Белла Ахмадулина
Составители Б. Мессерер, О. Трутников
© Ахмадулина Б. А., наследники, 2014
© Составление, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
* * *«Как много у маленькой музыки этой…»
Как много у маленькой музыки этойзавистников: все так и ждут, чтоб ушла.Теснит её сборища гомон несметныйи поедом ест приживалка нужда.С ней в тяжбе о детях сокрытая му́ка —виновной души неусыпная тень.Ревнивая воля пугливого звукадичится обобранных ею детей.Звук хочет, чтоб вовсе был узок и скуденсообщников круг: только стол и огоньнастольный. При нём и собака тоскует,мешает, затылок суёт под ладонь.Гнев маленькой музыки, загнанной в нети,отлучки её бытию не простит.Опасен свободно гуляющий в небеупущенный и неприкаянный стих.Но где все обидчики музыки этой,поправшей величье житейских музы́к?Наивный соперник её безответный,укройся в укрытье, в изгои изыдь.Для музыки этой возможных нашествийвозлюбленный путник пускается в путь.Спроважен и малый ребёнок, нашедшийцветок, на который не смею взглянуть.О путнике милом заплакать попробуй,попробуй цветка у себя не отнять —изведаешь маленькой музыки робкойострастку, и некому будет пенять.Чтоб музыке было являться удобней,в чужом я себя заточила дому.Я так одинока средь сирых угодий,как будто не есмь, а мерещусь уму.Черёмухе быстротекущей внимая,особенно знаю, как жизнь не прочна.Но маленькой музыке этого мало:всех прочь прогнала, а сама не пришла.3 мая 1983ТарусаВлечет меня старинный слог…
«Влечёт меня старинный слог…»
Есть обаянье в древней речи.Она бывает наших слови современнее и резче.Вскричать: «Полцарства за коня!» —какая вспыльчивость и щедрость!Но снизойдёт и на меняпоследнего задора тщетность.Когда-нибудь очнусь во мгле,навеки проиграв сраженье,и вот придёт на память мнебезумца древнего решенье.О, что полцарства для меня!Дитя, наученное веком,возьму коня, отдам коняза полмгновенья с человеком,любимым мною. Бог с тобой,о конь мой, конь мой, конь ретивый.Я безвозмездно повод твойослаблю – и табун родимыйнагонишь ты, нагонишь там,в степи пустой и порыжелой.А мне наскучил тарарамэтих побед и поражений.Мне жаль коня! Мне жаль любви!И на манер средневековыйложится под ноги моилишь след, оставленный подковой.1959«В тот месяц май, в тот месяц мой…»
В тот месяц май, в тот месяц мойво мне была такая лёгкостьи, расстилаясь над землей,влекла меня погоды лётность.Я так щедра была, щедрав счастливом предвкушенье пенья,и с легкомыслием щеглая окунала в воздух перья.Но, слава Богу, стал мой взори проницательней, и строже,и каждый вздох и каждый взлетобходится мне всё дороже.И я причастна к тайнам дня.Открыты мне его явленья.Вокруг оглядываюсь яс усмешкой старого еврея.Я вижу, как грачи галдят,над чёрным снегом нависая,как скушно женщины глядят,склонившиеся над вязаньем.И где-то, в дудочку дудя,не соблюдая клумб и грядок,чужое бегает дитяи нарушает их порядок.1959Новая тетрадь
Смущаюсь и робею пред листомбумаги чистой.Так стоит паломнику входа в храм.Пред девичьим лицомтак опытный потупится поклонник.Как будто школьник, новую тетрадья озираю алчно и любовно,чтобы потом пером ее терзать,марая ради замысла любого.Чистописанья сладостный урокнедолог. Перевёрнута страница.Бумаге белой нанеся урон,бесчинствует мой почерк и срамится.Так в глубь тетради, словно в глубь лесов,я безрассудно и навечно кану,одна среди сияющих листовнеся свою ликующую кару.1960Зима
О жест зимы ко мне,холодный и прилежный.Да, что-то есть в зимеот медицины нежной.Иначе как же вдругиз темноты и мукидоверчивый недугк ней обращает руки?О милая, колдуй,заденет лоб мой сновацелебный поцелуйколечка ледяного.И всё сильней соблазнвстречать обман доверьем,смотреть в глаза собаки приникать к деревьям.Прощать, как бы играть,с разбега, с поворота,и, завершив прощать,простить ещё кого-то.Сравняться с зимним днём,с его пустым овалом,и быть всегда при нёмего оттенком малым.Свести себя на нет,чтоб вызвать за стеноюне тень мою, а свет,не заслонённый мною.1961Маленькие самолёты
Ах, мало мне другой заботы,обременяющей чело, —мне маленькие самолётывсё снятся, не пойму с чего.Им всё равно, как сниться мне:то, как птенцы, с моей ладониони зерно берут, то в домеживут, словно сверчки в стене.Иль тычутся в меня ониносами глупыми: рыбёшкатак ходит возле ног ребёнка,щекочет и смешит ступни.Порой вкруг моего огняони толкаются и слепнут,читать мне не дают, и лепетих крыльев трогает меня.Ещё придумали: детьмико мне пришли и со слезами,едва с моих колен слезали,кричали: «На руки возьми!»А то глаза открою: в рядвсе маленькие самолёты,как маленькие Соломоны,всё знают и вокруг сидят.Прогонишь – снова тут как тут:из темноты, из блеска ваксы,кося белко́м, будто таксы,тела их долгие плывут.Что ж, он навек дарован мне —сон жалостный, сон современный,и в нём – ручной, несоразмерныйтот самолётик в глубине?И всё же, отрезвев от сна,иду я на аэродромы —следить огромные те громы,озвучившие времена.Когда в преддверье высотывсесильный действует пропеллер,я думаю – ты всё проверил,мой маленький? Не вырос ты.Ты здесь огромным серебромвсех обманул – на самом делеты крошка, ты дитя, ты елезаметен там, на голубом.И вот мерцаем мы с тобойна разных полюсах пространства.Наверно, боязно расстатьсятебе со мной – такой большой?Но там, куда ты вознесён,во тьме всех позывных мелодий,пускай мой добрый, странный сонхранит тебя, о самолётик!1962Сказка о дожде в нескольких эпизодах с диалогами и хором детей
1Со мной с утра не расставался Дождь.– О, отвяжись! – я говорила грубо.Он отступал, но преданно и грустновновь шёл за мной, как маленькая дочь.Дождь, как крыло, прирос к моей спине.Его корила я:– Стыдись, негодник!К тебе в слезах взывает огородник!Иди к цветам!Что ты нашёл во мне?Меж тем вокруг стоял суровый зной.Дождь был со мной, забыв про всё на светеВокруг меня приплясывали дети,как около машины поливной.Я, с хитростью в душе, вошла в кафеи спряталась за стол, укрытый нишей.Дождь под окном пристроился, как нищири сквозь стекло желал пройти ко мне.Я вышла. И была моя щеканаказана пощёчиною влаги,но тут же Дождь, в печали и отваге,омыл мне губы запахом щенка.Я думаю, что вид мой стал смешон.Сырым платком я шею обвязала.Дождь на моём плече, как обезьяна, сидел.И город этим был смущен.Обрадованный слабостью моей,Дождь детским пальцем щекотал мне ухо.Сгущалась засуха. Всё было сухо.И только я промокла до костей.2Но я была в тот дом приглашена,где строго ждали моего привета,где над янтарным озером паркетавсходила люстры чистая луна.Я думала: что делать мне с Дождем?Ведь он со мной расстаться не захочет.Он наследит там. Он ковры замочит.Да с ним меня вообще не пустят в дом.Я толком объяснила: – Добротаво мне сильна, но всё ж не безгранична.Тебе ходить со мною неприлично. —Дождь на меня смотрел, как сирота.– Ну, черт с тобой, – решила я, – иди!Какой любовью на меня ты пролит?Ах, этот странный климат, будь он проклят! —Прощенный Дождь запрыгал впереди.3Хозяин дома оказал мне честь,которой я не стоила. Однако,промокшая всей шкурой, как ондатра,я у дверей звонила ровно в шесть.Дождь, притаившись за моей спиной,дышал в затылок жалко и щекотно.Шаги – глазок – молчание – щеколда.Я извинилась: – Этот Дождь со мной.Позвольте, он побудет на крыльце?Он слишком влажный, слишком удлиненный для комнат.– Вот как? – молвил удивленныйхозяин, изменившийся в лице.4Признаться, я любила этот дом.В нём свой балет всегда вершила лёгкость.О, здесь углы не ушибают локоть,здесь палец не порежется ножом.Любила всё: как медленно хрустятшелка хозяйки, затененной шарфом,и, более всего, плененный шкафом —мою царевну спящую – хрусталь.Тот, в семь румянцев розовевший спектр,в гробу стеклянном, мёртвый и прелестный.Но я очнулась. Ритуал приветствий,как опера, станцован был и спет.5Хозяйка дома, честно говоря,меня бы не любила непременно,но робость поступить несовременночуть-чуть мешала ей, что было зря.– Как поживаете? (О блеск грозы,смирённый в слабом горлышке гордячки!)– Благодарю, – сказала я, – в горячкея провалялась, как свинья в грязи.(Со мной творилось что-то в этот раз.Ведь я хотела, поклонившись слабо,сказать:– Живу хоть суетно, но славно,тем более что снова вижу вас.)Она произнесла:– Я вас браню.Помилуйте, такая одаренность!Сквозь дождь! И расстояний отдаленность! —Вскричали все:– К огню ее, к огню!– Когда-нибудь, во времени другом,на площади, средь музыки и брани,мы свидимся опять при барабане,вскричите вы:«В огонь ее, в огонь!»За всё! За Дождь! За после! За тогда!За чернокнижье двух зрачков чернейших,за звуки с губ, как косточки черешен,летящие без всякого труда!Привет тебе! Нацель в меня прыжок.Огонь, мой брат, мой пёс многоязыкий!Лижи мне руки в нежности великой!Ты – тоже Дождь! Как влажен твой ожог!– Ваш несколько причудлив монолог, —проговорил хозяин уязвленный. —Но, впрочем, слава поросли зеленой!Есть прелесть в поколенье молодом.– Не слушайте меня! Ведь я в бреду! —просила я. – Всё это Дождь наделал.Да, это Дождь меня терзал, как демон.Да, этот Дождь вовлек меня в беду.И вдруг я увидала – там, в окне,мой верный Дождь один стоял и плакал.В моих глазах двумя слезами плаваллишь след Дождя, оставшийся во мне.6Одна из гостий, протянув бокал,туманная, как голубь над карнизом,спросила с неприязнью и капризом:– Скажите, правда, что ваш муж богат?– Богат ли муж? Не знаю. Не вполне.Но он богат. Ему легка работа.Хотите знать один секрет? – Есть что-тонеизлечимо нищее во мне.Его я научила колдовству —во мне была такая откровенность, —он разом обратит любую ценностьв круг на воде, в зверька или траву.Я докажу вам! Дайте мне кольцо.Спасем звезду из тесноты колечка! —Она кольца мне не дала, конечно,в недоуменье отстранив лицо.– И, знаете, еще одна деталь —меня влечет подохнуть под забором.(Язык мой так и воспалялся вздором.О, это Дождь твердил мне свой диктант.)7Всё, Дождь, тебе припомнится потом!Другая гостья, голосом глубоким,осведомилась:– Одаренных Богом кто одаряет?И каким путем?Как погремушкой, мной гремел озноб:– Приходит Бог, преласков и превесел,немного старомоден, как профессор,и милостью ваш осеняет лоб.А далее – летите вверх иль вниз,в кровь разбивая локти и коленкио снег, о воздух, об углы Кваренги,о простыни гостиниц и больниц.Василия Блаженного, в зубцах,тот острый купол помните? Представьте! —всей кожей об него!– Да вы присядьте! —она меня одернула в сердцах.8Тем временем, для радости гостей,творилось что-то новое, родное:в гостиную впускали кружевное,серебряное облако детей.Хозяюшка, прости меня, я зла!Я всё лгала, я поступала дурно!В тебе, как на губах у стеклодува,явился выдох чистого стекла.Душой твоей насыщенный сосуд,дитя твое, отлитое так нежно!Как точен контур, обводящий нечто!О том не знала я, не обессудь.Хозяюшка, звериный гений твойв отчаянье вседенном и всенощномнад детищем твоим, о, над сыночкомвеликой поникает головой.Дождь мои губы звал к ее руке.Я плакала:– Прости меня! Прости же!Глаза твои премудры и пречисты!9Тут хор детей возник невдалеке:– Ах, так сложилось время —смешинка нам важна!У одного еврея —хе-хе! – была жена.Его жена корпеланад тягостным трудом,чтоб выросла копейкавеличиною с дом.О, капелька металла,созревшая, как плод!Ты солнышком вставала,украсив небосвод.Всё это только шутка,наш номер, наш привет.Нас весело и жуткорастит двадцатый век.Мы маленькие дети,но мы растём во сне,как маленькие деньги,окрепшие в казне.В лопатках – холод милыйи острия двух крыл.Нам кожу алюминий,как изморозь, покрыл.Чтоб было жить не скушно,нас трогает поройискусствочко, искусство,ребёночек чужой.Родителей оплошностьискупим мы. Ура!О, пошлость, ты не подлость,ты лишь уют ума.От боли и от гневаты нас спасешь потом.Целуем, королева,твой бархатный подол.10Лень, как болезнь, во мне смыкала круг.Мое плечо вело чужую руку.Я, как птенца, в ладони грела рюмку.Попискивал её открытый клюв.Хозяюшка, вы ощущали грустьнад мальчиком, заснувшим спозаранку,в уста его, в ту алчущую ранку,отравленную проливая грудь?Вдруг в нём, как в перламутровом яйце,спала пружина музыки согбенной?Как радуга – в бутоне краски белой?Как тайный мускул красоты – в лице?Как в Сашеньке – непробужденный Блок?Медведица, вы для какой забавыв детёныше влюбленными зубамивыщелкивали Бога, словно блох?11Хозяйка налила мне коньяка:– Вас лихорадит. Грейтесь у камина. —Прощай, мой Дождь!Как весело, как милопринять мороз на кончик языка!Как крепко пахнет розой от вина!Вино, лишь ты ни в чём не виновато.Во мне расщеплен атом винограда,во мне горит двух разных роз война.Вино мое, я твой заблудший князь,привязанный к двум деревам склоненным.Разъединяй! Не бойся же! Со звономменя со мной пусть разлучает казнь!Я делаюсь всё больше, всё добрей!Смотрите – я уже добра, как клоун,вам в ноги опрокинутый поклоном!Уж мне тесно средь окон и дверей!О Господи, какая доброта!Скорей! Жалеть до слез! Пасть на колени!Я вас люблю! Застенчивость калекибледнит мне щеки и кривит уста.Что сделать мне для вас хотя бы раз?Обидьте! Не жалейте, обижая!Вот кожа моя – голая, большая:как холст для красок, чист простор для ран!Я вас люблю без меры и стыда!Как небеса, круглы мои объятья.Мы из одной купели. Все мы братья.Мой мальчик Дождь! Скорей иди сюда!12Прошел по спинам быстрый холодок.В тиши раздался страшный крик хозяйки.И ржавые, оранжевые знакивдруг выплыли на белый потолок.И – хлынул Дождь! Его ловили в таз.В него впивались веники и щётки.Он вырывался. Он летел на щёки,прозрачной слепотой вставал у глаз.Отплясывал нечаянный канкан.Звенел, играя с хрусталем воскресшим.Но дом над ним уж замыкал свой скрежет,как мышцы обрывающий капкан.Дождь с выраженьем ласки и тоски,паркет марая, полз ко мне на брюхе.В него мужчины, подымая брюки,примерившись, вбивали каблуки.Его скрутили тряпкой половойи выжимали, брезгуя, в уборной.Гортанью, вдруг охрипшей и убогой,кричала я:– Не трогайте! Он мой!Дождь был живой, как зверь или дитя.О, вашим детям жить в беде и муке!Слепые, тайн не знающие руки,зачем вы окунули в кровь Дождя?Хозяин дома прошептал:– Учти,еще ответишь ты за эту встречу! —Я засмеялась:– Знаю, что отвечу.Вы безобразны. Дайте мне пройти.13Страшил прохожих вид моей беды.Я говорила:– Ничего. Оставьте.Пройдет и это. —На сухом асфальтея целовала пятнышко воды.Земли перекалялась нагота,и горизонт вкруг города был розов.Повергнутое в страх Бюро прогнозовосадков не сулило никогда.1962Тбилиси – Москва«Случилось так, что двадцати семи…»
Случилось так, что двадцати семилет от роду мне выпала отрадажить в замкнутости дома и семьи,расширенной прекрасным кругом сада.Себя я предоставила добру,с которым справедливая природаследит за увяданием в боруили решает участь огорода.Мне нравилось забыть печаль и гнев,не ведать мысли, не промолвить словаи в детском неразумии деревтерпеть заботу гения чужого.Я стала вдруг здорова, как трава,чиста душой, как прочие растенья,не более умна, чем дерева,не более жива, чем до рожденья.Я улыбалась ночью в потолок,в пустой пробел, где близко и приметнобелел во мраке очевидный Бог,имевший цель улыбки и привета.Была так неизбежна благодатьи так близка большая ласка Бога,что прядь со лба – чтоб легче целовать —я убирала и спала глубоко.Как будто бы надолго, на века,я углублялась в землю и деревья.Никто не знал, как мука великаза дверью моего уединенья.1964В опустевшем доме отдыха
Впасть в обморок беспамятства, как плод,уснувший тихо средь ветвей и грядок,не сознавать свою живую плоть,её чужой и грубый беспорядок.Вот яблоко, возникшее вчера.В нем – мышцы влаги, красота пигмента,то тех, то этих действий толчея.Но яблоку так безразлично это.А тут, словно с оравою детей,не совладаешь со своим же телом,не предусмотришь всех его затей,не расплетёшь его переплетений.И так надоедает под конецв себя смотреть, как в пациента лекарь,всё время слышать треск своих сердеци различать щекотный бег молекул.И отвернуться хочется уже,вот отвернусь, но любопытно глазу.Так музыка на верхнем этажемешает и заманивает сразу.В глуши, в уединении моём,под снегом, вырастающим на кровле,живу одна и будто бы вдвоем —со вздохом в лёгких, с удареньем крови.То улыбнусь, то пискнет голос мой,то бьётся пульс, как бабочка в ладони.Ну, слава Богу, думаю, живойостался кто-то в опустевшем доме.И вот тогда тебя благодарю,мой организм, живой зверёк природы,верши, верши простую жизнь свою,как солнышко, как лес, как огороды.И впредь играй, не ведай немоты!В глубоком одиночестве, зимою,я всласть повеселюсь средь пустоты,тесно́ и шумно населённой мною.1964Ночь
Андрею Смирнову
Уже рассвет темнеет с трех сторон,а всё руке недостает отваги,чтобы пробиться к белизне бумагисквозь воздух, затвердевший над столом.Как непреклонно честный разум мойстыдится своего несовершенства,не допускает руку до блаженствазатеять ямб в беспечности былой!Меж тем, когда полна значенья тьма,ожог во лбу от выдумки неточной,мощь кофеина и азарт полночныйлегко принять за остроту ума.Но, видно, впрямь велик и невредимрассудок мой в безумье этих бдений,раз возбужденье, жаркое, как гений,он всё ж не счел достоинством своим.Ужель грешно своей беды не знать!Соблазн так сладок, так невинна малость —нарушить этой ночи безымянностьи всё, что в ней, по имени назвать.Пока руке бездействовать велю,любой предмет глядит с кокетством женским,красуется, следит за каждым жестом,нацеленным ему воздать хвалу.Уверенный, что мной уже любим,бубнит и клянчит голосок предмета,его душа желает быть воспета,и непременно голосом моим.Как я хочу благодарить свечу,любимый свет ее предать огласкеи предоставить неусыпной ласкеэпитетов! Но я опять молчу.Какая боль – под пыткой немотывсё ж не признаться ни единым словомв красе всего, на что зрачком суровымлюбовь моя глядит из темноты!Чего стыжусь? Зачем я не вольнав пустом дому, средь снежного разлива,писать не хорошо, но справедливо —про дом, про снег, про синеву окна?Не дай мне Бог бесстыдства пред листомбумаги, беззащитной предо мною,пред ясной и бесхитростной свечою,перед моим, плывущим в сон, лицом.1965
…Сентябрь, не отводи твое крыло,твое крыло оранжевого цвета.Отсрочь твое последнее числои подари мне промедленье это.Другое
Что сделалось? Зачем я не могу,уж целый год не знаю, не умеюслагать стихи и только немотутяжёлую в моих губах имею?Вы скажете – но вот уже строфа,четыре строчки в ней, она готова.Я не о том. Во мне уже старапривычка ставить слово после слова.Порядок этот ведает рука.Я не о том. Как это прежде было?Когда происходило – не строка —другое что-то. Только что? – забыла.Да, то, другое, разве знало страх,когда шалило голосом так смело,само, как смех, смеялось на устахи плакало, как плач, если хотело?1966Сумерки
Есть в сумерках блаженная свободаот явных чисел века, года, дня.Когда? – неважно. Вот открытость входав глубокий парк, в далёкий мельк огня.Ни в сырости, насытившей соцветья,ни в деревах, исполненных любви,нет доказательств этого столетья, —бери себе другое – и живи.Ошибкой зренья, заблужденьем духавозвращена в аллеи старины,бреду но ним. И встречная старуха,словно признав, глядит со стороны.Средь бела дня пустынно это место.Но в сумерках мои глаза вольныувидеть дом, где счастливо семейство,где невпопад и пылко влюблены,где вечно ждут гостей на именины —шуметь, краснеть и руки целовать,где и меня к себе рукой манили,где никогда мне гостем не бывать.Но коль дано их голосам беспечнымстать тишиною неба и воды, —чьи пальчики по клавишам лепечут?Чьи кружева вступают в круг беды?Как мне досталась милость их привета,тот медленный, затеянный людьми,старинный вальс, старинная приметачужой печали и чужой любви?Ещё возможно для ума и слухавести игру, где действуют река,пустое поле, дерево, старуха,деревня в три незрячих огонька.Души моей невнятная улыбкаблуждает там, в беспамятстве, вдали,в той родине, чья странная ошибкадаст мне чужбину речи и земли.Но темнотой испуганный рассудоктрезвеет, рыщет, снова хочет знатьживых вещей отчётливый рисунок,мой век, мой час, мой стол, мою кровать.Ещё плутая в омуте росистом,я слышу, как на диком языкемне шлёт свое проклятие транзистор,зажатый в непреклонном кулаке.1966Плохая весна
Пока клялись беспечные снегаблистать и стыть с прилежностью металла,пока пуховой шали не снялата девочка, которая мечталасклонить к плечу оранжевый берет,пустить на волю локти и колени,чтоб не ходить, но совершать балетхожденья по оттаявшей аллее,пока апрель не затевал возни,угодной насекомым и растеньям, —взяв на себя несчастный труд весны,безумцем становился неврастеник.Среди гардин зимы, среди гордыньсугробов, ледоколов, конькобежцевон гнев весны претерпевал один,став жертвою её причуд и бешенств.Он так поспешно окна открывал,как будто смерть предпочитал неволе,как будто бинт от кожи отрывал,не устояв перед соблазном боли.Что было с ним, сорвавшим жалюзи?То ль сильный дух велел искать исхода,то ль слабость щитовидной железывыпрашивала горьких лакомств йода?Он сам не знал, чьи силы, чьи трудывладеют им. Но говорят преданья,что, ринувшись на поиски беды, —как выгоды, он возжелал страданья.Он закричал: – Грешна моя судьба!Не гений я! И, стало быть, впустую,гордясь огромной выпуклостью лба,лелеял я лишь опухоль слепую!Он стал бояться перьев и чернил.Он говорил в отчаянной отваге:– О Господи! Твой худший ученик,я никогда не оскверню бумаги.Он сделался неистов и угрюм.Он всё отринул, что грозит блаженством.Желал он мукой обострить свой ум,побрезговав его несовершенством.В груди птенцы пищали: не хотим!Гнушаясь их мольбою бесполезной,вбивал он алкоголь и никотинв их слабый зев, словно сапог железный.И проклял он родимый дом и сад,сказав: – Как страшно просыпаться утром!Как жжётся этот раскалённый ад,который именуется уютом!Он жил в чужом дому, в чужом саду, —и тем платил хозяйке любопытной,что, голый и огромный, на видуу всех вершил свой пир кровопролитный.Ему давали пищи и питья,шептались меж собой, но не корилизатем, что жутким будням их бытьяон приходился праздником корриды.Он то в пустой пельменной горевал,то пил коньяк в гостиных полусветаи понимал, что это – гонорарза представленье: странности поэта.Ему за то и подают обед,который он с охотою съедает,что гостья, умница, искусствовед,имеет право молвить: – Он страдает!И он страдал. Об остриё угларазбил он лоб, казня его ничтожность,но не обрёл достоинства умаи не изведал истин непреложность.Проснувшись ночью в серых простынях,он клял дурного мозга неприличье,и высоко над ним плыл Пастернакв опрятности и простоте величья.Он снял портрет и тем отверг упрёкв проступке суеты и нетерпенья.Виновен ли немой, что он не могиспользовать гортань для песнопенья?Его встречали в чайных и пивных,на площадях и на скамьях вокзала.И, наконец, он головой поники так сказал (вернее, я сказала):– Друзья мои, мне минет тридцать лет,увы, итог тридцатилетья скуден.Мой подвиг одиночества нелеп,и суд мой над собою безрассуден.Бог точно знал, кому какая честь,мне лишь одна – не много и не мало:всегда пребуду только тем, что есть,пока не стану тем, чего не стало.Так в чём же смысл и польза этих мук,привнесших в кожу белый шрам ожога?Ужели в том, что мимолетный звукмне явится, и я скажу: так много?Затем свечу зажгу, перо возьму,судьбе моей воздам благодаренье,припомню эту белую веснуи напишу о ней стихотворенье.1967Дождь и сад
В окне, как в чуждом букваре,неграмотным я рыщу взглядом.Я мало смыслю в декабре,что выражен дождём и садом.Где дождь, где сад – не различить.Здесь свадьба двух стихий творится.Их совпаденье разлучитьне властно зренье очевидца.Так обнялись, что и ладоньне вклинится! Им не заметенмедопролитный крах плодов,расплющенных объятьем этим.Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!Погибнут дождь и сад друг в друге,оставив мне решать судьбузимы, явившейся на юге.Как разниму я сад и дождьдля мимолётной щели светлой,чтоб птицы маленькая дрожьвместилась меж дождем и веткой?Не говоря уже о том,что в промежуток их раздорамне б следовало втиснуть дом,где я последний раз бездомна.Душа желает и должнадва раза вытерпеть усладу:страдать от сада и дождяи сострадать дождю и саду.Но дом при чём? В нём всё мертво!Не я ли совершила это?Приют сиротства моегомоим сиротством сжит со света.Просила я беды благой,но всё ж не той и не настолько,чтоб выпрошенной мной бедойчужие вышибало стекла.Всё дождь и сад сведут на нет,изгнав из своего объёманеобязательный предметвцепившегося в землю дома.И мне ли в нищей конуретак возгордиться духом слабым,чтобы препятствовать игре,затеянной дождем и садом?Не время ль уступить зиме,с её деревьями и мглою,чужое место на земле,некстати занятое мною?1967
Это я – мой наряд фиолетов,я надменна, юна и толста,но к предсмертной улыбке поэтовя уже приучила уста…Это я…
Е. Ю. и В. М. Россельс
Это я – в два часа пополудниповитухой добытый трофей.Надо мною играют на лютне.Мне щекотно от палочек фей.Лишь расплыв золотистого цветапонимает душа – это яв знойный день довоенного летаозираю красу бытия.«Буря мглою…» и баюшки-баю,я повадилась жить, но, увы, —это я от войны погибаюпод угрюмым присмотром Уфы.Как белеют зима и больница!Замечаю, что не умерла.В облаках неразборчивы лицатех, кто умерли вместо меня.С непригожим голубеньким ликом,еле выпростав тело из мук,это я в предвкушенье великомслышу нечто, что меньше, чем звук.Лишь потом оценю я привычкуслушать вечную, точно прибой,безымянных вещей перекличкус именующей вещи душой.Это я – мой наряд фиолетов,я надменна, юна и толста,но к предсмертной улыбке поэтовя уже приучила уста.Словно дрожь между сердцем и сердцем,есть меж словом и словом игра.Дело лишь за бесхитростным средствомобвести ее вязью пера.– Быть словам женихом и невестой! —это я говорю и смеюсь.Как священник в глуши деревенской,я венчаю их тайный союз.Вот зачем мимолетные феиосыпали свой шелест и смех.Лбом и певческим выгибом шеи,о, как я не похожа на всех.Я люблю эту мету несходства,и, за дальней добычей спеша,юной гончей мой почерк несется,вот настиг – и озябла душа.Это я проклинаю и плачу.Смотрит в щели людская молва.Мне с небес диктовали задачу —я ее разрешить не смогла.Я измучила упряжью шею.Как другие плетут письмена —я не знаю, нет сил, не умею,не могу, отпустите меня.Как друг с другом прохожие схожи.Нам пора, лишь подует зима,на раздумья о детской одежеобратить вдохновенье ума.Это я – человек-невеличка,всем, кто есть, прихожусь близнецом,сплю, покуда идет электричка,пав на сумку невзрачным лицом.Мне не выпало лишней удачи,слава Богу, не выпало мнебыть заслужённей или богачевсех соседей моих по земле.Плоть от плоти сограждан усталых,хорошо, что в их длинном строюв магазинах, в кино, на вокзалахя последнею в кассу стою —позади паренька удалогои старухи в пуховом платке,слившись с ними, как слово и словона моём и на их языке.1968«Прощай! Прощай! Со лба сотру…»
Прощай! Прощай! Со лба сотрувоспоминанье: нежный, влажныйсад, углублённый в красоту,словно в занятье службой важной.Прощай! Всё минет: сад и дом,двух душ таинственные расприи медленный любовный вздохтой жимолости у террасы.В саду у дома и в домувнедрив многозначенье грусти,внушала жимолость умуневнятный помысел о Прусте.Смотрели, как в огонь костра,до сна в глазах, до мути дымной,и созерцание кустаравнялось чтенью книги дивной.Меж наших двух сердец – туманклубился! Жимолость и сырость,и живопись, и сад, и Сван —к единой му́ке относились.То сад, то Сван являлись мне,цилиндр с подкладкою зелёноймне виделся, закат в Комбреи голос бабушки влюблённой.Прощай! Но сколько книг, деревнам вверили свою сохранность,чтоб нашего прощанья гневповерг их в смерть и бездыханность.Прощай! Мы, стало быть, – из них,кто губит души книг и леса.Претерпим гибель нас двоихбез жалости и интереса.1968«Собрались, завели разговор…»
Юрию Королёву
Собрались, завели разговор,долго длились их важные речи.Я смотрела на маленький двор,чудом выживший в Замоскворечье.Чтоб красу предыдущих времёнвозродить, а пока, исковеркав,изнывал и бранился ремонт,исцеляющий старую церковь.Любоваться еще не пора:купол слеп и весь вид не осанист,но уже по каменьям дворавосхищенный бродил чужестранец.Я сидела, смотрела в окно,тосковала, что жить не умею.Слово «скоросшиватель» влеклоразрыдаться над жизнью моею.Как вблизи расторопной иглы,с невредимой травою зелёной,с бузиною, затмившей углы,уцелел этот двор непреклонный?Прорастание мха из камнейи хмельных маляров перебранкастановились надеждой моей,ободряющей вестью от брата.Дочь и внучка московских дворов,объявляю: мой срок не окончен.Посреди сорока сороковне иссякла душа-колокольчик.О, запекшийся в сердце моёми зазубренный мной без запинкибелокаменный свиток именМаросейки, Варварки, Ордынки!Я, как старые камни, жива.Дождь веков нас омыл и промаслил.На клею золотого желтканас возвел незапамятный мастер.Как живучие эти дворы,уцелею и я, может статься.Ну, а нет – так придут маляры.А потом приведут чужестранца.1970
Как мне досталась милость их приветатот медленный, затеянный людьмистаринный вальс, старинная приметачужой печали и чужой любви?С Надеждой Яковлевной Мандельштам
Медлительность
Надежде Яковлевне Мандельштам
Замечаю, что жизнь не прочнаи прервется. Но как не заметить,что не надо, пора не пришлаторопиться, есть время помедлить.Прежде было – страшусь и спешу:есмь сегодня, а буду ли снова?И на казнь посылала свечуради тщетного смысла ночного.Как умна – так никто не умен,полагала. А снег осыпался.И остался от этих временгорб – натруженность среднего пальца.Прочитаю добытое им —лишь скучая, но не сострадая,и прощу: тот, кто молод, – любим.А тогда я была молодая.Отбыла, отспешила. К душельнет прилив незатейливых истин.Способ совести избран ужеи теперь от меня не зависит.Сам придет этот миг или год:смысл нечаянный, нега, вершинность…Только старости недостает.Остальное уже совершилось.1972Дачный роман
Вот вам роман из жизни дачной.Он начинался в октябре,когда зимы кристалл невзрачныймерцал при утренней заре.И Тот, столь счастливо любившийпечаль и блеск осенних дней,был зренья моего добычейи пленником души моей.Недавно, добрый и почтенный,сосед мой умер, и вдова,для совершенья жизни бренной,уехала, а дом сдала.Так появились брат с сестрою.По вечерам в чужом окнесияла кроткою звездоюих жизнь, неведомая мне.В благовоспитанном соседствеповрозь мы дождались зимы,но, с тайным любопытством в сердце,невольно сообщались мы.Когда вблизи моей тетрадивстречались солнце и сосна,тропинкой, скрытой в снегопаде,спешила к станции сестра.Я полюбила тратить зреньена этот мимолётный бег,и длилась целое мгновеньеулыбка, свежая, как снег.Брат был свободней и не долженвставать, пока не встанет день.«Кто он? – я думала. – Художник?»А думать дальше было лень.Всю зиму я жила привычкойих лица видеть поутруи знать, с какою электричкойбрат пустится встречать сестру.Я наблюдала их проказы,снежки, огни, когда темно,и знала, что они прекрасны,а кто они – не всё ль равно?Я вглядывалась в них так остро,как в глушь иноязычных книг,и слаще явного знакомствамне были вымыслы о них.Их дней цветущие картинырастила я меж сонных век,сослав их образы в куртины,в заглохший сад, в старинный снег.Весной мы сблизились – не тесно,не участив случайность встреч.Их лица были так чудесноясны, так благородна речь.Мы сиживали в час закатав саду, где липа и скамья.Брат без сестры, сестра без брата,как ими любовалась я!Я шла домой и до рассветазрачок держала на луне.Когда бы не несчастье это,была б несчастна я вполне.Тёк август. Двум моим соседямприскучила его жара.Пришли, и молвил брат: – Мы едем.– Мы едем, – молвила сестра.Простились мы – скорей степенно,чем пылко. Выпили вина.Они уехали. Стемнело.Их ключ остался у меня.Затем пришло письмо от брата:«Коли прогневаетесь Вы,я не страшусь: мне нет возвратав соседство с Вами, в дом вдовы.Зачем, простак недальновидный,я тронул на снегу Ваш след?Как будто фосфор ядовитыйв меня вселился – еле видный,доныне излучает светладонь…» – с печалью деловитойя поняла, что он – поэт,и заскучала…Тем не менеотвыкшие скрипеть ступения поступью моей бужу,когда в соседний дом хожу,одна играю в свет и тении для таинственной затеичасы зачем-то завожуи долго за полночь сижу.Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипезайдётся ставня. Видно мне,как ум забытой ими книгипечально светится во тьме.Уж осень. Разве осень? Осень.Вот свет. Вот сумерки легли.– Но где ж роман? – читатель спросит. —Здесь нет героя, нет любви!Меж тем – всё есть! Окрест крепчаетоктябрь, и это означает,что Тот, столь счастливо любившийпечаль и блеск осенних дней,идет дорогою обычнойна жадный зов свечи моей.Сад облетает первобытный,и от любви кровопролитнойнемеет сердце, и в кострысгребают листья… Брат сестры,прощай навеки! Ночью луннойдругой возлюбленный безумный,чья поступь молодому льдуне тяжела, минует тьмуи к моему подходит дому.Уж если говорить: люблю! —то, разумеется, ему,а не кому-нибудь другому.Очнись, читатель любопытный!Вскричи: – Как, намертво убитыйи прочный, точно лунный свет,тебя он любит?! —Вовсе нет.Хочу соврать и не совру,как ни мучительна мне правда.Боюсь, что он влюблён в сеструстихи слагающего брата.Я влюблена, она любима,вот вам сюжета грозный крен.Ах, я не зря её ловилана робком сходстве с Анной Керн!В час грустных наших посиделоктвержу ему: – Тебя злодейубил! Ты заново содеяниз жизни, из любви моей!Коль Ты таков – во мглу вековназад сошлю! —Не отвечаети думает: «Она стиховне пишет часом?» – и скучает.Вот так, столетия подряд,все влюблены мы невпопад,и странствуют, не совпадая,два сердца, сирых две ладьи,ямб ненасытный услаждаявеликой горечью любви.1973«Вот не такой, как двадцать лет назад…»
Вот не такой, как двадцать лет назад,а тот же день. Он мною в половинепокинут был, и сумерки на садтогда не пали и падут лишь ныне.Барометр, своим умом дошеддо истины, что жарко, тем же деломи мненьем занят. И оса – дюшескогтит и гложет ненасытным телом.Я узнаю пейзаж и натюрморт.И тот же некто около почтамтадо сей поры конверт не надорвёт,страшась, что весть окажется печальна.Всё та же в море бледность пустоты.Купальщик, тем же опалённый светом,переступает моря и строфытуманный край, став мокрым и воспетым.Соединились море и пловец,кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.И у меня своя здесь жертва есть:вот след в песке – здесь девочка бежала.Я помню – ту, имевшую в видуписать в тетрадь до сини предрассветной.Я медленно навстречу ей иду —на двадцать лет красивей и предсмертней.– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю. —Брось, отступись от рокового дела.Как я жалею молодость твою.И как нелепо ты, дитя, одета.Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.Всё будет: книги, и любовь, и слава.Но страшен мне канун твоих потерь.Молчи. Я знаю. Я имею право.И ты надменна к прочим людям. Тыне можешь знать того, что знаю ныне:в чудовищных веригах немотыоплачешь ты свою вину пред ними.Беги не бед – сохранности от бед.Страшись тщеты смертельного излишка.Ты что-то важно говоришь в ответ,но мне – тебя, тебе – меня не слышно.1977Ленинград
Опять дана глазам награда Ленинграда…Когда сверкает шпиль, он причиняет боль.Вы неразлучны с ним, вы – остриё и рана,и здесь всегда твоя второстепенна роль.Зрачок пронзён насквозь, но зрение на убыльпокуда не идет, и по причине той,что для него всегда целебен круглый купол,спасительно простой и скромно золотой.Невинный Летний сад обрёк себя на иней,но сей изыск списать не предстоит перу.Осталось, к небесам закинув лоб наивный,решать: зачем душа потворствует Петру?Не всадник и не конь, удержанный на местевсевластною рукой, не слава и не смерть —их общий стройный жест, изваянный из меди,влияет на тебя, плоть обращая в медь.Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И всё жемне не подсудна власть – уставить в землю перст,и причинить земле колонн и шпилей всходы,и предрешить того, кто должен их воспеть.Из Африки изъять и приручить арапа,привить ожог чужбин Опочке и Твери —смысл до поры сокрыт, в уме – темно и рано,но зреет близкий ямб в неграмотной крови…Так некто размышлял… Однако в Ленинградекакой февраль стоит, как весело смотреть:всё правильно окрест, как в пушкинской тетради,раз навсегда впопад и только так, как есть!1978«Не добела раскалена…»
Не добела раскалена,и всё-таки уже белеетночь над Невою.Ум болееттоской и негой молодой.Когда о купол золотойлуч разобьётся предрассветныйи лето входит в Летний сад,каких наград, каких усладиныхпросить у жизни этой?1978Возвращение из Ленинграда
Всё б глаз не отрывать от города Петрова,гармонию читать во всех его чертахи думать: вот гранит, а дышит, как природа…Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.Как улица стара, где жили повара.Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.Светает, а луна трудов не прервала.Как велика луна вблизи окна. Мы самизатеяли жильё вблизи небесных недр.Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет.Плеск вечности в ночи подтачивает стеныи зарится на миг, где рядом ты и я.Какая даль видна! И коль взглянуть острее,возможно различить границу бытия.Вселенная в окне – букварь для грамотея,читаю по складам и не хочу прочесть.Объятую зарёй, дымами и метелью,как я люблю Москву, покуда время есть.И давешняя мысль – не больше безрассудства.Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.1978«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»
Мы начали вместе: рабочие, я и зима.Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетомсоседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьмаи Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.Окно, под каким я сижу для затеи моей,выходит в их шум, порицающий силу раствора.Прошло без помех увядание рощ и полей,листва поредела, и стало светло и просторно.Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.Затея томила и не давалась мне что-то.Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,ко мне отряжали за прибылью Павла-меныного.Спрошу: – Как дела? – Засмеётся: – Как сажа бела.То нет кирпича, то застряла машина с цементом.– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,верней, только он и остался в уме и природе.Пока у зимы не валилась работа из рук,Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле,в саду толчея: кто расцвёл, кто воскрес, кто родился.У друга какого, у юга неужто взаймынаш север выпрашивал блики, и блески, и тени?Меня ободряла промашка неловкой зимы,не боле меня преуспевшей в заветной затее.Сияет и греет, но рано сгущается темь,и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.Вдруг – что-то живое ползёт меж щекой и рукой.Слезу не узнала. Давай посвятим её Кюхле.Зима отслужила безумье каникул своихи за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.Мы начали вместе. Зима завершила труды.Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не покнижкам.А всё же для смеха стишок и про нас напиши.Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,заснеженных этих равнин и дорог обитатель.За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,ещё и за то, что не ты моих книжек читатель.Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.А что же затея? И в чём её тайная связьс окном, возлюбившим строительства скромную новость?Не знаю.Как Пушкину нынче луна удалась!На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!1979Радость в Тарусе
Путник
Анели Судакевич
Прекрасной медленной дорогойиду в Алекино (онозовет себя: Алекино́),и дух мой, мерный и здоровый,мне внове, словно не знакоми, может быть, не современникмне тот, по склону, сквозь репейник,в Алекино за молокомбредущий путник. Да туда ли,затем ли, ныне ль он идет,врисован в луг и небосводдля чьей-то думы и печали?Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —всегда: пространства завсегдатай,подошвами худых сандалийосуществляет ход временвдоль вечности и косогора.Приняв на лоб припек огнянебесного, он от менявсе дальше и – исчезнет скоро.Смотрю вослед моей душе,как в сумерках на убыль света,отсутствую и брезжу где-то —то ли еще, то ли уже.И, выпроставшись из артерий,громоздких пульсов и костей,вишу, как стайка новостей,в ночи не принятых антенной.Моё сознанье растолкави заново его туманядремотной речью, тётя Маняпротягивает мне стаканпарной и первобытной влаги.Сижу. Смеркается. Дождит.Я вновь жива и вновь должниквдали белеющей бумаги.Старуха рада, что зятьяубрали сено. Тишь. Беспечность.Течёт, впадая в бесконечность,журчание житья-бытья.И снова путник одержимыйвступает в низкую зарю,и вчуже долго я смотрюна бег его непостижимый.Непоправимо сир и жив,он строго шествует куда-то,как будто за красу закатана нём ответственность лежит.1976