. Мы вынуждены были прождать полчаса. То же самое случилось и накануне вечером в отеле. Я, кажется, нашел наконец причину этого явления. Англичане умеют путешествовать с комфортом и возят мыло с собой; остальные же иностранцы мылом не пользуются.

В каком бы отеле мы ни остановились, нам всегда приходится посылать за мылом, и всегда в последнюю минуту, когда мы одеваемся к обеду; а потом его ставят в счет вместе со свечами и прочей мелочью. Половину лучшего туалетного мыла, которым пользу­ется Америка, изготовляют в Марселе, но о его назна­чении марсельцы имеют лишь смутное теоретическое представление, почерпнутое из описания путешествий наряду с не менее смутными понятиями о чистых рубашках, повадках горилл и прочих небезынтересных материях. В связи с этим мне припоминается записка, которую Блюхер послал хозяину парижского отеля:

Paris, 7 Juillet[53]

Monsieur хозяин, сэр! Pourquoi вы не mettez ни кусочка savon в спальнях вашего заведения? Est-ce que vous pensez, что я его украду? La nuit passee вы поста­вили мне в счет pour deux chandelles, хотя мне принесли только одну; hier vous avez поставить мне в счет avec glace, которого я и не видел; tous les jours вы проделы­ваете со мной какой-нибудь новый фокус, mais vous ne pouvez pas дважды сыграть со мной эту штуку с savon. Savon — это предмет первой необходимости de la vie каждого человека, кроме француза, и je l“aurai hors de cet hotel[54] или устрою скандал. Слышите?

Блюхер».

Я уговаривал его не посылать этой записки, потому что в такой смеси хозяин ни за что не разберется; но Блюхер сказал, что, по его мнению, старик поймет французские слова и как-нибудь до­гадается об остальном.

Французский язык Блюхера из рук вон плох, но он немногим хуже того английского, которым на­писаны рекламные объявления по всей Италии. Вот, например, познакомьтесь с печатным проспектом оте­ля, в котором мы, вероятно, остановимся, приехав на озеро Комо:

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Этот отель, который лучший в Италии и самый превосходный, красиво месторасположен в лучшем ландшафте озера, с самым чудесным видом на виллу Мельзи, короля бельгийского и Сер­беллони. Этот отель, недавно расширяющийся, предлагает все удобства за умеренную цену чужим джентльменам, которые же­лают провести времена года на озере Комо.

Хорошо, не правда ли? При отеле имеется красивая часовенка, в которой английский священник читает проповеди для гостей, прибывших из Англии или Аме­рики, о чем варварским английским языком сообщает­ся все в том же проспекте. Казалось бы, у бесстраш­ного лингвиста, составлявшего проспект, могло бы хватить здравого смысла показать свой опус упомяну­тому священнику прежде, чем отсылать это произведе­ние в типографию!

Здесь, в Милане, в обветшалой церкви находятся жалкие остатки самой знаменитой в мире картины — «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Мы не считаем себя непререкаемыми знатоками живописи, но, разуме­ется, мы отправились туда, чтобы увидеть эту удиви­тельную, некогда столь прекрасную картину, вызыва­вшую неизменное поклонение всех великих художни­ков и навеки прославленную в стихах и прозе. И первое, с чем мы столкнулись, была табличка, от которой буквально разило испорченным языком. Вот, попробуйте сами:

«Варфоломей (первая фигура со стороны левой ру­ки на зрителя) в неуверенности и сомнении по поводу того, что, он думает, он услышал, и по поводу чего он хочет увериться самому у Христа и больше ни у кого другого».

Прелесть, правда? Затем идет описание Петра, «ос­паривающего в угрожающем и сердитом состоянии на Иуду Искариота».

Но вернемся к самой картине. «Тайная вечеря» на­писана на облупившейся стене маленькой часовни, пре­жде, если не ошибаюсь, соединявшейся с главным зданием. Роспись облупилась и потрескалась во всех направлениях, загрязнилась и выцвела от времени, а наполеоновские лошади пооббивали копытами ноги большинства апостолов, когда для них (для лошадей, а не для апостолов) более полувека тому назад здесь были устроены стойла.

Я сразу узнал эту картину: в центре Спаситель, слегка наклонив голову, сидит за длинным, грубо сколоченным столом, на котором кое-где виднеются блюда и плоды, по каждую руку его шесть апостолов в длинных одеяниях беседуют между собой, — картину, с которой в течение трехсот лет было сделано столько копий и гравюр. Вероятно, нет на свете человека, который считал бы, что вечерю Господню можно написать иначе. Весь мир, кажется, давно проникся уверенностью, что человеческий гений не может пре­взойти этого творения да Винчи. Я думаю, что, пока оригинал не исчезнет совсем, художники будут про­должать его копировать. Перед картиной стоял де­сяток мольбертов, и столько же художников изобра­жало великую картину на своих холстах. Я заметил также пятьдесят клише для гравюр и литографий. И как всегда, меня поразило, насколько копии пре­восходят оригинал, — то есть, я хочу сказать, на мой неискушенный взгляд. Где бы вы ни наткнулись на картину Рафаэля, Рубенса, Микеланджело, Караччи или да Винчи (а с нами это случается каждый Божий день), вы непременно наткнетесь также на художника, который делает с нее копию, и копия всегда красивей. Может быть, оригиналы были красивы, пока были новыми, но это время давно прошло.

Длина фрески составляет на глаз около тридцати футов, высота — десять или двенадцать, а фигуры во всяком случае не меньше натуральной величины. Это одна из самых больших картин в Европе.

Краски потускнели от времени, лица облупились, стерлись и утратили всякое выражение, волосы — только расплывчатое пятно на стене, а глаза совсем безжизненны. Отчетливо видны лишь позы.

Сюда со всех концов света съезжаются люди и про­славляют этот шедевр. Они стоят как зачарованные, затаив дыхание, раскрыв рот, а если и говорят, то только отрывистыми фразами, преисполненными вос­торга:

— Ах, чудесно!

— Какая экспрессия!

— Какая красота композиции!

— Какое благородство!

— Какая безупречность рисунка!

— Какие несравненные краски!

— Какая глубина!

— Какая тонкость мазка!

— Какое величие замысла!

— Сверхъестественно! Сверхъестественно!

А я завидую этим людям; я завидую их чистосер­дечным восторгам — если они чистосердечны, их вос­хищению — если они испытывают восхищение. Я не питаю к ним вражды. Но тем не менее я никак не могу избавиться от одной мысли: как они видят то, чего не видно? Что бы вы подумали о человеке, который, посмотрев на какую-нибудь дряхлую, беззубую, под­слеповатую, рябую Клеопатру, сказал бы: «Какая не­сравненная красота! Какая душа! Какое чувство!»? Что бы вы подумали о человеке, который, посмотрев на тусклый, туманный закат, сказал бы: «Какое величие! Какая глубина! Какое богатство красок!»? Что бы вы подумали о человеке, который, в экстазе уставившись на унылую вырубку, сказал бы: «Ах, какой чудесный лес!»?

Можно подумать, что у этих людей есть удивитель­ная способность видеть то, чего давно уже нет. Вот о чем я думал, когда стоял перед «Тайной вечерей» и слышал, как мои соседи превозносили прелести, красоты и совершенства картины, выцветшие и исчез­нувшие за добрую сотню лет до их рождения. Мы можем представить себе былую красоту состарившей­ся женщины, мы можем представить себе лес, глядя на пни, — но мы не можем видеть ни этой красоты, ни этого леса, раз они более не существуют. Я готов поверить, что опытный художник, глядя на «Тайную вечерю», может мысленно оживить краски там, где от них остался лишь намек, восстановить стершийся от­тенок, воссоздать исчезнувшее выражение лица, под­править, подкрасить и дополнить потускневшую кар­тину так, что наконец фигуры на ней восстанут во всем блеске жизни, экспрессии, свежести, — короче говоря, во всей той благородной красоте, которой они были проникнуты, когда вышли из-под кисти своего созда­теля. Но я не умею творить подобные чудеса. Способ­ны ли на это остальные, лишенные искры Божьей посетители или они только тешат себя этой мыслью?

Столько прочитав об этой картине, я готов со­гласиться, что «Тайная вечеря» была некогда насто­ящим чудом искусства. Но это было триста лет тому назад.

Меня злит эта бойкая болтовня о «глубине», «экс­прессии», «тонах» и других легко приобретаемых и де­шево стоящих терминах, которые придают такой шик разговорам о живописи. Не найдется ни одного челове­ка на семь с половиной тысяч, который мог бы ска­зать, что именно должно выражать лицо на полотне. Не найдется ни одного человека на пятьсот, который может быть уверен, что, зайдя в зал суда, он не примет безобидного простака-присяжного за гнусного убийцу-обвиняемого. И однако эти люди рассуждают о «хара­ктерности» и берут на себя смелость истолковывать «экспрессию» картин. Существует старый анекдот о том, как актер Мэтьюс однажды принялся восхва­лять способность человеческого лица выражать зата­енные страсти и чувства. Лицо, сказал он, может яснее всяких слов открыть то, что творится в душе.

— Вот, — сказал он, — посмотрите на мое лицо — что оно выражает?

— Отчаяние!

— Что? Оно выражает спокойную покорность судьбе. Ну а теперь?

— Злобу!

— Чушь! Это — ужас! Теперь?

— Идиотизм!

— Дурак! Это сдерживаемая ярость! А теперь?

— Радость!

— Гром и молния! Всякий осел понял бы, что это безумие!

Выражение! Люди, хладнокровно претендующие на уменье его разгадывать, сочли бы самонадеянностью притязать на умение разбирать иероглифы обелисков Луксора[55], — а между тем они равно способны как на то, так и на другое. Мне довелось за последние несколько дней слышать мнение двух очень умных критиков о «Непорочном зачатии» Мурильо (находящемся ныне в музее в Севилье).

Один сказал:

— Ах, лицо пресвятой девы преисполнено экстати­ческой радости, на земле не может быть большей!

Другой сказал:

— О, это удивительное лицо исполнено такого смирения, такой мольбы! Оно яснее всяких слов говорит: «Я страшусь, я трепещу, я недостойна! Но да свершится воля твоя; поддержи рабу твою!»

Читатель может увидеть эту картину в любой го­стиной. Ее легко узнать: мадонна (по мнению некото­рых — единственная молодая и по-настоящему краси­вая мадонна из всех, написанных старыми мастерами) стоит на серпе молодого месяца, окруженная множе­ством херувимов, к которым спешат присоединиться новые толпы их; ее руки сложены на груди, а на запрокинутое лицо падает отблеск райского сияния. Читатель при желании может развлечься, стараясь решить, который из вышеупомянутых джентльменов правильно истолковал «выражение» девы, а также уда­лось ли это хотя бы одному из них.

Всякий, знакомый с творениями старых мастеров, поймет, насколько испорчена «Тайная вечеря», если я скажу, что теперь уже нельзя разобрать, евреи ли апостолы, или итальянцы. Этим старым мастерам ни­как не удавалось денационализироваться. Художники итальянцы писали итальянских мадонн, голландцы — голландских, мадонны французских живописцев были француженками, — никто из них ни разу не вложил в лицо девы Марии того не поддающегося описанию «нечто», по которому можно узнать еврейку, где бы вы ее ни встретили — в Нью-Йорке, в Константинополе, в Париже, в Иерусалиме или в Марокко. В свое время я видел на Сандвичевых островах картину, написан­ную талантливым художником немцем по гравюре, которую он нашел в одной из иллюстрированных аме­риканских газет. Это была аллегория, представлявшая мистера Дэвиса[56] за подписанием Акта об отделении южных штатов или какого-то другого документа в том же роде. Над ним в предостерегающей позе парит дух Вашингтона, а на заднем плане отряд одетых в форму Континентальной армии призрачных солдат с босыми, обмотанными тряпьем ногами бредет сквозь метель. Это, конечно, намек на лагерь в Валли-Фордж. Копия, казалось, была выполнена точно, и все-таки что-то в ней было не так. Приглядевшись получше, я наконец понял, в чем дело: призрачные солдаты все были нем­цы! Джэфф Дэвис был немец! Даже парящий дух был немецким духом! Художник бессознательно наложил на картину отпечаток своей национальности. Откро­венно говоря, меня несколько сбили с толку портреты Иоанна Крестителя. Во Франции я в конце концов примирился с тем, что он француз; здесь он — вне всяких сомнений итальянец. Что же будет дальше? Неужели в Мадриде художники делают Иоанна Кре­стителя испанцем, а в Дублине — ирландцем?

Мы наняли открытую коляску и отправились за две мили от Милана «смотреть экко», как выразился гид. Мы ехали по ровной, обсаженной деревьями до­роге, мимо полей и зеленых лугов, а мягкий воздух был напоен нежными ароматами. Крестьянские девуш­ки, живописными толпами возвращавшиеся с полевых работ, взвизгивали, что-то нам кричали, всячески по­тешались над нами и привели меня в неописуемый восторг. Подтвердилось мнение, которое я давно вы­нашивал. Я всегда был уверен, что те нечесаные, не­умытые романтические дикарки, о которых я прочел столько стихов, — бесстыдная подделка.

Прогулка доставила нам много радости. Мы упи­вались ею, отдыхая от непрерывного осмотра достоп­римечательностей.

Мы не возлагали больших надежд на изумительное эхо, которое так превозносил наш гид. Мы уже при­выкли выслушивать панегирики чудесам, в которых на поверку не оказывалось ничего чудесного. Тем приятнее было разочарование, когда в дальнейшем оказалось, что гид даже не сумел воздать должное этому эхо.

Мы подъехали к полуразвалившейся голубятне, но­сящей название «Палаццо Симонетти»; она сложена из тяжелого тесаного камня, и в ней обитает семейство оборванных итальянцев. Красивая девушка провела нас на второй этаж, к окну, выходившему во дворик, с трех сторон окруженный высокими зданиями. Она высунула голову наружу и крикнула. Мы не успели сосчитать, сколько раз откликнулось эхо. Она взяла рупор и отрывисто и четко крикнула в него одно-единственное «ха!»

— Ха! — ответило эхо. — Ха! Ха! Ха!.... ха! Ха! Ха! Ха-ха-ха-ха-ха! — и наконец раскатилось в при­падке невообразимо веселого смеха!..

Этот смех был так весел, так продолжителен, так сердечен и добродушен, что мы невольно присоедини­лись к нему. Удержаться было невозможно.

Затем девушка взяла ружье и выстрелила. Мы при­готовились считать удивительный треск частых отго­лосков. Мы не успели бы произнести «раз, два, три», но зато мы могли с достаточной быстротой ставить карандашами точки в своих записных книжках, чтобы получить что-то вроде стенографической записи ре­зультатов. Я не сумел угнаться за эхо, хотя и сделал все, что было в моих силах.

Я отметил пятьдесят два четких повторения, но тут эхо меня обогнало. Доктор отметил шестьдесят четы­ре, после чего тоже отстал. В конце концов отдельные отголоски слились в беспорядочный непрерывный треск, напоминающий стук колотушки ночного сторо­жа. Очень возможно, что это самое замечательное эхо в мире.

Доктор в шутку пожелал поцеловать нашу провод­ницу и несколько растерялся, когда она согласилась — если он заплатит франк. Галантность не позволила ему отказаться от своего предложения, так что он заплатил франк и получил поцелуй. Красавица была филосо­фом. Она сказала, что франк всегда пригодится, а од­ного пустячного поцелуя ей не жалко — ведь у нее их остается еще миллион! Тогда наш друг, делец до мозга костей, никогда не упускающий выгодную сделку, предложил забрать весь запас в течение месяца, но из этой небольшой финансовой операции ничего не вышло.

Глава XX. Сельская Италия из окна вагона. — Окурены согласно закону. — Знаменитое озеро Комо. — Окружающий его ландшафт. — Комо в сравнении с Тахо. — Приятная встреча.

Мы уехали из Милана по железной дороге. Собор в шести-семи милях позади; огромные дремлющие, одетые голубоватыми снегами горы в двадцати милях впереди — таковы были наиболее примечательные чер­ты окружающего нас ландшафта. В непосредственной близости к нам он состоял из полей и крестьянских усадеб снаружи вагона и большеголового карлика и бородатой женщины — внутри. Последние двое не были экспонатами ярмарочного балагана. К сожале­нию, уродства и женские бороды встречаются в Ита­лии так часто, что не привлекают ничьего внимания.

Мы миновали хребет диких живописных гор, об­рывистых, лесистых, с остроконечными вершинами; там и сям виднелись суровые утесы, а вверху под плывущими облаками ютились хижины и развалины замков. Мы закусили в старинном городке Комо, на берегу озера того же названия, а затем на маленьком пароходишке совершили приятную прогулку сюда — в Белладжо.

Когда мы сошли на берег, несколько полицейских (их треугольные шляпы и пышные мундиры посра­мили бы самую красивую форму в американской армии) отвели нас в крохотную каменную камеру и заперли там. Все пассажиры пароходика составили нам компанию, но мы предпочли бы обойтись без них, потому что в этом помещении не было ни света, ни окон, ни вентиляции. В нем было душно и жарко. Нам было тесно. В малом масштабе повторялась Калькуттская «черная яма»[57]. Вскоре из-под наших ног начали подниматься клубы дыма — дыма, пахнувшего, как вся падаль земного шара вместе взятая, как все гниение мира.

Мы пробыли там пять минут, и когда вышли, трудно было решить, кто из нас источает самый гнус­ный аромат.

Эти изверги заявили, что нас «окуривали», но такой термин слишком невыразителен. Они окуривали нас, чтобы предохранить себя от холеры, хотя в порту, из которого мы прибыли, ее не было. Холера все время оставалась далеко позади нас. С другой стороны, надо же им как-то спасаться от эпидемий, а окуривание обходится дешевле мыла. Им приходится либо мыться самим, либо окуривать всех остальных. Некоторые представители низших классов скорее умрут, чем ста­нут мыться, а окуривание чужестранцев не вызывает у них никаких неприятных ощущений. Самим им оку­риваться не нужно. Благодаря своим привычкам они вполне могут без этого обойтись. Их профилактика — в них самих; они потеют и окуриваются весь день напролет. Надеюсь, что я — смиренный и богобоязнен­ный христианин. Я стараюсь жить праведно. Я знаю, что мой долг «молиться за обижающих меня», — и посему, как бы трудно это ни было, я все-таки попыта­юсь молиться за этих шарманщиков, которые жрут макароны и окуривают приезжих.

Наш отель расположен на берегу озера — по край­ней мере его сад, — и в сумерках мы гуляем среди кустов и курим; мы смотрим вдаль — на Швейцарию и Альпы, не испытывая ни малейшего желания рас­смотреть их поближе; спускаемся по лесенке и купа­емся в озере; садимся в красивую лодочку и плывем среди отраженных звезд; лежим на скамьях, прислу­шиваясь к отдаленному смеху, пению, звукам флейт и гитар, которые разносятся над тихой водой с наряд­ных барок; мы заканчиваем вечер приводящим в ис­ступление бильярдом на одном из привычно отврати­тельных столов. Полночный ужин в нашей простор­ной спальне; последняя трубка на узкой веранде, откуда видны озеро, сады и горы; подведение итогов дня. Потом — постель, и в сонном мозгу проносится бешеный вихрь, в котором беспорядочно мешаются картины Франции, Италии, нашего корабля, океана, родных краев. Затем — знакомые лица, города, бу­шующие волны растворяются в великом забвении, в покое.

После чего — кошмар.

Утром — завтрак, а потом — озеро.

Вчера оно мне не понравилось. Я решил, что озеро Тахо[58] гораздо красивее. Теперь мне приходится при­знать, что я ошибся, хотя и ненамного. Я всегда ду­мал, что Комо — такая же огромная водная чаша сре­ди высоких гор, как и Тахо. Правда, вокруг Комо действительно высятся горы, но само оно не похоже на чашу. Оно извилисто, как ручей, и раза в полтора-два уже Миссисипи. По берегам его не найдется и ярда низины — от самого края воды круто поднимаются бесконечные цепи гор, достигая высоты от тысячи до двух тысяч футов. Густая растительность покрывает их обрывистые склоны, и повсюду из пышной зелени выглядывают белые пятнышки домов; они ютятся да­же на живописных остроконечных пиках, в тысяче футов над головой.

Вдоль всего берега прекрасные виллы, окруженные садами и рощами, стоят буквально в воде, а иногда в нишах, выдолбленных природой в обвитых пол­зучими растениями обрывах, и добраться туда или выбраться оттуда можно только на лодке. Порой к озеру спускается широкая каменная лестница с тя­желой каменной балюстрадой, украшенной статуями, причудливо оплетенной диким виноградом и раду­ющей глаз большими яркими цветами, — ни дать ни взять театральная декорация, и не хватает только великолепной гондолы, к которой сходили бы краса­вицы на высоких каблуках и в платьях с длинным корсажем и франты в шляпах с перьями и в коротких шелковых штанах.

Особое очарование Комо придают хорошенькие домики и сады, множество которых лепится по его берегам и соседним горным склонам. У них очень уютный и приветливый вид. В сумерках, когда все погружается в дремоту и музыка колоколов, созыва­ющих к вечерне, медленно плывет над водой, начинает казаться, что такой рай светлого покоя можно найти только на озере Комо.

Из моего окна здесь, в Белладжо, открывается вид на противоположный берег, который красивей всякой картины. Изрезанная морщинами и трещинами гора уходит ввысь на тысячу восемьсот футов; на крохот­ном выступе, как раз посередине этой гигантской сте­ны, прилепилась крохотная снежинка — церковь, на вид не больше скворечника; подножие утеса окаймля­ют десятки садов и померанцевых рощ, испещренных белыми крапинками, — это виднеются утонувшие в них виллы; у самого берега покачивается несколько лодок, а в отполированном зеркале озера так ясно и так ярко воссоздаются гора, часовенка, домики, рощи и лодки, что трудно понять, где кончается реальность и где начинается отражение.

Прекрасна и рама этой картины. Милей дальше в озеро врезается мыс, убранный плюмажем рощ, и в синих глубинах отражается белый дворец; на самой середине лодка разрезает сияющую гладь, оставляя позади длинный след, похожий на солнечный луч; горы за озером окутаны мечтательной лиловатой дымкой; а с другой стороны — далеко-далеко — его замыкает хаос куполообразных вершин, зеленых склонов и до­лин; поистине, расстояние здесь увеличивает прелесть ландшафта; на этом широком холсте солнце, облака и возможная только здесь неслыханная синева небес сливают воедино тысячи оттенков, а по его поверх­ности час за часом скользят туманные блики и тени, наделяя его красотой, которая кажется отражением рая. Бесспорно, такой роскоши нам еще не приходи­лось видеть.

Вчера вечером озеро было особенно живописно. Утесы, деревья и белоснежные здания на том берегу отражались в нем с удивительной ясностью, а от множества светящихся в вышине окон по тихой воде бежали сияющие дорожки. На нашем берегу, совсем рядом, величественные дворцы, ослепительно белые в заливавшем их лунном свете, резко выступали из черной гущи листвы, тонущей в тени нависшего над ней утеса; а внизу прибрежная вода до мельчайших подробностей повторяла это исполненное таинствен­ности видение.

Сегодня мы бродили по чудесному саду герцог­ского поместья... Но, я полагаю, хватит описаний. Я подозреваю, что именно с помощью этого места сын садовника обманул Лионскую красавицу[59], однако точ­но утверждать не берусь. Быть может, вам знаком этот отрывок:

...Глубокая долина От мира грубого укрыта в Альпах; Над озером прозрачным померанцы Сплелись с душистым миртом; По ясному безоблачному небу Лишь розовая тень скользит порой, И к вечным небесам дворец подъемлет мрамор стен Из пышной зелени, звенящей птичьим пеньем.

Все это очень мило — за исключением строки, где говорится о «прозрачности» озера.

Оно несомненно прозрачнее очень многих озер, но какой мутной кажется его вода, если сравнить ее с изумительной прозрачностью озера Тахо! Я говорю о се­верной части Тахо, где без труда можно сосчитать чешуйки форели, плывущей на глубине ста восьмидесяти футов. Я попытался сбыть здесь эти сведения по их номинальной стоимости, но ничего не получилось — пришлось предлагать их с пятидесятипроцентной скид­кой. На этих условиях покупатели находятся; может быть, на них согласится и читатель: девяносто футов вместо ста восьмидесяти. Но помните, что эти условия навязаны мне силой, как цена, назначенная судебным исполнителем. Что касается меня лично, то я ни на йоту не уменьшу первоначальную цифру и повторю: в этих водах, обладающих странной увеличительной способностью, можно сосчитать чешуйки форели (крупной форели), плывущей на глубине в сто восемь­десят футов, можно разглядеть на дне каждый каме­шек, можно даже сосчитать булавки, наколотые на подушечку. Часто приходится слышать, как хвалят прозрачность бухты Акапулько в Мексике, но я по опыту знаю, что воды ее и в сравнение не идут с теми, о которых я рассказываю. Мне приходилось удить форель в Тахо, и на глубине (измеренной) в восемьде­сят четыре фута я видел, как рыбы тянулись носами к приманке, и различал, как открываются и закрыва­ются их жабры. А на таком же расстоянии в воздухе я и форели-то не разглядел бы.

Мысленно переносясь туда, вспоминая это благо­родное море, покоящееся среди снежных гор, в шести тысячах футов над океаном, я все более и более убеж­даюсь, что в его августейшем присутствии Комо пока­залось бы лишь расфуфыренным царедворцем.

Да обрушатся на наших законодателей горести и беды за то, что из года в год они позволяют Тахо сохранять это немузыкальное прозвище! Тахо! Это на­звание не вызывает представления ни о кристально-чистой воде, ни о живописных берегах — в нем нет ничего величественного. Тахо — для этого моря среди обла­ков, для моря, которое обладает собственным харак­тером и проявляет его то торжественным спокойстви­ем, то яростной бурей! Для моря, чье царственное уединение охраняют цепи гор-часовых, поднимающих ледяные лбы на девять тысяч футов над плоским ми­ром равнин! Для моря, всегда поражающего, во всем прекрасного! Для моря, чье одинокое величие — сим­вол божества!

«Тахо» значит «кузнечики». Другими словами — суп из кузнечиков. Слово это индейское и характерное для индейцев. Говорят, что оно из языка пайютов, а может быть — «копачей». Я чувствую, что название озеру да­ли «копачи» — эти тупые дикари, которые поджарива­ют своих умерших родственников, растирают челове­ческий жир и обуглившиеся кости с дегтем, густо об­мазывают полученным месивом затылки, лбы и уши и задают на горах кошачьи концерты, называя все это оплакиванием покойника! И такие-то субъекты дали название озеру!

Говорят, что слово «Тахо» означает «Серебряное озеро», «Кристальная вода», «Осенний лист». Ерунда! Это слово означает «Суп из кузнечиков» — любимое блюдо племени «копачей», да и пайютов тоже. В наши практические времена пора бы оставить пустую бол­товню о поэтичности индейцев — никогда они не были поэтичными, если не считать индейцев Фенимора Купе­ра, но это ныне вымершее племя никогда не суще­ствовало. Я близко знаком с «благородным красноко­жим». Я жил с индейцами, выходил с ними на тропу войны, охотился с ними — на кузнечиков, помогал им красть скот; я скитался с ними, скальпировал их, ел их за завтраком. Я с наслаждением съел бы всю эту породу, будь у меня такая возможность.

Но я опять отвлекся. Пора вернуться к сравнению озер.

Комо, пожалуй, немного глубже Тахо, если здешние жители не врут. Они утверждают, что в этом месте глубина озера достигает тысячи восьмисот футов; но мне кажется, что для этого его синева недостаточно густа. Глубина Тахо в середине, согласно измерениям государственной геологической службы, равна тысяче пятистам двадцати пяти футам. Говорят, что большой пик напротив Белладжо имеет пять тысяч футов высо­ты, но я убежден, что, когда производились измерения, рейка соскользнула. Озеро в этом месте шириною в милю и сохраняет эту ширину отсюда до своего северного конца, то есть на шестнадцать миль; а от­сюда до южного конца — миль пятнадцать, — его ши­рина, по моему мнению, нигде не превышает полуми­ли. Окружающие его снеговые вершины, о которых столько приходится слышать, бывают видны очень редко, да и то в отдалении, — это Альпы. Ширина Тахо колеблется от десяти до восемнадцати миль, а горы смыкаются вокруг него, как стена. Их вершины круг­лый год покрыты снегом. Оно обладает одной очень странной особенностью: на его поверхности не появля­ется даже корочки льда, хотя другие озера в тех же горах, расположенные ниже, в более теплых зонах, зимой замерзают.

В такой глуши всегда приятно встретить знакомого и обменяться с ним впечатлениями. Мы наткнулись здесь на одного из наших товарищей по плаванию — старого ветерана, который ищет в этой солнечной стране мирных приключений и отдыха от своих по­ходов[60].

Глава XXI Прелестное озеро Лекко. — Поездка в коляске по сельской местности. — Сонная страна. — Кровавые святыни. — Сердце поповского царства. — Место рождения Арлекина. — Приближаемся к Венеции.

Мы проплыли на пароходике по озеру Лекко между дикими гористыми берегами, мимо вилл и деревушек и высадились в городке Лекко. Нам сказали, что он расположен в двух часах езды на лошадях от древнего города Бергамо и что мы доберемся туда задолго до отхода поезда. Мы наняли открытую коляску с рас­трепанным, шумным возницей и тронулись в путь. Поездка оказалась восхитительной. Кони были резвые, дорога ровная. Слева громоздились скалы, справа ле­жало прелестное озеро Лекко, и время от времени нас поливало дождем. Перед отъездом наш кучер подоб­рал с мостовой окурок сигары длиной в дюйм и сунул его в рот. Когда он продержал его во рту больше часа, я почувствовал, что следует проявить христианское милосердие и дать ему прикурить. Я протянул ему сигару, которую только что зажег, — он сунул ее в рот, а свой окурок спрятал в карман! Мне еще не приходи­лось встречать человека, который вел бы себя так непринужденно, по крайней мере после столь непродо­лжительного знакомства.

Теперь мы увидели внутреннюю Италию. Дома, сложенные из крупного камня, чаще всего были в пло­хом состоянии. Крестьяне и их дети обычно сидели сложа руки, а ослы и куры располагались в гостиной и спальне как дома, никем не тревожимые. Пригретые солнцем возницы медленно ползущих на базар те­лежек, которые попадались нам навстречу, все без исключения крепко спали, растянувшись на куче своих товаров. Через каждые триста — четыреста ярдов мы натыкались на изображение какого-нибудь святого, вделанное в огромный каменный крест или каменный столб у дороги. Некоторые изображения Спасителя были весьма необычны. Они представляли его распя­тым на кресте, с лицом, искаженным смертной мукой. Лоб, изъязвленный терновым венцом, рана, нанесенная копьем, искалеченные руки и ноги, исполосованное бичами тело — все источало потоки крови! Такое кро­вавое, страшное зрелище, наверное, насмерть пугает детей. Сила воздействия этих картин еще усугублялась благодаря оригинальным вспомогательным средст­вам: вокруг нарисованной фигуры на видном месте располагались настоящие деревянные или железные предметы — кучка гвоздей, молоток к ним, губка и трость для нее, чаша с уксусом, лестница, по которой всходили на крест, копье, пронзившее ребра Спасителя. Терновый венец был сделан из настоящего терновника и прибит гвоздями к священной голове. На некото­рых итальянских церковных фресках, даже принадле­жащих кисти старых мастеров, к головам Спасителя и пресвятой девы прибиты гвоздями серебряные или золоченые венцы. Это так же нелепо, как и неуместно.

Иногда на стенах придорожных харчевен мы заме­чали громадные грубые изображения мучеников, точно такие же, как и изображения на крестах и столбах. То, что они нарисованы так топорно, вряд ли облег­чило бы их страдания. Мы находились в самом сердце поповского царства — счастливого, беспечного, само­довольного невежества, суеверий, косности, нищеты, праздности и неизбывной тупой никчемности. И мы с жаром восклицали: «Так им и надо, пусть себе раду­ются вместе с прочими животными; Боже избави, что­бы кто-нибудь стал их тревожить. Мы, со своей сторо­ны, давно уже простили этих окуривателей!»

Мы проезжали через невообразимо странные, чуд­ные городишки, нерушимо хранящие древние обычаи, все еще лелеющие мечты глубокой старины и не слы­хавшие о том, что земля вертится! Да и не интересу­ющиеся, вертится она или стоит на месте. У здешних жителей только и дела, что есть и спать, спать и есть; порою они немного трудятся — если найдется при­ятель, который постоит рядом и не даст им уснуть. Им не платят за то, чтобы они думали, им не платят за то, чтобы они тревожились о судьбах мира. В них нет ничего почтенного, ничего достойного, ничего умного, ничего мудрого, ничего блестящего, — но в их душах всю их глупую жизнь царит мир, превосхо­дящий всякое понимание! Как могут люди, называ­ющие себя людьми, пасть так низко и быть счаст­ливыми?

Мы проносились мимо средневековых замков, гус­то заросших плющом, который развернул свои зеле­ные знамена на башнях и зубчатых стенах — там, где некогда реял флаг какого-нибудь давно забытого кре­стоносца. Наш кучер указал на одну из этих древних крепостей и сказал (я даю перевод):

— Видите вот тот большой железный крюк, который торчит в стене обвалившейся башни под самым верхним окном?

Мы сказали, что на таком расстоянии разглядеть ничего не можем, но не сомневаемся, что крюк там есть.

— Так вот, — сказал он, — об этом крюке рассказы­вают такую легенду. Почти семьсот лет тому назад этим замком владел благородный граф Луиджи Джен­наро Гвидо Альфонсо ди Дженова...

— А какая у него была фамилия? — спросил Дэн.

— Фамилии у него не было. Его звали так, как я сказал, и больше никак. Он был сыном...

— Бедных, но честных родителей... Ладно, ладно, без подробностей... выкладывайте легенду.

ЛЕГЕНДА

Ну, так значит, в то время весь мир бесился из-за гроба Господня. Все знатнейшие феодальные сеньоры Европы закладывали земли и тащили к ростовщику фамильное серебро, чтобы снарядить отряд и, присо­единившись к великим армиям христианского мира, прославиться в священных войнах. Граф Луиджи раз­добыл денег теми же способами и ясным сентябрьским утром, вооружившись секирой, амбразурой и ревущей кулевриной, выехал через шишак и забрало своего донжона во главе отряда, состоявшего из таких хри­стианских разбойников, каких не видывал мир. При нем был его верный меч Экскалибур. Прекрасная гра­финя и его юная дочь, заливаясь слезами, помахали ему вслед с боевых таранов и контрфорсов замка, и счастливый граф галопом помчался вперед.

Он напал на соседнего барона и захваченной до­бычей завершил свою экипировку. Затем он сравнял замок с землей, перерезал всех его обитателей и от­правился дальше. Вот какие молодцы живали в незаб­венные дни рыцарства! Увы! Никогда больше не вер­нутся те славные дни.

Граф Луиджи всячески отличался в Святой Земле. В сотнях битв он кидался в самую гущу кровавой сечи, но его добрый Экскалибур неизменно выручал его, хотя не всегда мог уберечь от тяжких ран. Его лицо загорело от долгих переходов под сирийским солнцем; он изнывал от голода и жажды, томился в тюрьмах; чах в гнусных чумных бараках. И много-много раз он вспоминал о своей любимой семье, оставшейся дома, и думал: «Как-то они там?» Но сердце его отвечало: «Мир тебе! Разве не брат твой хранит дом твой?»

Пришли и прошли сорок два года; священная война была выиграна; Готфрид воцарился в Иерусалиме; хри­стианское воинство подняло знамя креста над гробом Господним!

Смеркалось. Пятьдесят арлекинов в развевающих­ся рясах медленно приближались к замку, они еле брели, так как путешествовали пешком, а пыль на их одежде свидетельствовала о том, что они идут издале­ка. Они нагнали старика крестьянина и спросили у него, могут ли они надеяться, что в этом замке их из христианского милосердия приютят и накормят, а так­же не будет ли им милостиво разрешено дать неболь­шое нравоучительное представление, «ибо, — заверили они, — в нем нет ничего, что могло бы оскорбить са­мый требовательный вкус».

— Святая мадонна! — молвил крестьянин. — С раз­решения ваших милостей, вам с вашим цирком лучше убраться отсюдова куда подальше, чем искать приюта своим усталым костям в здешнем замке.



Поделиться книгой:

На главную
Назад