Мы ведь не только фонды представляем. К нам приходят и поэты. У нас такие поэты – Рубальская с ними рядом не стояла! Их книжки печатает издательский дом Николаевых. Он у семьи Николаевых и правда дом. Деревенский. Они в нем и живут, и стихи печатают. Николаев сам раньше заведовал типографией в Фурманове, а как вышел на пенсию, стал вместе с женой стихи местных поэтов печатать. Можно сказать, для удовольствия. Техника у них там никакая. Компьютер да принтер самый простой. Сами наберут, напечатают и сами сошьют. Бумагу им поэты приносят. У николаевских изданий даже и надпечатано, что они не для продажи. Семья у Николаевых многодетная. На жизнь он зарабатывает печником, а жена– соцработником. Изданием стихов не заработаешь даже на полку, на которую можно зубы положить.
Взять, к примеру, меня. Я многодетная мать. Средств у меня ни столько, ни полстолька, ни даже четверть столька, но если бы я была богатой, то построила бы дом творчества. Нам как воздух нужна картинная галерея. У нас столько художников и поэтов…
Фабрика Балиных стоит на берегу озера Вазаль, огромная и пустая, точно брошенный и запущенный храм, из которого ушли навсегда прихожане. Привидений здесь нет – это ведь фабрика, а не средневековый замок. Говорят, что по ночам, если изо всех сил прислушаться к гулкой и пыльной тишине, можно услышать тихое согласное жужжание десятков тысяч веретен, которые когда-то… Но это, конечно, не каждую ночь. Только в полнолуние.
…Приехала к нам в седьмом или восьмом году корреспондентка из «Известий». Все она плохое вынюхивала. Разруху ей подавай. Видно заказ такой был – на разруху. С чего уж она взяла, что у нас на клумбах картошка растет, – ума не приложу. Все пытала меня – где эти клумбы. Ух, как я разозлилась! Решила я ей Южу показать. В Народный дом ее повела и в музей театра. Подходим мы к Народному дому, а возле него клумба с желтыми цветочками. Корреспондентша на нее глазом так и косит. Не вытерпела и спрашивает у меня:
– Скажите честно – это у вас не картошка растет?
Я ей говорю:
– Да вы хоть раз в жизни видели, как картошка-то цветет? У нее цветы белые! У синеглазки – синие. Далась вам эта картошка!
Она помолчала полминутки и снова домогается:
– Так может это желтоглазка?
Удивительное дело – человек никогда в жизни не видел растущей картошки, а в голове такие заросли картофельной ботвы[8]…
В Юже нет ни одной улицы, названной в честь Валиных, ни одного переулка. Ни гимназия, ими построенная, ни больница, ни богадельня, в которой теперь детская музыкальная школа, ни Народный дом, переименованный в Дом культуры, не носят имени ни Асигкрита Яковлевича, ни его сыновей. Только на холме, сразу за детским садом «Радуга», в котором когда-то жила семья Валиных, стоит сосновая роща, которую южане называют Балинским лесом. Сосны там огромные – корабельные. Нашить бы к ним парусов и… «Куда ж нам плыть?»
Вечером шел мелкий, как крупа, злой снег. Большая среднеазиатская овчарка Зайка сидела в конуре на охапке сена и смотрела на окна дома, где горели разноцветные огоньки новогодних гирлянд. Зайкой ее звали потому, что по паспорту она была Грета, но заходивший к Аникиным почти каждый день занять пятьдесят или сколько получится рублей сосед Толик звал ее Зойкой, в честь своей тещи. «Не в честь, а в вычесть», – как он не уставал поправлять. Когда Светка, жена Аникина, воспитывала за разные провинности Грету веником, которого собака изо всех сил старалась бояться, то ругала ее Зойкой, а когда чесала за ухом, то Зайкой. Оказалось, что это очень удобно – менять всего одну букву вместо того, чтобы менять выражение целого лица или настроение. Поскольку Светка была женщиной доброй и чаще чесала собаку за ухом, чем лупила веником, то Грета незаметно для себя и окружающих превратилась в Зайку. Больше всего этому превращению был рад сосед
Толик. И волки были не в курсе, что над ними смеются, и овцы хохотали до упаду.
Зайка сидела и думала о том, что год заканчивается хорошо. Будку ей летом построили новую. Такую большую, что в ней поначалу с удовольствием играли хозяйские дети, и Зайка даже начала сомневаться, кто в этом доме хозяин. Куриных костей вот принесли с кухни и большую миску остатков винегрета, из которого Зайка аккуратно съела все, кроме зеленого горошка.
К утру потеплело, и снежинки стали большими, добрыми и слезливыми. Когда Аникин проснулся, синицы во дворе успели не только позавтракать, но и пообедать салом, привязанным бечевкой к ветке яблони. Зайка сидела метрах в десяти от своей пустой миски, прикидывалась веткой яблони или старой канистрой из-под керосина и терпеливо ждала, когда какая-нибудь сорока или ворона соблазнится десятком горошин из съеденного винегрета. Тут-то она как выскочит, как выпрыгнет и, как всегда, не поймает.
Увидев Аникина во дворе, с рюкзаком за спиной и фотоаппаратом на боку, Зайка побежала в сени, к крючку, на котором висел ее длинный прогулочный поводок, и стала стягивать его зубами. Аникину не очень хотелось брать собаку с собой, но чувствовать себя последней скотиной, лишившей Зайку прогулки, ему хотелось еще меньше. Он шел далеко, в соседнее село Березовка. От его Мостков до Березовки было километров пять, если перейти по поваленной осине через неширокую, не шире банного полотенца, речку Синичку и идти не по проселку, а напрямую по холмам, держа курс на белую колокольню Березовской церкви.
В Березовку Аникин ходил регулярно – почти каждый раз, когда удавалось приехать к родителям в деревню. И не было случая, чтобы он до нее дошел. Аникину нравился сам процесс асимптотического, как он сам выражался, приближения к Березовской церкви. Белая мачта церковной колокольни то выплывала из-за одного холма, то ныряла за другой, и Аникину представлялось, что на самом верхнем ярусе этой колокольни стоит, крепко уперев ноги в качающуюся палубу, кряжистый сельский батюшка с седой, развевающейся по ветру бородой и безотрывно смотрит в блестящую латунную подзорную трубу.
Аникин наступал на Березовку основательно – под каждой березой или осиной он устраивал привал, пил кофе, ел бутерброды с сыром и ветчиной, собирал грибы, когда был сезон грибов, или фотографировал до полного изнеможения батареек в фотоаппарате. Фотографии потом складывал в аккуратные папочки на своем ноутбуке. Все это планировалось тщательно просмотреть, убрать лишнее, подкорректировать в «Фотошопе», систематизировать и даже устроить выставку… внутри ноутбука. Впрочем, выставка была делом отдаленного будущего, которое Аникин торопить не собирался.
Вдоль деревенской улицы дул пронзительный ветер, и Зайка пожалела было, что увязалась с Аникиным, и даже открыла пасть, чтобы… но тут послышался визгливый, состоящий из мелких острых осколков, лай собаки Прохоровых – кривоногой дворняги Мани. Дом Прохоровых стоял на самом краю деревни. Точнее сказать, полдома. Другие полдома занимали дачники из Москвы, приезжавшие на лето. Общими у Прохоровых и дачников были крыша, скважина и погружной насос «Ручеек», который качал воду в дом. Считалось, что Прохоровы присматривают за пустующей половинкой дома. До тех пор, пока они не вытащили насос и мгновенно его не пропили. Вместе со шлангом, через который шла вода. Прохоровы это сделали в первую же зиму, как дачники уехали к себе в Москву, так что считалось недолго.
Прохоровых в четырехкомнатной половинке дома обитало восемь человек. Сама Нинка, вечно поддатая, красномордая баба, ее муж, двое ее детей, два зятя и двое внуков. Как-то раз по утру, дачница Лариса, предварительно отказав в сторублевом кредите, спросила у Нинки:
– Что ж ты уже с самого утра пьешь-то, а?
– Здрасьте! – отвечала, театрально кланяясь, Нинка. – Чего это вдруг мне не пить? Суп я, например, уже сварила.
Маня брехала в три горла. Издалека Аникину было видно, что она облаивает какую-то серую кучу, лежащую в сугробе возле калитки. Куча была Нинкиным мужем. Это был второй ее муж. Первый умер шесть лет назад. Спился. Сегодня как раз была пятая годовщина его смерти. Вернее, она была позавчера, и с позавчерашнего дня Прохоровы эту скорбную дату отмечали так, что Прохоров[9] как вышел покурить на свежем воздухе, так и… Тут на Манину брехню вышли из дому Нинка с одним из зятьев и втащили мычащего от горя Прохорова в дом.
И Аникин, и даже Зайка знали: останавливаться у дома Прохоровых нельзя. Стоит только задержаться хоть на минутку, как Нинка, или ее муж, или зятья, или внуки, или собака Маня, или все они разом попросят денег до получки. Саму эту получку никто из них не видал много лет, а Мане и малолетним прохоровским внукам она и вовсе представлялась огромной теткой с зелеными бутылками вместо рук, но просить это обстоятельство нисколько им не мешало.
Стремительно миновав прохоровский дом, Аникин с Зайкой свернули к небольшому оврагу, по дну которого протекала Синичка. За оврагом стояли дом и баня Селезневых. На селезневском берегу Синички можно было заметить небольшой холмик с торчащими из снега зарослями рыжей выцветшей щетины. Щетина эта росла из окоченевшей и замерзшей до железобетонного состояния туши дракона. Чудовище прилетело прошлым летом в Мостки топтать и жечь посевы, требовать себе первых на селе красавиц. С посевами получилась неувязка. Дракон их, само собой, потоптал, сколько мог, и стал поджигать, но то ли из-за того, что накануне прошел сильный дождь, то ли из-за того, что дракон был стар, сильно кашлял и, скорее, дышал на ладан, чем изрыгал пламя, – с поджогом ничего не вышло. Деревенские мальчишки потом даже поджигали спичками мокроту, которую выкашлял дракон, но и она не загорелась, а только вспыхнула на секунду зеленоватым пламенем и тут же погасла.
Мало того, поле, на котором он приземлился, принадлежало компании «Мордатель». На нем рос овес для пропитания мордателевских коров. Уже на следующее утро из соседней Андреевки, где жил управляющий и была машинно-тракторная станция, приехало два экскаватора с ковшами, на которых сверкали остро наточенные клыки, и черный джип «ленд крузер», из которого вышло четыре таких мордателя… Короче говоря, после недолгого разговора дракон тяжело взлетел, не забыв при этом прицельно обгадить «ленд крузер», и на бреющем переместился в овраг на краю деревни, аккурат рядом с баней Толика Селезнева.
Толик, помня про первых сельских красавиц, в первую же ночь пришел к дракону и стал договариваться насчет своей тещи, которой и тираннозавру хватило бы на месяц каждодневного трехразового питания, но дракон ее есть не стал, сказался вегетарианцем. Упорный Толик стал тогда намекать дракону на женскую сущность Зои Сергеевны и даже приписал ей такие достоинства, о которых и сам только один раз увидал в журнале, совершенно случайно найденном у сына Вовки. При этих намеках дракон и вовсе сник. Загрустил и Толик, надеявшийся на дракона как на стихийное бедствие в борьбе с тещей. Он достал из кармана пластиковую бутылку из-под «Фанты». В такие бутылки разливала свое зелье деревенская самогонщица Танька Лаврухина. Ходили слухи, что она в этот самогон и димедрол добавляла для нажористости. Достаточно было одного стакана, чтобы дня два мучиться похмельем.
Часа за два душевного разговора, в течение которых Толик успел раза два сбегать к Таньке за самогоном и вернуться, они с драконом успели не только рассказать друг другу все наболевшее, но даже и договориться до общих родственников.
Через три дня дракон умер. Спился. То есть и не спился даже, но заснул навсегда. То есть не заснул навсегда, а заснул… То есть сначала-то он пил с Толиком до чешуйчатых зеленых огнедышащих чертей; жрал, несмотря на все свое вегетарианство, ворон и случайно забредших в овраг кур; клялся в вечной дружбе и уважении Толику; унавозил местность вокруг себя огромными зелеными кучами, на которые почему-то не садились мухи; орал по ночам с Толиком непристойные частушки, за которые однажды, вместе с Толиком, получил по гребню граблями от толиковой жены Нюры. Да он бы и сейчас жил, кабы не димедрол, который Танька добавляла в самогон. Одним хмурым похмельным утром Толик забрел в драконов овраг, чтобы… Если ящер и спал, то так крепко, что даже грабли, обломанные об него Нюрой и брошенные рядом, не смогли его разбудить. Не проснулся он и на следующий день, и через неделю. Толик грешил на димедрол.
Всю следующую неделю Толик убивался. Не переставая, конечно, при этом пить. Он даже решил пойти в Березовскую церковь, покаяться и поставить заупокойную свечку Славику (так он прозывал дракона), но был избит верующей Нюрой, едва успел сообщить ей о своем намерении. Впрочем, никакой нужды в этой экзекуции не было, поскольку Толик постоянно находился в таком… в таком трауре, что не только дойти до Березовки, но даже и порог без посторонней помощи не смог бы переступить.
Пока Толик убивался, ударили заморозки, а за ними повалил снег, и туша Славика, которая почему-то совершенно не разлагалась, превратилась в огромный сугроб или маленький холмик, который деревенские собаки обегали за версту…
За Селезневыми жили брат и сестра Гильдеевы – Серега и Маринка. Они были татарами, но не понаехавшими в обозримом прошлом, а пришедшими в необозримом. Предок Гильдеевых пришел сюда еще с войском Батыя, да так и остался. Вышел ночью из расположения их штурмового кавалерийского ордена Чингисхана второй степени полка по естественной надобности оставить как можно больше потомства и был зарезан в упор местными крестьянами за то, что успел это сделать. С тех самых пор Гильдеевы в Мостках не переводились.
Гильдеевыми они были только по паспорту – все в деревне, не исключая их вечно голодного шелудивого пса Перчика, звали их Разгильдеевыми. Серега Гильдеев, отсидевший в молодости шесть лет «по хулиганке», работал сезонно, то есть деревенским пастухом, да и то только до первой получки. На нее он покупал у Лаврухиной самогон, а вернее, расплачивался с Танькой за взятое в долг и брал в него же новое. После этого Серега уходил в запой. Компания для пьянок ему была не нужна – у него были коровы. С ними он разговаривал по душам, они его уважали. Беседовал с ними Серега исключительно матом, поскольку именно этот язык был для него родным, и никакого другого он не знал от рождения. Само собой, коровы тоже стали мычать нецензурное. Владельцы коров на это не очень обращали внимание, кроме старухи Тимофеевой. К ней приехала внучка из города и такого от коровы понаслушалась…
Маринка Гильдеева считалась в деревне гулящей. Это была неправда. Нигде она не гуляла – мужики к ней приходили сами. Просто Маринка была доброй и никому не отказывала. Последствия этой доброты бегали по захламленному двору гильдеевского дома в количестве двух мальчиков. На самом деле Маринка родила трех или четырех детей от пяти или шести отцов, но брать их из роддома не стала. Отцы этих детей этого делать не стали тоже, поскольку не все были в курсе, что стали отцами, а если бы и были в курсе, то делать этого не стали бы потому, что не делали этого никогда. Впрочем, от детей была и польза. За них регулярно платили детское пособие. Прожить на него было нельзя, но пропить можно.
Мальчиков Маринка родила от неизвестного гастарбайтера, нанятого для выкапывания ямы под септик у дачницы Ларисы. На самом деле гастарбайтеров Лариса наняла троих. Люди они были тихие, плохо говорили по-русски и все время копали, не выходя за пределы Ларисиной усадьбы. Один единственный раз кто-то из них сбегал в приехавшую в деревню автолавку за сигаретами – и вот на тебе… Обо всем этом Лариса, к которой пришла Маринка для выяснения адреса отца мальчиков, даже не подозревала. Маринке нужны были алименты. Для начала надо было установить хотя бы фамилию непутевого отца. Увы, никаких фамилий, имен и адресов Лариса, как ни старалась, вспомнить не смогла. Не потому, что у нее была плохая память, а потому, что сама Маринка вспомнила о том, что ей не помешали бы алименты, через два года после рождения мальчишек.
Ветер утих. С холма, на который взобрался Аникин, была видна вся деревня. Мостки были маленькой деревней – чтобы все их увидеть достаточно было, как говорила аникинская жена, встать на табуретку. Петляющая изо всех сил Синичка делила Мостки на четыре неравных части, соединенных между собой тремя мостиками. Первый соединял берег, на котором стояло облупленное здание сельской библиотеки с берегом у дома сельской старосты Василисы Егоровны Гороховой, которую в деревне за глаза звали баб Васей. Этот мостик был построен еще в советское время из бетонных плит, и у него даже были настоящие перила, а потому его называли Дворцовым.
Второй мостик между Толиком Селезневым и многочисленными Прохоровыми называли Танковым. Он был сварен рукастым Толиком из толстенных листов ржавого железа. На вопрос, откуда такие листы, Толик отвечал, что купил по случаю за бутылку у знакомых танкистов списанную танковую броню. Ее как раз списывали в огромных количествах после вывода наших танков из Восточной Германии. Списанная танковая дивизия проезжала ночью мимо Мостков к месту секретной танковой свалки на Урале, и Толик, у которого как раз в тот день была бессонница, удачно подсуетился. В этой версии у односельчан ничего не вызывало сомнения, кроме того сомнительного факта, что Толик отдал за броню бутылку. Односельчане справедливо полагали, что бутылку Толик не отдал бы и за целый танк с полным боекомплектом снарядов.
По третьему, самому хлипкому, деревянному мостику, который назывался Березовским потому, что выходил на проселочную дорогу, идущую в Березовку, бодро вышагивала жизнерадостная Лариса. За ней тащился ее муж – угрюмый бородатый мужик в ватнике камуфляжной расцветки. Муж сгибался под тяжестью прялки, подаренной Ларисе кем-то из деревенских. Собственно говоря, прялку ее прежний хозяин, которому она перешла в наследство от матери, хотел спалить и даже успел ударить по ней разок топором, чтобы разделать на дрова, когда случайно проходившей мимо Ларисе взбрело в голову устроить у себя дома уголок деревенского быта. Теперь она шла, ведя в поводу мужа, нагруженного прялкой, и представляла себя барышней-крестьянкой. В голове у нее продумывался фасон летнего крестьянского сарафана с большим квадратным вырезом, вологодскими кружевами и красной атласной лентой, завязанной под грудью. Муж в ответ на приказ не молчать, а думать о том, как обустроить уголок, изо всех сил продумывал погреб с рядом пыльных запечатанных бутылей с разноцветными настойками и висящими на крюках окороками, уютное вольтеровское кресло и двух или трех румяных дворовых…
При мысли об окороках Зайка просительно посмотрела на Аникина и облизнулась. Она доподлинно знала, что в рюкзаке у него лежат две говяжьих сардельки между кусками ржаного хлеба. Вовсе незачем было взбираться на этот холм, чтобы их съесть.
Аникин, однако, никакого внимания на Зайку не обращал – он стучал носком обутого в галошу валенка по большому ржавому звену тракторной гусеницы. Как оказался трактор на вершине этого холма, по какой такой причине потерял он часть своей гусеницы… Быть может, вездесущие деревенские ребятишки исхитрились где-то стянуть этот неподъемный кусок железа и потом изо всех, как выражались в Мостках, дрисёнок тащили его в пункт приема металлолома в соседней деревне, да, не дотащив, бросили, или молодой ухарь-тракторист решил покатать свою девушку, пахнущую парным молоком доярку, и, разволновавшись от быстрой езды, схватился впопыхах не за тот рычаг и порвал гусеницу или просто-напросто поехал в соседнюю деревню за водкой… Точно – за водкой. Рядом с гусеницей из-под снега торчало горлышко пустой бутылки. Любопытный Аникин раскопал ее и на выцветшей этикетке прочел название «Вольные хлеба»[10].
Александров
Во Владимирской области есть город Александров, через который протекает речка Серая, а через речку – мост, а на перила этого моста молодожены вешают замки. Мало кто знает, что каждое полнолуние из угловой башни стоящего неподалеку монастыря прилетает на мост черный дятел и долбит клювом в замки, пытаясь их открыть. Ежели какой откроет – та семья и распадется. Еще только дятел начинает долбить, а уж в доме все не слава богу – или муж приходит под утро с совещания и к стене отворачивается, или жена уходит чай пить с ночевкой к подруге. Уж что только ни делали – и гоняли этого дятла, и замки ядом смазывали, и даже бойницы в башне заколачивали досками. Ничего не помогает – прилетает, хоть тресни. И откуда он знает, какие замки долбить, – уму непостижимо. Единственное средство – не ходить на совещания и не пить чай, но на такие жертвы не всякие муж и жена готовы пойти. Зато если на замок сядет воробей или сорока и даже сточит об него клюв, то это просто к щекотке. Больше ни к чему.
Стемнело, ветер утих, и в хрупкой, тонкого лунного стекла, тишине стало слышно, как жалобно поет электричество в мохнатых от инея проводах на столбах вдоль дороги. Прятавшийся в низине туман дождался, когда проедет последний грузовик, в кабине которого в густом табачном дыму и песнях радио «Шансон» подпрыгивал на ухабах небритый и невыспавшийся шофер-дальнобойщик, и стал осторожно переползать через дорогу. Сначала высунутым молочным языком ощупал придорожные снеговые отвалы, автобусную остановку с намалеванными на ее стене словами о том… и об этом тоже, зацепился им за стволы елей на противоположной стороне дороги и наконец перетащил через шоссе свое грузное, неуклюжее тело. Еще до того, как прогромыхал по дороге пустой сельский автобус, туман успел глубоко забраться в густой подлесок и там укутать большой муравейник, спящие жители которого этого и не заметили вовсе, а только один нерадивый сторожевой муравей, выглянув спросонок в окно и увидев там не просто ничего, а ничего туманное, зевнул так, что чуть не вывернул жвалы, почесал двумя передними ногами и левой задней брюшко, улегся на циновку из трех связанных паутиной порыжевших хвойных иголок и снова уснул.
Когда давно убранные на антресоли елочные зайцы, мишки, космонавты и серебряные шары, поворочавшись с одного сверкающего боку на другой, наконец впадают в спячку; когда наступает просто зима – та самая, которая до весны месяц, или всего три недели, и которая никогда не кончится; когда снег за окном уже не идет, но только падает, падает и падает от усталости; когда по ночам снятся маленькие, юркие, точно серые мыши, нахально бегающие по твоей груди, шевелящие усами сны, от которых вдруг проснешься в холодном поту, пробормочешь со страху: «И остави нам долги наша, якоже и мы…» – и опять проваливаешься…
Макарьев
Если ехать в Макарьев из Костромы или из Кинешмы, то, начиная с села Островского, дорога представляет собой… все что угодно, кроме, собственно, дороги. Обочины, по которым водители объезжают ямы, рытвины и колдобины на проезжей части становятся шире самой проезжей части. Машины становятся похожими на петляющих зайцев, которых догоняет свора борзых, а слова, которые во время езды произносят в сердцах водители, становятся междометиями и восклицаниями такого свойства, которые я не решусь воспроизвести. Впрочем, водители их произносят и тогда, когда выходят из своих машин, чтобы заменить пробитое колесо или погнутый диск. Будь я предпринимателем – организовал бы вдоль дороги продажу резиновых боксерских кап для проезжающих, чтобы они могли п-п-предохранить свои з-з-зубы от выб-б-бивания при тряс-с-ске. Само собой, объяснений такому положению дел есть множество: это и многовековое отсутствие денег в казне, и неурожай, и несусветная цена асфальта, завозимого то ли из Калифорнии, то ли из Австралии, и ужасный климат, и комары-убийцы, пьющие кровь из дорожных рабочих распивочно и на вынос, и огромные болота…
Кстати, о болотах. В Макарьевском районе находятся два уникальных болота – Дудинское и Томненское. Это очень древние болота – им по тринадцать тысяч лет каждому. На них растет столько клюквы, сколько не растет во всей остальной Костромской области. Если ее, конечно, умудриться всю собрать. Клюква отборная, крупная. Мало кто знает, что тринадцать тысяч лет назад, когда с экологией дела обстояли не в пример лучше, клюква родилась там такой, что стволы деревьев, на которых она росла, достигали десяти и даже пятнадцати метров в высоту. Диаметр кроны клюквенного дерева доходил до пяти метров! В руку помещалось при сборе не больше одной ягоды. Правда, была она в те времена гораздо кислее. В эпоху раннего средневековья в отдаленных уголках макарьевских болот еще росла реликтовая клюква, и ее собирали местные жители, сызмальства привыкшие к большим дозам клюквенной кислоты. В Кирпатьевской летописи описан удивительный случай, произошедший с отрядом конницы татарского хана Улу-Махмета, грабившего села и деревни в тех местах, где в последствии вырос город Макарьев. Жители одной из деревень подсыпали в овес татарским лошадям местную клюкву. Через малый промежуток времени у лошадей так свело скулы, что они не только скакать, но даже и стоять спокойно не могли. Двое суток их отпаивали водой. Еще и половина в строй не вернулась из-за повышенной кислотности и язвы желудка.
Впрочем, это все преданья старины глубокой, которым не всегда можно верить. Теперь, во времена мелкой клюквы, можно лишь вспоминать о том, каким был старинный Макарьев, как по Унже день и ночь сплавляли лес, как шумела под стенами Макарьево-Унженского монастыря огромная ярмарка, как на главной площади города стояла под вывеской «Мыс Доброй Надежды» «гостиница с нумерами», как хозяин самого лучшего в городе трактира, купец Чумаков, собственноручно открывал дверь своего заведения и, увидев какого-нибудь чумазого лесосплавщика или сапожного подмастерья, направлял указательный палец на порог и уважительно предлагал: «А не пойдете ли вы вон-с!».
Дома, в которых были гостиница и трактир, стоят и по сей день, но ни гостиницы, ни трактира в них нет. Даже о «Мысе Доброй Надежды» теперь мало кто помнит.
Неподалеку от бывшего «Мыса Доброй Надежды» стоит здание Макарьевского краеведческого музея. Двести десять лет стоит. Сотрудница музея рассказывала мне, что наняли они какого-то пропойцу задешево подлатать прохудившееся за два века кровельное железо. Денег у музея больших нет, как нет и малых, и потому приходится обращаться к тем, кто готов задешево. Да и никто в здравом и трезвом уме и твердой памяти не стал бы вставать на худую, точно решето, крышу. Тем не менее работа была сделана, и самую аварийную часть крыши заменили. Когда же старое железо сбрасывали с высоты второго этажа на землю, то оно до земли не долетело – рассыпалось в воздухе.
Здание музея было построено как административное – в нем находилось казначейство, жил на втором этаже в казенной квартире полицмейстер с семьей, а в подвале был сводчатый каземат с двойными железными решетками на окнах – для арестованных. Он и сейчас там есть. И решетки на окнах так крепки, что хоть сейчас сажай туда кого хочешь. Директор музея спит и видит, как устроить в этом каземате экспозицию музея, но… денег пока хватает только на опилки. Самые обычные древесные опилки, которыми в подвалах музея зимой засыпают трубы отопления, чтобы те не замерзли и не полопались. Отопление в Макарьеве печное. Дровяное и угольное. Во всем городе. Зимой, в мороз Макарьев, с его сотнями дымов из сотен печных труб, представляет собой красивое зрелище. Если, конечно, смотреть на него со стороны. Власти, само собой, обещали провести в город газ, но этому обещанию уже четыре года, а оно все еще как новенькое. Черт его знает, как так получилось, что от Сибири до Западной Европы путь оказался короче, чем до Макарьева. Может, карты были неверные, может, что-то напутали при прокладке газовой трубы, а может… поэтому макарьевцы голосуют за кого угодно, кроме. Даже за коммунистов, от которых пользы тоже, как от… Но памятник вождю мирового пролетариата нет-нет, да и покрасят. Даже и цветы кладут к его подножию. Так, наверное, древние славяне, уже принявшие христианство, все еще хранили на всякий пожарный случай где-нибудь в дальнем углу сарая или темном овраге деревянного Перуна или Даждьбога и хоть изредка, но обмазывали на всякий случай идолов кровью ягненка или обливали пивом.
Между прочим, и макарьевского Ленина пришлось недавно обмазывать. Какой-то местный житель прикрепил Ильичу шестой палец на протянутую ладонь правой руки. Даже и гадать не стану, зачем он это сделал. Причин, по которым у нас могут приделать палец какому угодно памятнику, такое множество, что аршином общим их не измерить. Тем более Ильичу. Палец ампутировали, а заодно и поврежденную руку заменили на новую.
Что же до музея, то он раньше помещался в надвратной церкви монастыря. Хорошо там было музею. Не потому, что залов было больше или условия лучше, а потому, что рядом с этим храмом на территории монастыря большевики построили городскую баню. Разобрали на кирпичи часть монастырской стены и построили. По субботам множество макарьевцев семьями, с детишками, приходили мыться в эту баню. Баню, надо сказать, небольшую, а потому с большой очередью. И пока взрослые стояли в этой очереди, детишки бегали в музей. Часто и родителей за собой тащили. Для этих-то детей, не говоря о родителях, музей всегда работал по субботам. Теперь он в отдельном здании неподалеку. Метров пятьсот от старого, сразу за монастырской стеной. Только бани рядом с ним нету. Старую тоже закрыли. Посетителей в музее… Вот и получается, что баня была культурообразующим предприятием Макарьева. Вместе с музеем, конечно. Биолог сказал бы, что с музеем у бани были симбиотические отношения.
Вообще, с культурной жизнью в Макарьеве не очень. Даже вездесущий Петросян сюда не приезжает. Не говоря о Киркорове. Был в городском соборе кинотеатр, но его перевели в неприспособленный для этого универмаг. Смотреть кино в универмаг макарьевцы ходить не любят. У них кино ассоциируется с храмом. Нельзя сказать, чтобы и в храмы они… В известном когда-то на всю Россию Макарьево-Унженском монастыре, кроме нескольких монахинь, неустанно прибирающихся во дворе и обихаживающих цветники, никого не видать. Паломники и туристы здесь редкие гости. Теплоходы с ними доходят только Макарьево-Желтоводского монастыря на Волге, тоже основанного преподобным Макарием. В Унжу теплоходы не заходят. До середины прошлого века река еще не так сильно обмелела, не была замусорена многолетним лесосплавом, и по ней можно было пройти в начале навигации аж до самого Кологрива, а летом уж всяко разно до Макарьева. Кто ж теперь станет чистить Унжу ради туристов…
По узкому ходу в толстой стене заброшенного Троицкого собора пробрался я на хоры, а потом по еще более узкому ходу, скорее даже лазу, с огромным трудом, точно Винни-Пух, возвращающийся из гостей у Кролика, протиснулся на крышу, с которой открылась мне весенняя, разлившаяся Унжа, бесконечные леса на противоположном берегу и невидимый в этих лесах леспромхоз «Комсомольский». Когда-то там кипела жизнь, и кроме большой зарплаты давали пайковую тушенку, сгущенное молоко, шпроты и даже сгущенное какао. Теперь не кипит. Даже не теплится. Словно в одночасье исчезли тушенка со шпротами, а за ними пропала и зарплата. Люди ждали, ждали… и стали охотиться на птицу, зверей, ловить рыбу, собирать грибы и ягоды.
Не все, конечно. Многие, чтобы скрасить ожидание, запили.
На территории монастыря находилось кладбище, на котором хоронили уважаемых и именитых макарьевских граждан. Не одну сотню лет хоронили. Разорили макарьевцы кладбище и растащили надгробия для хозяйственных нужд. На Юрьевецкой улице стоит известный всему городу дом, у которого фундамент состоит из этих надгробных плит. В доме уже давно никто не живет. Владелец его спился. Облюбовала дом макарьевская шпана. Время от времени у этого дома и внутри его грабят, избивают и, по словам музейного экскурсовода, могут и зарезать.
Кстати, о преступниках. Тот же самый экскурсовод, понизив голос, рассказал, что люди авторитетные запрещают проживать в городе нашим соотечественникам из южных федеральных округов. Не соотечественникам из не наших южных округов – тоже. В районе можно, а в городе – ни-ни. И действительно, за время моей прогулки по городу я не увидел ни одного из них и не встретил ни шашлычных, ни чебуречных, ни шаурмы, ни кафе с кавказской кухней, а только одну единственную блинную. Не было и давно привычных для москвичей таджиков[11], бесконечно метущих улицы и прибирающих мусор. Зато была прямо под стенами монастыря мусорная свалка. Самое удивительное, что ближайшие к этой свалке дома находятся далеко внизу, под горой, на которой стоит монастырь. На эту гору и просто так нелегко взобраться, а уж тащить на себе еще и мусор… Не единожды монахини и сотрудники музея приводили на место этой свалки городских властей, не единожды власти разводили руками и не единожды говорили, что денег на уборку мусора нет. Подозреваю я, что другие люди приводили их и в другие места, и по другим поводам, но результат был тот же.
В одном из залов краеведческого музея нашел я старинную детскую книжку с названием «Занимательные путешествия по комнате», написанную каким-то ученым немцем по немецкой фамилии Вагнер. С немецкой педантичностью там были описаны даже комнатные мухи. В конце главы, посвященной мухам, вычитал я вот что: «Даже пленник в заточении может рассеять свое одиночество мухой, потому как это подвижное насекомое может нам надоесть, окружая нас своими многочисленными товарищами, в такой же степени она может к нам привыкнуть, и одинокая муха, которая у нас зимует, может сделаться подругой ребенка». Как это отвратительно, подумал я. Что за ужасные немецкие придумки! Да никогда в жизни нормальный ребенок… И тут вдруг представился мне Макарьев одиноким ребенком, брошенным всеми, без друзей, подруг, и я подумал, что хорошо бы ему найти хоть муху, чтобы перезимовать.
Р. S. Читая отзывы об одной из гостиниц города Макарьева, наткнулся на такую замечательную фразу: «По поводу гостиницы одни только положительные нарекания…»
За окном мороз, и на заиндевевшем стекле черными тенями веток нарисовано прилагательное «собачий». В комнате, замшевой от серых сумерек, – тишина, жалобно подвывающая печной трубой, растение Ванька мокрый с маленьким полузасохшим цветком и спящая птица чижик в клетке. Чижик вздрагивает на своей жердочке – плавает во сне. Шевелит несуществующими плавниками, переливается перламутровой чешуей, стремительно ныряет, обгоняя медлительных пескарей и пугливых уклеек. Поет под теплой и прозрачной, как небо, зеленой водой, поет во все горло и захлебывается от счастья. Ловко уворачивается от длинной щуки с ее длинной зубастой пастью, которой злодейка щелкает в сантиметре от тщедушного чижикова тельца! Выбиваясь из сил, чижик бесконечно плывет, плывет, плывет вверх, еле шевеля свинцовыми плавниками, и наконец выскакивает из воды, взмахивает крыльями, летит, летит, летит, просыпается, не может отдышаться, мелко дрожит, жадно пьет теплую воду из поилки, машинально щиплет увядший листик салата и снова засыпает… За окном мороз, и на заиндевевшем стекле черными тенями веток нарисованы слова «спи» и «завтра рано вставать».
В городе книжки читаются все больше те, которые можно на бегу читать. Или вовсе газеты. Там, внутри этих детективов и глянцевых журналов, все несвежее, жареное – вроде привокзальной шаурмы и чебуреков. Потом в голове от этого изжога и разлитие мозговой желчи. Ну, это в городе, а в деревне, когда темнеет вечер синий и в ближайшую оперу хоть три года скачи – ни до какой не доскачешь, когда веселым треском трещит натопленная печь, когда за окном сугроб достает до самого подоконника – вот тогда хорошо дремать над «Философическими письмами» Чаадаева или «Опавшими листьями» Розанова и размышлять о судьбах России. «Россия пуста. Боже, Россия пуста. Продали, продали, продали» сегодня на рынке две румяных от мороза бабы из Ростова Великого три свежих щуки с икрой. Они каждый божий день, кроме понедельника, приезжают в Александров из Ростова на электричке торговать рыбой. Долго с ней потом возились, с этой икрой, – протерли через сито, обдали кипятком, промыли, посолили, добавили подсолнечного масла и тщательно перемешали, прежде чем поставить в холодильник. Если верить рецепту, то меньше чем через шесть часов икра не просолится, и есть ее нельзя, а потому надо терпеть еще часа два. Чижик, напевшись за день, спит без задних ног в своей клетке. Во дворе воет на луну собака, оконное стекло все в хрустальных сверкающих зарослях. Ветер утих, и на снегу разбросаны в беспорядке обломки черных теней рябиновых веток. Второй час ночи. Наконец-то. Теперь можно. Сначала на горбушку черного хлеба намазываем масло. Ничего, что толсто и неаккуратно. Потом икру. У нее цвет гречишного меда. На подоконнике теща вырастила зеленый лук. Отрываем перышко, мелко его режем, посыпаем бутерброд, который тут же подпрыгивает ко рту, но… почтительно замирает на мгновение, пропуская перед собой рюмку водки. «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его», – пишет Чаадаев, и он таки прав. Все дело в правильной оценке. Важно, однако, чтобы между первой и второй оценкой не было большого перерыва. «…Мы призваны решить большую часть проблем… завершить большую часть идей… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество». Тут и спорить нечего! Решим, завершим и ответим, но не сейчас, когда икра с маслом еще тают на языке, а шустрая водка уже скатилась кубарем по пищеводу.
Серпухов
На рыночной площади Серпухова построили отель с иностранным названием. Тридцать или даже сорок этажей зеркальных стекол. Внизу магазины, кафе и рестораны. Пил я там чай с иностранным кексом и думал, что лет сорок или даже сорок пять назад на этом самом месте у бочек с солеными огурцами стояли шумные торговки; бродили в своих плюшевых юбках цыганки и гадали, просили на молоко детям, успевая при этом торговать петушками на палочке; небритые мужики в телогрейках дымили папиросами «Беломорканал» и торговали кухонными кранами, прокладками, рыболовными крючками, ржавыми болтами и гвоздями; стояли бабушки с оренбургскими пуховыми платками и шерстяными носками домашней вязки. Мне, пятилетнему, тогда купили вместо щенка трех маленьких золотых рыбок в пол-литровой банке. Дома я их пересадил в трехлитровую и двадцать раз в день подсыпал им сушеного рыбьего корму. Мне очень нравился запах этого корма. На вкус-то он оказался гораздо хуже. Через неделю, много две, рыбки умерли, вероятно, от переедания. Сначала-то я думал, что они просто устали и плавают кверху животом. Потом думал, что заболели, потом стал подозревать самое страшное и стал помогать своему горю слезами. К счастью, с работы пришла мама и утешила меня, сказав, что они просто приболели в неволе. Лучше их отпустить в Оку. Там они поправятся. До реки надо было ехать долго на автобусе, а потому мама предложила не мешкая спустить их в унитаз, чтобы они сами, гораздо быстрее любого автобуса, доплыли до своего дома… Теперь, конечно, прогресс и Макдональдс, а тогда, в моем детстве, не было ни того, ни другого. Разве это прогресс, когда за пятачок я мог немытой рукой залезть в бочку с мутным рассолом и выбрать себе соленый огурец или за шесть копеек пить из огромной пивной кружки квас до полного изнеможения и икоты? Никакой это не прогресс, а самое обыкновенное счастье. Бог его знает, куда оно подевалось. И огурцов соленых полно в аккуратных банках с разноцветными этикетками, и квас можно купить в красивой стерильной бутылке, а не пить его из плохо вымытых стеклянных стаканов, толпясь в очереди у железной бочки, а… как случилось, что прежние дни были лучше этих, толку спрашивать никакого. Ибо не от мудрости мы спрашиваем об этом.
К февралю, когда вся подходящая кора с веток и стволов в лесу обглодана, когда за попорченные яблони в деревенских садах уже попорчена дробью шкурка, когда все подруги-зайчихи обрюхачены уже по третьему разу, нападает на косого такая скука и тоска, что хоть волком вой. Тут-то и начинается самая пора охоты на него с барабаном. Скучающего зайца, как известно, капустой не корми, а дай побарабанить. Барабанят они по пням от спиленных деревьев, по упавшим стволам и по чему придется. Охотники, оставя своих борзых собак дома, укладывают в рюкзаки пяток или десяток детских барабанов и идут в лес. Там они без лишнего шуму раскладывают свои барабаны в местах возможной лежки зайцев, а сами устраивают стоянку, где у костра выпивают, закусывают и рассказывают друг дружке свои насквозь правдивые истории. Опытный охотник, если его не перебивать время от времени возгласом «Не
В самом начале февраля, когда не только уборка урожая давно кончилась, но даже и банок с солеными огурцами, помидорами и смородиновым компотом остается всего на две или на три зимы, а рассадой еще заниматься рано, женского дачника начинает душить тоска. Мужской дачник в это же самое время полон энергии – он вытаскивает из ватных штанов зацепившиеся за них рыболовные крючки, подсекает, вываживает, спорит до хрипоты с мотылем и, если у него не отобрать вовремя бур, забуривается так, что женский дачник… тоскует ужасно, потому как руки его тянутся к семенам, к земле, а до нее еще полметра, а то и метр снега. Женский дачник смотрит на свои руки, белые и размякшие за зиму от увлажняющего крема, на свои розовые полированные ногти без черной каймы под ними, и ему хочется расцарапать муж… Ну не лук же зеленый, в самом деле, сажать в длинных поддонах на подоконниках! Это уж и вовсе ни в какие грядки не лезет. Да и не помогает, если честно. Тут гомеопатией не обойдешься. Нужны сильные средства. Сильные средства – это семена огурцов и десяток сырых куриных[12] яиц. У яиц удаляют верхушку[13], выливают содержимое и фаршируют скорлупу землей. С противоположной стороны иголкой делают крошечное отверстие… Нет, дачник не Когцей Бессмертный. Его сила не в иголке, спрятанной в яйце, а в огуречном семени, посеянном в эту землю. Семена, окруженные со всех сторон землей, вместе с землей, окруженной со всех сторон яичной скорлупой, накрывают пленкой и… отпускает сразу после того, как в первый раз закапать воду в яйца пипеткой для глазных капель. Теперь можно совершенно спокойно не спать ночами и прислушиваться к тому, как рождается из яйца семядоля, как из нее появляется нежный, точно давным-давно утраченное чувство к мужскому дачнику, первый зеленый лист, за ним второй… и тут уже осторожно обмять скорлупу и высадить растение в обычный цветочный горшок[14]. К маю можно будет собрать первый урожай огурцов и подать к обеду мужскому дачнику, который их бесчувственно съест, не отрываясь от футбола по телевизору. Впрочем, к тому времени про эти огурцы никто и не вспомнит.
Все вытеснят хлопоты с рассадой, покупка за несусветные деньги элитного куриного навоза пятилетней выдержки, прополка неизвестно откуда взявшихся первых сорняков, ругань с мужским дачником, который вместо того чтобы набрать в бак воду для полива, набрался…
Кологрив
В Макарьеве, в краеведческом музее, я спросил у экскурсовода:
– Как дорога на Кологрив? Неужто такая же истерзанная, как от Костромы до Макарьева?
– Гораздо хуже, – ответила она. И, чуть помолчав, добавила: – Хуже не бывает.
Признаться, я не поверил. Зря. Экскурсовод мой не только не обманул, но даже и приуменьшил масштаб стихийного бедствия. Полторы сотни километров от Макарьева до Кологрива ехали мы без малого пять часов со средней скоростью чуть более трех десятков километров в час. Даже огромные фуры старались объехать дорогу по мягкой обочине и, случалось, сползали в заболоченные кюветы. Напоминали они при этом убитых динозавров наоборот – огромная туша уже валяется в кювете без признаков жизни, а кабина-голова еще вращает колесами и пытается выкарабкаться[15].
Он был там проездом по пути из Вятки в Вологду.
По обеим сторонам дороги тянулись деревни с серыми и черными, часто полуразвалившимися домами и крошечными банями. Никто не ходил по деревенским улицам, не кричал, не мычал, не лаял. Никто не предлагал на продажу молоко, старую картошку для посадки, банки с деревенскими соленьями и вареньями, а если бы и предлагал, то купить было бы некому. Дачники и туристы по этой дороге ездят редко. Голосовавшая у дороги местная жительница, которую мы подвезли до райцентра Мантурово, сказала, что и земля, и дома здесь дешевые. Множество домов и вовсе пустует – жить некому. В их деревне остались одни старухи и они с мужем. Им ехать некуда – они бежали в эту глушь из Ташкента. Завели скотину, стали предлагать свое молоко в деревне, но… старушки предпочитают покупать молоко в картонных пакетах, которые привозит к ним в деревню автолавка.
– Блины покупают замороженные! Понимаете?! В голове это у нас не укладывается, – изумленно говорила она и при этом почему-то крутила пальцем у виска.
По ее словам выходило, что на деньги, которые просят за обычную двухкомнатную московскую квартиру, можно в этих краях деревеньку прикупить. И даже не самую плохую. С крестьянами… то есть с оставшимися старухами, тоже, если с умом подойти, договориться можно. Барщину, конечно, старухам не потянуть, но необременительный оброк в виде какого-нибудь малинового варенья, соленых огурцов, сушеных белых грибов, вязаных носков… Ты им за это разноцветных таблеток от головы, живота, склероза, мазей от ревматизма, от расширения вен и болей в суставах, зубов вставных… Одну из старух взял бы в ключницы – учитывать все эти многочисленные припасы. Ключница завела бы большую амбарную книгу и, надев очки и послюнявив на всякий случай кончик гелевой авторучки, крупными буквами вписывала бы в графу «Огурцы» или «Варенье» новые поступления. «Батюшка барин», – шамкала бы она…
Тут наша машина подскочила на какой-то особенно большой дорожной кочке, меня крепко тряхнуло, и я проснулся – мы подъезжали к Кологриву.
Зачем люди едут в Кологрив… Лет четыреста или больше тому назад в эти места ехали татары и черемисы – все пожечь, разграбить, полонить и быстро ускакать обратно. Потом ехали лесоторговцы, чиновники, фельдъегеря, ревизоры, курьеры – тридцать пять тысяч одних курьеров. Никак не меньше этого числа, потому что в восемнадцатом веке, в царствование Петра Второго, кологривский воевода, капитан Иван Рогозин, самовольно перенес город на несколько десятков верст выше по течению Унжи. Еще и на другой берег. Тогда было переносить города легко – построил на новом месте канцелярию, винный погреб, питейный дом, тюрьму, соляной амбар, несколько домов для солдат – вот и весь перенос. Воевода действовал из лучших побуждений – новое место было удобнее со всех сторон. Тут тебе и заливные луга, и близость к Новому Вятскому тракту. Правительствующий Сенат, однако, повелел воеводе немедля вернуть город туда, откуда он был взят. Это что же за мода такая – переносить города без разрешения начальства? Какой пример из такого самоуправства может произойти? Ежели капитан переносит город, то что перенесет полковник, не говоря о генерале? Губернию?! Иван Рогозин же на получаемые им предписания отвечал уклончиво и обратно город не переносил. Началась русская служебная переписка – бессмысленная и беспощадная. В кибитках и верхом скакали в Кологрив и обратно курьеры с приказами и ревизоры с проверками. Вязли в осенней и весенней грязи лошади, рвались постромки, опрокидывались кибитки, ревизоры, ударившись в грязь лицом, били ямщиков кулаком в ухо, ямщики пели свои заунывные песни, кричали: «Эй, залетные!» – и просили на водку. Скрипели перья, писались бесчисленные приказы и отношения. Папки с перепиской пухли так, что не хватало длины тесемок для их завязывания. Президенты сенатских коллегий топали ногами и кричали на канцелярских, канцелярские, в свою очередь, кричали и топали ногами на коллежских регистраторов, а уж те без предисловий лезли кулаком в ухо подьячим, написавшим в приказе «Ваше благородие» вместо «Ваше высокоблагородие». Подьячие вздыхали, пили водку и переписывали приказы с теми же ошибками.
Ровно пол века длилась эта переписка. Петра Второго сменила Анна Иоанновна, Анну Иоанновну – Анна Леопольдовна, Анну Леопольдовну… Приехавший в Кологрив при Екатерине Алексеевне очередной сенатский посланец, секунд-майор Панфилов, увидел, что старый Кологрив окончательно захирел и переносить город обратно не имеет ровно никакого смысла. Об этом очевидном факте он писать в столицу не стал, а сел на лошадь и ускакал докладывать лично. После его отъезда поток курьеров стал мелеть, превратился в тоненький ручеек, а в скором времени и вовсе прекратился. Дорога на Кологрив стала обычной уездной дорогой, по которой медленно ехали крестьянские телеги, шла скотина, и время от времени не вдоль, но поперек переходили ее волки, рыси да медведи. С тех пор телег, крестьян и скотины в местных краях сильно поубавилось, но следы волков с медведями…
Я ехал в Кологрив не по казенной надобности, но по собственной охоте, которая, как известно, пуще неволи. В апреле прилетают на заливные луга у Кологрива стаи гусей из Голландии. В пойме Унжи они приходят в себя после утомительного перелета, отъедаются и улетают дальше в Арктику – выводить птенцов и ставить их на крыло. Небо, невообразимой голубизны и высоты, разбитое на сверкающие осколки черными клиньями гусиных стай… машины с московскими номерами на мосту через Унжу, сосредоточенные мужики, увешанные фотоаппаратами с такими огромными телескопическими объективами, что через них можно увидеть не только самих гусей, но и Голландию, из которой они прилетели.
Мало кто знает, что еще несколько сот лет назад, в те времена, когда нас было меньше, а птиц – больше, сюда прилетали не только гуси, но и аисты. И не просто аисты, а те, которые приносят детей. Воздух был чище, опасности по пути столкнуться с железными летательными аппаратами – никакой, а потому младенцы, которые тогда были здоровее и закаленнее, легко переносили дальние перелеты. Вот тогда гусиная стоянка имела куда как более оживленный вид: тысячи младенцев агукают, аисты, возвращаясь после кормежки и разыскивая своих детей, галдят страшно, испачканные вороха пеленок валяются по всему лугу.
Петр Первый, узнав, что аисты прилетают из его любимой Голландии, хотел перенаправить поток младенцев в окрестности новой столицы, однако договориться с аистами оказалось не так просто, как с собственными подданными. Постановили ограничиться созданием заповедника и даже подготовили указ, но царь уже утратил к этому интерес, и решение о заповеднике было принято лишь в наши дни.
Надо сказать, что немногочисленные местные жители детей у аистов не крали. Любой крестьянин и крестьянка знали, что аисты приносят детей только в редкие счастливые семьи. Разве можно украсть счастье… Обычные, не очень счастливые, или просто бедные люди находят своих ребятишек в капусте. Потому-то и капустные щи для нас сакральное блюдо. В старину, после крещения младенца, на праздничный стол всегда ставился чугунок со щами из свежей или квашеной, смотря по сезону, капусты. Ну, а девочкам советуют есть капусту для чего? То-то и оно…
Кстати сказать, в начале девятнадцатого века, уроженец Кологрива Федор Толстой по прозвищу «Американец», путешествуя в составе экспедиции Крузенштерна, выяснил, что сирены Гавайских островов находят своих детей в морской капусте.
Впрочем, рассказ об этих, без сомнения, интереснейших исследованиях выходит далеко за рамки моего повествования.
Раз уж речь зашла о существах необычных, то стоит упомянуть и о редчайших у нас, в средней полосе, ручейных русалках, обитающих в уникальном биосферном заповеднике «Кологривский лес». Эти крошечные существа, размером с канарейку или синицу, живут по берегам лесных ручьев. В отличие от крупных, всем известных речных и морских русалок, ручейные не живородящи – они откладывают яйца, подобно птицам. У ручейных русалок нет самцов – они гермафродиты и размножаются последовательным оплодотворением. Одна из особей играет роль самца, а другая – самки. Яйца свои не высиживают, а подбрасывают в гнезда водоплавающих птиц. Вылупившаяся русалка не выкидывает другие яйца из гнезда, а наоборот – быстро улепетывает в первый попавшийся ручей или даже большую лужу. У русалок-мальков есть рудиментарные нижние конечности по обеим сторонам хвоста. Как только малек добирается до воды – эти рудименты у него отпадают. Питаются они лягушачьей икрой, водомерками и даже некрупными стрекозами. Ручейные русалки не поют, подобно своим речным и морским сестрам, но щебечут. Пение их довольно мелодично, на всякие рулады они куда как способнее канареек, а тем более щеглов. В старину, когда ручейные русалки обитали не только в заповедниках, их часто содержали в домах охотники и рыболовы. Вот только содержать в одном доме русалку и певчую птицу никак было невозможно. Русалки начинали ревновать хозяина к птице, чахли, переставали петь и умирали. Известен случай, когда русалка приревновала хозяина к его жене и до тех пор, пока жена…
Тем временем, мы въехали в Кологрив. Слева у дороги за черным от времени деревянным забором лежало длинное, по-видимому, складское здание из белого кирпича с наполовину заколоченными окнами. На фронтоне этого склада было выложено красным кирпичом по белому: «Планы партии – планы народа!» Все так оно и есть: и партия у нас осталась та же самая, хоть и поменяла несколько раз вывеску, и планы народа как были – так и остались планами.
В местном продуктовом магазинчике возле эмалированного лотка, на котором были навалены куски колбасы самых разных сортов, скучала продавщица. На вопрос: «Как жизнь?» – она, ни секунды не задумываясь, ответила: «Плохо», – а случайно зашедший в этот момент пенсионер, которого я не спрашивал ни о чем, даже закричал: «Проститутки!» Кого старик обозвал проститутками, я уточнять не стал, но он мне сразу сообщил размер своей пенсии, чтобы было понятно, о ком идет речь. Рассказал старик и о том, что научился класть печки, чтобы не помереть с голоду, что работы в городе нет, что мужики, работающие на лесопилках, получают по десять или двенадцать тысяч. Это считается хорошей зарплатой. Очень хорошая зарплата в тридцать тысяч бывает у мужиков на лесоповале. Вот только лесоповал бывает всего два месяца в году. Потому и разъезжаются мужики кто куда в поисках работы. Кому сруб поставят, кому забор починят. Топор здесь умеет держать в руках почти каждый.
После слов о заборах и топорах я намеревался рассказать о том, каким городом был Кологрив раньше – в те времена, когда на две с небольшим тысячи горожан было в нем две гимназии, приходское училище, книжный склад, два десятка народных библиотек, частный кинематограф, самодеятельный театр, сельскохозяйственное училище, на опытных делянках которого росли виноград и лимоны, земская больница, первый уездный музей в Костромской губернии… но не расскажу. Что толку жалеть о том… Короче говоря – наше прошлое изучать, конечно, стоит, а расчесывать – нет.
Кологривский краеведческий музей, один из лучших в области, выглядит внушительно. Даже слишком внушительно для крошечного городка с населением в три с половиной тысячи душ. Построил его когда-то для своих собственных нужд, по образцу увиденного в Эстонии замка, местный купец-миллионер. Тогда миллионеры еще жили в Кологриве. Вообще, практически все достойные упоминания здания в городе построены до известных событий семнадцатого года прошлого века. Эти здания, построенные купцами-лесопромышленниками и местными помещиками, не только достойны упоминания – их невозможно забыть, поскольку в них и по сей день квартирует городская власть, банк и прочие государственные учреждения. За последние сто лет Кологрив не разросся, не прибавилось в нем новых районов, не понаехали в него жители не только соседних городов, но даже деревень его родного, Кологривского, района. Да и как им понаехать, если… В 1889 году в уезде проживало сто тысяч человек. В нынешнем году проживает не в десять, но в двадцать четыре раза меньше. Как раз по два человека на квадратный километр района. Вот такая Якутия с Колымой впридачу.
Но вернемся к музею. Купец Макаров, его построивший, завещал после своей смерти передать здание под городской железнодорожный вокзал, если через Кологрив пройдет железная дорога. Она взяла и не прошла. И по сей день проходит мимо. Уроженец Кологрива, академик живописи Ладыженский, имя которого носит музей, завещал ему свою коллекцию картин, оружия, фарфора, музыкальных инструментов, ковров и даже африканских щитов, которые, кстати, постоянно съеживаются от холода зимой, когда температура за окнами достигает минус тридцати пяти.
Прошлой весной в Кологриве прошла с успехом Ночь музеев. Вернее, музея, поскольку в Кологриве он один. Конечно, кологривский музей не Эрмитаж, не Третьяковка, и удивить жителей города, которые знают все залы музея как облупленные[16], довольно трудно. Тем не менее…