В музее царила полная темнота. Посетители сбились в кучку, и каждый светил перед собой принесенным из дому фонариком. Разыгрывалось представление на историческую тему «Прием в пионеры». В неверном свете ручных фонариков, посреди зала, увешанного картинами русских и итальянских художников, посреди японских статуэток из слоновой кости, посреди маленького городка, расположенного в глухом, медвежьем углу кологривской тайги, принимали в пионеры. Вразнобой, запинаясь и ошибаясь при чтении с листа, повторяли: «…вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»
…А мог бы быть вокзал. В залах, где висят картины и стоят вазы, толпился бы народ у билетных касс. В станционном буфете торговали бы холодными резиновыми беляшами и поили очень растворимым кофе со вкусом теплой воды коричневого цвета. Возле входа в вокзал, у забитой мусором урны, рылась бы в объедках тощая блохастая собака, и толстый полицейский задумчиво ковырял в носу антенной своей рации. Из репродукторов голос диктора сипел бы: «Скорый поезд Кологрив – Москва отправляется через пять минут. Просьба провожающим вытереть слезы – они горю не помогут».
Когда снег идет, то взрослые под ним тоже идут, но каждый в свою сторону, а маленькие дети бегают с ним вместе. Поэтому маленькие дети являются естественным продолжением идущего снега, а взрослые уже нет. Маленький ребенок оставляет следов на снегу раза в три или даже в четыре больше, чем взрослый или даже два взрослых. Взрослые умеют ходить только поодиночке, а маленькие дети, как и снег, способны слипаться в огромные кучи, разлипаться и снова слипаться в другие, еще большие, кучи. На маленьких детей, бегающих под снегом, можно смотреть бесконечно, а на взрослых… С дождем и детьми, кстати, такая же история.
Снег идет и замедляет время. Заберешься в самый центр снегопада, а оно там и вовсе стоит, не шелохнется белыми ветками деревьев, нахохленной белой вороной и немигающим оранжевым глазом фонаря. Обернешься назад – прошлое уже затянуло снежной пеленой. Посмотришь вперед – будущее все никак сквозь нее не проявится. Вокруг одно настоящее, расшитое белыми нитками, и больше ничего. Если прошептать или крикнуть… Никакой разницы. Если высунуть язык, то на него упадет одно или два мгновения. И тут же растают. Кончится снег, и настоящее зашевелит ветками, каркнет, взмахнет вороньим крылом, мигнет фонарем… но все это потом, потом. Теперь главное – не прятать язык.
В связи с непрекращающимся снегопадом и морозами Федеральное агентство лесного хозяйства официально продлило срок зимней спячки медведей на полтора месяца, а Федеральное агентство по делам малых народов ожидает резкого увеличения численности снежных людей. Деньгами им материнский капитал выдавать, конечно, не будут – в бюджет никто этих сумм и не закладывал, а вот шкурами неубитых медведей помогут обязательно. Еще и портянок Министерство обороны обещало дать. Им теперь они без надобности.
Богородицк
В Богородицк, как и во всякий маленький городок, въезжаешь сразу. Нет в нем ни предместий, ни спальных районов. Он сам как один большой, а вернее маленький, спальный район. Послевоенные сталинские двухэтажные домики с фронтонами, эркерами и облупившейся кое-где штукатуркой, кирпичные трехэтажные дома шестидесятых с крошечными балконами, на которых только и есть место для одного горшка с петуньями и для одной вечно дремлющей кошки. И когда на стене одного из домов я увидел почерневший от времени советский жестяной плакат в почерневшей деревянной рамке, на котором был нарисован бесполый советский автомобиль и было написано, что за тридцать копеек можно выиграть в денежно-вещевую лотерею и автомобиль, и мотоцикл, и телевизор, и пианино, и радиоприемник, и холодильник, и кинокамеру, и пылесос, и пуховый платок, и фотоаппарат… тут мне стало понятно – куда уходит детство. Вот в такие городки, как Богородицк, и уходит. Кстати, о плакате. В одном списке выигрышей – вся шкала ценностей советского человека. Вся его, с позволения сказать, жизненная программа. От пухового платка и фотоаппарата через холодильник, пианино и радиоприемник к собственному автомобилю. Кропотливо, шаг за шагом, идешь от фотоаппарата к «Волге». Работаешь, копишь, лишний раз с друзьями пиво не попьешь, и, глядишь, у жены уже пуховой оренбургский платок и ревущий, как сороковые широты, пылесос «Тайфун» вместо дедовского веника. И снова пашешь, перевыполняешь норму, выходишь на субботники, поднимаешь по команде из президиума на собраниях руку, а тебе из окошка кассы – прогрессивку, квартальные премии, тринадцатую зарплату, и вот уже твоя дочь, точно радистка Кэт, выстукивает одним пальцем на клавишах пианино «Лира» «Собачий вальс», а ты сам крутишь ручку прибалтийского радиоприемника в поисках какой-нибудь западной музычки или, не при дочери будь сказано, «Голоса Америки». Еще чуть-чуть, еще каких-нибудь пять лет в месткомовской очереди на машину и… а можно и выиграть ее за тридцать копеек. Если повезет, конечно. И читать книжек не надо было – вышел из дому или выглянул в окно и пожалуйста – все на стене подсчитано, взвешено и разделено. Мы твердо знали, что за чем следует. У нас была программа. Была конечная цель. Всё. Нет теперь никакой программы. Не говоря о конечной цели. Кто, спрашивается, этот молокосос за рулем «ягуара», вихрем пронесшийся мимо твоей «Лады»? Кто все эти люди, воротящие нос от оренбургских пуховых платков и без очереди покупающие норковые шубы, немецкие холодильники, японские фотоаппараты и…
«Кто не пьет – тот едет в Москву на заработки», – сказала мне молодая и симпатичная экскурсовод Оля в богородицком дворце-музее графов Бобринских. И по ее тону я понял, что в городе нет не только работы, но и замуж выйти тоже толком не за кого. Было в Богородицке два знаменитых завода. Один выращивал самые чистые на свете кристаллы вольфрамата свинца для научных установок вроде адронного коллайдера в Швейцарии, а другой делал резисторы. Тот, что с кристаллами, мертв так, что мертвее не бывает, а резисторный купили москвичи, и он… тоже приказал долго жить. Не раз и не два я слышал в провинции это самое «Купили москвичи». Отъедешь от столицы хоть на сотню, хоть на полсотни километров – и уже «Купили москвичи». Для жителя Тульской губернии или Костромской, или Тамбовской, или даже Московской этот оборот означает что-то вроде «Пожрала саранча» или «Побил град». И произносит эти слова провинциал со вздохом и печальным разведением рук. Чаще этого обиженного «Купили москвичи» можно услышать только «Кто не пьет – тот едет в Москву на заработки».
Сам дворец-музей Бобринских чист, прибран и хорошо отреставрирован, точно прадед, которого к приходу правнуков умыли, причесали и приодели в новую байковую рубаху. Лишь в одном зале я встретил потолок с облупившейся побелкой. Ну да какой провинциальный музей у нас без этого бывает. По стенам висят портреты многочисленных Бобринских, верой и правдой служивших Отечеству. Все они были образованные, культурные люди, развивали промышленность, управляли железными дорогами, депутатствовали в Думе, помогали бедным… Одним словом – тоска. То ли дело их родоначальник – Алексей Григорьевич. В папеньку, графа Орлова, он был кутила, мот и картежник, а в маменьку, императрицу Екатерину Алексеевну, – любитель чтения. В кого он был астроном-любитель – история умалчивает. Однако же и в петербургском доме, и в богородицком дворце имелся у него большой телескоп. Какие звезды он в него разглядывал… Бог весть. Может, Париж, или Вену, или Лондон, в которых он так весело проводил время… Одним словом – тоска была в этом Богородицке. Со смотровой площадки на крыше дворца весь город, все его пять или шесть улиц были видны как на ладони. Да они и сейчас как на ладони, с той лишь разницей, что раньше они назывались Екатерининской, Павловской, Александровской и Мариинской, а теперь совсем наоборот – Ленина, Володарского, Урицкого…
Музей кроме обычных экскурсий «немножко шьет» – в том смысле, что за умеренную плату от пяти до семи тысяч рублей в одном из его залов можно красиво бракосочетаться, а после церемонии, перед тем как вернуться в свои однушки и двушки с совмещенными санузлами, нафотографироваться от пуза в дворцовых интерьерах. Конечно, плюхнуться в кресла из карельской березы, которым полторы сотни лет вам никто не позволит, но сделать вид, что вы только что получили за женой в приданое пятьсот или шестьсот душ крепостных и какие-нибудь Воловьи Лужки с сенокосными лугами, никто не помешает.
Жениться приезжают сюда ради такой красоты даже из других городов. Для приезжающих на воротах музея написано, что распивать спиртные напитки на территории дворца, включая шампанское, осыпать молодоженов крупой, лепестками, конфетти и монетами строго запрещается, а потому площадка перед воротами усыпана лепестками и монетами. Наверное, была бы и крупой усыпана, кабы не птицы, живущие в дворцовом парке.
Надо сказать, что пейзажный парк, который и сейчас красив без всякого ботокса и подтяжек, в восемнадцатом веке, при управляющем имением Андрее Тимофеевиче Болотове, был так хорош, что ни в сказке сказать ни пером описать. Болотов устроил здесь боскеты, беседки, гроты, фонтаны, искусственные острова в пруду и разводил форелей с карпами. Кавалеры в бархатных расшитых серебром камзолах и обтягивающих бархатных штанах до колена чинно гуляли здесь с дамами в пышных юбках, уединялись в увитых плющом беседках, гротах и даже пещерах, а когда их никто не видел, без всякого стеснения предавались играм на флейте или читали вслух оды Ломоносова и Державина. Сколько
Специально для прудов и рощ Болотовым были заказаны в разных губерниях русалки и нимфы. Одних наяд и дриад для оживления рощ и ручьев было, судя по записям в книге расходов, закуплено две дюжины на сумму три тысячи шестьсот рублей. Вы, конечно, скажете, что такого и быть не может. Где ж это видано, чтобы наяда или дриада, в особенности, молодая, самой что ни на есть молочной спелости, стоила полторы сотни рублей? Сейчас, понятное дело, не видано. Сейчас вам и за сто тысяч подсунут сущую кикимору с бородавкой на крючковатом носу и волосами в сморщенных ушах, а не нимфу, а тогда[17]… Вот только гномов для гротов и пещер пришлось выписывать из Германии. Гномы, кстати, после того, как Болотов перестал быть управляющим и уехал, расплодились ужасно и нарыли кучу ненужных ходов, от которых потом пришлось долго избавляться. Еще и натаскали у местных обывателей всякой железной дряни вроде крючков или ножниц, которую потом начистили до блеска и хранили в своих подземельях под видом сокровищ.
В одном из живописных углолков парка, неподалеку от Казанской церкви, находится могила Ивана Петровича Белкина. Не того самого, а заведующего санаторием Наркомздрава «Красный шахтер». Всю жизнь приходилось ему отвечать на один и тот же вопрос. Человек тихий и вежливый он поначалу старался объяснять людям, что к тому самому Белкину он не имеет никакого отношения и вообще член партии с девятьсот третьего года, но мало-помалу прекратил сопротивление и сразу, чтобы не вступать в ненужные споры, начинал читать наизусть с какого-нибудь места «Метель» или «Барышню-крестьянку», пока не отстанут.
Живя в Богородицке, первый граф Бобринский остепенился, занялся сельским хозяйством, минералогией, астрономией и даже, раскаиваясь в грехах своей беспутной молодости, написал записки о вреде карточной игры. В промежутках между всеми этими занятиями не забывал и о заведении детей, от которых в дальнейшем пошли устроители железных дорог, депутаты Государственной думы, генералы, министры путей сообщения, первые в России сахарозаводчики и один специалист по генеалогии. Большая часть Бобринских нашла успокоение в двух десятках километров от Богородицка, в родовом имении Бобрики, в фамильной усыпальнице-часовне, которую в двадцатых годах прошлого века местные комсомольцы…
Впрочем, про комсомольцев лучше начать с красной, а вернее, черной строки нового абзаца. Одержимые идеей найти в графских захоронениях несметные сокровища, они разорили усыпальницу. Сокровищ не нашли, тела Бобринских закопали неподалеку, в братской могиле, а в самой ротонде, выстроенной в классическом стиле, устроили летнее кафе. Теперь на полуразрушенной усыпальнице, крыша которой кое-как крыта рубероидом, висит на гвозде, привязанная ржавой проволокой, табличка: «Памятник архитектуры федерального значения. Разрушается государством», а на одной из колонн процарапана до кости глубоко чья-то подпись: «Хам».
Тогда, в двадцатые, разорили и храм в Бобриках, построенный еще по приказу Екатерины Второй, но не разрушили, а устроили в нем музей и второй в России после Москвы планетарий. Звезды проецировали на покрашенный синей краской купол храма. Аппарат для этого планетария изготовил местный Кулибин – Михаил Васильевич Чистозвонов. Буквально из жести от консервных банок, каких-то бросовых железных трубочек и смастерил. Только оптику ему привезли из Ленинграда в подарок от Союза воинствующих безбожников. Аппарат Чистозвонова проработал до пятьдесят пятого года, а потом его заменили на другой, более современный. К тому времени и Чистозвонова уже не было в живых – его расстреляли в сорок втором. Потом, конечно, реабилитировали, но потом-потом – в девяностых годах. Тогда же и вернули храм Церкви. Местный батюшка рассказывал мне, что еще школьником бывал на экскурсии в этом планетарии. Теперь никакого планетария в Бобриках нет, да и вряд ли будет. От аппарата Чистозвонова в местном музее остались две или три вычерненные трубочки. Сам я не видал, но говорят, что ночью или перед рассветом, нет-нет, да и вспыхнет звезда под тем самым церковным куполом. Но это, конечно, не каждую ночь.
С одной стороны, мороз, и снег в поле сверкает так, что небо щурится, с другой – лес в инее из серебра самой высшей пробы, а с третьей – если подставить лицо солнцу, то на носу, на том самом месте, где уже через месяц или даже раньше, будет веснушка, можно ощутить такую легкую щекотку, что… ее немедля сдувает ледяным ветром. Сама-то веснушка еще и думать не думает прилетать, еще зимует, нежась под лучами горячего солнца где-нибудь на Багамах или в Рио-де-Жанейро среди прыщей на щеке или на носу дочки богатых промышленников из какого-нибудь Нефтеюганска, но уже недели через три начнет собираться домой, в нашу среднюю полосу. Только у нас, на бледной северной коже наших светловолосых и рыжеволосых мальчишек и девчонок, веснушки выводят свое потомство и учат его крепко держаться на кончиках детских носов, которые их хозяева вечно суют туда, куда их не просят, или на ушах, за которые взрослые… Почему вдруг чешется нос у мужчины с сединой в бороде? Кто ж его знает. Может, это до сих пор не прошедшее детство, которое играет в… не там, где у всех, а на кончике носа, может, и просто к тому, чтобы, придя домой с морозу, сняв валенки, шапку и тулуп, прошмыгнуть на кухню и… быстро налить, еще быстрее выпить и немедля поставить бутылку в холодильник, чтобы потом, культурно сев вместе со всеми обедать, оглядеть с выражением крайнего удивления на лице и даже на носу то место на обеденном столе, где рядом с селедкой и маринованными опятами должна была стоять…
Весна в самом начале марта – это злой, точно цепной пес, мороз, остервенелый, рвущий сам себя в клочья, жгучий ветер, острые иглы снега, колющие везде, куда могут пробраться, покрытое ледяной коркой и морозными узорами окно, за двойными рамами которого в тепле, под лампой дневного света, в маленьком деревянном ящике из-под купленной еще прошлым летом черешни или малины из черной земли уже проклюнулись крошечные, меньше спичечной головки, нежно-зеленые ростки садовых петуний. Да к этим росткам впридачу – несколько новых тактов в песне комнатного чижика. Всего два или три. И больше ничего.
Павлово на Оке
На втором этаже павловского ресторана «Династия» в общей зале, в том самом месте, где у Гоголя висит картина, на которой «изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал», висит копия картины Перова «Охотники на привале». Копия как копия. Масляная. Вот только у крайнего левого охотника лицо, как можно заметить, не свое, но Никиты Михалкова. Масляное… Что-то патриотическое, или самодержавное, или дворянское он этим лицом рассказывает. Ну а руки разводит как самый настоящий охотник – то ли показывает величину предлинных страусовых перьев на своем дворянском гербе, то ли размах крыльев белого орла на нем же, то ли пересказывает свой фильм – такой прекрасный, какого зритель, верно, никогда и не видывал. Фильм этот Михалков снимал как раз в Павловском районе и в процессе съемок изволил отобедать или отужинать в «Династии».
Ну, а для тех, у кого лицо Никиты нашего Сергеича, хоть и писанное маслом, вызывает вместо аппетита процесс совершенно противоположный, есть и другой зал – под названием «Романтический». Зал, впрочем, как зал, на три столика, но стоят в нем две клетки с канарейками, до разведения которых павловчане большие охотники. Даже москвичи признают, что по чистоте и затейливости песен павловские канарейки уступают только московс… По правде говоря, ответ на этот вопрос сильно зависит от того, где его задавать – в столице или в Павлово. Не раз и не два павловские канароводы со своими питомцами брали и золотые, и серебряные медали на всероссийских конкурсах. Канароводством в Павлово занимаются еще с восемнадцатого века. Опытный павловский канаровод различает на слух до двух с половиной сотен канареечных напевов. Это, я вам скажу, не только в обоих ушах, но и во всей голове не укладывается. Особенно ценятся так называемые овсяночные напевы, когда кенар подражает пению овсянки. Для чистоты этого напева требуется с самого рождения кормить птицу только овсяной кашей из самой отборной крупы. Овес для этих целей настоящий канаровод собирает на поле сам. Даже и речи нет, чтобы кормить будущего солиста химической овсянкой из пакетиков. У настоящего солиста после овсяночных напевов в песне есть и синичковые. Во время обучения кенара этим коленам надо прикармливать его салом. Само собой, домашнего приготовления, а не магазинным. Процесс обучения длительный, кропотливый, и на него могут уйти годы, а потому нетерпеливые канароводы, которых презрительно называют канареечниками, не радеющие о славе павловских канареек, кормят своих питомцев овсяной кашей с салом, чтобы ускорить процесс обучения. Нечего и говорить, что ничего хорошего из этого не выходит.
Надо сказать, что в Павлово канароводство – дело семейное и даже династическое. Высшая каста павловских канароводов, среди которых представители буквально пяти-шести семей, и вовсе разговаривает между собой на Канарском языке, когда обсуждает, к примеру, новые, еще никем не слыханные, напевы своих питомцев перед тем, как их везти на конкурс в столицу. Со стороны может показаться, что щебечут люди по-птичьему, а что щебечут – непонятно… Канарскому языку, однако, научиться негде. Ежели наградил тебя Бог слухом – навостри все свои уши, сколько у тебя их есть, и слушай денно и нощно трели канареек. Как начнешь различать хоть сотню напевов – так, считай, что начальную школу ты закончил. Понимать кое-что сможешь, а через десяток-другой лет, глядишь, с тобой и начнут разговаривать на Канарском языке как с равным.
Мало кто знает, что в позапрошлом веке композитор Даргомыжский, которого ушлый московский извозчик вез с московского Николаевского вокзала на Казанский через Павлово на Оке, был так впечатлен пением павловских канареек, что даже написал концерт для двух канареек с оркестром ля мажор и арию павловского кенара для второго действия своей знаменитой оперы «Русалка». Самое удивительное то, что канарейки свои партии выучили и с блеском их исполнили в Большом театре на бенефисе Даргомыжского, но, увы, всего по одному разу.
Сразу же после премьеры начались ужасные интриги завистливых московских канароводов, в «Московских ведомостях» была напечатана разгромная рецензия какого-то щелкопера, и удивительным солистам пришлось уехать домой в Павлово без должного признания их музыкальных заслуг.
Кстати, о признании заслуг. Медали на конкурсах принято давать только владельцам птиц, но не им самим. И тут павловцы москвичей перещеголяли. Каждой птичке изготовили они по крошечной медальке – золотой, серебряной или бронзовой – и повесили на цепочку, а цепочку ту замкнули на замочек, а ключик от того замочка… Ну вот, я уж чувствую, что не верите вы мне. Начиная с цепочки и не верите. Скажи я сейчас, что на медальках тех выбито и название конкурса, и год, и место, в котором он проходил, – так и вовсе про меня такое подумаете… Зря не верите. Вот вы пойдите в Павловский исторический музей, поднимитесь там по красивой лестнице на второй этаж да загляните в окуляр микроскопа на одной из витрин, и когда увидите замок весом в девять сотых грамма, пристегнутый к угольному ушку, – вот тогда и не верьте сколько хотите. Там еще на замочке надпись выбита «Павлово» и фамилия мастера – «Куликов». Буквы соответственные – каждая высотой в одну десятую миллиметра. И ажурный ключик, как ему и полагается, в замок вставлен. На такое произведение искусства и смотреть-то вспотеешь от изумления, а уж делать…
Да что замок! Куликов даже изготовил механическую титановую блоху и ее… нет, не подковал, а обул в золотые лапоточки. Блоха та, между прочим, заводная и стоит у микроскопической наковальни. Заведешь насекомое ключиком, и начнет оно бить серебряным молотком по наковальне. Не просто так бьет, а кует подкову. Нет такого тульского мастера, который при виде этой блохи не схватился бы за сердце. Да и всю историю о Левше в Павлово рассказывают с присказкой. Прежде чем за работу приняться, не очень уверенные в себе туляки попросили павловских кустарей аглицкую блоху на цепь посадить, чтобы сподручнее было ее подковывать. «Цепь – это проще простого», – отвечали кустари и к цепи выковали замочек, которым ее пристегнули к ошейнику.
Хотите – верьте, а хотите – нет, но по части замков с павловскими мастерами никто не сравнится. Изготовили они и Царь-замок, весом в полцентнера, и даже замок-гигант весом в триста шестьдесят килограммов, который заказал им ресторан «Династия» для своих интерьеров. Стоит он там на первом этаже. На такой замок не то что из Москвы, а из Лондона не грех приехать полюбоваться. Замок, как и все павловские замки, действующий. Хочешь – открывай, но учти, что дужка у него пудовая. Это она еще и пустотелая внутри, чтобы не надорваться открывавши.
Что же до замочков, то их еще в девятнадцатом веке мастер Хворов без всякого мелкоскопа из серебра делал таких размеров, что из одного грамма металла выходило шесть замков. Павловские модники и сердцееды составляли из таких замков цепи длиной до полуметра. У каждого замочка был свой ключик. Одержит очередную победу сердцеед и сейчас же еще один замочек к своей цепочке прибавит. Как увидит павловская купчиха такого франта с длинной цепью, увешанной замочками, – так немедля дочь свою за руку берет покрепче, а которая и наоборот – подбоченится и так вздрогнет округлыми полными плечами под шалью, расшитой диковинными цветами, что лепестки на этих цветах осыплются. Многие павловские замки и точно были устроены как женщины – имелись в них ложные, недействующие скважины. Настоящие же скрывались за потайными пластинами, открыть которые можно было, нажав на замаскированную потайную кнопку. Теперь уж таких замков с ложными скважинами и потайными кнопками не делают, а вот устройство женщин с тех самых пор… Ну да эта тема не только выходит за рамки моего рассказа, но и вообще не помещается ни в какие рамки.
Были замки с музыкой, замки-самолеты, замки-утюги и замки-сердечки. Рассказывают, что один скупой купец заказал себе какой-то особенный замок и не заплатил за него всей суммы. Ровно через месяц после покупки перестал замок открываться, а еще через неделю дом этого купца и вовсе обокрали. Но к замку и мастеру, его изготовившему, это не имеет, конечно, никакого отношения.
Павловцы не всегда делали замки. Уже в семнадцатом веке славилось Павлово своими оружейниками. И такие делали они пищали и фузеи, такие штуцеры и пистолеты, такими накладками из серебра и слоновой кости их украшали, что не только английским и немецким мастерам, но даже и тульским нисколько не уступали. Потом, при Петре, когда семьи лучших павловских мастеров-оружейников были вывезены на государственные оружейные заводы, производство оружия захирело, и стали делать замки, ложки и вилки, ножи, напильники и даже ножницы. В селе Тумботино, что возле Павлово, их как раз и делали на любой вкус – от ножниц по металлу до маникюрных. В Павловском музее под стеклом лежит одна удивительная пара портновских ножниц. На затейливые ручки с завитушками не смотрите – не в них секрет. Секрет в том, что как ни мало заказчик даст ткани на брюки, костюм или пальто – при ее раскрое этими удивительными ножницами всегда остается хоть и небольшой, но излишек. Еще одни штаны из этого излишка, понятное дело, не сошьешь, но картуз получался всегда. Особым спросом такие умные ножницы пользовались в Москве, у портных, скорняков и картузников из Зарядья. Так бы их и продолжали делать, если бы один портной с Пятницкой улицы, который шил новую форму городовым тамошней полицейской части… Следствие по этому делу зашло так далеко, что приехало в Тумботино. Производство этого вида ножниц было прекращено на корню, все тумботинские ножницы, которые смогли изъять у портных, изъяли, мастера услали в Павлово делать вилки и ложки, а единственные ножницы, проходившие по делу как вещественное доказательство, увезли в Москву и заперли в полицейском музее на Петровке. В Павловском музее оставили лишь муляж. Говорят, что уже при советской власти один московский закройщик имел такие ножницы, и даже называли его имя, отчество и фамилию – Антон Семенович Шпак. Смею вас уверить, что это все – не заслуживающие доверия сплетни завистников. Все, что нажил этот человек, к тому же стоматолог, а вовсе не закройщик, – он нажил непосильным трудом.
Но вернемся в Павлово… Нет, сначала бросим взгляд на еще один музейный экспонат, мимо которого невозможно пройти. Лежат на витрине в Павловском музее красивейшие ножницы для срезания цветов. Представляете ли вы, что такое ножницы для срезания цветов? Вы, которые покупаете их срезанными в ларьке у метро. Для того чтобы взять в руку такие ножницы, нужно сначала надеть платье с узким шелковым лифом, у которого глубокий вырез обшит рюшами, а юбка у бедер подхвачена бантами, укутать плечи кружевной накидкой, надеть перчатки, чтобы не уколоть пальцы шипами роз, и в левую руку взять китайский, с изящной бамбуковой ручкой, зонтик от солнца. И уже после всего этого можно в правую руку взять ножницы для срезания цветов и медленно идти… нет, плыть в сад, чтобы возле зарослей жасмина вдруг охнуть, выронить из рук зонтик, ножницы и пролепетать прерывающимся шепотом: «Мишель, ну я же вас просила, я умоляла вас больше не приходить сюда! Нас могут увидеть. Муж вот-вот должен вернуться из министерства… Отпустите же мою руку! Вы делаете мне больно, гадкий, несносный мальчи…»
Ну а ножницы потом подберет прислуга, срежет розы и поставит их в хрустальную вазу на обеденном столе.
Все. Выйдем наконец из музея на улицы Павлово. Центр города представляет собой довольно жалкое зрелище – добротные купеческие особняки перемежаются современными постройками без лица и характера. К старинным особнякам пристраивают лавочки, мансардные этажи на манер скворечников, в оконные проемы, обрамленные резными старинными наличниками, вставляют белые пластиковые стеклопакеты и всё обвешивают сверху донизу рекламой. Что-то разрушается при полном безразличии городских властей, а что-то уже и вовсе снесено. Напоминает все это челюсть пенсионера – тут тебе и несколько своих, еще вполне крепких зубов, тут – коронки стальные, тут – металлокерамические, тут – мост, а тут – и вовсе голая розовая десна.
В красивейшем краснокирпичном, с каменной резьбой, доме, в котором теперь помещается ресторан «Русь», лет сто с лишним назад жил купец Щеткин. Была у Щеткина любимая дочь, Галина. Дочери не повезло – она неудачно вышла замуж. Муж оказался непутевым и гулящим. Щеткин денег не пожалел и сумел таки развести дочь с супругом, что в те времена было не так-то просто. Мало того, бывшему мужу запретили жениться в течение шести лет. Муж, которого звали Семен, нанял местную пожарную команду, чтобы каждый вечер горластые пожарные под окнами дома Щеткина кричали: «Ах, Галина, ах малина. Не живет Семен с Галиной». И они кричали так громко, что и через столько лет эта история не забылась.
Другой павловский купец по фамилии Карачистов привез в Павлово из Турции саженцы лимона. Было это полтора века назад, и с тех пор павловцы не устают выращивать лимоны у себя на подоконниках. Нет в России более заядлых лимоноводов, чем павловцы. Может быть, потому, что лимоны своим цветом напоминают им о канарейках?
Опытные лимоноводы выращивают плоды в бутылках. Наденут на завязь бутылку и давай растить преогромный лимон. До полутора килограммов живого веса могут вырастить. Ну а потом заливают этот лимон водкой, настаивают сколько положено и подают к столу. В Павлово в магазинах вы почти не встретите лимонов – ими если и торгуют, то только для приезжих.
Мало кто знает, что детская считалка «Стакан, лимон – выйди вон» придумана в Павлово. То есть не придумана, а приобрела свой законченный вид. В исходном-то варианте в ней были только «стакан» и сразу «вон», но разве приличный человек уйдет сразу после первого стакана, не закусив хотя бы лимоном?
Однако самое главное предназначение лимонного дерева, о котором вам и не скажут, – смотреть сквозь его цветы и листья на улицу зимой. На улице в эту пору такой мороз, что даже тучи в своих толстых шубах из снежного каракуля поеживаются, дует студеный ветер с Оки, солнца не видать третью неделю подряд, редкие прохожие идут, путаясь в полах длинных пальто и шуб, а дома тепло, рассыпается серебряным колокольчиком канарейка в клетке, на кухне закипает и тонко посвистывает чайник, изумрудное крыжовенное варенье положено в хрустальную розетку, и на белой скатерти рядом с ней сияет серебряная, павловской работы, еще бабушкина, ложечка, и в окне на ветке лимонного дерева светятся и пахнут четыре выращенных собственными руками солнца.
Как тут не поставить памятник павловскому лимону, который вместе и лимон, и уют, и Павлово, и Ока, и все остальное, чего словами не выразить, как ни старайся? Его и поставили несколько лет назад на одной из центральных площадей города. Красивый памятник. Если потереть один из четырех бронзовых лимонов на памятнике, то у вас всегда будет счастье в личной жизни. Если другой – то в семейной. Если третий – будете постоянно иметь кислый вкус во рту. Так как памятник еще очень молод – не все еще твердо знают, какой лимон тереть, и поэтому на всякий случай трут все четыре. От этого некоторые счастливые люди ходят с таким кислым лицом… Впрочем, умные, те, которые знают какие плоды тереть, тоже ходят с кислым. На всякий случай.
И еще. В Павлово делают автобусы. Те самые, с детства знакомые всем, «пазики». На этих автобусах ездит, немилосердно трясясь на ухабах и кляня властей за плохие дороги, нестоличная Россия из райцентра в область, из села в деревню, из деревни в город. Та самая Россия, которая и замок с музыкой сделает, и блоху подкует, и канарейку научит так петь, что век будешь слушать, а не наслушаешься, и которая смотрит через цветы и листья в заметенное снегом окошко, в котором только и есть солнца, что лимон, выращенный своими руками[18].
Весны как не было – так и нет. Снег идет… нет, бежит так, точно целую зиму сиднем сидел и теперь наконец-то у него появилась возможность размяться. Только воробьи и дети под окнами снуют чуть быстрее, чуть громче кричат и смеются, чуть сильнее от них валит пар, в закатных облаках чуть больше карамели, зефира и ванили, чуть зеленее ее глаза, когда она случайно роняет тонкую замшевую перчатку, которая падает чуть медленнее, чтобы ты успел ее поймать, а весны как не было – так и нет.
В конце марта, когда зима уже кончилась, а весна еще и не думала начинаться, в поле можно встретить лесного клопа-шатуна, из последних сил ползущего по сверкающему снежному насту. Не каждый специалист, не говоря о любителях, может опознать в нем клопа. Тело у него продолговатое от голода, а не круглое, как у сытой особи летом. Клопы-шатуны, случайно разбуженные раньше срока первыми весенними лучами, страшно голодны и могут напасть даже на медведя, не говоря о человеке. Напившись крови, клоп начинает искать самку для спаривания, но поскольку в конце марта все самки еще безмятежно спят в своих норках, обезумевшее от похоти насекомое спаривается с кем угодно. Русский ботаник восемнадцатого века Георг Фридрих Дроссель описывает случай отложения трех десятков оплодотворенных яиц незамужней крестьянкой одной из деревень Ветлужского уезда Костромской губернии. В краеведческом музее
Ветлуги из этих трех десятков осталось всего два[19]. Про остальные двадцать восемь ходили разные слухи. Из недостоверных источников известно, что многочисленное потомство ветлужской крестьянки разбрелось по губернии и, в свою очередь, дало еще более многочисленный приплод. По ревизской сказке тысяча восемьсот пятьдесят первого года только в деревне Чухломка Ветлужского уезда числилось четыре семьи крестьян Клоповых. Детей же в этих семьях насчитывалось общим числом около пяти десятков! Кстати сказать, фамилия Клоповы им была дана вовсе не вследствие их происхождения, о котором никто и не подозревал, а из-за маленького роста (не более полуметра даже у мужчин) и чрезвычайно неприятного запаха. Дальнейшая история этого семейства, ввиду его малозаметности, в архивах не сохранилась или еще не найдена. В двадцатые годы прошлого столетия в бумагах нижегородского Губчека всплывает какой-то комиссар третьего ранга Василий Клопов, но тут же и тонет, да некий Рувим Клопшток из Житомира… но это уж чистое совпадение.
Снег липкий, тяжелый и ноздреватый. Дышит тяжело. Если встать под обрывом, на занесенном снегом льду, и прислушаться изо всех сил даже ушами на шапке-ушанке, то можно услышать, как под ногами, под снегом и подо льдом учится разговаривать новорожденный ручей.
Ворсма
Снаружи Ворсму не увидеть. То есть можно увидеть самый обычный маленький городок с пыльной центральной площадью, на которой стоит большой, грубо отесанный серый камень с выбитой на нем надписью «Ворсма. Год основания 1588». На этой же площади, возле ворот Медико-инструментального завода им. В. И. Ленина, под ветками елок прячется и сам Ильич, выкрашенный золотой краской. По всему видать, что красили его не раз и краски не жалели – пальцы на ленинских руках почти срослись. Еще лет триста ежегодной покраски – и голова вождя мирового пролетариата превратится в золотой шар. На этой же площади, у ворот рынка, сидят бабки, торгующие малиной и смородиной в пластмассовых ведерках из-под майонеза.
И все. И никаких тебе зданий в стиле ампир, купеческих особняков с башенками и лепниной по карнизам, никаких не только конных, но и пеших памятников уроженцам Ворсмы, которые прославили город далеко за его пределами. Да и как им быть, когда здесь и дворян-то никогда не было, кроме владельцев Ворсмы – князей Черкасских, а потом графов Шереметьевых, которые и обретались, понятное дело, не в этих местах, а в столицах. Одно время, сразу после Смуты, владел Ворсмой и угодьями вокруг нее Козьма Минин… Он, конечно, прославил… но не Ворсму. Ворсму он вместе с царским воеводой Алябьевым воевал.
Четыреста с небольшим лет назад, в декабре, отряды крестьян и ремесленников села Ворсмы вместе с окрестной мордвой и черемисами дали бой частям народного ополчения Минина и войскам Алябьева. Уж так получилось, что Ворсма была по другую сторону окопов, которых тогда еще не рыли. Поставила Ворсма на Лжедмитрия и проиграла. Село после битвы сожгли, а «крестьяне многие посечены… остальные… все разорены и развоеваны», как писал об этих событиях царю князь Черкасский. Ну а какие еще, спрашивается, у крестьян могли быть варианты? Или завоеваны, или развоеваны. И беспременно разорены. Кстати, «посечены» здесь надо понимать не как «высечены». Розги были для мирных времен. Для военных – мечи, сабли и ножи. Те самые мечи, ножи и сабли, которыми Ворсма и прославилась.
Земли вокруг села были плохими. Глина да суглинок. Еще и болото на болоте. Так что пожалованные Минину за заслуги угодья точнее было бы назвать неудобьями. Зато в болотах были залежи железной руды. Это, конечно, не нефть и не газ. Болотную руду по трубам в Европу не погонишь. Да и с трубами тогда были проблемы…
Через восемь лет битвы при Ворсме народный герой Минин умер, не оставив наследников, и все его пожалованные земли снова были забраны в царскую казну. Князь Черкасский, которому, в свою очередь, эти земли перешли из царской казны, правдами и неправдами переманил мастеров-оружейников, кузнецов и мыловаров из близлежащего Гороховца. Из железа стали ковать топоры, косы, подковы, гвозди, ножи-медорезки, ножи для резки кож, ножи рыбацкие, ножи судовые, ножи складные… Через какое-то время к ножам добавились солдатские и офицерские шпаги, кавалерийские сабли, палаши, штыки, кинжалы…
Лет через пять или шесть после войны с Бонапартом открылась в Ворсме небольшая фабрика по изготовлению перочинных ножей. В те времена ими действительно чинили перья. Организовал ее крепостной графа Шереметьева Иван Гаврилович Завьялов. Начал он, правда, с хитрости. Поначалу клеймил свои ножи английским клеймом. Это потом у него будут такие ножи, что сам император пожалует ему пять тысяч рублей и кафтан с золотыми позументами, а наградами всероссийских и международных выставок можно будет сундук набить, но первое время он выдавал себя за «иностранца Василия Федорова». Можно было бы, конечно, эти слова из песни выкинуть, но тогда это была бы ненастоящая песня.
Вместе с перочинными ножами, топорами и холодным оружием в Ворсме еще в первой половине семнадцатого века стали делать инструменты для военно-полевой хирургии: «пила чем кость перетирать, клещи да шуруп чем пульки вынимать, клещи чем пальцы отнимать». Судя по названиям, это были инструменты универсальные: хочешь – лечи, а хочешь – пытай. Выпускал на своей фабрике медицинские инструменты и Завьялов. И так успешно выпускал, что уже в советское время Медико-инструментальный завод имени Ленина[20] был главный скальпелей начальник и зажимов командир в масштабе всей страны. Он и сейчас работает. Хоть и ходил по краю скальпеля в конце девяностых. Выкарабкались. Уж каких только инструментов не делают на заводе – и для хирургов, и для стоматологов, и даже для ветеринаров. Случается делать и особенные. Давным-давно, к какому-то из многочисленных юбилеев Буденного, изготовили на заводе подарочный ветеринарный набор для лечения лошадей. На всех скальпелях, зубных рашпилях и даже огромном шприце для осеменения коров[21] был гравирован портрет маршала верхом на его любимом жеребце. Семен Михайлович любил на досуге побыть коновалом. Однажды он решил охолостить Ворошилова, чтобы тот был более спокойным и быстрее набирал вес, и подкрался к нему с большим остроконечным ветеринарным скальпелем… Или взять детский хирургический набор. Его школы брали нарасхват. Очередь была на два квартала вперед, а через полгода вдруг стали отказываться. Как пошла волна операций на кошках, хомячках и морских свинках…
Ножи и медицинские инструменты стали тульскими самоварами, муромскими калачами и ижевскими автоматами Ворсмы. К тому моменту, когда Советский Союз приказал долго жить, в Ворсме, на заводе «Октябрь», производилось девяносто процентов всех советских ножей. Если перевести на штуки, то получится миллион. Кто из нас в детстве не мечтал о перочинном ножике? У меня был самый простенький – с одним лезвием и черными пластмассовыми накладками на ручке. Свою первую рогатку я выстругал ножиком, сделанным в Ворсме. Я клятвенно обещал родителям дома не строгать ничего. Ни стул, ни стол, ни тумбочку из-под приемника. Я и не строгал. Только хотел украсить свой письменный стол резьбой по дереву… В доисторические советские времена моего детства нельзя было купить швейцарский китайский ножик со множеством лезвий, крошечными ножничками и штопором, а простой из Ворсмы – можно. У моего друга Вовки в ножике было два лезвия, шило и штопор! Я чувствовал себя ущербнее Вовки на целое лезвие, шило и штопор. Наверное, я бы умер от зависти, если бы увидел нож «Свинка» в музее Павлово, который изготовил ворсменский мастер Ананьев. Он состоит из ста предметов. Тут тебе и хирургические, и парикмахерские, и слесарные и даже ветеринарные инструменты. И нож-то небольшой. В руке помещается. Хочешь – сверли им, а хочешь – ногти стриги или операцию делай. Можешь ветеринарную. Ну, а как операция завершится – открой штопором бутылку и радуйся, что все обошлось.
Оказалось, что из ножей можно изготовить и герб Советского Союза, и башню Кремля, и орден Красной Звезды, и автомобиль «Победа», и паровоз, и самолет, и мавзолей Ленина. Зачем, спрашивается, мавзолей и орден из ножей? За тем же, зачем и Моцарт написал не одну симфонию, а сорок девять. У кого под руками нотный стан, а у кого – слесарный верстак.
Все эти удивительные ножевые макеты украшают витрины Павловского исторического музея. В самой же Ворсме музея нет. В середине девяностых музей еще был. Квартировал в церкви. Там и отопления не было. Хранитель его работал… да просто так он работал. Как сказал бы Марк Твен, он родился в то время, когда слова «энтузиаст» и «дурак» не были синонимами. Короче говоря, он работал, работал и умер. После его смерти музей попросту разворовали. Даже не разворовали, а разгромили. Сбили замок и устроили в музее разгром. Чучело лося, к примеру, поставили в городском парке на одной из аллей. Идут люди с работы, а работали тогда еще посменно, проходят через парк, в котором освещения не было, и тут из темноты высовывается им навстречу морда лося. Месяц стоял, пока не убрали. Выкинули, наверное. Вот монеты из коллекции музея в парке никто не находил. Городскую администрацию все это мало волновало. Музей в церкви был. Церковь теперь восстановили, а вот музей…
Не восстановили и завод «Октябрь», который выпускал все эти тьмы и тьмы ножей. Распался завод, как и Советский Союз, на несколько предприятий. Есть и те, кто ушел в кустари-надомники. Производство теперь напоминает само себя лет сто пятьдесят или двести назад – развозит по домам стальные заготовки хозяин какого-нибудь крошечного предприятия, а потом собирает готовые изделия. Может, оно и к лучшему. Хороший нож – товар штучный. При его изготовлении, как и при написании стихов, компания не нужна.
В маленьком магазинчике от какого-то еще более маленького предприятия по изготовлению ножей, куда я приехал по объявлениям на углах улиц «Ножи 300 м», «Ножи 100 м» и «Ножи 50 м», было две витрины. Одна из них историческая – на ней были фотографии столетней давности, с которых на меня смотрели бравые мужчины с лихо закрученными вверх усами. На самодельных подставках из оргстекла лежали старые ножи советских времен. На маленьких бумажных этикетках были написаны от руки названия ножей, место, где их изготовили, и иногда фамилия мастера. Тут же лежало две или три ножевых заготовки и тоже с пояснительной бумажкой. Наверное, это был самый маленький музей из всех, которые мне когда-либо приходилось видеть. На противоположной витрине лежало то, что можно было приобрести. Приветливая женщина брала в руки какой-нибудь нож с витрины, легко резала им бумагу и говорила, а вернее завораживала, покупателей непонятными, но волшебными словами вроде «шестьдесят за тринадцать» или «у восемь» или понятным и оттого еще более волшебным словом «Дамаск». При слове «Дамаск» у мужских покупателей расправлялись плечи, и рука тянулась подкрутить несуществующие усы. На столе, выкрашенном голубой краской, стоял внушительного вида прибор для определения твердости стали по шкале Роквелла. Прибору было много лет, его, по всей видимости, совсем недавно выкрасили такой же голубой краской, как и прилавок. Краски, надо сказать, не пожалели и закрасили… Ну и закрасили. Зато смотрелось очень внушительно.
– Это наш Роквелл, – гордо сказала мне продавщица.
– А, что, – спрашиваю, – встречаются недоверчивые клиенты, требующие определения твердости клинка по Роквеллу?
– Да нет, – засмущалась она. – Хозяин велел поставить прямо на прилавке, чтоб видели.
Хорошие у них ножи, острые. Тем, у которых двойная ручная ковка, заточки хватает месяца на два, а то и три. Клеймо не английское – свое.
К середине весны небо наливается золотистой синевой до самых краев, и птицы пьют эту синеву взахлеб, летая с открытыми клювами. Птицам теперь хорошо, а охотникам плохо. Весной какая охота… Но и весной настоящий охотник времени даром не теряет.
Весной самое время сочинять охотничьи истории. Летом, или осенью, или зимой, когда охотники рассядутся у костра, нарежут толстыми неаккуратными ломтями ветчину, откроют острыми, как бритва, охотничьими ножами банки с тушенкой, разольют водку в свои складные стопки… Вот тут некогда будет запинаясь придумывать, как ты открыл ногой дверь в
Загодя репетируются мизансцены вроде «дележ шкуры неубитого медведя», или «попирание ногой
Охотничьи собаки тоже времени зря не теряют. Они учатся не закрывать уши лапами при звуке выстрела, приносить хозяину после этого выстрела… на худой конец хоть шишку и, самое главное, не смеяться посреди рассказа о том, как медведь на коленях умолял.
Весна – это нестерпимо голубое небо над черным, гниющим снегом, кучами мусора и оттаявшего собачьего дерьма на маленьком пятачке перед рынком уездного города Александрова, на котором ансамбль вечных афганцев в камуфляже, медалях и десантных беретах с чувством исполняет на электрогитарах песню «Ковыляй потихонечку, а меня позабудь»; это замотанная в синий платок смуглая женщина неизвестного даже ей самой возраста, сидящая на деревянном ящике из-под чего-то с картонкой в руках, на которой что-то написано расползающимися в разные стороны буквами; это ее маленький, лет четырех или пяти, смуглый ребенок, бегающий вокруг матери с пустым игрушечным пластмассовым ведерком, пристающий к прохожим с криком: «Памагитэ!» – и заразительно при этом хохочущий.
Горбатов
Бывают такие городки вроде маленьких переулков между большими улицами. Идешь, идешь по такой улице, фонари сияют, витрины сверкают, машины проносятся и тоже сверкают, нарядные девушки разом и сияют, и сверкают… и вдруг свернешь в переулок, а там – тишина, мальвы в палисадниках, плотва вялится на солнце и мальчишки гоняют голубей. Горбатов и есть такой переулок. Он городок из тех, что тише едешь – дальше будешь. Горбатов едет так тихо, что будет дальше всех.
Все начиналось с перевоза через Оку. Через него шла дорога из Москвы в Нижний Новгород. Вернее, еще раньше началось с живших в этих местах племен мещеры, которые состояли в родстве с муромой, которые вместе со своим языком, с шейными гривнами, с ажурными браслетами, подвесками и привесками в виде цилиндриков и ромбов, с пластинчатыми луновидными серьгами в конце концов растворились между славянами. Осталось от племен мещеры только название Мещерская Поросль, но и его переменили в шестнадцатом веке, когда Грозный забрал у Андрея Шуйского-Горбатого эти земли и отдал монахам Суздальского Спасо-Ефимьева монастыря. Не понравилось монахам такое название деревни, и стали они называть ее по прозвищу бывшего владельца – Горбатая. Построили в ней церковь, и стала Горбатая селом. Екатерине Второй не понравилось, что село принадлежит монахам, и она снова забрала его в казну и назначила уездным городом Горбатовым.
Перевоз же через Оку как был с незапамятных времен – так и оставался до девятнадцатого века. Говорят, что через Горбатов проезжал Пушкин по пути в Нижний Новгород и остановился отведать замечательных горбатовских вишен. Помните – в повести «Выстрел» Сильвио на дуэли ест из фуражки черешню? Так вот: пушкиноведы исследовали черновики повести и нашли, что в первоначальном варианте была горбатовская вишня. Почему она потом стала черешней – я не знаю. Может, по цензурным соображениям, а может, потому, что Наталья Николаевна, большая любительница черешни, упросила его заменить вишню черешней. Отведал Александр Сергеевич и горбатовских стерлядок. Они и сейчас есть в Оке. Стоит стерлядь, по словам директора местного краеведческого музея, два года условно, но ловят ее все равно, и, если уговориться с местными рыбаками, можно… Рыбаки здесь серьезные. Основательные рыбаки. Весь берег Оки под горой, на которой стоит Горбатов, поделен на участки, и на каждом стоит домик рыбака. Кто-то строит его из кусков фанеры, горбыля и полиэтиленовой пленки, кто-то из толстых досок, с крышей, крытой толем, а у одного Наф-Нафа я видел домик, обшитый оцинкованным железом, с печной трубой, окошком, украшенным резным наличником, и отдельно стоящим флагом, с нарисованной на нем рекламой местного пива.
В последнее время богатые люди стали выкупать часть речного плеса в долгосрочную аренду. Сами они рыбу не ловят – человек из города может там запросто быть искусанным до полусмерти комарами с пойменных лугов, которые в несколько раз крупнее обычных, а уж злее… Местные жители утверждают, что коровам, которых выпасают на этих лугах, комары прокусывают вымя до молока! Они так и называют комаров – «кровь с молоком». Короче говоря, богатые люди нанимают местных рыбаков, те ставят сети…
Тут вы можете спросить – почему это городских жителей комары кусают, а горбатовцев кусают тоже, но без драматических последствий. Ведь и Горбатов – город. Ну да, город. Только очень маленький. Самый маленький в Нижегородской губернии. В нем проживает всего две тысячи с небольшим душ, и все эти души, и старинные дома, и палисадники с георгинами, и цветущие вишни, и безмятежно спящие коты на подоконниках, и горшки с толстыми столетниками и тонкими декабристами, и скворцы в скворечниках, и Ока с облаками, и пойменные луга, и комары – даже не звенья одной цепи, но атомы одной молекулы.
Кстати, о декабристах. В девятнадцатом веке одним из городских голов Горбатова был Павел Николаевич Бестужев-Рюмин, отец декабриста Михаила Бестужева-Рюмина. При нем в городе появились мощеные дороги.
Коренные горбатовцы большей частью живут наверху крутого, обрывистого берега Оки. Внизу, под горой, живут дачники, и если протрястись километра три вдоль берега по булыжникам мощеной еще при Бестужеве-Рюмине дороги, которую покрывают лохмотья советского асфальта, то можно упереться в ворота санатория «Ока». С фронтона главного корпуса санатория на отдыхающих строго смотрит одним глазом мозаичный Ильич. Он бы и двумя смотрел, но вторая половина лица у вождя облупилась. Впрочем, облупилось только лицо вождя, а все остальное в санатории сохраняется без всяких изменений с советских времен. Признаться, мне и вовсе показалось, что персонал этого санатория-заповедника даже не подозревает о том, что генеральный секретарь у нас давно уже не Леонид Ильич, а совсем другой человек.
По вечерам – подкидной дурак, домино и лото в беседке, танцы под песню «А он летал на кукурузнике и был прикинут, как положено: костюм, рубашка, тал стук узенький…», а на завтрак– подгоревшая творожная запеканка со сметаной, куриная нога с гречкой и кофе с молоком из большого алюминиевого чайника. Сахар при этом заранее насыпают в стаканы с советскими подстаканниками. Зато воздух у Оки такой, что со вкусом алюминиевого кофе не сравнить.
Отдыхающих немного. Больше всего приезжают из Дзержинска, работники тамошних химических заводов. Редко когда из Нижнего. Да и вообще редко. Теперь мало у кого достанет мужества на вопрос: «Где ты отдыхал?» – без смущения ответить: «В Горбатове».
Надо сказать, что Горбатов всегда был маленьким. В конце позапрошлого века, в пору своего расцвета, когда город был столицей Горбатовского уезда, в нем проживало не две, а почти четыре тысячи. Тогда за горбатовской вишней приезжали из Москвы от самого винно-коньячного короля Шустова. Привозили огромные давильные чаны, в которые местные жители сносили свой урожай вишен. Из этого сока на заводе у Шустова делали знаменитый «Спотыкач»[22].
Еще были яблоки. Яблоки были даже раньше вишен и потому попали на герб Горбатова. Просто яблоки. Ни меч, ни шлем, ни лев рыкающий, а просто «яблоня с плодами в золотом поле в знак изобилия сего рода плодами». Теперь на все эти геральдические тонкости смотрят проще – у въезда в город стоит стела с гербом, на которой выкрашенная белой краской железная яблоня зияет дырками яблок. Зимой, когда дует сильный ветер с реки, герб поет яблочными дырками, точно эолова арфа.
Трудно найти город более мирный, чем Горбатов. Не было у него никогда крепостных стен, не лезли на них татаро-монгольские полчища, стреляя из луков зажигательными стрелами, не приплывали по Оке ни шведы, ни турки, не присылали к горбатовцам парламентариев с предложением сдаться, не было случая у горбатовцев послать их всех… или хотя бы завести в болото. Местные оружейники за отсутствием таковых не ковали мечей и не обтягивали щит родины бычьей кожей. Только и было стратегического в Горбатове, что прядение канатов для корабельных снастей, да и то совмещено с производством мирных веревок и еще более мирных бечевок и шпагатов. Вездесущий и неугомонный Петр затребовал к себе, в Петербург, из Нижегородской губернии полсотни канатных прядильщиков. Из этой полусотни восемь были горбатовцами. Канатный промысел у местных жителей не угасал никогда.
Случалось делать горбатовским канатчикам и уникальные вещи. К примеру, в тридцатом году на канатной фабрике сплели из веревок постановление ЦК ВКП(б) «О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении». Все его тридцать пять с половиной тысяч букв, причем заглавные буквы абзацев были сплетены из толстых канатов с центральной красной нитью, а примечания – из тонкого шпагата. В Москву этот удивительный подарок отправляли на пяти подводах. Где теперь этот подарок – никто не знает. Пылится в каких-нибудь московских запасниках. В горбатовском музее до недавнего времени хранилась одна маленькая буква «Б» и веревочные же круглые скобки к ней, не отправленные в столицу по причине чуть более короткого у «Б» хвостика, чем положено. Увы, в дырку от «Б» заползла мышь, умудрилась запутаться в ней, никак не могла выйти за скобки, со страху… Ну и разгрызла все на мелкие кусочки.
И сейчас в Горбатове еще жива контора, производящая канаты и веревки. Вьется еще веревочка, вьется. Толщина ее, правда, уже не та, местами она и вовсе шпагат, да и нельзя как когда-то обмотать ею глобус России пять раз по диаметру, но разок…
Раз уж зашла речь о канатах, то нельзя не вспомнить о том, что Пушкин, проезжая через Горбатов, не только лакомился местной вишней и стерлядками, а прикупил по случаю восемь или девять аршин самолучшей местной пеньковой веревки. То есть он даже и не покупал, а на завтраке, данном в его честь уездным предводителем дворянства, от горбатовских потомственных почетных граждан и местного купечества поднесены ему были в дорогу четверть вишневой наливки и пудовый копченый осетр, красиво перевязанный этой самой веревкой. Александр Сергеевич тут же, не слушая возражения горбатовцев, распорядился подать все это к столу, а брошенную веревку уж потом прибрал его слуга Осип, справедливо полагая, что и веревка в дороге пригодится: тележка обломается ли, что другое – подвязать можно.
Проезжай наше все через Горбатов лет через сто с небольшим, ему бы наверняка подарили ондатровую шапку и сувенирный дамский ножик. Ондатр в Горьковскую область завезли в сорок третьем году, и они расплодились по ней повсеместно. Правда, в семидесятых и восьмидесятых их массово отлавливали на мужские шапки. Особенно любили их носить партийные работники среднего, райкомовского, уровня. Теперь они вымерли, а поголовье ондатр восстановилось. Да и мода на ондатровые шапки прошла. Вот только с райкомовским уровнем у Александра Сергеевича могли бы быть сложности… Не говоря о среднем. Ну и черт с ними, с этими шапками. Пусть евтушенки за ними давятся. Сувенирный дамский ножик ничуть не хуже. В тридцатые годы в Горбатове организовали промартель по изготовлению ножей. Из Павлово получали металл и туда же отправляли готовые ножи. В сувенирном дамском ноже есть, кроме обычного лезвия, еще и щипчики для выщипывания всего, что растет не там, где положено, маникюрные ножнички, пилка для ногтей
В полутемных музейных сенях стоит домовина – гроб, вытесанный из древесного ствола лет сто назад. Одна местная жительница отказалась в нем лежать. Решила, что нести ее в этом гробу будет тяжело. И все. И как она сказала – так и будет. Так оно и было. Померла бабка в легком гробу, а через много лет ее внук продал музею тот, что не пригодился. Теперь в музей всё продают. Даром в него только ходят[26]. Недавно Анатолий Сергеевич на пожертвование местного мецената в три тысячи рублей приобрел для музея патефон. В те времена, когда приносили даром, принесли даже бивень мамонта. Только он раскололся на три части. Отопление в музей то дают, то забирают, а бивень уже давно на пенсии. Вот он и не выдержал – раскололся от температурных перепадов…
Безнадега какая-то получается: канаты выродились до шпагата, ножи и сорочки вымерли как мамонты, а мамонтовый бивень раскололся на три части. Хоть делай петлю из этого самого шпагата и… На самом деле не все в Горбатове так плохо, как хотелось бы. Взять, к примеру, колхоз, который теперь закрытое акционерное общество. Жив, жив курилка. Вернее, косилка и доилка. В Горбатове когда-то была выведена специальная порода коров, дающая молоко повышенной жирности. Коровы и сейчас есть, и жуют они пахучее сено, скошенное с пойменных лугов, и дают такое молоко, из которого получается такая сметана, в которой не только ложка… Опытные технологи-кисломолочники утверждают: список того, что стоит в горбатовской сметане, может занять не одну страницу. Скажу только, что местная сметана на блинах или на варениках, внутри которых горбатовская вишня… Нет, словами этого не описать – только языком. И то, если исхитриться и не проглотить его в первую же минуту.
Рассказывают, что от местной сметаны был в восторге режиссер Михалков, снимавший в окрестностях Горбатова своих вторых «Утомленных солнцем».
Массовка, само собой, была горбатовская. Анатолий Сергеевич рассказывал, что все хотели записаться в фашисты – у них и форма новая, красивая, и по сценарию сидеть им в бутафорской цитадели да покуривать, а вот нашим надо ползти по грязи, подниматься в атаку и штурмовать. Да и какая у штрафбата форма – обноски. Но платили по горбатовским меркам хорошо и очень – пятьсот рублей за съемочный день. Еще и кормили при этом. Однажды прилетел к ним на съемки Медведев на трех вертолетах. Сначала ждали Путина, но вместо него прилетел Медведев. Приказали штрафбату идти в атаку. Проливному дождю никто не приказывал, но он тоже пошел.
«Иду я в атаку, – рассказывал Анатолий Сергеевич, – и думаю, где бы мне незаметно и поудобнее пасть смертью храбрых…»
Обошлось. Медведеву хватило и одного дубля, после которого он со всеми сфотографировался и улетел восвояси на трех вертолетах, а спустя недолгое время в музее появился большой стенд с фотографиями. Когда фотографировались с Медведевым, Михалков так улыбался, что пришлось его улыбку снимать широкоугольным объективом.