Радость в Тарусе
Я позабыла, что всё это есть.Что с небосводом? Зачем он зарделся?Как я могла позабыть средь злодействто, что ещё упаслось от злодейства?Но я не верила, что упаслосьхоть что-нибудь. Всё, я думала, – втуне.Много ли всех проливателей слёз,всех, не повинных в корысти и в дури?Время смертей и смертельных разлук,хоть не прошло, а уму повредило.Я позабыла, что сосны растут.Вид позабыла всего, что родимо.Горестен вид этих маленьких сёл,рощ изведенных, церквей убиенных.И, для науки изъятых из школ,множества бродят подростков военных.Вспомнила: это восход, и встаю,алчно сочувствуя прибыли света.Первыми сосны воспримут зарю,далее всем нам обещано это.Трём обольщеньям за каждым окномрадуюсь я, словно радостный кто-то.Только мгновенье меж мной и Окой,валенки и соучастье откоса.Маша приходит: «Как, андел, спалось?»Ангел мой Маша, так крепко, так сладко!«Кутайся, андел мой, нынче мороз».Ангел мой Маша, как славно, как ладно!«В Паршино, любушка, волк забегал,то-то корова стенала, томилась».Любушка Маша, зачем он пугалПаршина милого сирость и смирность?Вот выхожу, на конюшню бегу.Я ль незнакомец, что болен и мрачен?Конь, что белеет на белом снегу,добр и сластёна, зовут его: Мальчик.Мальчик, вот сахар, но как ты любим!Глаз твой, отверсто-дрожащий и трудный,я бы могла перепутать с моим,если б не глаз – знаменитый и чудный.В конюхах – тот, чьей безмолвной судьбойдержится общий не выцветший гений.Как я, главенствуя в роли второй,главных забыла героев трагедий?То есть я помнила, помня: нас нет,если истока нам нет и прироста.Заново знаю: лицо – это свет,способ души изъявлять благородство.Семьдесят два ему года. Вестейдобрых он мало услышал на свете.А поглядит на коня, на детей —я погляжу, словно кони и дети.Где мы берем добродетель и стать?Нам это – не по судьбе, не по чину.Если не сгинуть совсем, то – устатьвсё не сберемся, хоть имеем причину.Март между тем припекает мой лоб.В марте ли лбу предаваться заботе?«Что же, поедешь со мною, милок?»Я-то поеду! А вы-то возьмёте?Вот и поехали. Дня и коня,дня и души белизна и нарядность.Федор Данилович! Радость моя!Лишь засмеется: «Ну что, моя радость?»Слева и справа: краса и краса.Дым-сирота над деревнею вьётся.Склад неимущества – храм без креста.Знаю я, знаю, как это зовется.Ночью, при сильном стеченье светил,долго смотрю на леса, на равнину.Господи! Снова меня Ты простил.Стало быть – можно? Я – лампу придвину.1–2 марта 1981ТарусаВозвращение в Тарусу
Пред Окой преклонённость землии к Тарусе томительный подступ.Медлил в этой глубокой пылистольких странников горестный посох.Нынче май, и растет желтизнаиз открытой земли и расщелин.Грустным знаньем душа стеснена:этот миг бытия совершенен.К церкви Бёховской ластится глаз.Раз ещё оглянусь – и довольно.Я б сказала, что жизнь – удалась,всё сбылось, и нисколько не больно.Просьбы нету пресыщенных устк благолепью цветущей равнины.О, как сир этот рай и как пуст,если правда, что нет в нем Марины.16 (и 23) мая 1981ТарусаЧерёмуха
Когда влюбленный ум был мартом очарован,сказала: досижу, чтоб ночи отслужить,до утренней зари, и дольше – до черёмух,подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить.Сказала – от любви к немыслимости срока,нюх в имени цветка не узнавал цветка.При мартовской луне чернела одиноко —как вехи сквозь метель – простёртая строка.Стих обещал, а Бог позволил – до черёмухдожить и досидеть: перед лицом моимсияет бледный куст, так уязвим и робок,как будто не любим, а мучим и гоним.Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем.Он не повинен в том, что мной предрешено.Так бедное дитя отцовским обещаньемпомолвлено уже, ещё не рождено.Покуда, тяжко пав на южные ограды,вакхически цвела и нежилась сирень,Арагву променять на мрачные оврагия в этот раз рвалась; о, только бы скорей!Избранница стиха, соперница Тифлиса,сейчас из лепестков, а некогда из букв!О, только бы застать в кулисах бенефисапред выходом на свет ее младой испуг.Нет, здесь ещё свежо, ещё не могут ветлыпотупленных ветвей изъять из полых вод.Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветёт ли?Сказали: не цветёт, но расцветёт вот-вот.Не упустить её пред-первое движенье —туда, где спуск к Оке становится полог.Она не расцвела! – ее предположеньенаутро расцвести я забрала в полон.Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня.Слабеют узелки стеснённых лепестков —и маленького рта желает знать зевота:где свеже-влажный корм, который им иском.Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа.Ей стыдно расцветать во всю красу и стать.Цветок, как нагота разбуженного глаза,не может разглядеть: зачем не дали спать.Стих, мученик любви, прими её немилость!Что раболепство ей твоих-моих чернил!О, эта не из тех, чья верная взаимностьобъятья отворит и скуку причинит.Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею.Но в чём далекий смысл той мартовской строки?Что с бедной головой? Что с головой моею?В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки.Там, где рабочий пульс под выпуклое темягнал надобную кровь и управлялся сам,там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья,беспамятный овраг и обморочный сад.До утренней зари… не помню… до чего-то,к чему не перенесть влеченья и тоски,чей паутинный клей… чья липкая дремотависит между висков, где вязнут мотыльки…Забытая строка во времени повисла.Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу.Всегда мне скушен был выискиватель смысла,и угодить ему я не могу: я сплю.17 мая 1981Таруса«Есть тайна у меня от чу́дного цветенья…»
Есть тайна у меня от чу́дного цветенья,здесь было б: чуднАГО – уместней написать.Не зная новостей, на старый лад желтея,цветок себе всегда выпрашивает «ять».Где для него возьму услад правописанья,хоть первороден он, как речи приворот?Что – речь, краса полей и ты, краса лесная,как не ответный труд вобравших вас аорт?Лишь грамота и вы – других не видно родин.Коль вытоптан язык – и вам не устоять.Светает, садовод! Светает, огородник!Что ж, потянусь и я возделывать тетрадь.Я этою весной все встретила растенья.Из-под земли их ждал мой повивальный взор.Есть тайна у меня от чу́дного цветенья.И как же ей не быть? Всё, что не тайна, – вздор.Отраден первоцвет для зренья и для слуха.– Эй, ключики! – скажи – он будет тут как тут.Не взыщет, коль дразнить: баранчики! желтуха!А грамотеи – чтут и буквицей зовут.Ах, буквица моя, всё твой букварь читаю.Как азбука проста, которой невдомёк,что даже от тебя я охраняю тайну,твой ключик золотой её не отомкнёт.Фиалки прожила, и проводила в старостьуменье медуниц изображать закат.Черёмухе моей – и той не проболталась,под пыткой божества и под его диктант.Уж вишня расцвела, а яблоня на завтраоставила расцвесть… и тут же, вопрекипустым словам, в окне, так близко и внезапнопрозрел её цветок в конце моей строки.Стих падает пчелой на стебли и на ветви,чтобы цветочный мёд названий целовать.Уже не знаю я: где слово, где соцветье?Но весь цветник земной – не гуще, чем словарь.В отместку мне – пчела в мою строку влетела.В чужую страсть впилась ошибка жадных уст.Есть тайна у меня от чу́дного цветенья.Но ландыш расцветёт – и я проговорюсь.22 мая 1981ТарусаЧерёмуха предпоследняя
Пока черёмухи влияньена ум – за ум я приняла,что сотворим – она ли, я ли —в сей месяц май, сего числа?Души просторную покорностья навязала ей взаменотчизн откосов и околиц,кладбищ и монастырских стен.Всё то, что целая окрестностьвдыхает, – я берусь вдохнуть.Дай задохнуться, дай воскреснутьи умереть – дай что-нибудь.Владей – я не тесней округи,не бойся – я странней людей,возьми меня в рабы иль в другиили в овраги – и владей.Какой мне вымысел надышишь?Свободная повелевать,что сочинишь и что напишешьмоей рукой в мою тетрадь?К утру посмотрим – а покудаокуривай мои углы.В средине замкнутого круга —любовь или канун любви.Нет у тебя другого знанья:для вечных наущений двух,для упованья и терзаньяцветёт твой болетворный дух.Уже ты насылаешь птицу,чьё имя в тайне сохраню,что не снисходит к очевидцу,чей голос не сплошной сравнюс обрывом сердца, с ожиданьемсоседней бездны на краю,для пробы, с любопытством дальним,на миг втянувшей жизнь моюи отпустившей, – ей не надотого, чему не вышел срок.Но вот её привет из сададонёсся, искусил и смолк.Во что, черёмуха, играем —я помню, знаю, что творим.Уж я томлюсь недомоганьемвсемирно-сущим – как своим.Твой запах – вкрадчивая сводня, —луна и птицы ведовствотвердят, что именно сегодня,немедленно… но что? Да всё!Вся жизнь, всё разрыванье сердца —сейчас, не припасая впрок.Двух зорь сплочённое соседствотеснит мой заповедный срок.Но пагубою приворотауста я напитаю чьи?Нет гостя, кроме самолётав необитаемой ночи.Продлится за моею шторойзапинка быстрых двух огней,та доля вечности, которойдовольно выдумке моей.Что Паршино ему, Пачёво,Ладыжино, Алекино́?Но сердце лётчика ночногоуже любить обреченосвет неразборчивый. Отнынеон станет волен, странен, дик.Его отринут все родные.Он углубится в чтенье книг.Помолвку разорвёт, в отставкуподаст – нельзя! – тогда в Чечню,в конец недоуменья, в схватку,под пулю, неизвестно чью.Любым испытано, как властновлечёт нас островерхий снег.Но сумрачный прищур Кавказамирволит нам в наш скушный век.Его пошлют, но в санаторий.Печаль, печаль. Навернякаот лютой мирности снотворнойон станет пить. Тоска, тоска.Нет, жаль мне лётчика. Движеньемдавай займём его другим.Спасём, повысим в чине, женим,но прежде – разминёмся с ним.Черёмуха, на эти шуткине жаль растраты бытия.Светает. Как за эти суткиосунулись и ты, и я.Слабеет дух твой чудотворный.Как трогательно лепесткив твой день предсмертный, в твой четвертыйна эти падают стихи.Весной, в твоих оврагах отчих,не знаю: свидимся ль опять?Несётся невредимый лётчикночного измышленья вспять.Пошли ему не ведать му́и.А мне? Дыханья перебойпривносит птица в грусть разлукис тобой, и только ли с тобой?Дай что-нибудь! Дай обещанья!Дай не принять мой час ночнойза репетицию прощаньясо всем, что так любимо мной.20-е дни мая 1981ТарусаГусиный Паркер
Когда, под бездной многостройной,вспять поля белого иду,восход моей звезды настольнойлюблю я возыметь в виду.И кажется: ночной равниной,чья даль темна и грозен верх,идёт, чужим окном хранимый,другой какой-то человек.Вблизи завидев бесконечность,не удержался б он в уме,когда б не чьей-то жизни встречность,одна в неисчислимой тьме.Кто тот, чьим горестным уделомтерзаюсь? Вдруг не сыт ничем?Униженный, скитался где он?Озябший, сыщет ли ночлег?Пусть будет мной – и поскорее,вот здесь, в мой лучший час земной.В других местах, в другое времяон прогадал бы, ставши мной.Оставив мне снегов раздолье,вот он свернул в моё тепло.Вот в руки взял моё родноезлато-гусиное перо.Ему кофейник бодро служит.С пирушки шлют гонца к нему.Но глаз его раздумьем сужени ум его брезглив к вину.А я? В ладыжинском оврагеколи не сгину – огонёкувижу и вздохну: навряд лидверь продавщица отомкнёт.Эх, тьма, куда не пишут письма!Что продавщица! – у ведраводы не выпросишь напиться:рука слаба, вода – тверда.До света нового, до жизнимне б на печи не дотянуть,но ненавистью к продавщицедуша спасется как-нибудь.Зачем? В помине нет аванса.Где вы, моих рублей дружки?А продавщица – самовластна,как ни грози, как ни дрожи.Ну, ничего, я отскитаюсь.С получки я развею грусть:и с продавщицей расквитаюсь,и с тем солдатом разберусь.Ты спятил, Паркер, ты ошибся!Какой солдат? – Да тот, узбек.Волчицей стала продавщицав семь без пяти. А он – успел.Мой Паркер, что тебе в Ладыге?Очнись, ты родом не отсель.Зачем ты предпочел латынидокуку наших новостей?Светает во снегах отчизны.А расторопный мой геройещё гостит у продавщицы:и смех, и грех, и пир горой.Там пересуды у колодца.Там масленицы чад и пыл.Мой Паркер сбивчиво клянётся,что он там был, мёд-пиво пил.Мой несравненный, мой гусиный,как я люблю, что ты смешлив,единственный и неусыпныйсообщник тайных слёз моих.23–25 февраля 1982ТарусаЛебедин мой
Всё в лес хожу. Заел меня репей.Не разберусь с влюблённою колючкой:она ли мой, иль я её трофей?Так и живу в губернии Калужской.Рыбак и я вдвоём в ночи сидим.Меж нами – рощи соловьев всенощных.И где-то: Лебедин мой, Лебедин —заводит наш невидимый сообщник.Костёр внизу и свет в моем окне —в союзе тайном, в сговоре иль в споре.Что думает об этом вот огнетот простодушный, что погаснет вскоре?Живём себе, не ищем новостей.Но иногда и в нашем курослепегостит язык пророчеств и страстейи льётся кровь, как в Датском королевстве.В ту пятницу, какого-то числа —ещё моя черемуха не смерклась —соотносили ласточек крыла́глушь наших мест и странствий кругосветность.Но птичий вздор души не бередилмечтаньем о теплынях тридесятых.Возлюбим, Лебедин мой, Лебедин,прокорма убыль и снегов достаток.Да, в пятницу, чей приоткрытый входв субботу – всё ж обидная препонаперед субботой, весь честной народс полдня искал веселья и приволья.Ладыжинский задиристый мужик,истопником служивший по соседству,еще не знал, как он непрочно живвблизи субботы, подступившей к сердцу.Но как-то он скучал и тосковал.Ему не полегчало от аванса.Запасся камнем. Поманил: – Байкал! —Но не таков Байкал, чтоб отозваться.Уж он-то знает, как судьбы бежать.Всяк брат его – здесь мёртв или калека.И цел лишь тот, рождённый обожать,кто за версту обходит человека.Развитие событий торопя,во двор вошли знакомых два солдата,желая наточить два топорадля плотницких намерений стройбата.К точильщику помчались. Мотоцикл —истопника, чей обречен затылок.Дождь моросил. А вот и магазин.Купили водки: дюжину бутылок.– Куда вам столько, черти? – говорю, —показывала утром продавщица.Ответили: – Чтоб матушку твоюнам помянуть, а после похмелиться.Как воля весела и велика!Хоть и не всё меж ними ладно было.Истопнику любезная Окадля двух других – насильная чужбина.Он вдвое старше и умнее их —не потому, чтоб школа их училапо-разному, а просто истопникусмешливый и едкий был мужчина.Они – моложе вдвое и пьяней.Где видано, чтоб юность лебезила?Нелепое для пришлых их ушей,их раздражало имя Лебедина.В удушливом насупленном умебыл заперт гнев и требовал исхода.О том, что оставалось на холме,два беглеца не думали нисколько.Как страшно им уберегать в лесахродимой жизни бедную непрочность.Что было в ней, чтоб так её спасатьв березовых, опасно-светлых рощах?Когда субботу к нам послал восток,с того холма, словно дымок ленивый,восплыл души невзрачный завитоки повисел недолго над Ладыгой.За сорок вёрст сыскался мотоцикл.Бег загнанный будет изловлен в среду.Хоть был нетрезв, кто топоры точил,возмездие шло по прямому следу.Мой свет горит. Костер внизу погас.Пусть скрип чернил над непросохшим словомкак хочет, так распутывает связьсюжета с непричастным рыболовом.Отпустим спать чужую жизнь. Одинрассудок лампы бодрствует в тумане.Ответствуй, Лебедин мой, Лебедин,что нужно смерти в нашей глухомани?Печальный от любви и от вина,уж спрашивает кто-то у рассвета:– Где, Лебедин, лебёдушка твоя?Идут века. Даль за Окой светла.И никакого не слыхать ответа.Май 1981–6 марта 1982Таруса
Был ли молод монах, чье деянье сохранно?Тосковал ли, когда насаждал-поливалочертания нерукотворного храма?Палец на губах
По улице крадусь. Кто бедный был Алферов,чьим именем она наречена? Молчи!Он не чета другим, замешанным в аферах,к владениям чужим крадущимся в ночи.Весь этот косогор был некогда кладбищем.Здесь Та хотела спать… ненадобно! Не то —опять возьмутся мстить местам, её любившим.Тсс: палец на губах! – забылось, пронесло.Я летом здесь жила. К своей же тени в гостизачем мне не пойти? Колодец, здравствуй, брат.Алферов, будь он жив, не жил бы на погосте.Ах, не ему теперь гнушаться тем, что прах.А вот и дом чужой: дом-схимник, дом-изгнанник.Чердачный тусклый круг – его зрачок и взгляд.Дом заточён в себя, как выйти – он не знает.Но, как душа его, вокруг свободен сад.Сад падает в Оку обрывисто и узко.Но оглянулся сад и прянул вспять холма.Дом ринулся ко мне, из цепких стен рванулся —и мне к нему нельзя: забор, замо́к, зима.Дом, сад и я – втроём причастны тайне важной.Был тих и одинок наш общий летний труд.Я – в доме, дом – в саду, сад – в сырости овражной,вдыхала сырость я – и замыкался круг.Футляр, и медальон, и тайна в медальоне,и в тайне – тайна тайн, запретная для уст.Лишь смеркнется – всегда слетала к нам Тальони:то флоксов повисал прозрачно-пышный куст.Террасу на восход – оранжевым каким-тозатмили полотном, усилившим зарю.У нас была игра: где потемней накидка? —смеялась я, – пойду калитку отворю.Пугались дом и сад. Я шла и отворялакалитку в нижний мир, где обитает тень, —чтоб видеть дом и сад из глубины оврагаи больше ничего не видеть, не хотеть.Оранжевый, большой, по прозвищу: мещанский —волшебный абажур сиял что было сил.Чтобы террасы цвет был совершенно счастлив,оранжевый цветок ей сад преподносил.У нас – всегда игра, у яблони – работа.Знал беспризорный сад и знал бездомный дом,что дом – не для житья, что сад – не для оброка,что дом и сад – для слез, для праведных трудов.Не ждали мы гостей, а наезжали если —дом лгал, что он – простак, сад начинал груститьи делал вид, что он печется о семействеи надобно ему идти плодоносить.Съезжали! – и тогда, как принято: от печки —пускались в пляс все мы и тени на стене.И были в эту ночь прилежны и беспечнымой закадычный стол и лампа на столе.Ещё там был чердак. Пока не вовсе смерклось,дом, сад и я – на нём летали в даль, в поля.И белый парус плыл: то Бёховская церковь,чтоб нас перекрестить, через Оку плыла.Вот яблони труды завершены. Для зреньяпрелестны их плоды, но грустен тот язык,которым нам велят глухие удареньяс мгновеньем изжитым прощаться каждый миг.Тальони, дождь идет, как вам снести понурость?Пока овраг погряз в заботах о грибах,я книгу попрошу, чтоб Та сюда вернулась,чьи эти дом и сад… тсс: палец на губах.К делам других садов был сад не любопытен.Он в золото облёк тот дом внутри со мнойтак прочно, как в предмет вцепляется эпитет.(В саду расцвёл пример: вот шар, он – золотой.)К исходу сентября приехал наш хозяин,вернее, только их. Два ужаса дрожат,склоняясь перед тем, кто так и не узнает,какие дом и сад ему принадлежат.На дом и сад моя слеза не оглянулась.Давно пора домой. Но что это: домой?Вот почему средь всех на свете сущих улицмне Ваша так мила, Алферов милый мой.Косится домосед: что здесь прохожим надо?Кто низко так глядит, как будто он горбат?То – я. Я ухожу от дома и от сада.Навряд ли я вернусь. Тсс: палец на губах…Февраль – март 1982ТарусаСиреневое блюдце
Мозг занемог: весна. О воду капли бьются.У слабоумья есть застенчивый секрет:оно влюбилось в чушь раскрашенного блюдца,в юродивый узор, в уродицу сирень.Куст-увалень, холма одышливый вельможа,какой тебя вписал невежа садоводв глухую ночь мою и в тот, из Велегожаидущий, грубый свет над льдами окских вод?Нет, дальше, нет, темней. Сирень не о сиренисо мною говорит. Бесхитростный фарфорпро детский цвет полей, про лакомство сурепкинавязывает мне насильно-кроткий вздор.В закрытые глаза – уездного музеявдруг смотрит натюрморт, чьи ожили цветы,и бабушки моей клубится бумазея,иль как зовут крыла старинной нищеты?О, если б лишь сирень! – я б вспомнила окраинсады, где посреди изгоев и кутилжил сбивчивый поэт, книго́чий и архаик,себя нарекший в честь прославленных куртин.Где бедный мальчик спит над чудною могилой,не помня: навсегда или на миг уснул, —поэт Сиренев жил, цветущий и унылый,не принятый в журнал для письменных услуг.Он сразу мне сказал, что с этими и с темилюдьми он крайне сух, что дни его придут:он станет знаменит, как крестное растенье.И улыбалась я: да будет так, мой друг.Он мне дарил сирень и множества сонетов,белели здесь и там их пышные венки.По вечерам – живей и проще жил Сиренев:красавицы садов его к Оке влекли.Но всё ж он был гордец и в споре неуступчив.Без славы – не желал он продолженья дней.Так жизнь моя текла, и с мальчиком уснувшимявлялось сходство в ней всё ярче и грустней.Я съехала в снега, в те, что сейчас сгорели.Где терпит мой поэт влияния весны?Фарфоровый портрет веснушчатой сиренихочу я откупить иль выкрасть у казны.В моём окне висит планет тройное пламя.На блюдце роковом усталый чай остыл.Мне жаль твоих трудов, доверчивая лампа.Но, может, чем умней, тем бесполезней стих.Февраль – март 1982ТарусаЗвук указующий
Звук указующий, десятый денья жду тебя на паршинской дороге.И снова жду под полною луной.Звук указующий, ты где-то здесь.Пади в отверстой раны плодородье.Зачем таишься и следишь за мной?Звук указующий, пусть великамоя вина, но велика и мука.И чей, как мой, тобою слух любим?Меня прощает полная луна.Но нет мне указующего звука.Нет звука мне. Зачем он прежде был?Ни с кем моей луной не поделюсь,да и она другого не полюбит.Жизнь замечает вдруг, что – пред-мертва.Звук указующий, я предаюсьигре с твоим отсутствием подлунным.Звук указующий, прости меня.29–30 марта 1983ТарусаПашка
Пять лет. Изнежен. Столько же запуган.Конфетами отравлен. Одинок.То зацелуют, то задвинут в угол.Побьют. Потом всплакнут: прости, сынок.Учён вину. Пьют: мамка, мамкин Дядяи бабкин Дядя – Жоржик-истопник.– А это что? – спросил, на книгу глядя.Был очарован: он не видел книг.Впадает бабка то в болезнь, то в лихость.Она, пожалуй, крепче прочих пьет.В Калуге мы, но вскрикивает Липецкиз недр ее, коль песню запоёт.Играть здесь не с кем. Разве лишь со мною.Кромешность пряток. Лампа ждёт меня.Но что мне делать? Слушай: «Буря мглою…»Теперь садись. Пиши: эМ – А – эМ – А.Зачем всё это? Правильно ли? Надо ль?И так над Пашкой – небо, буря, мгла.Но как доверчив Пашка, как понятлив.Как грустно пишет он: эМ – А – эМ – А.Так мы сидим вдвоём на белом свете.Я – с черной тайной сердца и ума.О, для стихов покинутые дети!Нет мочи прочитать: эМ – А – эМ – А.Так утекают дни, с небес роняяразнообразье еженощных лун.Диковинная речь, ему родная,пленяет и меняет Пашкин ум.Меня повсюду Пашка ждёт и рыщет.И кличет Белкой, хоть ни разу онне виделся с моею тёзкой рыжей:здесь род её прилежно истреблён.Как, впрочем, все собаки. Добрый Пашкане раз оплакал лютую их смерть.Вообще, наш люд настроен рукопашно,хоть и живет смиренных далей средь.Вчера: писала. Лишь заслышав: Белка! —я резво, как одноимённый зверь,своей проворной подлости робея,со стула – прыг и спряталась за дверь.Значенье пряток сразу же постигший,я этот взгляд воспомню в крайний час.В щель поместился старший и простивший,скорбь всех детей вобравший, Пашкин глаз.Пустился Пашка в горький путь обратный.Вослед ему всё воинство ушло.Шли: ямб, хорей, анапест, амфибрахийи с ними дактиль. Что там есть ещё?23 апреля (и ночью) 1983ТарусаСуббота в Тарусе
Так дружно весна начиналась: все другидружины вступили в сады-огороды.Но, им для острастки и нам для науки,сдружились суровые силы природы.Апрель, благодетельный к сирым и нищим,явился южанином и инородцем.Но мы попривыкли к зиме и не ищемпотачки его. Обойдёмся норд-остом.Снега, отступив, нам прибавили славы.Вот – землечерпалка со дна половодьявзошла, чтоб возглавить величие свалки,насущной, поскольку субботник сегодня.Но сколько же ярко цветущих коррозий,диковинной, миром не знаемой, гнилисмогли мы содеять за век наш короткий,чтоб наши наследники нас не забыли.Субботник шатается, песню поющий.Приёмник нас хвалит за наши свершенья.При лютой погоде нам будет сподручнейприветить друг в друге черты вырожденья.А вдруг нам откликнутся силы взаимныпространства, что смотрит на нас обреченно?Субботник окончен. Суббота – в зените.В Тарусу я следую через Пачёво.Но всё же какие-то русские печирадеют о пище, исходят дымами.Ещё из юдоли не выпрягли плечипачёвские бабки: две Нюры, две Мани.За бабок пачёвских, за эти избушки,за кладни, за жёлто-прозрачную ивукто просит невидимый: о, не забудь же! —неужто отымут и это, что иму?Деревня – в соседях с нагрянувшей дурьюзахватчиков неприкасаемой выси.Что им-то неймётся? В субботу худуюнапрасно они из укрытия вышли.Буксуют в грязи попиратели неба.Мои сапоги достигают Тарусы.С Оки задувает угрозою снега.Грозу предрекают пивной златоусты.Сбывается та и другая растратанебесного гнева. Знать, так нам и надо.При снеге, под блеск грозового разряда,в «Оке», в заведенье второго разряда,гуляет электрик шестого разряда.И нет меж событьями сими разлада.Всем путникам плохо, и плохо рессорам.А нам – хорошо перекинуться словомв «Оке», где камин на стене нарисован,в камин же – огонь возожжённый врисован.В огне дожигает последок зарплатыВасилий, шестого разряда электрик.Сокроюсь, коллеги и лауреаты,в содружество с ним, в просторечье элегий.Подале от вас! Но становится гулоксубботы разгул. Поищу-ка спасенья.Вот этот овраг назывался: Игумнов.Руины над ним – это храм Воскресенья.Где мальчик заснул знаменитый и бедныйнежнее, чем камни, и крепче, чем дети,пошли мне, о Ты, на кресте убиенный,надежду на близость Пасхальной недели.В Алексин иль в Серпухов двинется есликакой-нибудь странник и после вернётся,к нам тайная весть донесётся: Воскресе!– Воистину! – скажем. Так всё обойдётся.Апрель 1983ТарусаЦветений очерёдность
Я помню, как с небес день тридцать первый марта,весь розовый, сошёл. Но, чтобы не соврать,добавлю: в нём была глубокая помарка —то мраком исходил Ладыжинский овраг.Вдруг синий-синий цвет, как если бы поэтасчастливые слова оврагу удались,явился и сказал, что медуница этапришла в обгон не столь проворных медуниц.Я долго на неё смотрела с обожаньем.Кто милому цветку хвалы не воздавалза то, что синий цвет им трижды обнажаем:он совершенно синь, но он лилов и ал.Что медунице люб соблазн зари ненастнойнад Паршином, когда в нём завтра ждут дождя,заметил и словарь, назвав ее «неясной»:окрест, а не на нас глядит её душа.Конечно, прежде всех мать-мачеха явилась.И вот уже прострел, забрав себе праваглагола своего, не промахнулся – выросдля цели забытья, ведь это – сон-трава.А далее пошло: пролесники, пролески,и ветреницы хлад и поцелуйный яд —всех ветрениц земных за то, что так прелестны,отравленные ей, уста благословят.Так провожала я цветений очерёдность,но знала: главный хмель покуда не почат.Два года я ждала ладыжинских черёмух.Ужель опять вдохну их сумасходный чад?На этот раз весна испытывать терпеньяне стала – все долги с разбегу раздала,и раньше, чем всегда: тридцатого апреля —черёмуха по всей округе расцвела.То с нею в дом бегу, то к ней бегу из дома —и разум повреждён движеньем круговым.Уже неделя ей. Но – дрёма, но – истома,и я не объяснюсь с растеньем роковым.Зачем мне так грустны черёмухи наитья?Дыхание её под утро я примуза вкрадчивый привет от важного событья,с чьим именем играть возбранено перу.5–8 мая 1983Таруса«Быть по сему: оставьте мне…»
Быть по сему: оставьте мнезакат вот этот за-калужский,и этот лютик золотушный,и этот город захолустныйпучины схлынувшей на дне.Нам преподносит известняк,придавший местности осанки,стихии внятные останки,и как бы у ее изнанкимы все нечаянно в гостях.В блеск перламутровых коросттысячелетия рядились,и жабры жадные трудились,и обитала нелюдимостьвот здесь, где площадь и киоск.Не потому ли на Океиные бытия расценки,что все мы сведущи в рецепте:как, коротая век в райцентре,быть с вечностью накоротке.Мы одиноки меж людьми.Надменно наше захуданье.Вы – в этом времени, мы – дале.Мы утонули в мирозданьедавно, до Ноевой ладьи.14 мая 1983Таруса29-й день февраля
Тот лишний день, который нам даётся,как полагают люди, не к добру, —но люди спят, – ещё до дня, до солнца,к добру иль нет, я этот день – беру.Не сообщает сведений надземность,но день – уж дан, и шесть часов ему.Расклада високосного чрезмерностья за продленье бытия приму.Иду в тайник и средоточье мрака,где в крайний час, когда рассвет незрим,я дале всех от завтрашнего мартаи от всего, что следует за ним.Я мешкаю в Ладыжинском оврагеи в домысле: расход моих чернил,к нему пристрастных, не строку бумаге,а вклад в рельеф округе причинил.К метафорам усмешлив мой избранник.Играть со мною недосуг ему.Округлый склон оврагом – рвано ранен.Он придан месту, словно мысль уму.Замечу: не́ из-за моих писанийон знаменит. Всеопытный народнасквозь торил путь простодушный самыйотсель в Ладыгу и наоборот.Сердешный мой, неутолимый гений!В своей тоске, но по твоим следам,влекусь тропою вековых хождений,и нет другой, чтоб разминуться нам.От вас, овраг осиливших с котомкой,услышала, при быстрой влаге глаз:– Мы все читали твой стишок. – Который? —– Да твой стишок, там про овраг, про нас.Чем и горжусь. Но не в само́м овраге.Паденья миг меня доставит вниз.Эй, эй! Помене гордости и влаги.Посуше будь все то, что меж ресниц.Люблю оврага образ и устройство.Сорвёмся с кручи, вольная строка!Внизу – помедлим. Восходить – не просто.Подумаем на тёмном дне стиха.Нам повезло, что не был лоб расшиблено дерево. Он пригодится нам.Зрачок – приметлив, хладен, не расширен.Вверху – светает. Точка – тоже там.Я шла в овраг. Давно ли это было?До этих слов, до солнца и до дня.Я выбираюсь. На краю обрываготовый день стоит и ждет меня.Успею ль до полуночного часаузнать: чем заплачу́ календарюза лишний день? за непомерность счастья?Я всё это беру? иль отдаю?29 февраля – 4 марта 1984Таруса«Дорога на Паршино, дале – к Тарусе…»
Дорога на Паршино, дале – к Тарусе,но я возвращаюсь вспять ветра и звёзд.Движенье моё прижилось в этом руследлиною – туда и обратно – в шесть вёрст.Шесть множим на столько, что ровно несметностьполучим. И этот туманный итогвернём очертаньям, составившим местностьв канун её паводков и поволок.Мой ход непрерывен, я – словно теченье,чей долг – подневольно влачиться вперёд.Небес близлежащих ночное значеньемою протяженность питает и пьёт.Я – свойство дороги, черта и подробность.Зачем сочинитель её житиявсё гонит и гонит мой робкий прообразв сюжет, что прочней и пространней, чем я?Близ Паршина и поворота к Тарусеоткуда мне знать, сколько минуло лет?Текущее вверх, в изначальное устье,всё странствие длится, а странника – нет.4–5 марта 1984ТарусаШум тишины
Преодолима с Паршином разлукамечтой ума и соучастьем ног.Для ловли необщительного звукаискомого – я там держу силок.Мне следовало в комнате остаться —и в ней есть для добычи западня.Но рознь была занятием пространства,и мысль об этом увлекла меня.Я шла туда, где разворот просторанаивелик. И вот он был каков:замкнув меня, как сжатие острога,сцепились интересы сквозняков.Заокский воин поднял меч весенний.Ответный норд призвал на помощь ост.Вдобавок задувало из вселенной.(Ужасней прочих этот ветер звёзд.)Не пропадать же в схватке исполинов!Я – из людей, и отпустите прочь.Но мелкий сброд незримых, неповинныхв делах её – не занимает ночь.С избытком мне хватало недознанья.Я просто шла, чтобы услышать звук,я не бросалась в прорубь мирозданья,да зданье ли – весь этот бред вокруг?Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мочи.Кто рядом был? Чьи мне слова слышны?– Шум тишины – вот содержанье ночи…Шум тишины… – и вновь: шум тишины…И только-то? За этим ли трофеемя шла в разлад и разнобой весны,в разъятый ад, проведанный Орфеем?Как нежно он сказал: шум тишины…Шум тишины стоял в открытом поле.На воздух – воздух шёл, и тьма на тьму.Четыре сильных кругосветных волиделили ночь по праву своему.Я в дом вернулась. Ахнули соседи:– Где были вы? Что там, где были вы?– Шум тишины главенствует на свете.Близ Паршина была. Там спать легли.Бессмыслица, нескладица, мне – долголюбить тебя. Но веки тяжелы.Шум тишины… сон подступает… толькошум тишины… шум только тишины…6–7 марта 1984ТарусаГряда камней
Постой
Не полюбить бы этот дом чужой,где звук чужой пеняет без утайкипришельцу, что ещё он не ушёл:де, странник должен странствовать, не так ли?Иль полюбить чужие дом и звук:уменьшиться, привадиться, втесаться,стать приживалой сущего вокруг,своё – прогнать и при чужом остаться?Вокруг – весны разор и красота,сырой песок, ведущий в Териоки.Жилец корпит и пишет: та-та-та, —диктант насильный заточая в строки.Всю ночь он слышит сильный звук чужой:то измышленья прежних постояльцев,пока в окне неистощим ожог,снуют, отбившись от умов и пальцев.Но кто здесь жил, чей сбивчивый мотивзабыт иль за ненадобностью брошен?Непосвящённый слушатель молчит.Он дик, смешон, давно ль он ел – не спрошен.Длиннее звук, чем маленькая тьма.Затворник болен, но ему не вновевходить в чужие звуки и домадля исполненья их капризной воли.Он раболепен и душой кривит.Составленный вчерне из многоточья,к утру готов бесформенный клавири в стройные преобразован клочья.Покинет гость чужие дом и звук,чтоб никогда сюда не возвращатьсяи тосковать о распре музык двух.Где – он не скажет. Где-то возле счастья.11–12 мая 1985Репино«Всех обожании бедствие огромно…»
Всех обожании бедствие огромно.И не совпасть, и связи не прервать.Так навсегда, что даже у надгробья, —потупившись, не смея быть при Вас, —изъявленную внятно, но не грознонадземную приемлю неприязнь.При веяньях залива, при закатестою, как нищий, согнанный с крыльца.Но это лишь усмешка, не проклятье.Крест благородней, чем чугун креста.Ирония – избранников занятье.Туманна окончательность конца.12 мая 1985КомаровеДом с башней
Луны ещё не вдосталь, а заря ведьуже сошла – откуда взялся свет?Сеть гамака ужасная зияет.Ах, это май: о тьме и речи нет.Дом выспренний на берегу залива.В саду – гамак. Всё упустила сеть,но не пуста: игриво и ленивов ней дней былых полёживает смерть.Бывало, в ней покачивалась дрёмаи упадал том Стриндберга из рук.Но я о доме. Описанье доманельзя построить наобум и вдруг.Проект: осанку вычурного замкавенчают башни шпиль и витражи.Красавица была его хозяйка.– Мой ангел, пожелай и прикажи.Поверх кустов сирени и малины —балкон с пространным видом на залив.Всё гости, фейерверки, именины.В тот майский день молился ль кто за них?Сооруженье: вместе дом и островдля мыслящих гребцов средь моря зла.Здесь именитый возвещал философ(он и поэт): – Так больше жить нельзя!Какие ночи были здесь! Однакохозяев нет. Быть дома ночью – вздор.Пора бы знать: «Бродячая собака»лишь поздним утром их отпустит в дом.Замечу: знаменитого подвалатаинственная гостья лишь однанавряд ли здесь хотя бы раз бывала,иль раз была – но боле никогда.Покой и прелесть утреннего часа.Красотка-финка самовар внесла.И гимназист, отрекшийся отчая,всех пристыдил: – Так больше жить нельзя!В устройстве дома – вольного абсурдачерты отрадны. Запределен бредпредположенья: вдруг уйти отсюда.Зачем? А дом? А башня? А крокет?Балы, спектакли, чаепитья, пренья.Коса, румянец, хрупкость, кисея —и голосок, отвлёкшийся от пенья,расплакался: – Так больше жить нельзя!Влюблялись, всё смеялись, и стрелялисьнередко, страстно ждали новостей.Дом с башней ныне – робкий постоялец,чудак-изгой на родине своей.Нет никого. Ужель и тот покойник —незнаемый, тот, чей гамак дыряв,к сосне прибивший ржавый рукомойник,заткнувший щели в окнах и дверях?Хоть не темнеет, а светает рано.Лет дому сколько? Менее, чем сто.Какая жизнь в нём сильная играла!Где это всё? Да было ль это всё?Я полюбила дом, и водостокарезной узор, и, более всего,со шпилем башню и цветные стёкла.Каков мой цвет сквозь каждое стекло?Мне кажется, и дом меня приметил.Войду в залив, на камне постою.Дом снова жив, одушевлён и светел.Я вижу дом, гостей, детей, семью.Из кухни в погреб золотистой финкитак весел промельк! Как она мила!И нет беды печальней детской свинки,всех ужаснувшей, – да и та прошла.Так я играю с домом и заливом.Я занята лишь этим пустяком.Над их ко мне пристрастием взаимнымсмеётся кто-то за цветным стеклом.Как всё сошлось! Та самая погода,и тот же тост: – Так больше жить нельзя!Всего лишь май двенадцатого года:ждут Сапунова к ужину не зря.12–13 мая 1985Репино
О скромность холста, пока срок не пришел,невинность курка, пока пальцем не тронешь,звериный, до времени спящий прыжокнацеленных в близь, где играет звереныш.С Майей Плисецкой
«Темнеет в полночь и светает вскоре…»
Темнеет в полночь и светает вскоре.Есть напряженье в столь условной тьме.Пред-свет и свет, словно залив и море,слились и перепутались в уме.Как разгляжу незримость их соитья?Грань меж воды я видеть не могу.Канун всегда таинственней событья —так мнится мне на этом берегу.Так зорко, что уже подслеповато,так чутко, что в заумии звенит,я стерегу окно, и непонятно:чем сам себя мог осветить залив?Что предпочесть: бессонницу ли? сны ли?Во сне видней что видеть не дано.Вслепую – книжки Блока записныея открываю. Пятый час. Темно.Но не совсем. Иначе как я этислова прочла и поняла мотив:«Какая безысходность на рассвете».И отворилось зренье глаз моих.Я вышла. Бодрый север по загривкутрепал меня, отверстый нюх солил.Рассвету вспять я двинулась к заливуи далее, по валунам, в залив.Он морем был. Я там остановилась,где обрывался мощный край гряды.Не знала я: принять за гнев иль милостьвалы непроницаемой воды.Да, уж про них не скажешь, что лизнулирезиновое облаченье ног.И никакой поблажки и лазури:горбы судьбы с поклажей вечных нош.Был камень сведущ в мысли моря тайной.Но он привык. А мне, за все века,повиснуть в них подробностью случайнойвпервой пришлось. Простите новичка.«Какая безысходность на рассвете».Но рассвело. Свет боле не иском.Неужто прыткий получатель вестиеё обманет и найдёт исход?Вдруг возгорелась вкрапина гранита:смотрел на солнце великанский лоб.Моей руке шершаво и ранимоотозвалась незыблемая плоть.«Какая безысходность на рассвете».Как весел мне мой ход поверх камней.За главный смысл лишь музыка в ответе.А здравый смысл всегда перечит ей.13–14 мая 1985РепиноПоступок розы
Памяти Н. Н. Сапунова
«Как хороши, как свежи…» О, как свежи,как хороши! Пять было разных роз.Всему есть подражатели на светеиль двойники. Но роза розе – рознь.Четыре сразу сгинули. Но главнойбыл так глубок и жадно-дышащ зев:когда б гортань стать захотела гласной, —рык издала бы роза – царь и лев.Нет, всё ж не так. Я слышала когда-то,мне слышалось, иль выдумано мнойбезвыходное низкое контральто:вулканный выдох глубины земной.Речей и пенья на высоких нотахне слышу: как-то мелко и мало́.Труд розы – вдох. Ей не положен отдых.Трудись, молчи, сокровище моё.Но что же запах, как не голос розы?Смолкает он, когда она мертва.Прости мои развязные вопросы.Поговорим, о госпожа моя.Куда там! Норов розы не покладист.Вдруг аромат – отлёт ее души?Восьмой ей день. Она свежа покамест.Как свежи, Боже мой, как хорошислова совсем бессмысленной и нежной,прелестной и докучливой строки.И роза, вместо смерти неизбежной,здорова – здравомыслью вопреки.Светает. И на синеве, как рана,отверсто горло розы на окнеи скорбно чёрно-алое контральто.Сама ль я слышу? Слышится ли мне?Не с повеленьем, а с монаршей просьбойне спорить же. К заливу я иду.– О, не шути с моей великой розой! —прошу и розу отдаю ему.Плыви, о роза, бездну украшая.Ты выбрала. Плыви светло, легко.От Териок водою до Кронштадта,хоть это смерть, не так уж далеко.Волнам предайся, как художник милыйв ночь гибели, для века роковой.До берега, что стал его могилой,и ты навряд ли доплывешь живой.Но лучше так – в разгар судьбы и славы,предчувствуя, но знанья избежав.Как он спешил! Как нервы были правы!На свете та́к один лишь раз спешат.Не просто тело мёртвое качалосьв бесформенном удуший воды —эпоха упования кончаласьи занимался крах его среды.Вы встретитесь! Вы сто́ите друг друга:одна осанка и один акцент,как принято средь избранного круга,куда не вхож богатый фармацевт.Я в дом вошла. Стоял стакан коряво.Его настой другой цветок лакал.Но слышалось бездонное контральто,и выдох уст ещё благоухал.Вот истеченье поминальных сутокпо розе. Синева и пустота.То – гордой розы собственный поступок.Я ни при чём. Я розе – не чета.15–16 мая 1985РепиноГряда камней
I
Как я люблю гряду моих камней,моих, моих! – и камни это знают,и череду пустых и светлых дней,из коих каждый лишь заливом занят.Дарован день – и сразу же прощён.Его изгиб – к заливу приниканье.Привадились прыжок, прыжок, прыжокна крайнем останавливаться камне.Мой этот путь проторен столько крат,так пристально то медлил, то парил он,что в опыт камня свой принёс каратмоих стояний и прыжков период.Гряда моя вчера была черна,свергал меня валун краеугольный.Потопная воды величинавал насылала, сумрачный и вольный.Чуть с ног не сбил и до лица досталвзрыв бурных брызг. Лишь я и многоводность.Коль смоет море лишнюю деталь,не будет ничего здесь, никого здесь.В какую даль гряду не протянуть —пунктир тысячелетий до Кронштадта.Кто это – Пётр? Что значит – Петербург?Века проходят, волны в пыль крошатся.Я не умею помышлять о том.Не до того мне. Как недавней рыбене занестись? Она – уже тритон,впервой вздохнувший на гранитной глыбе.Как хорошо, что жабрам и хвостуосознавать не надо бесконечность.Не боязлив мой панцирь, я расту,и мне уютна отчая кромешность.Ещё ничьи не молвили устанад непробудной бездной молодою:«Земля была безвидна и пуста,и Божий Дух носился над водою».Вдруг новое явилось существо.Но явно: то – другая разновидность,движенье двух конечностей егоприблизилось ко мне, остановилось.Спугнувший горб и перепонки лап,пришелец сам подавлен и растерян.Непостижимый первобытный взглядстрашит его среди сырых расщелин.Пришлось гасить сверканье чешуи,сменить обличье, утаить породу,и тьмы времён прожить для чепухи —раскланяться и побранить погоду.Ознобно ждать, чтобы чужак ушел,в беседе задыхаться подневольной,вернуться в дом: прыжок, прыжок, прыжок —и вновь предаться думе земноводной.II
Как я люблю гряду моих камней,простёртую в даль моего залива, —прочь от строки, влачащейся за ней.Как быть? Строка гряды не разлюбила.Я тут как тут в едва шестом часу.Сон – краткий труд, зато пространен роздых.Кронштадт – вдали, поверх и навесу,словно Карсавина, прозрачно розов.Андреевский собор, опять пришёлк тебе мой взор – твой нежный прихожанин.Гряда: шаг, шаг, стою, прыжок, прыжок,стою. Вдох лёгких ненасытно жаден.Целу́ю воду. Можно ли водычуть-чуть испить? – Пей вдоволь! – Смех заливапью и целу́ю. Я люблю грядывсе камни – безутешно, но взаимно.Я слышу ласку сдержанных камней,ладонью взгорбья их умов читая,и различаю ощупью моейобличий и осанок очертанья.Их формой сжата формула времён,вся длительность и вместе краткий вывод.Смысл заточён в гранит и утаён —укрытье смысла наблюдатель видит.Но осязает чуткая рукаответный пульс слежавшихся энергий,и стиснутые, спёртые века́теплы и внятны коже многонервной.Как пусто это сказано: века́.Непостижимость силясь опровергнуть,в глубь тайны прянет вглядчивость зрачка —и слепо расшибется о поверхность.Миг бытия вмещается в зазормеж камнем и ладонью. Ты теряешьего в честь камня. Твой недвижен взор,и голос чайки душераздирающ.Воздвигнув на заглавном валунесвой штрих непрочный над пустыней бледной,я думаю: на память обо мнеостанется мой камень заповедный.Но – то ль Кронштадт меня в залив сманил,то ль сам слизнул беспечный смех залива —я в нём. Над унижением моимбелеет чайка стройно и брезгливо.Бывает день, когда смешливость уст —занятье дня, забывшего про вечность.Я отрясаю мокрость и смеюсь.Родную бренность не пора ль проведать?Оскальзываюсь, вспять гряды иду,оглядываюсь на воды далёкость.И в камне, замыкающем гряду,оттиснута мгновенья мимолётность.III
Как я люблю – гряду или строку,камней иль слов – не разберу спросонок.Цвет ночи, подступающей к окну,пустой страницей на столе срисован.Глаз дня прикрыт – мгновенье ока: тьма —и снова зряч. Жизнь лакомств сокрушая,гром дятла грянул в честь житья-бытья.Ночь возвращает зренью долг Кронштадта.Его объём над плосководьем волн —как белый профиль дымчатой камеи.Из ряда прочих видимостей вонон выступил, приемля поклоненье…Как я люблю гряду… – но я смеюсь:тону в строке, как в мелкости прибрежной.Пытается последней мглы моллюскспастись в затворе раковины нежной.Но сумрак вскрыт, разъят, прёодолёнсверканьем, – словно, к ужасу владельца,заветный отворили медальон,чтоб в хрупкое сокровище вглядеться.И я из тех, кто пожелал глядеть.Сон был моей случайною ошибкой.Всё утро, весь пред-белонощный деньзалив я озираю беззащитный.Он – содержанье мысли и окна.Но в полночь просит: – Не смотри, не надо!Так – нагота лица утомлена,зачитана сторонней волей взгляда.Пока залив беспомощно простёрвсе прихоти свои, все поведенья,я знаю, ка́к гнетёт его присмотр:сама – зевак законные владенья.Что – я! Как нам залив не расплескать?Паломники его рассветной ранистекаются с припасами пластмасси беспородной рукотворной дряни.День выходной: день – выход на разбой.Поруганы застенчивые дюны,и побирушкой роется прибойв останках жалкой и отравной дури.Печальный звук воздымлен на устахзалива: – Всё тревожишь, всё неволишь.Что мне они! Хоть ты меня оставь.Моё уединение – моё лишь.Оно – твоё лишь. Изнутри заприпокрепче перламутровые створки.Есть время от зари и до зари.Ночь сплющена в его ужайшем сроке.Я задвигаю занавес. Бледнызалив и я в до-утренних кулисах —в его, в моих. Но сбивчивой волныбег неусыпен в наших схожих лицах.Меня ночным прохожим выдаёт,сквозь штор неплотность, лампы процветанье.Разоблаченный рампой водоёмзабыл о ней и предается тайне.Прощай, гряда, прощай, строка о ней.Залив, зачем всё больно, что родимо?Как далеко ведёт гряда камней,не знала я, когда по ней бродила.Май 1985Репино«Тому назад два года, но в июне…»
Тому назад два года, но в июне:«Как я люблю гряду моих камней», —бубнивший ныне чужд, как новолюдье,себе, гряде, своей строке о ней.Чем ярче пахнет яблоко на блюде,тем быстрый сон о Бунине темней.Приснившемуся сразу же несносен,проснувшийся свой простоватый сонтак опроверг: вид из окна на осень,что до утра от зренья упасён,на яблок всех невидимую осыпь —как яблоко слепцу преподнесён.Для краткости изваяна округатак выпукло, как школьный шар земной.Сиди себе! Как помысла прогулкас тобой поступит – ей решать самой.Уж знать не хочет – началась откуда?Да – тот, кто снился, здесь бывал зимой.Люблю его с художником свиданье.Смеюсь и вижу и того, и с кемне съединило пресных польз съеданье,побег во снег из хладных стен и схем,смех вызволенья, к станции – сюда ли?а где буфет? Как блещет белый свет!Иль пайщик сна – табак, сохранный в грядке?Ночует ум во дне сто лет назад,уж он влюблён, но встретится навряд лис ним гимназистки безмятежный взгляд.Вперяется дозор его оглядкив уездный город, в предвечерний сад.Нюх и цветок сошлись не для того ли,чтоб вдоха кругосветного в концеочнулся дух Кураевых торговлина площади Архангельской в Ельцеи так пахнуло рыбой, что в тревогея вышла в дождь и холод на крыльце.Ещё есть жизнь – избранников услада,изделье их, не меньшее, чем явь.Не дом в саду, а вымысел-усадьбазавещана, чтоб на крыльце стоять.Как много тайн я от цветка узнала,а он – всего лишь слово с буквой «ять».Прочнее блеск воспетого мгновенья,чем то одно, чего нельзя воспеть.Я там была, где зыбко и невернопаломник робкий усложняет смерть:о, есть! – но, как Святая Женевьева,ведь не вполне же, не воочью есть?Восьмого часа исподволь. Забылазаря возжечься слева от лица.С гряды камней в презрение заливаобрушился громоздкий всплеск пловца.Пространство отчуждённо и брезгливовзирает, словно Бунин на льстеца.Сентябрь – октябрь 1987Репино«Постоялец вникает в реестр проявлений…»
Постоялец вникает в реестр проявленийблагосклонной судьбы. Он польщён, что прощён.Зыбкий перечень прихотей, прав, привилегийисчисляющий – знает, что он ни при чём.Вид: восстанье и бой лежебок-параллелей,кривь на кось натравил геометра просчёт.Пир элегий соседствует с паром варений.Это – осень: течет, задувает, печёт.Всё сгодится! Пришедший не стал привередой.Или стал? Он придирчиво список прочтёт.Вот – читает. Каких параллелей восстанье?Это просто! Залив, возлежащий плашмя,ныне вздыблен. Обратно небес нависаньевоздыманью воды, улетанью плаща.Урождённого в не суверенной осанке,супротивно стене своеволье плюща.Золотится потатчица астры в стакане,бурелома добытчица рубит с плеча.Потеплело – и тел кровопьющих останкимим расплющил, танцуя и рукоплеща.Нет, не вздор! Комаров возродила натура.Бледный лоб отвлекая от высших хлопот,в освещенном окне сочинитель ноктюрнаграциозно свершает прыжок и хлопоки, вернувшись к роялю, должно быть: «Недурно!»говорит, ибо эта обитель – оплотодиноких избранников. Взялся откудаздесь изгой и чужак, возымевший апломбмолвить слово… Молчи! В слух отверстый надулорознью музык в умах и разъятьем эпохна пустых берегах. Содержанье недугане открыто пришельцу, но вид его плох.Что он делает в гордых гармоний чужбине?Тридевятая нота октавы, деталь,ей не нужная, он принимает ушибы:тронул клавишу кто-то, охочий до тайн.Опыт зеркала, кресел ленивых ужимки —о былых обитаньях нескромный доклад.Гость бормочет: слагатели звуков, ушли вы,но оставили ваш неусыпный диктант.Звук-подкидыш мне мил. Мои струны учтивы.Пусть вознянчится ими детёныш-дикарь.Вдоль окраины моря он бродит, и резоксилуэт его черный, угрюм капюшон.Звук-приёмыш возрос. Выживания средствомпрочих сирых существ круг широкий прельщён.Их сподвижник стеснён и, к тому же, истерзанупомянутым ветролюбивым плащом,да, но до – божеством боязливым. О, если бне рояль за спиной и за правым плечом!Сочинитель ноктюрна следит с интересомза сюжетом, не вовсе сокрытым плющом.Сентябрь – октябрь 1987РепиноЧеремуха белонощная
«Мне дан июнь холодный и пространный…»
Мне дан июнь холодный и пространныйи два окна: на запад и восток,чтобы в эпитет ночи постоянныйвникал один, потом другой висок.Лишь в полночь меркнет полдень бесконечный,оставив блик для рыбы и блесны.Преобладанье прйзелени нежнойглавенствует в составе белизны.Уже второго часа половина,и белой ночи сложное пятнов её края невхожего павлинав залив роняет зрячее перо.На любованье маленьким оттенкомуходит час. Светло, но не рассвет.Сверяю свет и слово – так аптекарьто на весы глядит, то на рецепт.Кирьява-Лахти – имя вод окольных,пред-ладожских. Вид из окна – ушёлв расплывчатость. На белый подоконникбудильник белый грубо водружён.И не бела цветная ночь за ними.Фиалки проступают на скале.Мерцает накипь серебра в заливе.Синеет плащ, забытый на скамье.Четвертый час. Усилен блеск фиорда.Метнулась птицы взбалмошная тень.Распахнуты прозрачные ворота.Весь розовый, в них входит новый день.Ещё ночные бабочки роятся.В одном окне – фиалки и скала.В другом – огонь, и прибылью румянцапозлащена одна моя скула.5–6 июня 1985СортавалаЧерёмуха белонощная
Черемухи вдыхатель, воздыхатель,опять я пью настой её души.Пристрастьем этим утомлён читатель,но мысль о нём не водится в глуши.Май подмосковный жизнь её рассеяли сестрорецкий позабыл июнь.Я снегирем преследовала север,чтобы врасплох застать её канун.Фиалки собирала Сортавала,но главная владычица камнейещё свои намеренья скрывала,ещё и слуху не было о ней.И кто она? Хоть родом из черёмух —не ищет и чурается родства.Вдоль строгих вод серебряно-чернёныхиз холода она произросла.Я – вчуже ей, южна и чужестранна.Она не сообщительна в цвету:нисколько задушевничать не стала,в неволю не пошла на поводу.Рубаха-куст, что встрёпан и распахнут,ей жалок. У неё другая стать.Как замкнуто она, как гордо пахнет —ей не пристало ноздри развлекать.Когда бы поэтических намёковбыл ведом слог красавице моей, —ей был бы предпочтителен Набоков.А с челядью – зачем якшаться ей?Что делать мне? К вниманию маньякачерёмуха брезглива и слепа.Не ровня ей навязчивый менялазапретных тайн на мелкие слова.Она – бельмо в моих глазах усталыхи кисея завесы за окном:в её черте, в урочище русалокбыл возведён бледно-зелёный дом.Дом и растенье призрачны на склонегоры, бледно-зелёном, как они.Все здесь бледны, все зелены, но вскорепорозовеет с правой стороны.Ночного света маленькая убыль.Внутри огня, помоста на краю,с какой тоской: – Она меня не любит! —я голосом Сальвини говорю.Соцветья суверенные повисли,но бодрствуют. Кому она верна?Зачем не любит? Как её по-финскизовут? С утра спрошу у словаря.…Нет надобного словаря в читальне.Не утерпевшей на виду не быть,пусть имя маски остаётся в тайне —не Блоку же перечить и грубить.Записку мне послала Сортавала.Чья милая, чья добрая рукадля блажи чужака приоткрывалародную одинокость языка?Всё нежность, нежность. И не оттого лирастенье потупляет наготупред грубым взором? Ведь она – туоми.И ку́ива туоми, коль в цвету.Туоми пу́ – дерево. Не легчеот этого. Вблизи небытияответствует черёмухи наречье:– Ступай себе. Я не люблю тебя.Ещё свежа и голову туманит.Ужель вся эта хрупкость к сентябрюна ягоды пойдет? (Туоме́нма́рьят —я с тайным раздраженьем говорю.)И снова ночь. Как удалась мгновеньютакая закись света и темна?Туоми, так ли? Я тебе не верю.Прощай, Туоми. Я люблю тебя.7–9 июня 1985Сортавала«Вся тьма – в отсутствии, в опале…»
Вся тьма – в отсутствии, в опале,да несподручно без огня.Пишу, читаю – но лампадынет у людей, нет у меня.Электрик запил, для элегийтем больше у меня причин,но выпросить простых энергийне удалось мне у лучин.Верней, лучинушки-лучиныне добыла, в сарай вошед:те, кто мотиву научили,сокрыли, как светец возжечь.Немногого недоставало,чтоб стала жизнь моя красна,веретено моё сновало,свисала до полу коса.А там, в рубахе кумачовой,а там, у белого куста…Ни-ни! Брусникою мочёнойприлежно заняты уста.И о свече – вотще мечтанье:где нынче взять свечу в глуши?Не то бы предавалась тайнедуша вблизи её души.Я б села с кротким рукодельем…ах, нет, оно несносно мне.Спросила б я: – О, Дельвиг, Дельвиг,бела ли ночь в твоём окне?Мне б керосинового светазелёный конус, белый круг —в канун столетия и лета,где сад глубок и берег крут.Меня б студента-златоустапленял мундир, пугал апломб.«Так говори, как Заратустра!» —он написал бы в мой альбом.Но всё это пустая грёза.Фонарик есть, да нет в нём сил.Ночь и электрик правы розно:в ночь у него родился сын.Спасибо вечному обмену:и ночи цвет не поврежден,и посрамленному Амперусоперник новый нарождён.После полуночи темнеет —не вовсе, не дотла, едва.Все спать улягутся, но мне ведьпривычней складывать слова.Я авторучек в автолавкебольной букет приобрела:темны их тайные таланты,но масть пластмассы так бела.Вот пальцы зоркие поймалибег анемичного пера.А дальше просто: лист бумагичуть ярче общего пятна.Несупротивна ночи белойнеразличимая строка.Но есть светильник неумелый —сообщник моего окна.Хранит меня во тьме короткой,хранит во дне, хранит всегдачерёмухи простонароднойвысокородная звезда.Вдруг кто-то сыщется и спросит:зачем при ней всю ночь сижу?Что я отвечу? Хрупкий отсвет,как я должна, так обвожу.Прости, за то прости, читатель,что я не смыслов поставщик,а вымыслов приобретательчерёмуховых и своих.Электрик, загулявший на ночь,сурово смотрит на зарюи говорит: «Всё сочиняешь?» —«Всё починяешь?» – говорю.Всяк о своём печется светеи возгорается, смеясь,залатанной электросетис вот этими стихами связь.15-17 мая 1985Сортавала«Всё шхеры, фиорды, ущельных существ…»
Всё шхеры, фиорды, ущельных существоттуда пригляд, куда вживе не ходят.Скитания омутно-леший сюжет,остуда и оторопь, хвоя и холод.Зажжён и не гаснет светильник сырой.То – Гамсуна пагуба и поволока.С налёту и смолоду прянешь в силок —не вырвешь души из его приворота.Болотный огонь одолел, опалил.Что – белая ночь? Это имя обманно.Так назван условно маньяк-аноним,чьим бредням моя приглянулась бумага.Он рыщет и свищет, и виснут усы,и девушке с кухни понятны едва лиего бормотанья: – Столь грешные сныстрашны или сладостны фрекен Эдварде?О, фрекен Эдварда, какая тоска —над вечно кипящей геенной отварапомешивать волны, клубить облака —какая отвага, о фрекен Эдварда!И девушка с кухни страшится и ждёт.Он сгинул в чащобе – туда и дорога.Но огненной порчей смущает и жжётнаитье прохладного глаза дурного.Я знаю! Сама я гоняюсь в лесахза лаем собаки, за гильзой пустою,за смехом презренья в отравных устах,за гибелью сердца, за странной мечтою.И слышится в сырости мха и хвоща:– Как скуплю! Ничто не однажды, всё – дваждыиль многажды. Ждёт не хлыста, а хлыщазвериная душенька фрекен Эдварды.Все фрекен Эдварды во веки вековбледны от белил захолустной гордыни.Подале от них и от их муженьков!Обнимемся, пёс, мы свободны отныне.И – хлыст оставляет рубец на руке.Пёс уши уставил в мой шаг осторожный.– Смотри, – говорю, – я хожу налегке:лишь посох, да плащ, да сапог остроносый.И мне, и тебе, белонощный собрат,двоюродны люди и ровня – наяды.Как мы – так никто не глядит на собак.Мы встретились – и разминёмся навряд ли.Так дивные дива в лесу завелись.Народ собирался и медлил с облавой —до разрешенья ответственных лицпокончить хотя бы с бездомной собакой.С утра начинает судачить табльдото призраках трёх, о кострах их наскальных.И девушка с кухни кофейник прольёти слепо и тупо взирает на скатерть.Двоится мой след на росистом крыльце.Гость-почерк плетёт письмена предо мною.И в новой, чужой, за-озерной краселицо провинилось пред явью дневною.Всё чушь, чешуя, серебристая чудь.И девушке с кухни до страсти охотаи страшно – крысиного яства чуть-чутьдобавить в унылое зелье компота.20–21 июня 1985Сортавала«Так бел, что опаляет веки…»
Так бел, что опаляет веки,кратчайшей ночи долгий день,и белоручкам белошвейкипрощают молодую лень.Оборок, складок, кружев, рюшейсегодня праздник выпускнойи расставанья срок горючиймоей черёмухи со мной.В ночи девичьей, хороводнойесть болетворная тоска.Её, заботой хлороформной,туманят действия цветка.Воскликнет кто-то: знаем, знаем!Приелся этот ритуал!Но всех поэтов всех избранницкто не хулил, не ревновал?Нет никого для восклицаний:такую я сыскала глушь,что слышно, как, гонимый цаплей,в расщелину уходит уж.Как плавно выступала пава,пока была её пора! —опалом пагубным всплывалаи Анной Павловой плыла.Ещё ей рукоплещут ложи,еще влюблён в нее бинокль —есть время вымолвить: о Боже! —нет черт в её лице больном.Осталась крайность славы: тризна.Растенье свой триумф снесло,как знаменитая артистка, —скоропостижно и светло.Есть у меня чулан фатальный.Его окно темнит скала.Там долго гроб стоял хрустальный,и в нём черёмуха спала.Давно в округе обгорело,быльём зелёным порослоеё родительское древои всё недальнее родство.Уж примерялись банты бала.Пылали щёки выпускниц.Красавица не открываладремотно-приторных ресниц.Пеклась о ней скалы дремучестьвсё каменистей, всё лесней.Но я, любя её и мучась, —не королевич Елисей.И главной ночью длинно-белой,вблизи неутолимых глаз,с печальной грацией несмелойцаревна смерти предалась.С неизъяснимою тоскою,словно былую жизнь мою,я прах её своей рукоюгоры подножью отдаю.– Ещё одно настало лето, —сказала девочка со сна.Я ей заметила на это:– Еще одна прошла весна.Но жизнь свежа и беспощадна:в черёмухи прощальный деньглаз безутешный – мрачно, жадноуспел воззриться на сирень.21–22 июня 1985Сортавала«Лишь июнь сортавальские воды согрел…»
Лишь июнь сортавальские воды согрел —поселенья опальных черёмух сгорели.Предстояла сирень, и сильней и скорей,чем сирень, расцвело обожанье к сирени.Тьмам цветений назначил собор Валаам.Был ли молод монах, чьё деянье сохранно?Тосковал ли, когда насаждал-поливалочертания нерукотворного храма?Или старец, готовый пред Богом предстать,содрогнулся, хоть глубь этих почв не червива?Суммой сумрачной заросли явлена страсть.Ослушанье послушника в ней очевидно.Это – ересь июньских ночей на устах,сон зрачка, загулявший по ладожским водам.И не виден мне богобоязненный сад,дали ветку сирени – и кажется: вот он.У сиреневых сводов нашелся одинприхожанин, любое хожденье отвергший.Он глядит нелюдимо и сиднем сидит,и крыльцу его – в невидаль след человечий.Он заране запасся скалою в окне.Есть сусек у него: ведовская каморка.Там он держит скалу, там случалось и мнезаглядеться в ночное змеиное око.Он хватает сирень и уносит во мрак(и выносит черёмухи остов и осыпь).Не причастен сему светлоликий монах,что терпеньем сирени отстаивал остров.Наплывали разбой и разор по волнам.Тем вольней принималась сирень разрастаться.В облаченье лиловом вставал Валаам,и смотрело растенье в глаза святотатца.Да, хватает, уносит и смотрит с тоской,обожая сирень, вожделея сирени.В чернокнижной его кладовой колдовскойборода его кажется старше, синее.Приворотный отвар на болотном огнезакипает. Летают крылатые мыши.Помутилась скала в запотевшем окне:так дымится отравное варево мысли.То ль юннат, то ли юный другой следопытбыл отправлен с проверкою в дом под скалою.Было рано. Он чая еще не допил.Он ушёл, не успев попрощаться с семьёю.Он вернулся не скоро и вчуже смотрел,говорил неохотно, держался сурово.– Там такие дела, там такая сирень, —проронил – и другого не вымолвил слова.Относили затворнику новый журнал,предлагали газету, какую угодно.Никого не узнал. Ничего не желал.Грубо ждал от смущённого гостя – ухода.Лишь остался один – так и прыгнул в тайник,где храним ненаглядный предмет обожанья.Как цветёт его радость! Как душу томит,обещать не умея и лишь обольщая!Неужели нагрянут, спугнут, оторвутот судьбы одинокой, другим не завидной?Как он любит теченье её и триумфпод скалою лесною, звериной, змеиной!Экскурсантам, что свойственны этим местам,начал было твердить предводитель экскурсий:вот-де дом под скалой… Но и сам он устал,и народу казалась история скушной.Был забыт и прощён ее скромный герой:отсвет острова сердце склоняет к смиренью.От свершений мирских упасаем горой,пусть сидит со своей монастырской сиренью.22–23 июня 1985Сортавала«Вошла в лиловом в логово и в лоно…»
Вошла в лиловом в логово и в лоноловушки – и благословил ловецвсё, что совсем, почти, едва лиловоиль около-лилово, наконец.Отметина преследуемой масти,вернись в бутон, в охранную листву:всё, что повинно в ней хотя б отчасти,несёт язычник в жертву божеству.Ему лишь лучше, если цвет уклончив:содеяв колоколенки разор,он нехристем напал на колокольчик,но распалил и не насытил взор.Анютиных дикорастущих глазокздесь вдосталь, и, в отсутствие Анют,их дикие глаза на скалолазовглядят, покуда с толку не собьют.Маньяк бросает выросший для взглядацветок к ногам лиловой госпожи.Ей всё равно. Ей ничего не надо,но выговорить лень, чтоб прочь пошли.Лишь кисть для акварельных окропленийи выдох жабр, нырнувших в акваспорт,нам разъясняют имя аквилегий,и попросту выходит: водосбор.В аквариум окраины садовойрастенье окунает плавники.Завидев блеск серебряно-съедобный,охотник чайкой прянул в цветники.Он страшен стал! Он всё влачит в лачугук владычице, к обидчице своей.На Ладоги вечернюю кольчугуон смотрит всё угрюмей и сильней.Его терзает сизое сверканьетой части спектра, где сидит фазан.Вдруг покусится на перо фазаньезапреты презирающий азарт?Нам повезло: его глаза воззрилисьна цветовой потуги абсолют —на ирис, одинокий, как Озирисв оазисе, где лютик робко-лют.Не от сего он мира – и погибнет.Ущербно-львиный по сравненью с ним,в жилище, баснословном, как Египет,сфинкс захолустья бредит и не спит.И даже этот волокита-рыцарь,чьи притязанья отемнили дом, —бледнеет раб и прихвостень царицын,лиловой кровью замарав ладонь.Вот – идеал. Что идол, что идея!Он – грань, пред-хаос, крайность красоты,устойчивость и грация издельяна волосок от роковой черты.Покинем ирис до его скончанья —тем боле что лиловости вампир,владея ею и по ней скучая,припас чернил давно до дна допил.Страдание сознания больного —сирень, сиречь: наитье и напасть.И мглистая цветочная берлога —душно-лилова, как медвежья пасть.Над ней – дымок, словно она – Везувийи думает: не скушно ль? не пора ль?А я? Умно ль – Офелией безумнойцветы сбирать и песню напевать?Плутаю я в пространном фиолете.Свод розовый стал меркнуть и синеть.Пришел художник, заиграл на флейте.Звана сирень – ослышалась свирель.Уж примелькалась слуху их обнимка,но дудочка преследует цветок.Вот и сейчас – печально, безобидновсплыл в сумерках их общий завиток.Как населили этот вечер летнийоттенков неземные мотыльки!Но для чего вошел художник с флейтойв проём вот этой прерванной строки?То ль звук меня расстроил неискомый,то ль хрупкий неприкаянный артисткакой-то незапамятно-иконный,прозрачный свет держал между ресниц, —но стало грустно мне, так стало грустно,словно в груди всплакнула смерть птенца.Сравненью ужаснувшись, трясогузкаулепетнула с моего крыльца.Что делаю? Чего ищу в сирени —уж не пяти, конечно, лепестков?Вся жизнь моя – чем старе, тем страннее.Коль есть в ней смысл, пора бы знать: каков?Я слышу – ошибаюсь неужели? —я слышу в еженощной тишиненеотвратимой воли наущенье —лишь послушанье остаётся мне.Лишь в полночь весть любовного ответаявилась изумлённому уму:отверстая заря была со-цветнацветному измышленью моему.25–27 июня 1985Сортавала«Пора, прощай, моя скала…»
Пора, прощай, моя скала,и милый дом, и в нём каморка,где всё моя сирень спала, —как сновиденно в ней, как мокро!В опочивальне божества,для козней цвета и уловок,подрагивают существарастений многажды лиловых.В свой срок ступает на порогакцент оттенков околичных:то маргариток говорок,то орхидеи архаичность.Фиалки, водосбор, люпин,качанье перьев, бархат мантий.Но ирис боле всех любим:он – средоточье черных магий.Ему и близко равных нет.Мучителен и хрупок облик,как вывернутость тайных недрв кунсткамерных прозрачных колбах.Горы подножье и подвал —словно провал ума больного.Как бедный Врубель тосковал!Как всё безвыходно лилово!Но зачарован мой чулан.Всего, что вне, душа чуралась,пока садовник учинялсад: чудо-лунность и чуланность.И главное: скалы визитсквозь стену и окно глухое.Вошла – и тяжело висит,как гобелен из мха и хвои.А в комнате, где правит стол,есть печь – серебряная львица.И соловьиный произволв округе белонощной длится.О чём уста ночных молитвтак воздыхают и пекутся?Сперва пульсирует мотивкак бы в предсердии искусства.Всё горячее перебойартерии сакраментальной,но бесполезен переводи суесловен комментарий.Сомкнулись волны, валуны,канун разлуки подневольной,ночь белая и часть лунынад Ладогою хладноводной.Ночь, соловей, луна, цветы —круг стародавних упований.Преуспеянью новизнымоих не нужно воспеваний.Она б не тронула меня!Я – ей вреда не причинялаво глубине ночного дня,в челне чернильного чулана.Не признавайся, соловей,не растолковывай, мой дальний,в чём смысл страдальческой твоейнескладицы исповедальной.Пусть всяко понимает всякслогов и пауз двуединость,утайки маленькой пустяк —заветной тайны нелюдимость.28 июня 1985Сортавала«Сирень, сирень – не кончилась бы худом…»
Сирень, сирень – не кончилась бы худоммоя сирень. Боюсь, что не к добрув лесу нашла я разорённый хутори у него последнее беру.Какое место уготовил домуразумный финн! Блеск озера слезилзрачок, когда спускалась за водоюкрасавица, а он за ней следил.Как он любил жены златоволосойподатливый и плодоносный стан!Она, в невестах, корень приворотныйзаваривала – он о том не знал.Уже сынок играл то в дровосека,то в плотника, и здраво взгляд синел, —всё мать с отцом шептались до рассвета,и всё цвела и сыпалась сирень.В пять лепестков она им колдовалажить-поживать и наживать добра.Сама собой слагалась Калевалаво мраке хвои вкруг светлого двора.Не упасет неустрашимый Калевдобротной, животворной простоты.Всё в бездну огнедышащую канет.Пройдет полвека. Устоят цветы.Душа сирени скорбная витает —по недосмотру бывших здесь гостей.Кто предпочёл строению – фундамент,румяной плоти – хрупкий хруст костей?Нашла я доску, на которой режутхозяйки снедь на ужинной заре, —и заболел какой-то серый скрежетв сплетенье солнц, в дыхательном ребре.Зачем мой ход в чужой цветник вломился?Ужель, чтоб на кладбище пироватьи языка чужого здравомысльевозлюбленною речью попирать?Нет, не затем сирени я добытчик,что я сирень без памяти люблюи многотолпен стал её девичникв сырой пристройке, в северном углу.Все я смотрю в сиреневые очи,в серебряные воды тишины.Кто помышлял: пожалуй, белой ночидостаточно – и дал лишь пол-луны?Пред-северно, продольно, сыровато.Залив стоит отвесным серебром.Дождит, и отзовётся Сортавала,коли ее окликнешь: Сердоболь.Есть у меня будильник, полномочныйне относиться к бдению иль сну.Коль зазвенит – автобус белонощныйя стану ждать в двенадцатом часу.Он появляться стал в канун сирени.Он начал до потопа, до войнысвой бег. Давно сносились, устарелиего крыла, и лица в нем бледны.Когда будильник полночи добьётсяпо усмотренью только своему,автобус белонощный пронесётся —назад, через потоп, через войну.В обратность дней, вспять времени и смысла,гремит его брезентовый шатёр.Погони опасаясь или сыска,тревожно озирается шофёр.Вдоль берега скалистого, лесноголетит автобус – смутен, никаков.Одна я слышу жуткий смех клаксона,хочу вглядеться в лица седоков.Но вижу лишь бескровный и зловещийтуман обличий и не вижу лиц.Всё это как-то связано с зацветшейсиренью возле старых пепелищ.Ужель спешат к владениям отцовским,к пригожим жёнам, к милым сыновьям.Конец июня: обоняньем острымо сенокосе грезит сеновал.Там – дом смолист, нарядна черепица.Красавица ведро воды несла —так донесла ли? О скалу разбитьсяавтобусу бы надо, да нельзя.Должна ль я снова ждать их на дорогена Питкяранту? (Славный городок,но как-то грустно, и озябли ноги,я ныне странный и плохой ходок.)Успею ль сунуть им букет заветныйи прокричать: – Возьми, несчастный друг! —в обмен на скользь и склизь прикосновенийих призрачных и благодарных рук.Легко ль так ночи проводить, а утром,чей загодя в ночи содеян свет,опять брести на одинокий хутори уносить сирени ветвь и весть.Мой с диким механизмом поединокнадолго ли? Хочу чернил, пераили заснуть. Но вновь блажит будильник.Беру сирень. Хоть страшно – но пора.28–29 июня 1985СортавалаЧем больше имя знаменито, тем неразгаданней оно…
Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине
1. Он и она
Каков? – Таков: как в Африке, курчави рус, как здесь, где вы и я, где север.Когда влюблён – опасен, зол в речах.Когда весна – хмур, нездоров, рассеян.Ужасен, если оскорблён. Ревнив.Рождён в Москве. Истоки крови – родомиз чуждых пекл, где закипает Нил.Пульс – бешеный. Куда там нильским водам!Гневить не следует: настигнет и убьёт.Когда разгневан – страшно смугл и бледен.Когда железом ранен в жизнь, в живот —не стонет, не страшится, кротко бредит.В глазах – та странность, что бело́к белей,чем нужно для зрачка, который светел.Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,как вольный франт. Вот так её и встретилв пустой аллее. Какова она?Божественна! Он смотрит (злой, опасный).Собаньская (Ржевуской рождена,но рано вышла замуж, муж – Собаньский,бесхитростен, ничем не знаменит,тих, неказист и надобен для виду.Его собой затмить и заменитьсо временем случится графу Витту.Об этом после). Двадцать третий год.Одесса. Разом – ссылка и свобода.Раб, обезумев, так бывает горд,как он. Ему – двадцать четыре года.Звать – Каролиной. О, из чаровниц!В ней всё темно и сильно, как в природе.Но вот письма французский черновикв моём, почти дословном, переводе.2. Он – ей
(ноябрь 1823 года, Одесса)
Я не хочу Вас оскорбить письмом.Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок(зачёркнуто)… Я оскудел умом.Не молод я (зачёркнуто)… Я молод,но Ваш отъезд к печальному концусудьбы приравниваю. Сердцу тесно(зачёркнуто)… Кокетство Вам к лицу(зачёркнуто)… Вам не к лицу кокетство.Когда я вижу Вас, я всякий разсмешон, подавлен, неумён, но верьтетому, что я (зачёркнуто)… что Вас,о, как я Вас (зачёркнуто навеки)…1973Игры и шалости
Мне кажется, со мной играет кто-то.Мне кажется, я догадалась – кто,когда опять усмешливо и тонкомороз и солнце глянули в окно.Что мы добавим к солнцу и морозу?Не то, не то! Не блеск, не лёд над ним.Я жду! Отдай обещанную розу!И роза дня летит к ногам моим.Во всем ловлю таинственные знаки,то след примечу, то заслышу речь.А вот и лошадь запрягают в санки.Коль Ты велел – как можно не запречь?Верней – коня. Он масти дня и снега.Не всё ль равно! Ты знаешь сам, когда:в чудесный день! – для усиленья бегату, что впрягли, Ты обратил в коня.Влетаем в синеву и полыханье.Перед лицом – мах мощной седины.Но где же Ты, что вот – Твоё дыханье?В какой союз мы тайный сведены?Как Ты учил – так и темнеет зелень.Как Ты жалел – так и поют в избе.Весь этот день, Твоим родным издельем,хоть отдан мне, – принадлежит Тебе.А ночью – под угрюмо-голубою,под собственной Твоей полулуной —как я глупа, что плачу над Тобою,настолько сущим, чтоб шалить со мной.1 марта 1981ТарусаНочь на 6-е июня
Перечит дрёме въедливая дрель:то ль блещет шпиль, то ль бредит голос птицы.Ах, это ты, всенощный белый день,оспоривший снотворный шприц больницы.Простёртая для здравой простотыпологость, упокоенная на ночь,разорвана, как Невские мосты, —как я люблю их с фонарями навзничь.Меж вздыбленных разъятых половинсознания – что уплывёт в далёкость?Какой смотритель утром повелитс виском сложить висок и с локтем локоть?Вдруг позабудут заново свестив простую схему рознь примет никчемных,что под щекой и локоном сестрыуснувшей – знает назубок учебник?Раздвоен мозг: былой и новый свет,совпав, его расторгли полушарья.Чтоб возлежать, у лежебоки нетни знания: как спать, ни прилежанья.И вдруг смеюсь: как повод прост, как мал —не спать, пенять струне неумолимой:зачем поёт! А это пел комариль незнакомец в маске комариной.Я вспомню, вспомню… вот сейчас, сейчас…Как это было? Судно вдаль ведомопопутным ветром… в точку уменынась,забившись в щель, достичь родного дома…Несчастная! Каких лекарств, мещанствнаелась я, чтоб не узнать Гвидона?Мой князь, то белена и курослеп,подслеповатость и безумье бденья.Пожалуй в рознь соседних королевств!Там – общий пир, там чей-то день рожденья.Скажи: что конь? что тот, кто на коне?На месте ли, пока держу их в книге?Я сплю. Но гений розы на окнегрустит о Том, чей день рожденья ныне.У всех – июнь. У розы – май и жар.И посылает мстительность метафорв окно моё неутолимость жал:пусть вволю пьют из кровеносных амфор.Июнь 1984Ленинград«Какому ни предамся краю…»
Какому ни предамся краюдля ловли дум, для траты дней, —всегда в одну игру играюи много мне веселья в ней.Я знаю: скрыта шаловливостьв природе и в уме вещей.Лишь недогадливый ленивецне зван соотноситься с ней.Люблю я всякого предметапритворно-благонравный вид.Как он ведёт себя примерно,как упоительно хитрит!Так быстрый взор смолянки нежнойиз-под опущенных ресницсверкнёт – и старец многогрешныйгрудь в орденах перекрестит.Как всё ребячливо на свете!Все вещества и существа,как в угол вдвинутые дети,понуро жаждут озорства.Заметят, что на них воззриласьлюбовь – восторгов и щедротне счесть! И бытия взаимность —сродни щенку иль сам щенок.Совсем я сбилась с панталыку!Рука моя иль чья-нибудьпускай потреплет по затылкуменя, чтоб мысль ему вернуть.Не образумив мой загривок,вид из окна – вошёл в окно,и тварей утвари игривойего вторженье развлекло.Того оспорю неужели,чьё имя губы утаят?От мысли станет стих тяжеле,пусть остаётся глуповат.Пусть будет вовсе глуп и волен.Ко мне утратив интерес,рассудок белой ночью болен.Что делать? Обойдёмся без.Начнём: мне том в больницу прислан.Поскольку принято капризамвозлегших на её кроватьподобострастно потакать,по усмотренью добротыему сопутствуют цветы.Один в палате обыватель:сам сочинит и сам прочтёт.От сочинителя читательспешит узнать: разгадка в чём?Скажу ему, во что играю.Я том заветный открываю,смеюсь и подношу цветокстихотворению «Цветок».О, сколько раз всё это было:и там, где в милый мне оврагя за черёмухой ходилаили ходила просто так,и в робкой роще подмосковной,и на холмах вблизи Оки —насильный, мною не искомый,накрапывал пунктир строки.То мой, то данный мне читальней,то снятый с полки у друзей,брала я том для страсти тайной,для прочной прихоти моей.Подснежники и медуницыи всё, что им вослед растёт,привыкли съединять страницыс произрастаньем милых строк.В материальности материйне сведущий – один цветокмертворождённость иммортелейнепринуждённо превозмог.Мы знаем, что в лесу иль в поле,когда – не знаем, он возрос.Но сколько выросших в неволеему я посвятила роз.Я разоряла их багряность,жалеючи, рукой своей.Когда мороз – какая радостьсказать: «возьми её скорей».Так в этом мире беззащитном,на трагедийных берегах,моим обмолвкам и ошибкамя предаюсь с цветком в руках.И рада я, что в стольких книгахостанутся мои цветы,что я повинна только в играх,что не черны мои черты,что розу не отдавший вазе,еще не сущий анонимпродлит неутолимость связитого цветка с цветком иным.За это – столько упоений,и две зари в одном окне,и весел тот, чей бодрый генийвсегда был милостив ко мне.Июнь 1984ЛенинградШестой день июня
Словно лев, охраняющий важность воротот пролаза воров, от досужего сглаза,стерегу моих белых ночей приворот:хоть ненадобна лампа, а всё же не гасла.Глаз недрёмано-львиный и нынче глядел,как темнеть не умело, зато рассветало.Вдруг я вспомнила – Чей занимается день,и не знала: как быть, так мне весело стало.Растревожила печку для пущей красы,посылая заре измышление дыма.Уу, как стал расточитель червонной казныхохотать, и стращать, и гудеть нелюдимо.Спал ребёнок, сокрыто и стройно летя.И опять обожгла безоплошность решенья:Он сегодня рожден и покуда дитя,как всё это недавно и как совершенно.Хватит львом чугунеть! Не пора ль пировать,кофеином ошпарив зевок недосыпа?Есть гора у меня, и крыльца перевалмеж теплом и горою, его я достигла.О, как люто, как северно блещет вода.Упасенье черёмух и крах комариный.Мало севера мху – он воззрился туда,где магнитный кумир обитает незримый.Есть гора у меня – из гранита и мха,из лишайных диковин и диких расщелин.В изначалье её укрывается мглаи стенает какой-то пернатый отшельник.Восхожу по крутым и отвесным камнями стыжусь, что моя простодушна утеха:всё мемории милые прячу в карман —то перо, то клочок золотистого меха.Наверху возлежит триумфальный валун.Без оглядки взошла, но меня волновало,что на трудность подъема уходит весь ум,оглянулась: сиял Белый скит Валаама.В нижнем мраке ещё не умолк соловей.На возглыбии выпуклом – пекло и стужа.Чей прозрачный и полый вон тот силуэт —неподвижный зигзаг ускользанья отсюда?Этот контур пустой – облаченье змеи,«вы́ползина». (О, как Он расспрашивал Даляо словечке!) Добычливы руки мои,прытки ноги, с горы напрямик упадая.Мне казалось, что смотрит нагая змея,как себе я беру ее кружев обноски,и смеётся. Ребёнок заждётся меня,но подарком змеи как упьётся он после!Но препона была продвижению вниз:на скале, под которою зелен мой домик, —дрожь остуды, сверканье хрустальных ресниц,это – ландыши, мытарство губ и ладоней.Дале – книгу открыть и отдать ей цветок,в ней и в небе о том перечитывать повесть,что румяной зарёю покрылся восток,и обдумывать эту чудесную новость.6–7 июня 1985СортавалаЛермонтов и дитя
Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне.Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною,сопутствовало мне стороннею луною,и муки было в нем не боле, чем в луне.Но – люди говорят, и я так говорю.Иначе как сказать? Под сердцем – так под сердцем.Уж сбылся листопад. Извечным этим средствомне пренебрег октябрь, склоняясь к ноябрю.Я все одна была, иль были мы однис тем странником, чья жизнь все больше оживала.Совпали блажь ума и надобность журнала —о Лермонтове я писала в эти дни.Тот, кто отныне стал значением моим,кормился ручейком невзрачным и целебным.Мне снились по ночам Васильчиков и Глебов.Мой испод лобный взгляд присматривался к ним.Был город истомлен бесснежным февралем,но вскоре снег пошел, и снега стало много.В тот день потупил взор невозмутимый Монгопред пристальным моим волшебным фонарем.Зима еще была сохранна и цела.А там – уже июль, гроза и поединок.Мой микроскоп увяз в двух непроглядных льдинах,изъятых из глазниц лукавого царя.Но некто рвался жить, выпрашивал: «Скорей!»Томился взаперти и в сердцевине круга.Успею ль, Боже мой, как брата и как друга,благословить тебя, добрейший Шан-Гирей?Всё спуталось во мне. И было всё равно —что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака.Я рукопись сдала, когда в сугробах мартаслабело и текло водою серебро.Вновь близится декабрь к финалу своему.Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует.Но иногда оно затихнет и тоскует,не ведая: кого недостает ему.1972«Глубокий нежный сад, впадающий в Оку…»