Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Простаки за границей или Путь новых паломников - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Когда я думаю о том, какую злую шутку сыграли со мной книги о путешествиях по Востоку, мне всегда хочется позавтракать каким-нибудь из этих авторов. Годами мечтал я о чудесах турецкой бани, годами обещал себе вкусить этого блаженства. Сколько раз представлял я себе, что вот лежу я в мраморном водоеме и вдыхаю разлитый в воздухе дурманящий аромат восточных благовоний, потом орава обнажен­ных дикарей, едва различимых в клубах пара, яростно накидывается на меня, они похлопывают меня, и мнут, и обливают водой, и трут, и скребут, а потом, пройдя через весь этот искус, я покоюсь некоторое время на диване, достойном самого султана, потом прохожу еще через одно тяжкое испытание, куда более устраша­ющее, чем первое, и наконец меня закутывают в мяг­кие ткани, переносят в царственный покой и укладыва­ют на ложе гагачьего пуха; пышно разодетые евнухи обмахивают меня опахалами, а я дремлю и грежу или любуюсь на богатые занавеси, пушистые ковры, рос­кошную мебель, картины, и пью восхитительный кофе, и курю умиротворяющий наргиле, и наконец, убаю­канный неземными благовониями, струящимися из не­видимых курильниц, легким персидским табаком и не­жным журчаньем фонтанов, напоминающим шум лет­него дождя, погружаюсь в мирный сон.

Такую картину рисовал я себе, начитавшись зажига­тельных книг о путешествиях. Но это оказалось воз­мутительным, бесстыдным обманом. Это так же похо­же на правду, как нью-йоркские трущобы на сады Эдема. Меня ввели в большой двор, мощенный мра­морными плитами; вокруг тянулись одна над другой широкие галереи, устланные протертыми циновками, обнесенные некрашеными перилами и обставленные чем-то вроде колченогих кушеток, на которых лежали грязные старые тюфяки, продавленные девятью поко­лениями сменявших друг друга клиентов. Здесь пусто, голо, мрачно; двор — как конюшня, а галереи — стойла для людей. Прислуживают здесь полуголые, тощие, как скелеты, жулики, в них нет ни на грош поэзии, романтики, восточного великолепия. От них не исходит благоухание — как раз наоборот. Их голодные глаза и отчаянная худоба откровенно и красноречиво говорят о том, что им насущно необходимо плотно поесть.

Я вошел в одну из каморок, разделся. Грязный заморыш повязал вокруг своих бедер что-то вроде пестрой скатерти и накинул мне на плечи белую тряп­ку. Если бы там была ванна, то мне было бы самое время помыться, но меня препроводили вниз по лест­нице в сырой, скользкий двор, и тотчас мои пятки сверкнули в воздухе; но никто и глазом не моргнул: они этого, конечно, ждали, это входит в перечень размягчающих душу наслаждений, свойственных сему приюту восточной неги. Это, разумеется, достаточно размягчало, но не способствовало хорошему самочув­ствию. Затем мне дали деревянные башмаки, вернее деревянные скамеечки, которые привязывались к но­гам кожаными ремешками (все бы ничего, да только я не ношу обувь пятидесятого размера). Когда я под­нимал ногу, скамейки болтались на ремешках, когда опускал, они становились на пол под самым неожидан­ным и неудобным углом, а иногда и вовсе ложились набок, так что мне грозил вывих лодыжки. Но ведь это все были восточные наслаждения, и я изо всех сил старался наслаждаться.

Меня отвели в другую часть конюшни и уложили на нечто вроде старого соломенного тюфяка, крытого отнюдь не парчой и не персидской шалью, — это была самая обыкновенная подстилка, какие мне случалось видеть в негритянских кварталах Арканзаса. В этой мраморной темнице не было ничего, кроме пяти таких же гробов. Мрачноватая обстановка, что и говорить. Я надеялся, что вот теперь пряные арабские благово­ния окутают и разнежат меня, — но нет; скелет, обтяну­тый медно-красной кожей и опоясанный какой-то тряпкой, принес мне воды в стеклянном графине, в гор­лышко которого была воткнута зажженная куритель­ная трубка с гибким черенком в ярд длиной и медным мундштуком.

Вот оно наконец, знаменитое наргиле, то самое, которое на всех картинках курит турецкий султан. Это уже походило на восточное наслаждение. Я сделал одну затяжку — и этого оказалось вполне достаточно. Дым ворвался в мой желудок, в легкие, заполнил все мои внутренности. Я кашлянул что было сил — и тут началось извержение Везувия. Добрых пять минут я весь дымился, как деревянный дом, в котором бушу­ет пламя. Нет, хватит с меня наргиле! Вкус у дыма мерзостный, а вкус следов, оставленных устами тысяч язычников на медном мундштуке, и того мерзостнее. Я несколько упал духом. Если я теперь когда-нибудь увижу на пачке коннектикутского табака турецкого султана, который сидит по-турецки и курит наргиле с таким видом, словно он и в самом деле блаженству­ет, я буду знать, что он бесстыдный обманщик.

Воздух в этой мраморной темнице горячий. Когда я основательно прогрелся, меня повели в другую мра­морную камеру — сырую, скользкую, насыщенную па­ром, и уложили на возвышение посредине. Там было очень жарко. Вскоре мой банщик усадил меня подле лоханки с горячей водой, хорошенько окатил меня, надел жесткую рукавицу и стал надраивать меня ею с головы до пят. От моей кожи пошел неприятный запах. Чем больше он тер, тем хуже от меня пахло. Я встревожился и говорю ему:

—Послушайте, я вижу — дела мои плохи. Чем ско­рее меня похоронят, тем лучше. Зовите моих друзей — ведь на дворе жарко, я того гляди совсем испорчусь.

А он все скреб и скреб как ни в чем не бывало. Немного погодя я заметил, что от его стараний я спал с тела. Он изо всех сил нажимал на рукавицу, и из-под нее выкатывались какие-то трубочки вроде макарон. Для грязи они были слишком белые. Он долго обрабатывал меня, и я становился все тоньше. Наконец я сказал:

—Это тяжкий труд. Чтобы обтесать меня до нужного вам размера, потребуется немало времени. Не проще ли сходить за рубанком. Я обожду.

Он будто не слыхал.

Немного погодя, он принес таз, мыло и что-то вроде конского хвоста. Взбил гору пены, окатил меня ею с головы до пят, даже не предупредив, чтобы я зажмурил глаза, и стал яростно надраивать меня этим конским хвостом, точно шваброй. Потом он вдруг ушел, а я так и остался лежать — белоснежная статуя из мыльной пены. Когда мне надоело ждать, я отправился на розыски. Я нашел его в соседней комнате. Он спал, подпирая стенку. Я разбудил его. Он нимало не смутился. Мы пошли обратно, он облил меня горячей водой, намотал чалму вокруг моей голо­вы, закутал меня в сухую скатерть и, приведя в зареше­ченный курятник на галерее, ткнул пальцем в одно из арканзасских лож. Я взгромоздился на него, все еще в глубине души надеясь вдохнуть арабские благовония. Но тщетны были мои надежды.

Пустая, ничем не убранная клетушка никак не рас­полагала к той восточной неге, о которой столько написано. Она больше всего походила на больничную палату. Мой тощий банщик принес наргиле, но я сразу же велел унести его. Потом он принес прославленный на весь мир турецкий кофе, воспетый многими поколе­ниями поэтов, и я ухватился за него, как за последнюю надежду, — только одна она и осталась от всех моих мечтаний о роскоши и неге Востока. И снова обман. Из всех варварских напитков, какие мне когда-либо случалось пробовать, ничего нет хуже турецкого кофе. Чашечка крохотная, вся вымазанная гущей, кофе чер­ный, густой, скверно пахнет и отвратителен на вкус. Гуща оседает в чашке на полдюйма; когда пьешь, она застревает в глотке, щекочет, немилосердно дерет, и потом целый час только и делаешь, что кашляешь да отплевываешься.

На этом окончилось мое знакомство с прославлен­ными турецкими банями, на этом пришел конец и моей мечте о блаженстве, которым там упивается смертный. Это злостное надувательство. Человек, способный на­слаждаться этим, способен наслаждаться всякой мер­зостью; и тот, кто окружает это ореолом очарования и поэзии, не постесняется воспеть все, что есть в мире скучного, дрянного, унылого и тошнотворного.

Глава VIII. Плавание по Босфору и Черному морю. — «Новоявленный Моисей». — Печальный Севастополь. — Радушный прием в России. — Охота за сувенирами. — Как путешественники составляют свои коллекции.

Мы оставили десяток пассажиров в Константино­поле и прошли несравненным Босфором в Черное море. Мы оставили их в когтях знаменитого турецкого гида по прозвищу «Новоявленный Моисей», который уж непременно уговорит их накупить полный трюм розового масла, великолепных турецких одежд и все­возможных занятных, но совершенно бесполезных ве­щей. «Новоявленный Моисей» упоминается в неоцени­мых путеводителях Муррея, и ему всегда обеспечен кусок хлеба. Сознание того, что он признанная знаме­нитость, каждый день приносит ему все новые радости. Однако мы не станем изменять своим привычкам для того только, чтобы потакать капризам гидов; мы ни для кого не станем делать исключение. И невзирая на громкую славу этого гида и на хитрое имя, которым он так гордится, мы называли его, как и всех прочих гидов, Фергюсоном. Из-за этого он все время злился на нас. Между тем мы и не думали его обижать. С тех пор как, не щадя затрат, он вырядился в яркие широ­чайшие шальвары, желтые, с загнутыми носами туфли, огненную феску, голубую шелковую куртку, подпоя­сался широким кушаком из узорчатой персидской ма­терии, заткнул за него целую батарею оправленных в серебро огромных пистолетов и подвесил на ремне устрашающую кривую саблю, — он стал считать невы­разимым оскорблением, если его называли Фергюсон. Но что ж тут поделаешь? Мы всех гидов зовем Фергюсонами. Ведь нам не под силу выговаривать ужаса­ющие иностранные имена.

Наверно, ни один из городов в России, да и не только в России, не был так сильно разрушен артил­лерийским огнем, как Севастополь. И, однако, мы должны быть довольны тем, что побывали в нем, ибо еще ни в одной стране нас не принимали с таким радушием, — здесь мы чувствовали, что достаточно быть американцем, никаких других виз нам уже не требовалось. Не успели мы бросить якорь, как на борт явился посланный губернатором офицер, который осведомился, не может ли он быть нам чем-нибудь полезен, и просил нас чувствовать себя в Севастополе как дома! Если вы знаете Россию, вы поймете, что это было верхом гостеприимства. Русские обычно с подо­зрением относятся к чужеземцам и терзают их бес­конечными отсрочками и придирками, прежде чем вы­дадут паспорт. Будь мы из любой другой страны, нам и за три дня не удалось бы получить разрешения войти в Севастопольский порт, нашему же пароходу было позволено входить в гавань и покидать ее в любое время. В Константинополе все предупреждали нас быть поосторожнее с паспортами, следить, чтобы все было записано согласно форме и чтобы паспорта все­гда были при нас; нам рассказывали о многочисленных случаях, когда англичан и других иностранцев многие дни, недели, даже месяцы задерживали в Севастополе из-за пустяковых неточностей в паспорте, в чем они к тому же не были виноваты. Я потерял свой паспорт и отправился в Россию с паспортом своего соседа по каюте, который остался в Константинополе. Прочитав его приметы в паспорте и взглянув на меня, всякий сразу увидел бы, что у меня с ним сходства не больше, чем с Геркулесом. Поэтому я прибыл в севастопольскую гавань, дрожа от страха, почти готовый к тому, что меня уличат и повесят. Но все время, пока мы были там, мой истинный паспорт величаво развевался над нашими головами — то был наш флаг. И у нас ни разу не спросили иного.

Сегодня у нас на борту побывало множество рус­ской и английской публики, и время прошло очень весело. Все они были прекрасно настроены, и никогда еще наш родной язык не был мне так мил, как в устах англичан в этом далеком краю. Я много разговаривал с русскими просто из дружеского расположения, и то же чувство побуждало их говорить со мной; и я уверен, что беседа доставила удовольствие обеим сторонам, хотя никто из нас не понимал друг друга. Впрочем, я больше разговаривал с англичанами и очень жалею, что мы не можем прихватить кой-кого из них с собой.

Где только мы не побывали сегодня — и всюду встречали радушие и внимание. И никто не спрашивал нас о паспортах.

Несколько высших чиновников предложили нам отправиться морем на небольшой курорт в тридцати милях отсюда и нанести визит императору. Он сейчас отдыхает там. Чиновники обещали позаботиться, что­бы нам был оказан самый сердечный прием. Они обе­щали, что, если мы согласимся, они не только известят императора телеграммой, но даже пошлют специаль­ного курьера, чтобы предупредить о нашем посеще­нии. К сожалению, времени у нас было в обрез, и глав­ное — уголь был на исходе, поэтому мы сочли за благо отказаться от редкостного удовольствия завязать зна­комство с настоящим императором.

Помпея сохранилась куда лучше Севастополя. В ка­кую сторону ни глянь, всюду развалины, одни только развалины! Разрушенные дома, обвалившиеся стены, груды обломков — полное разорение. Будто чудовищ­ное землетрясение всей своей мощью обрушилось на этот клочок суши. Долгих полтора года война бушевала здесь и оставила город в таких развалинах, печальнее которых не видано под солнцем. Ни один дом не остался невредимым, ни в одном нельзя жить. Трудно представить себе более ужасное, более полное разрушение. Дома здесь были сооружены на совесть, сложены из камня, но пушечные ядра били по ним снова и снова, срывали крыши, разрубали стены сверху донизу, и теперь на полмили здесь тянутся одни разбитые печные трубы. Даже угадать невозможно, как выглядели эти дома. У самых больших зданий снесены углы, колонны расколоты пополам, карнизы разбиты вдребезги, в стенах зияют дыры. Иные из них такие круглые и аккуратные, словно их просвер­лили дрелью. Другие пробиты не насквозь, и в стене остался такой ровный, гладкий и четкий след, словно его нарочно шлифовали. Тут и там ядра застряли в стенах, и ржавые слезы сочатся из-под них, оставляя на камне темную дорожку.

От одного поля сражения до другого рукой подать. Малаховский редут был на кургане, что стоит на краю города. Редан — на расстоянии ружейного выстрела от Малахова кургана; до Инкермана — миля, до Балак­лавы всего час езды. Траншеи, по которым французы подошли к Малахову кургану и обложили его, были подведены вплотную к его отлогим склонам, так что русские артиллеристы могли бы попасть в противника просто камнем. Снова и снова французы кидались на маленький Малахов курган и всякий раз с огромными потерями откатывались назад. Наконец они выбили русских и захватили курган; русские попытались от­ступить к городу, но англичане уже завладели Реда­ном, и огненная стена преградила путь русским, им оставалось лишь вернуться и либо снова завладеть Малаховым курганом, либо погибнуть под огнем его пушек. И они вернулись — и взяли курган, и брали его два или три раза; но даже их отчаянная доблесть была напрасна, и в конце концов им пришлось уступить.

На этом страшном поле брани, где с таким не­истовством бушевала смерть, теперь все спокойно — ни звука, ни живой души, кругом безлюдно, безмолв­но, на всем печать запустения.

Больше тут нечего было делать, и началась охота за сувенирами. «Квакер-Сити» завалили грудами рели­квий. Их тащили с Малахова кургана, с Редана, из Инкермана, из Балаклавы — отовсюду. Тащили пушеч­ные ядра, сломанные шомполы, осколки шрапнели — железного лома хватило бы на целый шлюп. Некото­рые приносили даже кости, тащили их издалека, с тру­дом — и не на шутку огорчались, когда доктор объяв­лял, что это кости мула или вола. Я был уверен, что уж кто-кто, а Блюхер не упустит такого случая. Он принес на борт полный мешок сувениров и собрался за дру­гим. Но я уговорил его не ходить. Его каюта и так уже превратилась в настоящий музей всякой дряни, соб­ранной им во время путешествия. Теперь он наклеивает ярлыки на свои трофеи. Недавно один из них попался мне на глаза, ярлычок гласил: «Обломок русского генерала». Я вынес его на свет, чтобы лучше раз­глядеть, — это был обломок лошадиной челюсти с дву­мя уцелевшими зубами.

— Обломок русского генерала! — сказал я серди­то. — Экая чепуха. Неужели вы так ничему и не на­учитесь?

— Не кипятитесь, старушка ничего не заметит, — только и ответил он, имея в виду свою тетушку.

Блюхер в последнее время не церемонится со сво­ими экспонатами. Пренебрегая всеми правилами, он сваливает их в кучу, а потом преспокойно наклеивает какие попало ярлычки, нимало не заботясь об истине, достоверности или хотя бы правдоподобии. Я сам видел, как он расколол камень пополам и на одну половину наклеил ярлычок «Обломок кафедры Демо­сфена», а на другую: «Покров с гробницы Абеляра и Элоизы». Случалось, он набирал по обочине дороги горсть мелких камней, приносил их на корабль, и, когда наклеивал на них ярлыки, оказывалось, что они добыты из двадцати знаменитых мест, лежащих друг от друга за тридевять земель. Я, конечно, протестовал против столь грубого посягательства на истину и ра­зум, но все было напрасно. Всякий раз он преспокойно отвечал:

«Это не имеет значения — старушка ничего не заме­тит». Что тут возразишь? С тех пор как мы, четверо счастливцев, совершили ночную вылазку в Афины, ему доставляет истинное удовольствие оделять всех и каж­дого на корабле камешками с Марсова холма, где проповедовал апостол Павел. Он подобрал все эти камешки на берегу, напротив того места, где стоял наш корабль, но уверяет, будто раздобыл их у одного из нашей четверки. Впрочем, мне незачем изобличать обман — Блюхеру от этого удовольствие, а остальным никакого вреда. Он говорит, что до тех пор, пока берег в пределах досягаемости, его запас сувениров с Мар­сова холма не иссякнет. Что ж, он ничуть не хуже других. Как я не раз замечал, все путешественники восполняют пробелы в своих коллекциях подобным же образом. Теперь у меня до самой смерти не будет доверия ко всяким сувенирам и реликвиям.

Глава IX. Девять тысяч миль на восток. — Российское подобие американ­ского города. — Запоздалая благодарность. — Мы посетили самодержца всея Руси.

Мы заехали так далеко на восток — на сто пять­десят пять градусов долготы от Сан-Франциско, — что моим часам уже не под силу угнаться за временем. Они совсем сбились с толку и остановились. По-моему, они поступили мудро. Между Севастополем и Тихоокеан­ским побережьем разница во времени огромная. Когда здесь шесть часов утра, в Калифорнии идет еще позап­рошлая неделя. Вполне извинительно, что мы немного запутались во времени. Эти неурядицы и волнения из-за дней и часов вконец измучили меня, я опасался, что это не пройдет мне даром и ко мне уж никогда не вернется чувство времени; но когда оказалось, что я безошибочно угадываю время обеда, блаженное спо­койствие снизошло на меня и всем страхам и сомнени­ям пришел конец.

От Севастополя до Одессы часов двадцать пути; Одесса — самый северный порт на Черном море. Мы вошли сюда главным образом за углем. В Одессе сто тридцать три тысячи жителей, и она растет быстрее любого небольшого города вне Америки. Одесса от­крытый порт и крупнейший в Европе хлебный рынок. Одесский рейд полон кораблей. Сейчас ведутся работы по превращению открытого рейда в обширную искус­ственную гавань. Она будет со всех сторон окружена массивными каменными причалами, один из них будет выдаваться в море по прямой линии более чем на три тысячи футов.

Сойдя на берег, я ступил на мостовые Одессы, и впервые после долгого-долгого перерыва наконец почувствовал себя совсем как дома. По виду Одесса точь-в-точь американский город: красивые широкие улицы, да к тому же прямые; невысокие дома (в два-три этажа) — просторные, опрятные, без всяких при­чудливых украшений; вдоль тротуаров наша белая акация; деловая суета на улицах и в лавках; тороп­ливые пешеходы; дома и все вокруг новенькое с иго­лочки, что так привычно нашему глазу; и даже густое облако пыли окутало нас словно привет с милой наше­му сердцу родины, — так что мы едва не пролили бла­годарную слезу, едва удержались от крепкого словца, как то освящено добрым американским обычаем. Куда ни погляди, вправо, влево, — везде перед нами Амери­ка! Ничто не напоминает нам, что мы в России. Мы прошлись немного, упиваясь знакомой картиной, — но вот перед нами выросла церковь, пролетка с кучером на козлах, — и баста! — иллюзии как не бывало. Купол церкви увенчан стройным шпилем и закругляется к ос­нованию, напоминая перевернутую репу, а на кучере надето что-то вроде длинной нижней юбки без об­ручей. Все это заграничное, и экипажи тоже выглядят непривычно, но все уже наслышаны об этих диковин­ках, и я не стану их описывать.

Пароход должен был простоять здесь всего сутки, чтобы запастись углем; из путеводителей мы с радо­стью узнали, что в Одессе совершенно нечего осматри­вать, — итак, перед нами целый свободный день, спе­шить некуда и можно сколько угодно бродить по городу и наслаждаться бездельем. Мы слонялись по базарам и с неодобрением отзывались о нелепых и удивительных нарядах крестьян из дальних деревень, изучали жителей города, насколько это возможно по внешнему виду, и в довершение всех удовольствий до отвала наелись мороженым. В пути мы не часто лако­мимся мороженым, и уж дорвавшись до него — кутим вовсю. Дома мы никогда не соблазнялись мороженым, но теперь взираем на него с восторгом, ибо в этих пышущих жаром восточных странах его не часто встретишь.

Нам попались всего-навсего два памятника, и это тоже было истинное благодеяние. Один — бронзовая статуя герцога де Ришелье[151], внучатого племянника про­славленного кардинала. Он стоит над морем на широ­ком красивом проспекте, а от его подножья вниз к га­вани спускается гигантская каменная лестница — в ней двести ступеней, каждая пятидесяти футов длиной, и через каждые двадцать ступеней — просторная пло­щадка. Это великолепная лестница, и когда люди взби­раются по ней, они кажутся издали просто муравьями. Я упоминаю об этой статуе и лестнице потому, что у них есть своя история. Ришелье основал Одессу, отечески заботился о ней, посвятил ей свой изобрета­тельный ум, умел мудро рассудить, что послужит ей на благо, не скупясь отдавал ей свое богатство, привел ее к подлинному процветанию, так что она, пожалуй, еще сравняется с величайшими городами Старого Света, на собственные деньги выстроил эту великолепную лестницу и... И что же! Люди, для которых он столько сделал, равнодушно смотрели, как он однажды спу­скался по этим самым ступеням, — он был стар, беден, у него ничего не осталось, — и никто не помог ему. А когда много лет спустя он умер в Севастополе, почти нищий, всеми забытый, они устроили собрание, щедро жертвовали по подписке и вскоре воздвигли этот прекрасный памятник — подлинное произведение искусства — и назвали его именем одну из главных улиц города. Это напоминает мне слова матери Робер­та Бернса, — когда ему воздвигли величественный па­мятник, она сказала: «Ах, Робби, ты просил у людей хлеба, а они тебе подали камень».

В Одессе, как и в Севастополе, нам горячо совето­вали посетить императора. Его величеству послали телеграмму, и он выразил готовность удостоить нас аудиенции. Итак, мы снимаемся с якоря и отплыва­ем к императорской резиденции. Какая теперь подни­мется суматоха! Какие пойдут торжественные сове­щания, сколько будет создано важных комитетов!.. Как все примутся начищать и наглаживать фраки и белые шелковые галстуки! Стоит мне вообразить, сколь устрашающее и грандиозное испытание нам предстоит, как мое пылкое желание побеседовать с настоящим императором заметно остывает. Куда девать руки? А ноги? А с самим собой что прикажете делать?

Глава X. Летний дворец царя. — Готовимся к тяжелому испытанию. — На приеме у императора. — В гостях у великого князя. — Очаро­вательная вилла. — Визит генерал-губернатора. — Высоко­поставленные гости.

Уже три дня, как мы бросили якорь в Ялте. Место это живо напомнило мне Сьерра-Неваду. Высокие су­ровые горы стеной замыкают бухту, их склоны щети­нятся соснами, прорезаны глубокими ущельями, то здесь, то там вздымается к небу седой утес, длинные прямые расселины круто спускаются от вершин к мо­рю, отмечая путь древних лавин и обвалов, — все как в Сьерра-Неваде, верный ее портрет.

Деревушка Ялта гнездится внизу амфитеатра, кото­рый, отступая от моря, понемногу подымается и пере­ходит в крутую горную гряду, и кажется, что деревуш­ка эта тихо соскользнула сюда откуда-то сверху. В ни­зине раскинулись парки и сады знати, в густой зелени то там, то тут вдруг сверкнет, словно яркий цветок, какой-нибудь дворец. Очень красивое место.

У нас на борту побывал консул Соединенных Шта­тов — одесский консул. Мы собрались в салоне и по­требовали, чтобы он объяснил, да поскорее, как нам вести себя, чтобы не ударить лицом в грязь. Он про­изнес целую речь. И первые же его слова развеяли в прах все наши надежды: он ни разу не присутствовал на дворцовых приемах (троекратное «увы» консулу). Однако он бывал на приемах у одесского генерал-губернатора и не раз беседовал с людьми, принятыми при русском и иных дворах и, уж поверьте, прекрасно представляет себе, что за испытание нам предстоит (новая вспышка надежды). Он сказал, что нас много, а летний дворец невелик — просто большой особняк, поэтому нас, наверное, примут по-летнему — в саду; мы должны будем стать все в ряд — мужчины во фра­ках, белых лайковых перчатках и при белых галстуках, дамы в светлых платьях, шелковых или еще каких-нибудь; в положенное время — ровно в полдень — по­явится император, окруженный свитой в блестящих мундирах, и медленно пройдет вдоль строя, — одному кивнет, другому скажет несколько слов. Едва импе­ратор появится, все лица должны мгновенно озариться радостной, восторженной улыбкой — улыбкой любви, благодарности, восхищения, — и все разом должны по­клониться, без подобострастия, но почтительно и с до­стоинством; через пятнадцать минут император уда­лится во дворец, и мы можем отправляться домой. У нас словно гора упала с плеч. Видимо, это не так уж трудно. Никто из нас не усомнился, что сумеет, поупражнявшись немного, стоять в шеренге, особенно когда рядом стоят другие; никто не усомнился, что сумеет поклониться, не наступив на фалды фрака и не сломав себе шею, — короче говоря, мы уверовали, что сумеем разыграть все номера этого представления — кроме универсальной улыбки. Консул сказал также, что нам следует составить небольшой адрес его ве­личеству и вручить его кому-нибудь из адъютантов, а уж тот в надлежащую минуту поднесет этот адрес императору. Итак, пяти джентльменам было поручено подготовить сей документ, остальные пятьдесят с бледными улыбками бродили по кораблю — репе­тировали. Весь следующий день у всех у нас был такой вид, словно мы на похоронах, где все огорчены чьей-то смертью, но рады, что это уже позади; где все улыбаются — и, однако, убиты горем.

Особый комитет съехал на берег и нанес визит его превосходительству генерал-губернатору, дабы узнать нашу судьбу. Три часа нетерпеливого ожидания и неиз­вестности, и вот они вернулись и сообщили, что им­ператор примет нас завтра в полдень, пришлет за нами экипажи и самолично выслушает адрес. Кроме того, мы получили приглашение посетить дворец великого князя Михаила. Каждому было ясно, что нам дают понять, сколь искренни дружеские чувства России к Америке, если уж даже частных лиц удостаивают такого любезного приема.

Мы проехали в экипажах три мили и в назначенный час собрались в прекрасном саду, перед император­ским дворцом.

Мы стали в круг под деревьями у самых дверей, ибо в доме не было ни одной комнаты, где можно было бы без труда разместить больше полусотни чело­век; через несколько минут появился император с се­мейством; раскланиваясь и улыбаясь, они вошли в наш круг. С ними вышло несколько первых сановников империи, но не в парадных мундирах. Каждый поклон его величество сопровождал радушными словами. Я воспроизведу его слова. В них чувствуется характер, русский характер: сама любезность, и притом непод­дельная. Француз любезен, но зачастую это лишь офи­циальная любезность. Любезность русского идет от сердца, это чувствуется и в словах и в тоне, — поэтому веришь, что она искренна. Как я уже сказал, царь перемежал свои слова поклонами.

— Доброе утро... Очень рад... Весьма приятно... Истинное удовольствие... Счастлив видеть вас у себя!

Все сняли шляпы, и консул заставил царя выслу­шать наш адрес. Он стерпел это не поморщившись, затем взял нашу нескладную бумагу и передал ее одному из высших офицеров для отправки ее в архив, а может быть и в печку. Он поблагодарил нас за адрес и сказал, что ему очень приятно познакомиться с нами, особенно потому, что Россию и Соединенные Штаты связывают узы дружбы. Императрица сказала, что в России любят американцев, и она надеется, что в Америке тоже любят русских. Вот и все речи, какие были тут произнесены, и я рекомендую их как образец краткости и простоты всем начальникам полиции, ког­да они награждают полисменов золотыми часами. По­том императрица запросто (для императрицы) беседо­вала с дамами; несколько джентльменов затеяли до­вольно бессвязный разговор с императором; князья и графы, адмиралы и фрейлины непринужденно бол­тали то с одним, то с другим из нас, а кто хотел, тот выступал вперед и заговаривал с маленькой скромной великой княжной Марией, царской дочерью. Ей четыр­надцать лет, она светловолоса, голубоглаза, застен­чива и миловидна. Говорили все по-английски.

На императоре была фуражка, сюртук, пантало­ны — все из какой-то гладкой белой материи, бумаж­ной или полотняной, без всяких драгоценностей, без орденов и регалий. Трудно представить себе костюм, менее бросающийся в глаза. Император высок, худо­щав, выражение лица у него решительное, однако очень приятное. Нетрудно заметить, что он человек добрый и отзывчивый. Когда он снимает фуражку, в лице его появляется какое-то особенное благородст­во. В его глазах нет и следа той хитрости, которую все мы заметили у Луи-Наполеона.

На императрице и великой княжне были простые фуляровые платья (а может быть, и из шелкового фуляра — я в этом не разбираюсь) в голубую крапинку и с голубой отделкой; на обеих — широкие голубые пояса, белые воротнички, скромные муслиновые бан­тики у горла; соломенные шляпы с низкими тульями, отделанные голубым бархатом, небольшие зонтики и телесного цвета перчатки. На великой княжне — туфли без каблуков. Об этом мне сказала одна из наших дам, сам я не заметил, так как не смотрел на ее туфли. Я с удовольствием увидел, что волосы у нее свои, а не накладные, заплетены в тугие косы и уложе­ны на затылке, а не падают беспорядочной гривой, которую принято называть «водопадом» и которая так же похожа на водопад, как окорок на Ниагару. Глядя на доброе лицо императора и на его дочь, чьи глаза излучали такую кротость, я подумал о том, какое огромное усилие над собою пришлось бы, верно, сде­лать царю, чтобы обречь какого-нибудь преступника на тяготы ссылки в ледяную Сибирь, если бы эта девочка вступилась за него. Всякий раз, когда их взгля­ды встречались, я все больше убеждался, что стоит ей, такой застенчивой и робкой, захотеть, и она может забрать над ним огромную власть. Сколько раз ей представляется случай управлять самодержцем всея Руси, каждое слово которого закон для семидесяти миллионов человек! Она просто девочка, я видел таких сотни, но никогда еще ни одна из них не вызывала во мне такого жадного интереса. В наших скучных буднях новые, непривычные ощущения — редкость, но на сей раз мне посчастливилось. Все здесь вызывало мысли и чувства, в которых ничто еще не поблекло, ничто не приелось. Право же, странно, более чем странно созна­вать, что вот стоит под деревьями человек, окружен­ный кучкой мужчин и женщин, и запросто болтает с ними, человек как человек, — а ведь по одному его слову корабли пойдут бороздить морскую гладь, по равнинам помчатся поезда, от деревни к деревне по­скачут курьеры, сотни телеграфов разнесут его слова во все уголки огромной империи, которая раскинулась на одной седьмой части земного шара, и несметное множество людей кинется исполнять его приказ. У ме­ня даже было смутное желание получше разглядеть его руки, чтобы убедиться, что он, как все мы, из плоти и крови. Вот он передо мной — человек, который мо­жет творить такие чудеса, — и однако, если я захочу, я могу сбить его с ног. Дело простое, и все же явно ни с чем не сообразное, — все равно что опрокинуть гору или стереть с лица земли целый континент. Подверни он ногу, и телеграф понесет эту весть над горами и долами, над необитаемыми пустынями, по дну морс­кому, и десять тысяч газет раззвонят об этом по всему свету; заболей он тяжело — и не успеет еще заняться новый день, а во всех странах уже будут знать об этом; упади он сейчас бездыханный — и от его падения зака­чаются троны полумира! Если бы я мог украсть его сюртук, я не колебался бы ни секунды. Когда я встре­чаю подобного человека, мне всегда хочется унести что-нибудь на память о нем.

Мы уже привыкли, что дворцы нам показывает какой-нибудь ливрейный лакей, весь в бархате и галу­нах, и требует за это франк, но, побеседовав с нами полчаса, император всероссийский и его семейство са­ми провели нас по своей резиденции. Они ничего не спросили за вход. По-видимому, им доставляло удоволь­ствие показывать нам свои покои.

Полчаса мы бродили по дворцу, восхищаясь уют­ными покоями и богатой, но совсем не парадной об­становкой; и наконец царская фамилия сердечно рас­прощалась с нами и отправилась считать серебряные ложки.

Мы получили приглашение посетить расположен­ный по соседству дворец цесаревича, наследника рус­ского престола. Сам он был в отъезде, но князья, графини, графы — так же непринужденно, как импера­тор в своем дворце, — показали нам его апартаменты, ни на минуту не прерывая оживленной беседы.

Шел второй час. Великий князь Михаил еще прежде пригласил нас в свой дворец, находящийся в миле от царского[152], и мы отправились туда. Дорога отняла у нас всего двадцать минут. Здесь прелестно. Красивый дво­рец со всех сторон обступают могучие деревья старого парка, раскинувшегося среди живописных утесов и хол­мов; отсюда открывается широкий вид на покрытое рябью море. По всему парку в укромных тенистых уголках расставлены простые каменные скамьи; тут и там струятся прозрачные ручейки, а озерца с порос­шими шелковистой травой берегами так и манят к се­бе; сквозь просветы в густой листве сверкают и блещут прохладные фонтаны, — они устроены так искусно, что бьют, кажется, прямо из стволов могучих деревьев; миниатюрные мраморные храмы глядят вниз с серых древних утесов; из воздушных беседок открывается широкий вид на окрестности и на морской простор. Дворец построен в стиле лучших образцов греческой архитектуры, великолепная колоннада охватывает вну­тренний двор, обсаженный редкостными благоуха­ющими цветами, а посредине бьет фонтан — он осве­жает жаркий летний воздух и, может быть, разводит комаров, а пожалуй, что и нет.

Великий князь с супругой вышли нам навстречу, и церемониал представления был так же прост, как у императора. Через несколько минут беседа снова потекла как по маслу. На веранде появилась императ­рица, а великая княжна вошла в толпу гостей. Они приехали сюда раньше нас. Еще через несколько минут прибыл верхом и сам император. Это было очень приятно. Вы вполне оцените такое внимание, если вам случалось бывать в гостях у монархов и чувствовать, что вы, пожалуй, успели надоесть хозяину, — впрочем, я полагаю, столь высокие особы не стесняясь отдела­ются от вас, когда вы им больше не будете нужны.

Великий князь Михаил — третий по старшинству брат императора, ему лет тридцать семь, и у него такая царственная наружность, как ни у кого в Рос­сии. Ростом он выше самого императора, прямизною стана настоящий индеец, а осанкой напоминает одно­го из тех гордых рыцарей, что знакомы нам по рома­нам о крестовых походах. По виду это человек вели­кодушный — он в два счета столкнет в реку своего врага, но тут же и сам прыгнет за ним и, рискуя жизнью, выудит его на берег. Судя по рассказам, он смел и у него благородная натура. Он, видно, хотел показать нам, что американцы — желанные гости рус­ской императорской семьи, ибо всю дорогу от Ялты до царского дворца он сопровождал нас верхом, выс­лал вперед своих адъютантов, приказав им позабо­титься, чтобы ничто не помешало нашему проезду, и всякий раз, когда в том была надобность, спешил предложить свою помощь. Мы обращались с ним запросто, так как еще не знали, кто он такой. Теперь мы узнали его, оценили и его дружеское расположе­ние и оказанное нам покровительство, чего мы, без сомнения, не дождались бы ни от одного великого князя в целом свете. Он мог послать с нами любого из своих бесчисленных приближенных, но предпочел взять этот труд на себя.

На великом князе был красивый яркий мундир казачьего офицера, на великой княгине — белое платье из альпака, отделанное черной зубчатой тесьмой, и се­рая шляпка с серым пером. Она молода и миловидна, скромна и без претензий, и притом обаятельно лю­безна.

Нас провели по всему дому, потом в сопровожде­нии титулованных особ мы обошли весь парк и нако­нец, около половины третьего, вернулись во дворец завтракать. У них это называется завтраком, но по-нашему — это холодная закуска. Нам подали вино двух сортов, чай, хлеб, сыр, холодное мясо, и все это сервировали на столах посреди гостиной и на веран­дах — всюду, где было удобно. Трапеза прошла без всяких церемоний. Это было нечто вроде пикника. Я еще раньше слыхал, что нас собираются угощать завтраком, но Блюхер уверял меня, что это сын Бэйкера надоумил его императорское высочество. Едва ли, хотя это очень на него похоже. По милости Бэй­кера-младшего все мы на корабле живем под страхом голодной смерти: он вечно голоден. Говорят, он ходит по каютам в отсутствие хозяев и пожирает все мыло. Говорят, он ест даже паклю. Говорят, в часы досуга он не брезгует ничем, но всему предпочитает паклю. За обедом он обходится без пакли, но на закуску или когда он ничем не занят — только подавай. Разговари­вать с ним неприятно, его дыхание отдает горечью, и на зубах налип вар. Мальчишка, конечно, мог попро­сить, чтобы нас покормили завтраком, но я все-таки надеюсь, что он этого не делал. Как бы там ни было, все сошло гладко. Высокородный хозяин переходил от группы к группе, помогал расправляться с угощением и не давал угаснуть беседе, а великая княгиня поддер­живала разговор с теми, кто устроился на веранде или, насытившись, покидал гостиную.

Княжеский чай был отменно хорош. В него выжи­мали лимон или подливали ледяного молока — кому как нравилось. С лимоном вкуснее. Чай привозят из Китая сушей, морское путешествие ему вредно.

Когда пришло время уходить, мы распрощались с нашими высокопоставленными хозяевами, и они, счастливые и довольные, отправились пересчитывать свои серебряные ложки.

Мы провели в гостях у царских особ добрых пол­дня и чувствовали себя все время так же легко и не­принужденно, как на нашем корабле. А я-то был уве­рен, что в императорском дворце разгуляешься не больше, чем в лоне Авраамовом. Я думал, что им­ператоры люди страшные. Я думал, они только и де­лают, что восседают на тронах, увенчанные велико­лепными коронами, в красных бархатных халатах с на­шитыми на них горностаевыми хвостиками, и хмурым взглядом озирают своих приближенных и подданных и посылают на казнь великих князей и княгинь. Од­нако, когда мне посчастливилось проникнуть за ку­лисы и посмотреть на них дома, в кругу семьи, ока­залось, что они до удивления похожи на простых смертных. Дома они куда приятнее, чем во время пышных приемов. Одеваться и вести себя, как все, для них так же естественно, как для любого из нас положить себе в карман карандаш, который мы на минутку взяли у приятеля. Но отныне я уже не смогу верить в сверкающих мишурой театральных королей. И это очень прискорбно. Бывало, при их появлении я так восхищался. Но теперь я лишь отвернусь пе­чально и промолвлю:

— Нет, не то... не те это короли, в обществе кото­рых я привык вращаться.

Когда, напыщенные и важные, они будут шество­вать по сцене в сверкающих алмазами коронах и в пышных одеждах, я вынужден буду заметить, что все монархи, с которыми я знаком, носили самое обык­новенное платье и не шествовали, а ходили. А когда они появятся на сцене, со всех сторон окруженные телохранителями-статистами в шлемах и жестяных на­грудниках, моя святая обязанность будет довести до сведения невежд, — и я с удовольствием сделаю это, — что ни возле моих знакомых коронованных особ, ни в их домах я никогда не видел солдат.

Могут подумать, что мы слишком засиделись в гостях или вообще вели себя неподобающим об­разом, но ничего такого не произошло. Все чув­ствовали ответственность, возложенную на нас этой необычной миссией, — ведь мы представляли не пра­вительство Америки, а ее народ, — поэтому каждый изо всех сил старался как можно лучше исполнить этот высокий долг.

Со своей стороны царская фамилия несомненно считала, что, принимая нас, она может выказать свое отношение к народу Америки куда лучше, чем если бы осыпала любезностями целый взвод полномоч­ных послов; и потому они со всем вниманием отнес­лись к этому приему, который должен был знаме­новать их доброе расположение и дружеские чувст­ва к нашей стране. И мы так и поняли их привет­ливость, поняли, что она адресована не лично нам. Но не скрою, каждый из нас был исполнен гордости оттого, что его принимают как представителя нации; и без сомнения, каждый гордился своей страной, гражданам которой здесь оказывают столь радушный прием.

С тех самых пор, как мы бросили якорь в Ялте, наш поэт вынужден был наложить печать молчания на уста свои. Сперва, когда стало известно, что нас примет русский император, его красноречие забило фонтаном, и он круглые сутки обрушивал на нас несусветный вздор. Если раньше мы тревожились, не зная, как держаться и что делать с собой, то тут нами овладела иная тревога: что делать с нашим поэтом. В конце концов мы решили эту задачу. Мы предложили ему выбор: либо он поклянется страшной клятвой, что не произнесет ни единой строчки своих стихов, пока мы находимся в царских владениях, либо останется под стражей на борту, пока мы не вернемся в Констан­тинополь. Он долго не хотел примириться с этим, но наконец сдался. Мы вздохнули с облегчением. Быть может, свирепый читатель захочет познакомиться с об­разчиком его творчества? Я никого не хочу обидеть этим эпитетом. Я употребил его лишь потому, что обращение «благосклонный читатель» давно приелось и любая замена, по-моему, будет приятным разнооб­разием.

Помилуй и сохрани нас и последи засим, Чтоб сладко мы ели и пили по дороге в Иерусалим. Человек ведь предполагает, и так тому быть как раз, А время ждать не станет никого — и даже нас.

Море весь день было непривычно бурное. Однако это не помешало нам приятно провести время. Посе­тители наводнили наш корабль. Приехал генерал-гу­бернатор, и мы салютовали ему девятью выстрелами. Он явился в сопровождении своего семейства. По пути его следования — от кареты до мола — расстели­ли ковры, хотя я уже видел, что, когда он был не при исполнении служебных обязанностей, он прекрасно обходился без всяких ковров. Быть может, подумал было я, он навел на свои башмаки какой-нибудь сверхъестественный глянец и хочет во что бы то ни стало сохранить его? Но я смотрел с пристрастием и не заметил, чтобы они сияли больше обычного. А может быть, в прошлый раз он просто позабыл захватить с собой ковер, во всяком случае он обошел­ся без него. Генерал-губернатор чрезвычайно прият­ный старый джентльмен; он всем нам понравился, особенно Блюхеру. Когда он прощался с нами, Блю­хер просил его снова побывать у нас и непременно прихватить с собой ковер.

К нам приехал и князь Долгорукий с двумя выс­шими офицерами флота, которых мы видели вчера на приеме. Поначалу я был с ними довольно холоден, ибо, раз уж я бываю у императоров, мне не пристало держаться чересчур фамильярно с людьми, о которых я знаю только понаслышке и с чьим нравственным обликом и положением в обществе не имею возмож­ности досконально ознакомиться. Итак, на первых порах я счел за благо быть посдержаннее. Князья, графы, адмиралы — все это очень хорошо, сказал я се­бе, но ведь они не то, что императоры, а разбор­чивость в знакомствах никогда не помешает.

Приехал и барон Врангель. Одно время он был русским послом в Вашингтоне. Я рассказал ему о своем дядюшке, который в прошлом году упал в шахту и переломился пополам. Это чистейшая вы­думка, но я не мог позволить себе только из-за недо­статка изобретательности спасовать перед первым встречным, который на манер Мюнхгаузена будет хвастаться передо мной своими поразительными при­ключениями. Барон очень приятный человек и, по слухам, пользуется величайшим доверием и уважени­ем императора.

Среди гостей был и барон Унгерн-Штернберг, шум­ный старый вельможа, душа нараспашку. Это деятель­ный, предприимчивый человек, сын своего времени. Он главный директор русских железных дорог — в некото­ром роде железнодорожный король. Благодаря его энергии Россия в этой области достигла прогресса. Он много путешествовал по Америке. Говорит, что очень успешно использует на своих дорогах труд каторж­ников. Они работают хорошо, ведут себя тихо и мир­но. Теперь у него работают около десяти тысяч ка­торжников. Я воспринял это как новый вызов моей находчивости и не ударил лицом в грязь. Я сказал, что в Америке на железных дорогах работают восемьдесят тысяч каторжников — все приговоренные к смертной казни за убийство с заранее обдуманным намерением. И пришлось ему прикусить язык. Нас посетил и гене­рал Тотлебен (знаменитый защитник осажденного Се­вастополя) и множество менее высоких армейских и флотских чинов, а также немало неофициальных гостей — русских дам и господ. К завтраку, разумеет­ся, подали шампанское, но человеческих жертв не бы­ло. Тостам и шуткам не было конца, однако речей не произносили, если не считать той, в которой благо­дарили генерал-губернатора, а в его лице царя и вели­кого князя, за гостеприимство, и ответного слова гене­рал-губернатора, в котором он от лица царя благо­дарил за эту речь, и пр. и пр.

Глава XI. Возвращение в Константинополь. — Наш визит к императору в изображении матросов. — Древняя Смирна. — Восточное великолепие — обман. — Пророчества ученых паломников. — Обходительные армянские девушки.

Мы вернулись в Константинополь и, проведя день-два в утомительных хождениях по городу и поездках в каиках по Золотому Рогу, пошли дальше. Мы мино­вали Мраморное море и Дарданеллы и направились к новым землям — во всяком случае, новым для нас — к берегам Азии. До сих пор знакомство у нас с ней было только шапочное, во время очень приятных поез­док в Скутари и по его окрестностям.

Мы прошли между Лемносом и Митиленой и раз­глядели их не лучше, чем Эльбу и Балеарские острова, — едва видимые сквозь нависшую над ними дымку, они казались нам издали двумя огромными, маячащими в тумане китами. Отсюда мы повернули на юг и приня­лись изучать по путеводителям прославленную Смирну.

А на баке матросы день и ночь забавлялись и изво­дили нас, разыгрывая в лицах наш визит к императору. Наш адрес императору начинался так:

«Мы — горсточка частных граждан Америки, путе­шествующих единственно ради собственного удоволь­ствия, скромно, как и приличествует людям, не занима­ющим никакого официального положения, и потому ничто не оправдывает нашего появления перед лицом вашего величества, кроме желания лично выразить признательность властителю государства, которое, по свидетельству доброжелателей и недругов, всегда было верным другом нашего любимого отечества».

Третий помощник кока, увенчанный блестящей же­стяной миской и царственно задрапированный в ска­терть, сплошь усеянную сальными и кофейными пя­тнами, держа в руках скипетр, до странности похожий на скалку, прошествовал по ветхому ковру и взгро­моздился на якорную лебедку, не обращая внимания на обдававшие его брызги, а камергеры, князья и ад­миралы, перемазанные смолой, с обветренными за­горелыми лицами, окружили его, вырядившись со всем шиком, какой только может быть достигнут при по­мощи лоскутов брезента и отрывков старых парусов. Потом, соорудив на скорую руку некое подобие «во­допадов», кринолинов, белых лайковых перчаток и фраков, свободные от вахты матросы превратились в малопривлекательных красавиц и неуклюжих палом­ников, с важностью поднялись по трапу и, низко кла­няясь, стали расплываться в таких немыслимых, в та­ких замысловатых улыбках, которые свели бы в гроб любого монарха. Потом перемазанный с головы до пят палубный матрос, изображавший консула, выта­щил какой-то грязный клочок бумаги и принялся по складам читать:

«Его императорскому величеству, Александру II, русскому императору:

Мы — горсточка частных граждан Америки, путе­шествующих единственно ради собственного удоволь­ствия, скромно, как и приличествует людям, не зани­мающим никакого официального положения, и пото­му ничто не оправдывает нашего появления перед лицом вашего величества...»

Император. Так за каким чертом вы сюда пожа­ловали?

«...кроме желания лично выразить признательность властителю государства, которое...»

Император. А ну вас с вашим адресом... Про­чтите его полиции. Господин камергер, отведите этих людей к моему брату, великому князю, да накормите получше. Адью! Я счастлив... Я весьма рад. Я в вос­торге... Вы мне надоели. Адью, адью... Убирайтесь! Первый царский казначей пусть проверит, все ли сереб­ряные ложки целы.

На этом представление заканчивается, но когда сменяется вахта, все начинается сначала, причем каж­дый раз спектакль обрастает новыми выдумками и остротами. С утра до ночи только и слышишь из­бранные места из всем надоевшего адреса. Обожжен­ные солнцем матросы спускаются с верхней площадки фокмачты и скромно рекомендуются «горсточкой частных граждан Америки, путешествующих един­ственно ради собственного удовольствия» и т. д., хло­почущие у топок в недрах корабля кочегары, словно извиняясь за свои черные лица и неказистую одежду, просят не забывать, что они горсточка частных граж­дан Америки, путешествующих единственно ради соб­ственного удовольствия и т. д., и когда в полночь на корабле раздается крик: «Восемь склянок! Вахтенные левого борта, подъем!» — вахтенные левого борта, зе­вая и потягиваясь, появляются на палубе все с той же неизменной присказкой: «Есть, есть, сэр! Мы — гор­сточка частных граждан Америки, путешествующих единственно ради собственного удовольствия, скром­но, как и приличествует людям, не занимающим ника­кого официального положения...»

Так как я был членом комитета, составлявшего адрес, эти насмешки глубоко уязвляли меня. И всякий раз, как я слышал, что какой-нибудь матрос объявляет себя горсточкой частных граждан Америки, путешест­вующих единственно ради собственного удовольствия, я от души желал ему свалиться за борт, чтоб в его горсточке стало хоть одним гражданином меньше. Никогда еще ни одна фраза не была мне так ненавис­тна, как начало этого адреса императору! — и все по милости наших матросов.

В портовом городе Смирне, где началось наше знакомство с достопримечательностями Азии, сто три­дцать тысяч жителей; домá в нем тесно лепятся друг к другу; и, так же как в Константинополе, здесь нет пригородов. На окраинах, как и в центре, жилища жмутся одно к одному, и за последними домами сразу начинается голая, без всяких построек, равнина. Смир­на ничем не отличается от других городов Востока. Иными словами, жилища мусульман и здесь темны, мрачны и неуютны, как могилы; улицы кривые, мо­щенные нетесаным камнем и узкие, как черная лест­ница! Они постоянно увлекают вас не туда, куда вам нужно, и выводят на самые неожиданные места; почти вся торговля сосредоточена на больших крытых база­рах, где, как ячейки в сотах, лепятся друг к другу бесчисленные лавчонки, каждая не больше самого обы­кновенного чулана, и весь этот улей прорезан сетью узких проходов, по которым с трудом протискивается навьюченный верблюд и которые словно только для того и существуют, чтобы чужестранец окончательно сбился и заплутался; всюду грязь, блохи, тощие, уны­лые псы; всюду толпится народ; куда ни взглянешь — всюду, как на каком-то буйном маскараде, самые неле­пые наряды; двери лавок распахнуты, и с улицы видны мастеровые за работой; от многоголосого нестройного шума звенит в ушах; и все звуки перекрывает крик муэдзина, который с высокого минарета призывает к молитве правоверных бездельников; но сильнее чем призывы к молитве, и уличный шум, и диковинные одежды, вас поразит и запомнится вам на всю жизнь букет магометанских ароматов, по сравнению с кото­рым даже дух китайского квартала покажется сладо­стным, точно благоухание зажаренного тельца, щеко­чущие ноздри блудного сына. Вот она восточная рос­кошь, вот оно восточное великолепие! Мы всю жизнь читаем о них, но постичь их можно, лишь увидев собственными глазами. Смирна очень древний город. Он не раз упоминается в Библии, в нем побывали один-два апостола, и здесь стояла одна из семи церк­вей, о которых говорится в апокалипсисе. В Священном Писании символом этих церквей служат семь све­тильников, и предначертано, что Смирне будет дан «венец жизни», но при одном условии. А условие гласит: «быть верной до смерти». Смирна не сохра­нила неколебимой веры, но паломники, посещающие ее, считают, что она лишь чуть-чуть погрешила против этого условия, ведь недаром она теперь носит венец жизни: она стала большим городом, здесь процветает торговля, кипит деятельность, в то время, как другие города, в которых стояли остальные шесть церквей и которым не был обещан венец жизни, исчезли с лица земли. С деловой точки зрения Смирна и в самом деле все еще владеет венцом жизни. За восемнадцать столетий счастье попеременно то улыбалось ей, то изменяло, ею правили государи, исповедовавшие са­мые разные веры, но, насколько нам известно, в ней все это время (за исключением тех периодов, когда она оставалась совсем безлюдной) сохранялась хотя бы небольшая община христиан, «верных до смерти». Смирнская церковь единственная, которой апокали­псис не сулит никаких бед, и, единственная из всех, она стоит по сей день.

Судьба Эфеса, расположенного в сорока милях от­сюда, где стояла вторая из этих церквей, сложилась по-иному. «Светильник» был удален из города. Огонь его погашен. Паломники, всегда готовые находить в Библии пророчества, даже когда их там и нет, бодро и с удовлетворением говорят, что несчастный, раз­рушенный Эфес пал жертвой пророчества. А ведь в Би­блии нигде прямо, без оговорок, не предсказывается разрушение Эфеса. Вот что там говорится:

Итак, вспомни, откуда ты ниспал, и покайся, и твори прежние дела; а если не так, скоро приду к тебе и сдвину светильник твой с места его, если не покаешься.

И больше ничего, а все прочие стихи чрезвычайно лестны для Эфеса. Угроза смягчена оговорками. Ведь никто не может доказать, что Эфес не покаялся. Но у современных ученых пророков есть жесточайший обычай без всякого стеснения оделять пророчествами не тех, кому они предназначены. Делают они это, не считаясь с логикой и очевидными фактами. Оба слу­чая, о которых я только что рассказал, прекрасные тому примеры. «Пророчества» совершенно явно на­правлены против «церквей Эфесской, Смирнской» и так далее, и, однако, паломники упорно относят их к самим городам. Венец жизни был обещан не Смирне и ее торговле, но горсточке христиан, составлявших ее «церковь». Если они были верны до смерти, они уже получили свой венец, но что касается самого города — никакая верность даже вкупе с ухищрениями крючко­творов не в силах одарить его благами, обещанными пророчеством. Торжественные слова Библии говорят о венце жизни, который не померкнет под солнцем долгие века, вечность, а не краткий день, отпущенный городу, что построен руками человеческими и вместе со своими строителями обратится в прах и будет за­быт еще прежде, чем истечет ничтожный срок, от­пущенный нашему миру от колыбели до могилы.

Выискивать исполнение пророчества там, где вме­сто него одни только если бы да кабы, чистейшая нелепица. Предположим, что через тысячу лет на месте неглубокой гавани Смирны образуется маля­рийное болото или что-нибудь иное погубит город; предположим далее, что примерно за то же время гнилое болото, которое затянуло прославленную эфес­скую гавань и превратило цветущий город в мертвую пустыню, станет твердой почвой, благоприятной для жизни; предположим, что все пойдет естественным ходом, а именно: Смирна превращается в унылые развалины, а Эфес восстает из праха. Что тогда станут говорить ученые пророки? Они без всякого стеснения скинут со счетов наше время и скажут: «Смирна не была верна до смерти, и ей отказано в венце жизни; Эфес покаялся, и взгляните — светиль­ник не был сдвинут с места его. Смотрите и уверуйте, как чудесно сбылось пророчество!»

Шесть раз Смирна была сравнена с землей. Если бы вместо «венца жизни» она обладала страховым поли­сом, она бы уже давно успела получить по нему. Но она продолжает владеть венцом жизни, пользуясь тем, что грамматика позволяет по-разному толковать сло­ва пророка, которые на самом деле к ней и не относят­ся. Должно быть, всякий раз объявлялся какой-нибудь любитель пророчеств и, к величайшему негодованию Смирны и ее жителей, изрекал: «Дивитесь! Сбылось пророчество! Смирна не была «верна до смерти», и вот — венец жизни упал с ее главы. Истинно говорю вам — это достойно изумления!»

Подобные примеры плохо влияют на людей. Они побуждают неуважительно говорить о священных предметах. Тупоголовые истолкователи Библии и без­мозглые проповедники и учителя наносят больший ущерб религии, чем при всем старании могут возме­стить здравомыслящие, благонамеренные священники. Не слишком разумно присуждать венец жизни городу, который разрушали шесть раз. А те мудрецы, которые выворачивают пророчество наизнанку, уверяя, что го­род обречен гибели и запустению, поступают ничуть не умнее, ибо, к несчастью для них, Смирна сейчас про­цветает. Все это только льет воду на мельницу неверия.

Значительная часть города безраздельно принад­лежит туркам, евреи живут в своих особых кварталах, франки в своем, также и армяне. Последние, разумеет­ся, исповедуют христианскую веру. Дома у них боль­шие, чистые, просторные, полы красиво выложены черными и белыми мраморными плитами, во многих есть внутренние дворики с великолепным цветником и искрящимся на солнце фонтаном, куда выходят две­ри всех комнат. Просторная прихожая ведет к парад­ной двери, и здесь женщины проводят чуть ли не весь день. Когда спадает дневной зной, они наряжаются в свои лучшие одежды и появляются в дверях. Все они миловидные, необыкновенно чистенькие и опрятные, и вид у них такой, будто их только что вынули из коробки. Некоторые молодые женщины — я бы даже сказал многие — очень красивы; как правило, они чуть-чуть красивее американок, — да простится мне эта ан­типатриотическая похвала. Они очень общительны, отвечают улыбкой на улыбку незнакомца, кланяются в ответ на его поклон и не прочь поболтать, когда с ними заговаривают. Церемонных представлений не требуется. Завязать беседу у дверей с хорошенькой девушкой, которую видишь в первый раз, очень легко и весьма приятно. Я знаю это по собственному опыту. Я говорю только по-английски, а моя собеседница изъяснялась то ли по-гречески, то ли по-армянски, то ли еще на каком-то столь же варварском наречии, но это нам нисколько не мешало. Я убедился, что, если в подобных случаях люди не понимают друг друга, беда невелика. В русском городе Ялте я целый час танцевал удивительный танец, о котором никогда пре­жде не слыхал, с прелестной девушкой; мы болтали без умолку, от души хохотали, и при этом ни один из нас не понимал, куда гнет другой. Но какое это было удовольствие! Танцевало двадцать человек, и танец был очень быстрый и сложный. Он и без меня был далеко не прост, а уж при моем участии и говорить нечего. Время от времени, ко всеобщему изумлению, я откалывал самые неожиданные коленца. Я до сих пор вспоминаю эту девушку. Я писал к ней, но все еще не отправил свое послание, ибо у нее, как это положено в России, замысловатое имя в добрый десяток слогов и на него не хватит букв в нашем алфавите. Наяву я не отваживаюсь произнести его, но во сне пускаюсь во все тяжкие и просыпаюсь по утрам со сведенной челю­стью. Я чахну. Я уже перестал вовремя обедать и ужи­нать. Ее сладостное имя все еще преследует меня по ночам. Об него все зубы можно обломать. Слетая с моих уст, оно всякий раз уносит с собой какой-нибудь обломок. И тут еще сводит судорогой челюсть и последние слог-другой так и остаются во рту, но на вкус они недурны.

Когда мы шли Дарданеллами, мы следили в под­зорные трубы за караванами верблюдов, но вблизи не видели ни одного, пока не добрались до Смирны. Здешние верблюды куда крупнее, чем их хилые соб­ратья, которых нам показывают в зверинце. Тяжело навьюченные, они шагают по тесным улицам гуськом, по десятку в каждом караване, а впереди на ослике, крохотный и незаметный по сравнению с этими вели­канами, едет негр в живописном турецком костюме или араб. Караван верблюдов, груженных пряностями Аравии и редкостными персидскими шелками, шест­вующий по узким базарным рядам среди носильщиков с громоздкой кладью, менял, продавцов фонариков, торговцев стеклянной посудой, дородных турков, ко­торые, скрестив ноги, покуривают знаменитый нарги­ле, среди неторопливого потока людей в причудливых азиатских одеждах, — это и есть настоящий Восток.

К этой картине нечего прибавить. Она мгновенно пере­носит вас в давно забытое отрочество, и вот вы вновь погружаетесь в чудеса «Тысячи и одной ночи»; вы снова среди принцев, как повелитель калиф Гарун-аль-Рашид, и вам покорны грозные великаны и джин­ны, которые появляются из дыма при блеске молний и раскатах грома и исчезают в ревущем урагане!

Глава XII. Достопримечательности Смирны. — Мученик Поликарп. — «Семь церквей». — Остатки шести Смирн. — Загадочные залежи устриц. — Здешние Миллеры. — Железная дорога в непривычной обстановке.

Нам сказали, что достопримечательности Смир­ны — это прежде всего развалины древней крепости, чьи полуразрушенные гигантские башни хмуро глядят с высокой горы на город, лежащий у самого ее подно­жия (это и есть гора Пагус, о которой говорится в священном писании); затем — место, где в первом веке христианской эры стояла одна из семи апокалип­сических церквей; и наконец — могила великомученика Поликарпа, который около восемнадцати столетий то­му назад здесь, в Смирне, пострадал за веру.

Мы наняли осликов и пустились в путь. Посмотрев могилу Поликарпа, мы поспешили дальше.

Теперь на очереди были «семь церквей», как здесь выражаются для краткости. Мы добрались туда вко­нец измученные, проделав полторы мили под палящим солнцем, и осмотрели греческую церквушку, которая, говорят, построена на месте древней церкви; за скром­ное вознаграждение священнослужитель оделил нас маленькими восковыми свечками в память о пребыва­нии здесь; я спрятал свою свечку в шляпу, но солнце растопило ее, воск потек мне за воротник, и остался мне на память один фитиль, да и тот жалкий, съежив­шийся.

Кое-кто из нас как умел старался доказать, что «церковь», о которой сказано в Библии, — это христи­анская община, а не здание, что те христиане были очень бедны, — столь бедны и столь гонимы (пример — мученичество Поликарпа), что, во-первых, им не на что было построить церковь, а во-вторых, они никогда не осмелились бы строить ее у всех на виду; и наконец, если уж у них была бы возможность построить ее, всякому здравомыслящему человеку ясно, что они воз­вели бы ее поближе к городу. Но старейшины «Квакер-Сити» не приняли во внимание наши доводы, за что возмездие и не миновало их. Немного погодя они убедились, что были введены в заблуждение и сбились с пути, — как оказалось, место, на котором, по общему мнению, стояла настоящая церковь, находится в са­мом городе.

Проезжая по улицам, мы видели остатки всех ше­сти Смирн, которые некогда существовали здесь и ли­бо погибли в пламени пожаров, либо были разрушены до основания землетрясением. Горы и скалы там и тут в трещинах и расселинах, раскопки обнажают остатки каменных зданий, которые веками были погребены под землей; жалкие домишки и ограды сегодняшней Смирны, мимо которых мы проезжали, испещрены белыми пятнами мрамора, — на их постройку пошли обломки колонн, капителей, осколки изваяний, укра­шавших пышные дворцы, которыми некогда славилась Смирна.

Подъем в гору к крепости очень крут, и мы двига­лись медленно. Но зато здесь было на что посмотреть. В одном месте, в пятистах футах над уровнем моря, дорога проходит вдоль отвесной стены в десять — пятнадцать футов высотой, и на обнаженном срезе видны три жилы устричных раковин, — точь-в-точь как кварцевые жилы на горных дорогах Невады или Мон­таны. Жилы эти, дюймов по восемнадцать толщиной, расположены в двух-трех футах друг от друга и тянут­ся наискось сверху вниз футов на тридцать, до того места, где стена смыкается с дорогой. Если начать разрабатывать жилу, одному Богу известно, куда она заведет. Раковины большие, красивые, — словом, са­мые обыкновенные устричные раковины. Все они ле­жат плотным слоем, и ни одна не выступает за пре­делы жилы. Все три жилы очень четко очерчены и не имеют никаких ответвлений. Мне тут же захотелось написать обычную в таких случаях —

Заявку

Мы, нижеподписавшиеся, заявляем свое право на пять участков (и один за открытие), в двести футов каждый, по устричной жиле, или залежи, со всеми ее сбросами, пластами, ответвлениями и изгибами, а также на пятьдесят футов по обе стороны от вышеозначенного месторождения — на предмет разведки, разрабо­ток и пр. и пр., согласно приисковым законам, действующим в Смирне.

С виду это были самые настоящие залежи, и мне стоило большого труда не застолбить их. Меж устрич­ных раковин здесь и там попадались черепки древней глиняной посуды. Но как могли попасть сюда все эти устрицы? Понять не могу. Обломки глиняной посуды и устричные раковины наводят на мысль о ресторане, но, с другой стороны, в наше время никто не стал бы открывать подобное заведение так далеко от жилья, да еще на высокой горе. В этой унылой каменной пустыне ресторан просто не окупил бы себя. А кроме того, мы не увидали среди раковин ни одной пробки от шампан­ского. Если тут когда-нибудь и был ресторан, то разве что в дни расцвета Смирны, когда повсюду на этих горах блистали богатые дворцы. В таком случае я мо­гу поверить, что здесь был один ресторан. Но три? Может быть, у них тут стояли рестораны в три разные эпохи? Ведь между устричными жилами залегает плот­ный слой земли в два-три фута толщиной. Нет, видно ресторанная гипотеза отпадает.

Быть может, когда-нибудь эта гора была морским дном и во время землетрясения она поднялась вместе со своими устричными залежами, — но откуда же тогда взялись черепки? Более того, откуда же тогда не одна, а три устричных залежи, отделенные друг от друга толстыми пластами доброй, честной земли?

Итак, эта теория не годится. Тогда, может, это и есть та самая гора Арарат, на которой покоился Ноев ковчег? Ной ел устрицы, а раковины бросал за борт. Но нет, и это не годится. Ведь устричных-то слоев три, а между ними земля; и кроме того, семейст­во Ноя состояло всего лишь из восьми человек, и за те два-три месяца, что они провели на вершине горы, им нипочем было не съесть столько устриц. Уж не твари ли?.. Впрочем, смешно и думать, чтобы Ной свалял такого дурака и стал подавать им на ужин устрицы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад