Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Простаки за границей или Путь новых паломников - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В Помпее не найдется и шести лестниц, и нет никаких других доказательств, что дома там строились выше одного этажа. Здешние жители не селились в облаках, как современные венецианцы, генуэзцы и не­аполитанцы.

Мы вышли из таинственного города седой стари­ны, из города, погибшего вместе со своими древними, чуждыми нам нравами и обычаями в незапамятные времена, когда апостолы проповедовали новую веру, которая теперь представляется нам старой, как мир; в задумчивости мы отправились бродить под деревья­ми, растущими на бесчисленных акрах еще погребен­ных улиц и площадей, как вдруг резкий свисток и воз­глас: «По вагонам — последний поезд в Неаполь!» за­ставили меня очнуться, напомнив, что я человек девятнадцатого столетия, а не пыльная мумия под корой золы и пепла восемнадцативековой давности. Переход был очень резок. Железная дорога до древней мертвой Помпеи и непочтительно свистящий, шумно и деловито сзывающий пассажиров паровоз произво­дили крайне странное впечатление — и столь же проза­ическое и неприятное, как и странное.

Сравните этот безмятежный солнечный день с теми ужасами, которые видел здесь Плиний Младший[125] девя­того ноября 79 года нашей эры, когда он с таким мужеством старался вынести свою мать в безопасное место, а она с истинно материнским самоотвержением умоляла его бросить ее и спасаться самому:

«К этому времени мутный мрак так сгустился, что казалось, будто наступила черная безлунная ночь или что мы попали в комнату, где погашены все светиль­ники. Повсюду слышались причитания женщин, плач детей и крики мужчин. Один звал отца, другой — сына, третий — жену, но только по голосам они могли уз­нать друг друга. Многие в отчаянии молили о смерти, которая окончила бы их страдания.

Иные взывали к богам о спасении, иные считали, что настала последняя, вечная ночь, которая должна поглотить вселенную!

Так думал и я, и перед лицом приближающейся смерти я утешался мыслью: «Узри — вот конец мира!»

Побродив среди величественных развалин Рима, Байи, Помпеи, наспех осмотрев длинные ряды изу­родованных и безыменных императорских бюстов в галереях Ватикана, я с новой силой почувствовал, как эфемерна и непрочна слава. В древности люди жили долго и всю жизнь трудились, не зная отдыха, как рабы, лихорадочно стремясь преуспеть в красноречии, в военном искусстве или в литературе, а потом рас­ставались с жизнью в счастливом сознании, что имя их бессмертно и память о них сохранится вечно. Проно­сится двадцать кратких веков — и что остается от всего этого? Растрескавшаяся надпись на каменной плите, над которой обсыпанные табаком археологи ломают голову, путаются, и наконец разбирают только имя (которое читают неверно), лишенное истории, поэти­ческих преданий и поэтому не возбуждающее и мимо­летного интереса. Что останется от славного имени генерала Гранта[126] через сорок столетий? В Энциклопе­дии 5868 года, возможно, будет написано:

«Урия С. (или З.) Граунт — популярный древний поэт в ацтекских провинциях Соединенных Штатов Британской Америки. Некоторые исследователи отно­сят расцвет его творчества к 742 г. н. э.; однако знаме­нитый ученый А-а Фу-фу утверждает, что он был со­временником Шаркспайра, английского поэта, и от­носит время его расцвета к 1328 г. н. э. — через три века после Троянской войны, а не до нее. Он написал «Уба­юкай меня, мама».

От этих мыслей мне становится грустно. Я иду спать.

Глава V. Стромболи. — Сицилия в лунном свете. — Мы огибаем Греческие острова. — Афины. — Акрополь. — Неудача. — Среди величест­венных памятников старины. — В мире разбитых статуй. — Вол­шебный вид. — Прославленные места.

Снова дома! Впервые за много недель на юте соб­ралось и обменивается приветствиями все наше много­численное семейство. Путешественники побывали в разных краях, в разных странах, но никто не отстал дорогой, все живы-здоровы, ничто не омрачает встре­чи. Снова вся паства в полном составе высыпала на палубу послушать дружные крики матросов, поднима­ющих якорь, послать прощальный привет остающему­ся за кормой Неаполю.

Опять за обедом все места заняты, все любители домино в сборе, и на залитой лунным светом верхней палубе шумно и оживленно, как в доброе старое время; прошло всего несколько недель, но они были так пол­ны приключений, происшествий, неожиданностей, что кажется — пронеслись годы. На борту «Квакер-Сити» жизнь бьет ключом. На сей раз на корабле нет ничего квакерского.

В семь часов вечера, когда затонувшее солнце еще золотило горизонт, и вдали на западе чернели крохот­ные точки кораблей, и полная луна плыла высоко над головой, а море стало иссиня-черным, в причудливом свете заката, в смешении ярких красок, света и тьмы мы увидели великолепный Стромболи. Как величественно вставал из моря этот одинокий царь островов! Даль окутала его темным пурпуром, мерцающим покровом тумана смягчила суровые черты, и мы видели его словно сквозь паутину серебряной дымки. Факел его погас, огонь едва тлел где-то в глубине, и лишь столб дыма, поднимавшийся высоко в небо и таявший в лунном свете, один свидетельствовал, что перед нами живой самодержец моря, а не призрак мертвого владыки.

В два часа ночи мы вошли в Мессинский пролив и в ослепительном свете луны берег Италии по левую руку и Сицилийский по правую были так отчетливо видны, словно мы проезжали неширокой улицей. Мес­сина, молочно-белая, вся в звездной россыпи газовых фонарей, была сказочно прекрасна. Почти все пассажи­ры собрались на палубе, курили, громко разговари­вали, всем не терпелось увидеть знаменитые Сциллу и Харибду[127]. Явился и Оракул со своей неизменной подзорной трубой, и вот он уже высится на палубе, словно новый Колосс Родосский. Мы никак не ожида­ли увидеть его на палубе в столь поздний час. Никто не думал, что его занимают такие древние легенды, как легенда о Сцилле и Харибде.

— Послушайте, доктор, — обратился к нему один из нас, — что вы здесь делаете среди ночи? Вас-то что интересует?

— Меня? Плохо же вы меня знаете, молодой чело­век, если задаете мне такие вопросы. Я хочу увидать все места, которые упоминаются в Библии, все до одного.

— Чепуха... Это место вовсе не упоминается в Библии.

— Не упоминается в Библии! Это место не... Ну, если уж вы так хорошо все знаете, скажите мне, что это за место?

— Извольте, это Сцилла и Харибда.

— Сцилла и Хар... Тьфу пропасть! Я-то думал — это Содом и Гоморра.

И, сложив подзорную трубу, он отправился вниз. Этот случай стал на корабле притчей во языцех. Прав­да, вполне возможно, что все это лишь досужий вымы­сел, ибо Оракул вовсе не интересовался святыми ме­стами и не изучал специально географию тех мест, о которых говорится в Священном Писании. Говорят, недавно, в самую жару, Оракул жаловался, что у нас на корабле один только сносный напиток — масло. Он, конечно, не то хотел сказать, но, поскольку у нас уже нет льда и масло растаяло, будет только справедливо заметить, что в кои-то веки Оракул правильно упот­ребил слово, состоящее из целых трех слогов. Сказал же он в Риме, что папа хоть и почтенный с виду поп, но его Илиада немногого стоит[128].

Весь день мы шли мимо Греческих островов и лю­бовались берегами. Острова гористые, крутые склоны их то серые, то красновато-бурые. Белые деревушки прячутся в долинах среди деревьев или ленятся на отвесных прибрежных скалах.

Закат был прекрасен — небо на западе залилось алым румянцем, и пунцовый отблеск лег на море. Яркие закаты редкость в этих широтах, во всяком случае такие ослепительные. Обычно они здесь пре­лестные, мягкие, чарующие, от них веет изысканно­стью, утонченностью, изнеженностью. Ни разу мы не видели здесь таких многоцветных пожаров, какие пы­лают в нашем северном небе, отмечая путь уходящего солнца.

Но что нам солнечные закаты, когда, сгорая от нетерпения, мы предвкушаем встречу с самым просла­вленным городом мира! Что нам пейзажи, когда перед нашим внутренним взором торжественно шествуют Агамемнон, Ахиллес и еще сотни великих героев леген­дарного прошлого! Что нам закаты — нам, готовым вступить в древний город Афины, дышать его возду­хом, жить его жизнью, погрузиться в глубь веков, покупать рабов на рыночной площади — Платона и Диогена[129], или судачить с соседями об осаде Трои или блестящей победе при Марафоне[130]! Мы не снисходили до закатов.

Наконец-то мы вошли в древнюю гавань Пирей. Мы бросили якорь в полумиле от селения. Вдалеке, на волнистой равнине Аттики, виднелся невысокий холм с плоской вершиной, и на ней неясные очертания ка­ких-то зданий; в бинокли мы скоро увидели, что это руины Афинской цитадели, и среди них выделялись благородные очертания древнего Парфенона. Воздух здесь так необычайно чист и прозрачен, что в подзор­ную трубу мы различали каждую колонну этого вели­чественного храма и разглядели даже развалины неболь­ших соседних строений. И это на расстоянии пяти-шести миль! В долине у подножья Акрополя (холма с плоской вершиной, о котором сказано выше) в под­зорную трубу можно разглядеть и Афины. Всем не терпелось сойти на берег и как можно скорее очутиться в этом краю классической древности. Ни одна страна из тех, что мы повидали, еще не вызывала такого единодушного интереса пассажиров.

Но нас ждали плохие вести. Прибыл на своем боте комендант Пирея и сказал, что мы должны либо со­всем покинуть гавань, либо стать в карантин на вне­шнем рейде и одиннадцать дней не сходить на берег! Пришлось нам поднять якорь и выйти на внешний рейд, чтобы за десять — двенадцать часов пополнить запасы и идти в Константинополь. Такого горького разочарования мы еще не испытывали. Простоять це­лый день в виду Акрополя и уйти, так и не побывав в Афинах! Нет, слово «разочарование» никак не спосо­бно передать всего, что мы при этом чувствовали.

Весь день мы не покидали палубу; вооружившись книгами, картами, подзорными трубами, мы пытались определить, на каком скалистом хребте заседал Арео­паг[131], какой из пологих холмов Пникс[132], где холм Мус­сейон и так далее. Мы скоро запутались. Разгорелся спор, и каждый с жаром отстаивал свое. Одни с глубо­ким волнением взирали на холм, с которого, как они утверждали, проповедовал святой Павел, другие кля­лись, что это Гиметский холм, а третьи, что это гора Пентеликон! Как бы мы ни горячились, наверняка мы знали только одно: холм с плоской вершиной — это Акрополь, и величественные руины, венчающие его, — Парфенон, знакомый нам с детства по картинкам в школьных учебниках.

Каждого, кто приближался к кораблю, мы расспра­шивали, есть ли в Пирсе охрана, очень ли она придир­чива, могут ли нас задержать, если мы ускользнем с корабля, и что нам грозит, если мы и вправду решимся на это. Ответы не обнадеживали. В гавани сильная полицейская охрана; Пирей невелик, и всякий новый человек немедленно будет замечен и непремен­но задержан. Комендант сказал, что наказание будет строгое, а на вопрос: «Какое именно?» — ответил: «Очень суровое». Больше мы ничего от него не до­бились.

В одиннадцать часов вечера, когда большинство пассажиров уже улеглось, мы вчетвером потихоньку съехали в шлюпке на берег — луна весьма любезно спрягалась за облака — и, чтобы не попасться на глаза полиции, разбились по двое и решили с двух сторон обойти невысокий холм и город. Когда мы вдвоем крадучись пробирались по каменистому, заросшему крапивой холму, я почувствовал себя воришкой, вышед­шим на промысел. Мы вполголоса разговаривали о карантинных правилах и наказаниях за их наруше­ние, и это не прибавляло нам бодрости. У меня име­лись самые достоверные сведения на этот счет. Всего несколько дней назад наш капитан рассказал мне о че­ловеке, которого на полгода заключили в тюрьму за то, что он переплыл на берег с судна, стоящего в каран­тине; а несколько лет назад, в Генуе, капитан судна, стоявшего в карантине, подъехал в лодке к кораблю на внешнем рейде, уходящему в плавание, — он хотел пе­реслать письмо своей семье, — за это его на три месяца заключили в тюрьму, потом вывели его корабль в от­крытое море, а самого предупредили, чтобы он никог­да больше здесь не показывался.

От подобных разговоров храбрые нарушители ка­рантина несколько приуныли и оставили эту тему. Мы обошли город стороной и повстречали лишь одного человека, который удивленно поглядел на нас, но ниче­го не сказал, да еще человек десять спали на земле и так и не проснулись, когда мы проходили мимо; зато мы перебудили всех собак, и постоянно не одна так другая, а иногда и целый десяток, с лаем бежали за нами но пятам. Они лаяли так оглушительно, что, как потом оказалось, на борту долгое время следили за нами и всякую минуту могли определить, где мы находимся. Луна все еще была с нами заодно. Она вынырнула и залила все ярким сиянием лишь после того, как, сделав полный круг, мы проходили мимо домов на другом краю города и уже не боялись света. Нам захотелось пить, и мы подошли к колодцу возле дома, но хозяин, взглянув на нас, тотчас повернулся и скрылся за дверью. Он ушел, оставив мирно спящий город в наших руках. И я с гордостью могу сообщить, что мы не сделали городу ничего худого.

Дороги нигде не было видно, и, заметив вдалеке, слева от Акрополя, высокий холм, мы стали проби­раться к нему напрямик через все препятствия, по такому уж отчаянному бездорожью, какого не сыщешь в целом свете, разве что в штате Невада. Сперва мы шли по мелкому осыпающемуся щебню, ступая сразу на пять или шесть камешков, и все они тут же усколь­зали из-под ног. Потом пересекли сухое, рыхлое, све­жевспаханное поле. Потом перед нами оказались вино­градники, которые мы приняли за куманику, и мы долго с трудом продирались сквозь спутанную лозу. Если не считать виноградников, равнина Аттики бес­плодна, пустынна и неприглядна; хотел бы я знать, какова она была в золотой век Греции, за пять столе­тий до рождества Христова?

Около часу ночи, когда, разгоряченные быстрой ходьбой, мы изнывали от жажды, Дэнни вдруг вос­кликнул: «Слушайте, да ведь мы же идем по виногра­днику!» И мы в пять минут нарвали целые охапки тяжелых белых, чудесных гроздей, и нам все было мало, — но тут словно из-под земли выросла какая-то таинственная тень и окликнула нас. Пришлось уйти.

Минут через десять мы наткнулись на великолеп­ную дорогу, и, не в пример другим, которые уже попадались нам, она вела как раз туда, куда надо. Мы пошли по ней. Дорога была прекрасная — широкая, ровная, белая, в отличном состоянии, на протяжении мили обсаженная по сторонам тенистыми деревьями и окаймленная богатыми виноградниками. Дважды мы отправлялись за виноградом, но во второй раз кто-то невидимый закричал на нас из темноты. И нам снова пришлось уйти. Больше мы уже не помышляли о винограде в этих краях.

Вскоре мы подошли к древнему акведуку, опира­ющемуся на каменные арки, и с этой минуты нас обступили руины — мы приближались к цели нашего путешествия. Теперь мы потеряли из виду и Акрополь и тот высокий холм, и я предложил не сходить с до­роги, пока мы не доберемся до них, но остальные не согласились, и мы стали карабкаться на каменистый холм, высившийся перед нами, с его вершины увидели другой холм, взобрались на него — и увидели еще один! За час мы выбились из сил. Но вот перед нами длинный ряд открытых могил, высеченных в скале (одна из них некоторое время служила темницей Со­крату), мы обогнули гору — и внезапно пред нами предстали руины цитадели во всем их великолепии! Мы бегом спустились в лощину, извилистой тропой поднялись вверх — и вот мы у Акрополя, и над наши­ми головами величаво вздымаются к небу древние стены цитадели. Мы не стали осматривать гигантские мраморные глыбы, не стали измерять их высоту или гадать, какова их толщина, — мы, не задерживаясь, прошли огромным сводчатым переходом, похожим на железнодорожный туннель, и оказались перед ворота­ми, которые вели к древним храмам. Но ворота были на запоре! Неужели нам так и не суждено увидеть лицом к лицу великий Парфенон? Мы обогнули стену и увидели невысокий бастион — восемь футов снаружи и десять — двенадцать с внутренней стороны. Дэнни решил взобраться на бастион, мы готовы были пос­ледовать за ним. С величайшим трудом он вскарабкал­ся на стену и уселся верхом, но тут сорвалось и с гро­хотом обрушилось во двор несколько камней. Тотчас захлопали двери, раздался крик. Дэнни точно сдуло со стены, и мы в беспорядке отступили к воротам. За четыреста восемьдесят лет до рождества Христова Ксеркс взял эту могучую цитадель, вторгшись в Гре­цию с пятимиллионным войском[133], и если бы в нашем распоряжении оказалось лишних пять минут, мы, чет­веро бродяг, тоже завладели бы ею.

Появился гарнизон — четыре грека. Мы стали гром­ко требовать, чтобы нас впустили, — и ворота от­крылись (подкуп и продажность).

Мы пересекли широкий двор, вошли в огромные двери и ступили на плиты чистейшего белого мрамора, истертые множеством ног. Омытые лунным светом, перед нами предстали самые благородные из всех ког­да-либо виденных нами руин — Пропилеи, маленький храм Минервы, храм Геркулеса и величественный Пар­фенон. Все они сложены из белоснежного пентеликон­ского мрамора, но от времени он приобрел розоватый оттенок. Однако там, где излом еще свеж, мрамор сверкает белизной, точно первосортный рафинад. Шесть кариатид, шесть мраморных женщин в ниспада­ющих мягкими складками одеяниях, поддерживают портик храма Геркулеса, но другие храмы окружены массивными дорийскими и ионийскими колоннами, чьи каннелюры и капители еще не совсем утратили былую красоту, хотя над ними и пронеслись века и они претерпели не одну осаду. Парфенон, длина которого двести двадцать шесть футов, ширина — сто и высо­та — семьдесят, был некогда со всех сторон окружен колоннами: по два ряда, из восьми колонн каждый, по обеим коротким сторонам и по ряду, из семнадцати колонн каждый, на длинных сторонах; он был одним из самых величественных и неповторимо прекрасных созданий рук человеческих.

Большинство величавых колонн Парфенона еще стоит, но кровли нет. Двести пятьдесят лет тому назад он был в полной сохранности, но артиллерийский сна­ряд попал в расположенный поблизости венецианский пороховой погреб[134], и взрывом храм был разрушен и ли­шен кровли. Я мало что помню о Парфеноне. Несколь­ко фактов и цифр, которые я привел здесь ради людей с плохой памятью, взяты мною из путеводителя.

В задумчивости бродили мы по вымощенному мра­мором величественному храму, и мир, окружавший нас, завладел нашим воображением. Повсюду во мно­жестве белели статуи богов и богинь на мраморных постаментах — одни без рук, другие без ног, третьи без головы, но в лунном свете все они казались скорбными и пугающе живыми! Со всех сторон они обступали незваного полночного гостя, глядели на него камен­ными очами из самых неожиданных уголков и ниш, всматривались в него из-за груды обломков в пустын­ных переходах, преграждали ему путь к сердцу форума и, безрукие, властно указывали ему выход из святили­ща; в лишенный кровли храм с небес заглядывала луна и бросала косые черные тени колонн на усыпанный обломками пол и разбитые статуи.

Целый мир разрушенных скульптур окружает нас! Сотни искалеченных статуй, больших и малых, ис­кусно изваянных, установлены рядами, свалены в кучи, разбросаны но всему Акрополю; тут же лежат ог­ромные глыбы мрамора, составляющие когда-то ан­таблемент, и в высеченных на них барельефах уве­ковечены сражения, осады, военные корабли с тремя-четырьмя ярусами весел, праздничные шествия, про­цессии — чего только там нет! Мы знаем из истории, что храмы Акрополя были украшены прекраснейшими творениями Праксителя, Фидия и еще многих великих ваятелей, и подтверждением тому, бесспорно, служит изящество этих обломков.

Мы вышли на заросшую травой, усеянную облом­ками площадь за Парфеноном. Всякий раз, как в траве внезапно забелеет каменное лицо и уставится на нас неживой взор каменных глаз, мы вздрагивали. Каза­лось, мы попали в мир призраков и вот-вот из мрака выступят афинские герои, жившие двадцать веков на­зад, и проскользнут в древний храм, который им так хорошо знаком и которым они так безмерно гордились.

Полная луна поднялась уже высоко в безоблачном небе. Незаметно мы подошли к высокому зубчатому краю цитадели, заглянули вниз — и обмерли! Что за зрелище! Афины в лунном свете! Когда Иоанн Бого­слов возвестил, что ему открылся «святый град», уж конечно он видел не Новый Иерусалим, но Афины! Город раскинулся по равнине у наших ног и был виден весь, как будто мы глядели на него с воздушного шара. Мы не могли различить улиц, но каждый дом, каждое окно, каждая льнущая к стене виноградная лоза, каж­дый выступ были ясно, отчетливо видны, словно средь бела дня; и при этом ни ослепительного блеска, ни сверкания, ничего крикливого, ничто не режет глаз, — безмолвный город, весь облитый нежнейшим лунным светом, был словно живое существо, погруженное в мирный сон. В дальнем конце — небольшой храм, его стройные колонны и богато украшенный фасад так и сияли, и от него нельзя было оторвать глаз; ближе к нам, посреди обширного сада, белеют стены коро­левского дворца, сад весь озарен янтарными огнями, но в ослепительном лунном сиянии его золотой убор меркнет, и огни его мягко мерцают среди зеленого моря листвы, словно бледные звезды Млечного Пути. Над нами вздымаются к небу полуразрушенные, но все еще величественные колонны, у наших ног дремлющий город, вдали серебрится море. В целом свете не сы­щешь картины прекрасней.

Когда, возвращаясь, мы опять проходили через храм, я всем сердцем желал, чтобы нашим ненасыт­ным взорам явились великие мужи, которые посещали его в те далекие времена, — Платон, Аристотель, Де­мосфен, Сократ, Фокион, Пифагор, Эвклид, Пиндар, Ксенофонт, Геродот, Пракситель, Фидий, живописец Зевксис. Какая плеяда прославленных имен! Но боль­ше всего мне хотелось, чтобы старик Диоген, который так усердно и терпеливо днем с огнем пытался найти в мире хотя бы одного честного человека, встал из гроба и повстречался с нами. Может быть, мне и не следовало бы так говорить, — но все же я полагаю, что тогда он погасил бы свой фонарь.

Мы вышли из цитадели, предоставив Парфенону охранять Афины, как он охранял их уже две тысячи триста лет. Вдали виднелся древний, но все еще безуп­речно прекрасный Тезейон, а рядом обращенная на запад Бема[135], с которой Демосфен обрушивал свои фи­липпики и воспламенял любовью к родине сердца своих нестойких соотечественников. Справа возвышал­ся Марсов холм[136], где некогда заседал ареопаг и апостол Павел провозгласил свое кредо, а ниже — рыночная площадь, где он рассуждал ежедневно со словоохот­ливыми афинянами. Мы взобрались по каменным сту­пеням, по которым всходил апостол Павел, и, остано­вившись на площади, с которой он проповедовал, пы­тались вспомнить, что говорится об этом в Библии, но почему-то не могли припомнить эти слова. Я отыскал их после:

В ожидании их в Афинах Павел возмутился духом при виде этого города, полного идолов.

Итак, он рассуждал в синагоге с иудеями и с чтущими Бога и ежедневно на площади со встречающимися.

.................

И, взявши его, привели в ареопаг и говорили: можем ли мы знать, что это за новое учение, проповедуемое тобою?

.................

И, став среди ареопага, Павел сказал: «Афиняне! По всему вижу я, что вы как бы особенно набожны.

Ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвен­ник, на котором написано: «неведомому Богу». Сего-то, которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам». («Деяния апостолов», гл. XVII.)

Немного погодя мы спохватились, что, если мы хотим воротиться до свету, пора отправляться в путь. И мы поспешили домой. Мы оглянулись, чтобы еще раз на прощанье увидеть омытую лунным светом ко­лоннаду Парфенона с посеребренными луной капите­лями. Таким он и остался в нашей памяти — торжест­венный, величавый и прекрасный.

Чем ближе к дому, тем меньше одолевали нас страхи, и мы уже почти не боялись ни карантинной полиции, ни кого бы то ни было. Мы осмелели и забы­ли думать об осторожности; окончательно расхраб­рившись, я даже запустил камнем в собаку. Хорошо, что я не попал в нее, а то вдруг бы ее хозяин оказался полицейским! Вдохновленная столь счастливой неуда­чей, доблесть моя взыграла, и я стал даже посвисты­вать, правда не очень громко. Но отвага рождает отвагу, и вскоре, не постеснявшись яркого лунного света, я забрался в виноградник и нарвал огромную охапку превосходных гроздей, не обращая ни малей­шего внимания на крестьянина, проезжавшего мимо на своем муле. Дэнни и Берч последовали моему приме­ру. Теперь винограду хватило бы на десятерых, но Джексона так и распирало от храбрости, и он просто не мог не войти в виноградник. Однако стоило ему ухватить первую кисть — и пошли беды. Всклокочен­ный, бородатый разбойник с криком выскочил на зали­тую луной дорогу, размахивая мушкетом. Мы бочком-бочком — и зашагали к Пирею, не побежали, конечно, а просто двинулись попроворнее. Разбойник снова за­кричал, но мы шли и шли. Становилось поздно, и нам недосуг было тратить время на каждого осла, которо­му вздумалось приставать к нам со всяким греческим вздором. Мы бы, может, еще и поболтали с ним, когда бы не так спешили. Но вдруг Дэнни сказал: «За нами гонятся!»

Мы обернулись, — так и есть, вон они, трое самых настоящих пиратов с ружьями. Мы замедлили шаг, поджидая их, а я тем временем не без сожаления, но решительно избавился от своей ноши, побросав вино­градные кисти в тень у дороги. Я не испугался. Про­сто я почувствовал, что не хорошо воровать вино­град, да еще когда хозяин поблизости, и не только сам хозяин, но и его друзья. Негодяи подошли, тща­тельно осмотрели сверток доктора Берча и, не об­наружив в нем ничего, кроме священных камней с Марсова холма, нахмурились: это ведь не контрабан­да. Они, видно, подозревали, что он ловко провел их, и, казалось, были склонны снять скальпы со всех, кто шел вместе с ним. Но в конце концов они отпустили нас, сказав — надо полагать, на отличном греческом языке — несколько слов предостережения, и, замедлив шаг, понемногу отстали от нас. Пройдя за нами еще триста ярдов, они остановились, а мы, повеселев, продолжали путь. Но тут на смену им из тьмы выступил другой вооруженный мошенник и яр­дов двести следовал за нами по пятам. Потом он уступил место третьему злодею, который взялся не­весть откуда, а тот, в свою очередь, еще одному! Добрых полторы мили нас все время с тылу охраняли вооруженные люди. Никогда в жизни я не путеше­ствовал с таким почетом.

Не скоро мы вновь рискнули покуситься на вино­град, но при первой же попытке подняли на ноги еще одного бандита и больше ни о чем таком уже не помышляли. Тот крестьянин, верхом на муле, должно быть, предупредил о нас всех стражей от Афин до Пирея.

Каждое поле по этой длинной дороге охранял вооруженный сторож; конечно, не все они бодрство­вали, однако в случае чего были под рукой. Это как нельзя лучше характеризует современную Аттику: ее населяют всякие темные личности. Сторожа охра­няли свою собственность не от иностранцев, но друг от друга; ведь чужеземцы редко заглядывают в Афины и Пирей, а если и заглядывают, то среди бела дня, когда можно за гроши купить сколько угодно ви­нограду. Жители современной Аттики отъявленные воры и лгуны, если верно то, что о них рассказывают, а я охотно этому верю.

Едва небо на востоке зарумянилось и колоннада Парфенона, будто сломанная арфа, повисла над жем­чужным горизонтом, мы закончили наш тринадцати­мильный поход по нелегким окольным путям и вышли к морю неподалеку от причала, сопровождаемые обычным эскортом из полутора тысяч пирейских псов, завывающих на все голоса. Мы окликнули лодку, ко­торая стояла ярдах в трехстах от берега, и в ту же минуту поняли, что это полицейский бот, подстерега­ющий возможных нарушителей карантина. Мы поспе­шно ретировались — нам уже было не привыкать к это­му, — и когда полицейские подъехали к месту, где мы только что стояли, нас уже и след простыл. Они пошли вдоль берега, но не в ту сторону, а тем временем из полумрака вынырнула наша лодка и взяла нас на борт. На корабле слышали наш сигнал. Мы гребли бесшум­но и успели добраться до дому раньше, чем вернулась полицейская лодка.

Еще четверо наших пассажиров жаждали побывать в Афинах; они отправились спустя полчаса после наше­го возвращения, но полиция заметила их, как только они высадились на берег, и тут же погналась за ними, так что они едва успели добраться до своей лодки, — на этом дело и кончилось. От дальнейших попыток они отказались.

Сегодня мы отплываем в Константинополь, но кое-кто из нас ничуть не жалеет об этом. Мы повидали все, что есть интересного в этом древнем городе, появив­шемся на свет за шестнадцать столетий до рождества Христова и успевшем состариться ко времени основа­ния Трои, — и мы видели этот город во всей его красе. Так чего ж нам огорчаться?

Еще двоим пассажирам удалось ночью прорвать блокаду и съехать на берег. Мы узнали об этом наут­ро. Они ускользнули так незаметно, что на корабле их хватились лишь через несколько часов. Едва стало смеркаться, у них достало смелости отправиться в Пи-рей и нанять экипаж. Ко всем прочим приключениям во время «Увеселительной поездки в Святую Землю» они рисковали прибавить еще и три месяца тюрьмы. Я восхищаюсь «дерзкой отвагой»[137]. Но все обошлось благополучно, они так и не высунули носа из своего экипажа.

Глава VI. Современная Греция. — Архипелаг и Дарданеллы. — Следы истории. — Константинополь. — Огромная мечеть. — Тысяча и одна колонна. — Большой стамбульский базар.

От Афин мы шли мимо островов Греческого архи­пелага, и повсюду видели лишь нагромождение камней и пустынные горы, кое-где увенчанные тремя-четырь­мя стройными колоннами разрушенного древнего хра­ма, — одинокий, заброшенный, он являл собой символ запустения и упадка, ставших уделом Греции в послед­ние столетия. Ни вспаханных нолей, ни деревьев, ни пастбищ, почти никакой зелени; лишь изредка перед нами проплывали селения, еще реже сиротливый дом. Современная Греция — это унылая, безрадостная пу­стыня, там, видимо, нет ни сельского хозяйства, ни промышленности, ни торговли. Чем держится ее бед­ствующее население, ее правительство — просто непо­стижимо.

Древняя Греция и Греция современная представля­ют собою столь разительный контраст, что другого такого, мне кажется, не знает история. Восемнадцатилетний Георг I и целая туча чиновников иностранного происхождения занимают места Фемистокла, Перикла, прославленных ученых и полководцев золотого века Греции. Флот, который в дни возведения Пар­фенона изумлял весь мир, ныне превратился в горсточ­ку жалких рыбачьих суденышек, а отважный народ, который совершал чудеса доблести на Марафонском поле, — в племя ничтожных рабов. Река Илисс[138], воспе­тая древними, иссякла, и та же судьба постигла все источники греческого богатства и величия. Греков те­перь насчитывается всего каких-нибудь восемьсот ты­сяч душ, а бедности, нищеты, жульничества с избыт­ком хватило бы на сорок миллионов. При короле Отгоне в казне было пять миллионов долларов — они составлялись из налога на крестьян, равного десятой доле всего, что получал крестьянин со своего хозяй­ства (причем он обязан был доставить это на мулах в королевские амбары, если они были расположены не дальше чем в двадцати милях), и из непомерных нало­гов на ремесла и торговлю. На эти пять миллионов маленький тиран пытался содержать десятитысячную армию, оплачивать сотни никому не нужных главных конюших, первых камергеров, лордов канцлеров лоп­нувшего казначейства и прочие нелепости, которыми тешат себя в игрушечных королевствах, подражая ве­ликим монархиям; да сверх того он задумал построить дворец из белого мрамора, который один стал бы ему в пять миллионов. Итог был прост: из пяти миллионов десять не вычтешь, а уж об остатке и говорить не приходится. При таком размахе пятью миллионами не обойтись, и злополучному Отгону пришлось туго[139].

На греческий престол с его многообещающим при­ложением в виде нищих, но изобретательных на всякое мошенничество подданных, которые восемь месяцев в году болтались без дела, потому что здесь мало что можно было позаимствовать и еще меньше присвоить, а также голых бесплодных гор и заросших плевелом пустынь, долгое время не находилось претендента. Сперва его предложили одному из сыновей королевы Виктории, потом разным другим младшим королев­ским сыновьям, которые за отсутствием тронов оста­вались не у дел; однако все они были столь совест­ливы, что отклонили этот почетный, но тягостный долг, — они так глубоко чтили былое величие Греции, что в дни ее унижения не хотели глумиться над ее убожеством и бесчестьем, взойдя на этот мишурный трон; но вот наконец очередь дошла до юного Георга Датского, и он не побрезговал этой честью. Он достро­ил роскошный дворец, который я видел недавно в сия­ющем свете луны, и, говорят, делает еще многое дру­гое во имя спасения Греции.

Мы миновали пустынный Архипелаг и вошли в уз­кий пролив, который иногда называют Дарданеллами, а иногда Геллеспонтом. Эта часть страны богата ис­торическими воспоминаниями, всем остальным она бедна, как Сахара. Подходя к Дарданеллам, мы плыли мимо Троянской равнины и устья Скамандра; вдалеке мы увидели то место, где стояла некогда Троя и где ее уже нет, — город, погибший, когда мир был еще молод. Бедных троянцев ныне уже нет в живых. Они родились слишком поздно, чтобы увидеть Ноев ковчег, и умерли слишком рано, так и не увидев наш зверинец[140]. Мы проехали мимо того места, где сошлись корабли Ага­мемнона, и в отдалении разглядели гору, — судя но карте, это была Ида[141]. Проходя Геллеспонт, мы увидели, где был осуществлен первый упоминаемый в истории недобросовестно выполненный подряд и где Ксеркс сделал кроткое внушение «представителям другой сто­роны». Я имею в виду знаменитый мост из лодок, который Ксеркс приказал установить в самой узкой части Геллеспонта (ширина пролива здесь всего две-три мили). Не слишком сильный ветер разрушил недо­бросовестно сработанный мост, и, решив, что публич­ное внушение подрядчикам послужит хорошим уроком их преемникам, царь поставил их перед строем и при­казал отсечь им головы. А уже через десять минут заключил новый контракт на постройку моста. Древ­ние авторы утверждают, что новый мост был хоть куда. Ксеркс переправил но нему свое пятимиллионное войско, и, если бы потом намеренно не разрушил его, мост, наверно, стоял бы и по сей день. Если бы наше правительство время от времени делало внушения кое-кому из наших недобросовестных подрядчиков, это было бы очень и очень полезно. Видели мы и то место, где Леандр и лорд Байрон переплывали Геллеспонт[142] — один, чтобы оказаться рядом с той, которую он любил всем сердцем, и только смерть могла положить конец этой любви; другой — просто «для шику», как говорит Джек. Миновали мы и две знаменитые могилы. На одном берегу мирно спал Аякс, на другом — Гекуба.

Мы шли Геллеспонтом, а справа и слева высились береговые батареи и форты, над которыми развевался малиновый турецкий флаг с белым полумесяцем, из­редка мелькала деревушка или караван верблюдов; мы глядели на все это, пока не вошли в Мраморное море, но тут берега расступились, а затем и вовсе скрылись из виду, и мы опять засели за юкр и вист.

Ранним утром мы бросили якорь у входа в Золотой Рог. Лишь каких-нибудь три-четыре пассажира подня­лись, чтобы поглядеть на столицу Оттоманской Пор­ты. Уже миновали дни, когда мы в самые неурочные часы вскакивали с постели, чтобы поскорей полюбо­ваться на диковинные чужеземные города. Пассажиры уже по горло сыты всем этим. Окажись мы теперь в виду египетских пирамид, они и то не выйдут на палубу, пока не позавтракают.

Золотой Рог — это узкий залив, который отходит от Босфора (подобия широкой реки, соединяющей Мраморное море с Черным) и, изогнувшись, делит Константинополь пополам. Галата и Пера расположе­ны по одну сторону Босфора и Золотого Рога, а Стам­бул (древняя Византия) по другую. На противополож­ном берегу Босфора — Скутари и другие предместья Константинополя. В этом огромном городе миллион жителей, но улицы его так узки, так тесно жмутся друг к другу дома, что весь он лишь немногим больше половины Нью-Йорка. Нет города прекрасней, если смотреть на Константинополь с якорной стоянки или с Босфора, когда добрая миля отделяет вас от него. Дома теснятся у самого моря, взбираются на многочи­сленные холмы, ими усеяны все вершины; разбросан­ные повсюду сады, купола мечетей, несчетные минаре­ты сообщают столице ту причудливую красочность, полюбоваться которой мечтает каждый, читая описа­ния путешествий на Восток. Константинополь необы­чайно живописен.

Но кроме живописности, он не радует ничем. С той минуты, когда покидаешь корабль, и до самого воз­вращения не устаешь проклинать этот город. Лодка, на которой съезжаешь на берег, годится для чего угод­но, только не для этого. Она красиво, богато отделана, но никому не под силу искусно переправить ее через бурный поток, который устремляется в Босфор из Черного моря, и даже в тихих водах лишь немногие совладают с ней. Это длинная и легкая лодка (каик) с широкой кормой и носом, узким, словно лезвие ножа. Можно себе представить, как кипящее ключом течение подкидывает и вертит лодку с таким длинным узким носом. Эти каики обычно двухвесельные, иногда четырехвесельные, но всегда без руля. Ты хочешь выса­диться в определенном месте на берегу, но куда только тебя не заносит, пока ты наконец доберешься до него. Гребут то одним веслом, то другим и почти никогда — обоими сразу. Нетерпеливого человека такое плавание в неделю сведет с ума. А лодочники до того неловки, неумелы и бестолковы, что хуже и вообразить невоз­можно.

На берегу попадаешь — как бы это сказать — в са­мый настоящий цирк. Людей в узких улочках — как пчел в улье, и одеты они в такие чудовищные, ошелом­ляющие, несуразные, крикливые наряды, какие может измыслить разве что портной в белой горячке. В одеж­де здесь дают волю самой дикой фантазии, мирятся с самыми причудливыми нелепостями, не гнушаются самыми сверхъестественными отрепьями. Тут не встре­тишь и двух одинаково одетых людей. Это какой-то фантастический маскарад, на котором представлены поистине невообразимые костюмы, любой человечес­кий водоворот на любой улице просто оглушает кон­трастами. Некоторые почтенные старцы носят внуша­ющие благоговейный трепет тюрбаны, по большинст­во толпящихся всюду басурманов ходит в огненно-красных ермолках, которые здесь называют фесками. Все остальное в их костюмах никак не поддается опи­санию.

Здешние магазины — это просто-напросто курятни­ки, каморки, закутки, чуланчики — называйте их как угодно, и ютятся они в полуподвалах. В этих лавках турки сидят скрестив ноги, мастерят что-то, торгуют, курят свои длинные трубки и пахнут... пахнут турком. Этим все сказано. Перед лавками на узких улочках толпятся нищие, и они вечно клянчат, но никогда ничего не получают; вас обступают калеки, изуродо­ванные чуть ли не до потери человеческого образа; оборванцы погоняют тяжело нагруженных ослов; но­сильщики тащат на спине огромные, как дома, ящики с галантерейным товаром, разносчики вопят как одер­жимые, на все лады расхваливая свои яства — вино­град, горячую кукурузу, тыквенные семечки, — все что угодно; а под ногами у снующих толп мирным, безмя­тежным сном спокойно спят знаменитые константино­польские собаки; в толпе бесшумно проплывает стайка турчанок, закутанных с головы до пят в ниспадающие мягкими складками покрывала; видны лишь блестя­щие глаза под снежно-белой чадрой да смутно угады­ваются черты лица. Они скользят в отдалении, под сумрачными сводами Большого базара, наводя на мысль о закутанных в саван мертвецах, что восстали из могил, когда буря, гром и землетрясение обруши­лись на Голгофу в страшную ночь распятия Христа. На улицы Константинополя стоит поглядеть один раз в жизни — но не более.

Нам повстречался торговец гусями — он гнал це­лую сотню их через весь город на продажу. В руках он держал шест десяти футов длиной с крюком на конце; порою какой-нибудь гусь отбивался от стаи и, рас­топырив крылья и изо всех сил вытягивая шею, спешил завернуть за угол. Думаете, это тревожило хозяина? Ничуть не бывало. Он с неописуемым спокойствием поднимал свой шест, зацеплял крюком шею беглеца и в два счета водворял его на место. Этим шестом он правил гусями, как лодочник правит яликом. Через несколько часов на шумной и людной улице мы снова увидали этого продавца гусей: усевшись в углу, он крепко спал на солнышке, а гуси — одни расселись вокруг него, другие бродили по улице, то и дело увер­тываясь от пешеходов и ослов. Примерно через час мы снова прошли мимо него: он подсчитывал свой товар, проверяя, не отбился ли который-нибудь из гусей, не украден ли. Его способ подсчета был единственный в своем роде. Он протянул шест дюймах в восьми от каменной степы и заставил гусей проходить поодиноч­ке в образовавшийся коридор. Они проходили, а он считал их. Увильнуть было нельзя.

Если вы хотите увидеть карликов — нескольких карликов, просто из любопытства, — поезжайте в Ге­ную. Если пожелаете купить их оптом, для продажи в розницу, поезжайте в Милан. В Италии повсюду множество карликов, но, по-моему, самый большой урожай на них в Милане. Если бы вам вздумалось поглядеть на обычный, хорошо подобранный ассор­тимент калек, поезжайте в Неаполь или отправляйтесь путешествовать по Романье. Но если вам вздумается побывать на родине, в самом средоточии калек и уро­дов, отправляйтесь в Константинополь. Нищий, выс­тавляющий ступню, которая вся ссохлась в один чудо­вищный палец с бесформенным ногтем, в Неаполе становится богачом, а в Константинополе его попро­сту никто не заметит, и он умрет с голоду. Кто станет обращать внимание на подобные пустяки, когда на мостах Золотого Рога, у сточных канав Стамбула выс­тавляют напоказ свое безобразие целые толпы ред­костных уродов. Несчастный самозванец! Где ему тя­гаться с трехногой женщиной или с человеком, у кото­рого глаз посреди щеки? Не посрамит ли его человек, у которого пальцы на локте? Куда бы он спрятался, если б сюда пожаловал во всем своем величии карлик о семи пальцах на каждой руке, без верхней губы и без нижней челюсти! Алла Бисмилла![143] Калеки Европы — это чистый обман и мошенничество. Настоящие талан­ты расцветают пышным цветом лишь в закоулках Перы и Стамбула.

Трехногая женщина лежит на мосту, выставив на всеобщее обозрение свой основной капитал: каждому сразу бросается в глаза одна обыкновенная нога и две длинные, вывернутые, тонкие, точно руки, заканчива­ющиеся ступнями. Тут же человек без глаз, лицо сизо-багровое, словно засиженный мухами кусок мяса, в глубоких складках и бороздах, сморщенное, искрив­ленное, как обломок застывшей лавы; все черты так смяты и перекошены, что нарост, торчащий вместо носа, не отличишь от скул. Есть еще в Стамбуле человек с головой великана и невероятно длинным туловищем на коротеньких восьмидюймовых ножках со ступнями как охотничьи лыжи. Он не мог бы перед­вигаться, если бы вдобавок не опирался на руки, как на костыли, но и при этом он шатается и качается, будто его оседлал Колосс Родосский. Что и говорить, чтобы добывать пропитание в Константинополе, нищий дол­жен выставить напоказ что-нибудь из ряда вон выхо­дящее. Человека с сипим лицом, который только и мо­жет похвастать тем, что он пострадал при взрыве в шахте, здесь сочтут просто наглецом, а какому-нибудь солдату на костылях не подадут ни гроша.

Главная достопримечательность Константинопо­ля — мечеть св. Софии. Попав в город, надо первым делом получить фирман[144] султана и тут же бежать туда. Мы и побежали. Только вместо султанского фирмана каждый из нас предъявил при входе несколько фран­ков, что прекрасно его заменило.

Я не в восторге от мечети св. Софии. Наверно, я просто ничего в этом не понимаю. Но тут уж ничего не поделаешь. Во всем языческом мире нет казармы уродливей. Я думаю, она вызывает такой большой интерес прежде всего потому, что воздвигли ее как христианскую церковь, а потом завоеватели магомета­не, почти не перестраивая, превратили ее в мечеть. Меня заставили снять башмаки и вступить в мечеть в одних носках. Я простудился, и на ноги мне налипло столько смолы, грязи и всякой гадости, что я в этот вечер извел добрых две тысячи рожков, прежде чем мне наконец удалось снять башмаки, да и то лишился при этом некоторого количества собственной кожи. Я не преувеличиваю ни на один рожок.

Эта исполинская церковь стоит уже тринадцать или четырнадцать веков, но вид у нее такой неприглядный, как будто она гораздо старше. Говорят, с ее огромным куполом не сравнится даже великолепный купол св. Петра в Риме, но еще больше поражает здесь ни с чем не сравнимая грязь, хотя об этом никто и не упоминает. В церкви сто семьдесят колонн, все они высечены из дорогого мрамора разных сортов, каждая из одного куска, но их привезли сюда из древних храмов Баальбека, Гелиополиса, Афин и Эфеса, и от былой их красоты не осталось и следа. Когда постро­или церковь, колоннам этим минуло уже тысячу лет, и если бы зодчие Юстиниана[145] не потрудились над ними, глаз не вынес бы этого контраста. Купол изнутри разукрашен диковинными турецкими письменами, вы­ложенными золотой мозаикой, и весь сверкает и бле­щет, как цирковая афиша; панели и балюстрады ис­коверканы и все в грязи; куда ни глянь — все точно сеткой затянуто: с головокружительной высоты купола свисают бесчисленные веревки, и на них, в шести или семи футах над полом, подвешены закопченные масля­ные светильники и страусовые яйца. И тут и там, впереди и сзади, вблизи и вдалеке тесными кучками, скрестив ноги, сидят одетые в лохмотья турки, читают, слушают проповеди, а то и наставления, как малые дети, а сотни других снова и снова кладут поклоны, лобызают камень и шепчут молитвы; и кажется, им давно уже пора бы выбиться из сил, а они все продол­жают свои гимнастические упражнения.

Повсюду грязь, пыль, копоть, мрак; повсюду следы седой древности, но она не трогает сердца, не прельща­ет взора; повсюду толпы дикого вида язычников, над головой крикливо-пышная мозаика и светильники на веревках, но ничто здесь не вызывает ни любви, ни восхищения.

Люди, которые восторгаются св. Софией, вероятно черпают свои восторги из путеводителя (в котором о каждой церкви сказано, что «по мнению признанных ценителей искусства, это во многих отношениях заме­чательный архитектурный памятник, не имеющий себе равных»), или это те пресловутые знатоки из захолу­стья Нью-Джерси, которые с трудом постигают раз­ницу между росписью и распиской и, уяснив ее, увере­ны, что отныне они вправе изливать благоглупости на все, что подарили миру живопись, скульптура и зод­чество.

Мы побывали у вертящихся дервишей. Их было счетом двадцать один. Все были одеты в широкие, длинные до пят, светлые балахоны. Они стояли на круглой площадке, обнесенной перилами; каждый по очереди подходил к священнику, низко кланялся, по­том, исступленно завертевшись, возвращался на свое место в кругу и там продолжал вертеться. Заняв свои места — в пяти-шести футах друг от друга, — каждый продолжал вертеться волчком, и весь этот изуверский хоровод трижды обошел комнату. Это продолжалось двадцать пять минут. Кружась на левой ноге, они то и дело быстро выбрасывали вперед правую и, оттал­киваясь ею, скользили все дальше по навощенному полу. Кое-кто развивал совершенно невероятную ско­рость. Большинство делало сорок оборотов в минуту, а один ловкач ухитрялся делать даже шестьдесят — и так все двадцать пять минут; балахон его раздулся и стал точно воздушный шар.

И все это в совершенном безмолвии, закинув голо­ву, сомкнув веки, в каком-то религиозном исступле­нии. Время от времени раздавалась режущая слух му­зыка, но музыкантов не было видно. В круг никому нет доступа, кроме вертящихся дервишей. Если ты не кру­жишься, тебе там не место. Это, пожалуй, самое варварское зрелище из всего виденного нами до сих пор. Пришли больные, легли на пол, рядом с ними жен­щины положили больных детей (среди них был один грудной младенец), а патриарх дервишей прошел по телам лежащих. Предполагается, что, топча им грудь, спину или наступая на затылок, он исцеляет их недуги. Чего еще можно ждать от людей, которые вообража­ют, будто все, что с ними случается, и хорошее и пло­хое, дело незримых духов — великанов, гномов, джин­нов, — и которые и по сей день верят всем буйным вымыслам «Тысячи и одной ночи». Во всяком случае, так объяснил мне один миссионер, человек очень умный.

Мы посетили Тысячу и одну колонну[146]. Я не знаю, для чего они предназначались, — говорят, для водоема. Расположены они в центре Константинополя. Спуска­ешься по каменным ступеням посреди пустынной пло­щади — и вот они перед тобой. Ты оказываешься в со­рока футах под землей, и тебя обступает целый лес высоких, стройных гранитных колонн в византийском стиле. Стой, где хочешь, или сколько угодно переходи с места на место — ты все равно всегда будешь в цент­ре, от которого во все стороны расходятся десятки длинных сводчатых коридоров и колоннад, теряющих­ся вдали, в угрюмом сумраке подземелья. В этом древнем пересохшем водоеме обитает теперь несколь­ко тощих ремесленников, они плетут шелковые куша­ки; один из них показал мне крест, высеченный высоко на капители. Он, кажется, хотел дать мне понять, что крест этот был здесь еще до того, как турки завладели городом; помнится, он что-то такое сказал, но он, должно быть, шепелявил или был косноязычен, и я его не понял.

Мы разулись и вошли в мраморный мавзолей сул­тана Махмуда, внутри он был удивительно хорош, ничего подобного за последнее время мне не приходи­лось видеть. На гробнице Махмуда — искусно расши­тый черный бархатный покров; она окружена затей­ливой серебряной решеткой, а по углам серебряные подсвечники, каждый весом больше сотни фунтов, и в них огромные, толщиной с человеческую ногу, свечи; на крышке саркофага — феска, вся изукрашенная алмазами, цена которым, как не замедлил нам соврать служитель, сто тысяч фунтов. В этом же мавзолее покоится вся семья Махмуда.

Побывали мы, конечно, и на Большом стамбуль­ском базаре; не стану его описывать подробно, скажу только, что это гигантский улей — тысячи лавчонок лепятся здесь под одной кровлей, разделенные на бес­численные ряды узкими крытыми улочками. В каждом ряду торгуют только каким-нибудь одним товаром. Если вам вздумалось купить пару туфель — вот они все перед вами, в одном ряду, вам незачем рыскать по всему базару. То же и с шелками, и со старинными вещицами, и с шалями, и со всем остальным. Здесь с утра до ночи толпится народ, перед каждой лавкой в изобилии разложены пестрые восточные материи, и, право же, Стамбульский базар стоит посмотреть. Он полон жизни, движения, кипучей деятельности, грязи, нищих, ослов, вопящих торговцев, посыльных, дерви­шей, высокородных покупательниц турчанок, греков, фантастического вида магометан в фантастических одеждах — пришельцев с гор или из далеких провин­ций; одного только не сыщешь на Большом базаре: ни единой вещи, которая не издавала бы зловония.

Глава VII. Нехватка нравственности и виски. — Бюллетень девичьего рынка. — Оклеветанные константинопольские псы. — Турецких завтраков больше не требуется. — Турецкие бани — обман.

Мечетей много, церквей сколько угодно, кладбищ хоть отбавляй, а вот нравственности и виски маловато. Коран не разрешает правоверным потреблять спирт­ные напитки. Природные склонности не разрешают им быть нравственными. Говорят, у султана восемьсот жен. Это, пожалуй, ничем не лучше двоеженства. Мы вспыхнули от стыда, узнав, что в Турции раз­решаются подобные вещи. Однако мы относимся к ним куда снисходительней, когда они происходят в Солт-Лейк-Сити[147].

Черкесы и грузины все еще продают в Констан­тинополе своих дочерей, но уже не в открытую. Пре­словутые невольничьи рынки, о которых все мы столько читали и где молоденьких девушек раздевали у всех на глазах и осматривали и обсуждали, словно лошадей на ярмарке, не существуют более. Теперь и выставка товара и сделки происходят тайно, частным образом. Цены стоят высокие, особенно в после­днее время: отчасти потому, что спрос увеличился в связи с недавним возвращением султана и его свиты от европейских дворов; отчасти из-за необычного изо­билия хлеба — голод не мучает продавцов, и они не спешат сбавлять цену; а отчасти потому, что тепереш­нему покупателю не по плечу играть на понижение, а купец только и ждет, как бы сыграть на повышение. Если бы в Константинополе выходили крупные амери­канские газеты, то в этих условиях их очередной бир­жевой бюллетень, наверно, выглядел бы примерно так:

НА ДЕВИЧЬЕМ РЫНКЕ

Отборные черкешенки урожая 1850 г. — 200 ф. Стерл., 1852 г. — 250 ф. Стерл., 1854 г. — 300 ф. Стерл. Отборные грузинки — предло­жения не было; второй сорт, 1851 г. — 180 ф. Стерл. Девятнадцать валахских девушек среднего качества по 130—150 ф. Стерл. За шту­ку, спроса не было; шестнадцать прима распроданы небольшими партиями, цены неизвестны.

Распродается партия черкешенок, от прима до хороших, урожая 1852—1854 гг., — от 240 до 242.5 ф. Стерл.; одна — 1849 г. — выбра­кованная, идет за 23 фунта.

Несколько грузинок отличного качества урожая 1852 г. перешли к другому владельцу. Грузинки, имеющиеся сейчас в наличии, глав­ным образом остатки прошлогоднего урожая, который был необы­чайно скуден. Новая партия несколько запаздывает, но скоро прибу­дет. Что касается ее количества и качества, отзывы самые обнадежи­вающие. В связи с этим можно с уверенностью сказать, что виды на черкешенок превосходные. Его величество султан уже распорядился сделать крупные закупки для нового гарема, который будет достро­ен за две недели, — это, естественно, укрепило рынок и способствова­ло повышению цен на черкешенок. Воспользовавшись тем, что цены на рынке подскочили, многие наиболее проницательные дельцы перепродают товары, которых у них еще нет в наличности. Есть основания ждать ажиотажа с валашками.

С нубианками без изменений. Распродажа идет медленно.

Евнухи. — Предложений не было, однако сегодня ожидается крупный груз из Египта.

По-моему, так выглядел бы этот бюллетень. Цены сейчас сравнительно высокие, и владельцы товара не уступают; но два-три года назад умирающие с го­лоду родители привозили сюда своих юных дочерей и отдавали их за какие-нибудь двадцать — тридцать долларов, если не могли взять больше, лишь бы спасти и себя и девушек от голодной смерти. Грустно думать о такой горькой нужде; и что касается меня, то я от души рад, что нынче цены опять поднялись.

В торговле моральные устои особенно шатки. С этим спорить не приходится. Для грека, турка или армянина вся добродетель заключается в том, чтобы аккуратно посещать храм Божий в день субботний и нарушать десять заповедей во все остальные дни. Они и от природы склонны ко лжи и обману, а посто­янными упражнениями достигают в этом искусстве совершенства. Уговаривая купца взять его сына в при­казчики, отец не говорит, что сын его порядочный, нравственный, честный, правдивый мальчик и посеща­ет воскресную школу, — нет, он аттестует его так: «Па­рнишке цены нет — вот увидите, он всякого обведет вокруг пальца; а уж лгуна такого не сыщешь нигде от Евксина[148] до самого Мраморного моря!» Какова реко­мендация? Миссионеры рассказывали мне, что подоб­ные панегирики здесь можно услышать ежедневно. О человеке, который приводит здешних жителей в вос­хищение, тут говорят так: «Ах, это прелесть что за жулик, а какой великолепный враль!»

Все лгут и плутуют — во всяком случае, все, кто занимается коммерцией. Даже иностранцы и те вскоре опускаются до этого местного обычая и, продавая и покупая в Константинополе, быстро научаются лгать и обманывать, как заправские греки. Я говорю: «как греки», потому что считается, что они больше всех грешат этим. Несколько американцев, давно жи­вущих в Константинополе, утверждают, что большин­ство турков заслуживает кой-какого доверия, но мало кто поручится, что у греков можно обнаружить хоть какую-нибудь добродетель, — во всяком случае, без ис­пытания огнем.

Я склоняюсь к мысли, что знаменитых констан­тинопольских псов выставляли в ложном свете — их просто оклеветали. Меня приучили думать, что на улицах они кишмя кишат, так что ни пройти, ни про­ехать; что они передвигаются чуть ли не стройными взводами, ротами, батальонами и решительно и свире­по атакуют все, что им ни приглянется; и что по ночам их дикий вой заглушает все остальные звуки. Но соба­ки, которых я здесь увидел, совсем другие.

Я встречал их повсюду, но вовсе не такими мощ­ными отрядами. Больше десятка или двух за раз мне не попадалось. И, днем ли, ночью ли, добрая половина их спала крепким сном, а у остальных тоже глаза слипались. Еще никогда в жизни не видел я таких убогих, изголодавшихся, убитых горем дворняг, с та­кими скорбными физиономиями. Жестоко насмехают­ся над ними те, кто обвиняет их, будто они захватыва­ют добычу силою оружия. Да у них едва ли достанет энергии или дерзости перейти на другую сторону ули­цы, — по крайней мере я, кажется, ни разу не видел, чтобы хоть одна из них отправилась в столь далекое путешествие. Они все изувеченные, шелудивые, облез­лые, у иной шерсть местами так спалена, что в ней пролегли широкие дороги, словно это вовсе и не шку­ра, а карта наших новых территорий. Это самые жал­кие, самые униженные и самые несчастные существа на свете. Морды у них неизменно меланхоличные и безна­дежно унылые. Константинопольские блохи облюбо­вали пролысины покрытых коростой псов и предпочи­тают их обширным пастбищам здоровых псов; эти лишенные растительности пятна пришлись им как нель­зя более по вкусу. Однажды я видел, как шелудивый пес собрался расправиться с блохой, но тут его внима­ние отвлекла муха, и он попытался поймать ее, но блоха снова напомнила о себе, и он совсем расстроил­ся, горестно поглядел сперва на свой блошиный выгон, потом на проплешины, потом испустил тяжелый вздох и уронил голову на лапы. Задача оказалась ему не по зубам.

Псы спят на улицах по всему городу. По-моему, на каждый квартал приходится в среднем по восемь — десять штук. Бывает, конечно, и пятнадцать и два­дцать на квартал. У них нет хозяев, и непохоже, чтобы их связывали узы дружбы. Но весь город они поделили между собой на участки, и псы каждого участка, будь то полквартала или десять кварталов, не выходят за его пределы. Горе псу, нарушившему границу! Соседи в два счета выдерут у него остатки шерсти. По крайней мере так говорят. Но по их виду этого не скажешь.

Целыми днями они спят на улицах. Они служат мне компасом и проводником. Видя, как мирно они спят посреди улицы, а пешеходы, овцы, гуси — все, что дви­жется, — обходят их стороной, я понимаю, что это еще не та большая улица, где стоит наш отель, и иду дальше. На главной улице собаки явно все время на­стороже: видно, им приходится каждый день уступать дорогу многочисленным экипажам, — и эту насторо­женность сразу прочтешь на их мордах. Она свойст­венна лишь собакам этой улицы. Все остальные спят мирно и безмятежно. Они не двинутся с места, появись здесь хоть сам султан.

На одной узкой улочке (впрочем, они все неширо­ки) я видел трех собак, — свернувшись в клубок, они лежали на расстоянии одного-двух футов друг от дру­га. Они занимали всю ширину улочки, от одной сто­чной канавы до другой. Появилась отара овец голов в сто. Передние овцы стали шагать прямо по собакам, задние нетерпеливо напирали. Псы лениво подняли головы, вздрогнули разок-другой, когда овцы наступа­ли на их ободранные спины, — и со вздохом вновь погрузились в сонное оцепенение. Яснее, кажется, и словами не скажешь. Итак, одни овцы перепрыги­вали через них, другие пробирались между ними, вре­мя от времени наступая острыми копытами им на ноги, а когда, подняв облако пыли, все стадо прошло по ним, собаки чихнули разок-другой, но так и не сдвинулись с места. Я всегда считал себя лентяем, но по сравнению с константинопольскими псами я насто­ящий паровоз. Ну не удивительная ли картинка для города с миллионным населением?

Эти псы — городские мусорщики. Таково их офи­циальное положение, и оно не из легких. Однако это их защита. Если бы не то, что они приносят пользу, хоть отчасти очищая ужасные стамбульские улицы, их не стали бы долго терпеть. Они поедают все, что им ни попадется, — дынные корки, гнилой виноград, всевозможные отбросы и нечистоты, даже останки своих друзей и родичей, — и, однако, они всегда тощие, всегда голодные, всегда унылые. Люди не желают убивать их — и никогда не убивают. Говорят, у турков врожденное отвращение к убийству бессловесных тварей. Но они поступают хуже: они способны повесить несчастного пса, пинать его но­гами, закидывать камнями, ошпарить кипятком и, истерзав до полусмерти, не приканчивают, а предо­ставляют ему жить и мучиться.

Однажды султан пожелал уничтожить всех псов, и началась бойня, но население Константинополя, ужа­снувшись, подняло такой крик, что пришлось отказаться от этой затеи. Немного погодя он решил пере­править всех собак на один из островов в Мраморном море. Никто не возражал, и первый корабль, гружен­ный псами, отправился из города. Но когда разнеслась весть, что собаки до острова почему-то не доехали, а ночью все оказались за бортом и погибли, снова поднялся крик, и план выселения их из города был оставлен.

Итак, псы по-прежнему владеют завоеванными без боя улицами Константинополя. Я не говорю, что они не воют по ночам и не кусают людей без красной фески на голове. Скажу только, что с моей стороны было бы низостью обвинять их в столь неподобающих поступ­ках, поскольку сам я не видел этого своими глазами и не слышал своими ушами.

Я был слегка удивлен, увидав турок и греков, про­дающих здесь газеты, — здесь, в таинственном краю, где некогда обитали великаны и джинны из «Тысячи и одной ночи», где крылатые кони и многоголовые драконы охраняли заколдованные замки, где принцы и принцессы летали по воздуху на коврах, послушных волшебному талисману, где по мановению руки вол­шебника за одну ночь вырастали города с домами, сложенными из драгоценных каменьев, и где, покор­ные чарам, внезапно замирали оживленные торжища и каждый застывал, как был — лежал ли он, сидел ли, кто на ходу, кто взмахнув мечом, безмолвные, непод­вижные, — ожидая, когда время отсчитает сто лет!

В этом царстве сна странно видеть мальчишек, продающих газеты. И, по правде говоря, они появи­лись тут не так давно. Продажа газет родилась в Кон­стантинополе с год назад, она дитя прусско-австрий­ской войны[149].

Тут издается одна газета на английском языке — «Левант Геральд», несколько на французском, но боль­ше всего на греческом. Они выходят, закрываются, пытаются продержаться и вновь закрываются. Прави­тельство султана не жалует газеты. Оно не понимает журналистов и журналистики. «Неизвестность всегда пугает», — говорит пословица. По мнению султанского двора, газета — штука загадочная и подлая. Двору зна­кома чума, время от времени она посещает город и косит людей, унося по две тысячи человек в день, — и газета, на взгляд государственных мужей, та же чума, только в более легкой форме. Когда газета заходит слишком далеко, ее закрывают — набрасываются без предупреждения и душат. Если же она долго не пере­ступает дозволенных границ, ее все равно прикрывают, подозревая, что она замышляет какие-то дьявольские козни. Представьте себе великого визиря, собравшего на торжественный совет первых вельмож империи, — он по складам читает ненавистную газету и наконец выносит мудрый приговор: «Листок этот вреден, смысл его темен, он подозрительно безобиден — за­крыть его! Предупредить издателя, что мы этого не потерпим, редактора заточить в тюрьму!»

С изданием газет в Константинополе связаны кое-какие неудобства. В несколько дней были закрыты одна за другой две греческие и одна французская газе­ты. Султан запретил сообщать о победах критян[150]. Вре­мя от времени великий визирь посылает в различные редакции сообщения о том, что критский мятеж окон­чательно подавлен; и хотя редакторы прекрасно знают истинное положение дел, им приходится печатать это сообщение. «Левант Геральд» лестно отзывается об американцах, а потому не пользуется любовью сул­тана, которому не по вкусу наше сочувствие критянам; чтобы избежать неприятностей, газете приходится быть сугубо осмотрительной. Однажды рядом с офи­циальным сообщением о разгроме критян редактор напечатал письмо американского консула на Крите, совсем по-иному освещавшее события, и был оштра­фован за это на двести пятьдесят долларов. Вскоре он напечатал еще одно письмо в том же духе — и награ­дой ему было трехмесячное тюремное заключение. Я, наверно, мог бы стать в «Левант Геральд» помощни­ком редактора, но уж как-нибудь постараюсь прожить без этого.

Когда здесь закрывают газету, это означает почти полное разорение издателя. А в Неаполе, по-моему, на подобных злоключениях ловко спекулируют. Там каждый день закрывают газеты, но назавтра же они выходят под новым названием. За те десять — две­надцать дней, что мы провели там, одну газету уби­вали дважды, и она дважды воскресала на наших глазах. Разносчики газет там плуты, как, впрочем, и повсюду. Они играют на человеческих слабостях. Чувствуя, что им едва ли удастся распродать свой товар, они с таинственным видом шепчут прохожему: «Последний экземпляр, сэр. Двойная цена. Газету только что закрыли!» Человек, конечно, покупает газету и не находит в ней никакой крамолы. Говорят — я не ручаюсь, но так говорят, — что иногда издатели какой-нибудь газеты печатают ультрамятежную ста­тью, весь тираж быстро раздают газетчикам, а сами скрываются, пока гнев правительства не остынет. Это прекрасно окупается. Конфискация особого ущерба не наносит. Шрифт и печатные станки не стоят того, чтобы о них беспокоиться.

В Неаполе только одна английская газета. У нее семьдесят подписчиков. Издатель наживает состояние медленно, очень медленно.

Я один раз пытался позавтракать по-турецки, и второго такого завтрака мне уже до самой смерти не захочется. Двери маленькой закусочной у самого база­ра были отворены настежь; тут и стряпали и ели. Повар был грязен, ничем не покрытый стол — тоже. Повар нанизал колбасу на проволоку и положил ее на жаровню. Когда блюдо было готово, он отложил его в сторонку, но тут вошел печальный, задумчивый пес и ухватил кусок; впрочем, сперва он обнюхал жаркое и, верно, признал в нем покойного друга. Повар отобрал мясо у пса и подал его нам. Джек сказал: «Я пас», — он иногда играет в карты, — и все мы спасовали вслед за ним. Потом повар испек большую плоскую пшенич­ную лепешку, положил на нее жареную колбасу и на­правился к нам. По дороге он уронил ее в грязь — поднял, вытер о штаны и подал нам. Джек сказал: «Я пас». И все мы спасовали. Повар вылил на сковороду несколько яиц и задумчиво поковырял вилкой в зубах, вытаскивая застрявшие куски мяса, — потом той же вилкой он перевернул яичницу и поднес ее нам. Джек сказал: «Опять пас». Все последовали его примеру. Что же было делать? Мы снова заказали колбасу. Повар вытащил проволоку, отделил соответству­ющую порцию колбасы, поплевал на руки и принялся за работу. Тут мы все разом спасовали. Мы расплати­лись и вышли. Вот и все, что я узнал о турецких завтраках. Турецкий завтрак, без сомнения, хорош, но он не лишен некоторых недостатков.



Поделиться книгой:

На главную
Назад