Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Книжный шкаф Кирилла Кобрина - Кирилл Рафаилович Кобрин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Цинтия X. Виттекер. Граф Сергей Семенович Уваров и его время / Пер. с англ. Н. П. Лужецкой. СПб.: Академический проект, 1999. 350 с. (Сер. «Современная западная русистика». Т. 22)

Черные переплеты этой серии заставляют благоговеть. Золотое тиснение побуждает к трепету. «Современная западная русистика»; под ней – ставший уже знаменитым гондольер «Академического проекта»: лодка его будто направляется к солнцу истинных знаний, строгой научности, бестрепетного профессионализма. На обложке читаем: «Цинтия X. Виттекер. Граф Сергей Семенович Уваров и его время». Название книги глядит эдаким масонским глазом в обрамлении сияющего треугольника, каждая из сторон которого есть одна из частей заветной формулы: «православие, самодержавие, народность».

Вообще же, прекрасно, когда о твоей культуре пишет кто-то, к этой культуре не принадлежащий. Кто-то любящий чужую (твою) культуру как свою, а то и больше. Книга Цинтии X. Виттекер открывается следующим посвящением: «Моим русским друзьям и коллегам – теперешним носителям и хранителям той культуры, изучению прошлого которой отдана моя жизнь». Книга действительно полна любви: не только к русской культуре, но и к герою – графу Сергею Семеновичу Уварову. Я бы ее издал в другой серии: «ЖЗЛ». Нет, действительно: если уж пересматривать политические (и культурные) репутации деятелей (и делателей) истории нашего переменчивого Отечества, то только так. Радикально. «И если Жуковский, Батюшков и их „наследник“ Пушкин представляли „дух Арзамаса“ в литературе, то Уваров олицетворял его в политике» (с. 44). В этой книге царит устойчивый информативный дух обстоятельных биографий XIX века: «Он (Уваров. – К. К.) по-прежнему страдал от ревматизма, геморроя, последствий перенесенного удара, которые истощали его силы. К тому же его беспокоили глаза. Доктора англичане и французы прописали таблетки с железом, бессолевую диету, портвейн[7] и умеренную верховую езду…» (с. 273).

Русская культура, как это часто бывает, ответила на любовь черной (под цвет обложки этой книги) неблагодарностью. Многочисленные обремененные степенями и заслуженной славой специалисты, составляющие редакционную коллегию серии «Современная западная русистика», «высокопрофессиональный научный редактор» из Пушкинского Дома, переводчик – никто из них не удосужился предостеречь автора от невозможных ляпов, вроде: «Арзамас, унылый городишко, располагался в родовых владениях Уварова» (с. 41) или «дополнение к только что опубликованной работе немецких классиков Г. Германна и Ф. Крейцера, содержавшей переписку Гомера с Гесиодом» (с. 39). Самое странное: никто из вышеперечисленных лиц не обратил внимания даже на чудовищную фразу во «Введении»: «Уваров служил при двух царях, Александре I (1801–1825) и Николае I (1825–1856). Александр, „Гамлет на троне“…»

Антон Платов. В поисках святого Грааля. Король Артур и мистерии древних кельтов. М., 1999. 160 с.

В продолжение темы. Всяческие кельтские сказки и друидические древности у нас, в России, любят столь же благоговейно, как еще недавно любили русскую словесность и культуру иностранные слависты. Политический контекст этой любви вполне понятен во втором случае: многие буржуазные изыскания в Мандельштаме или Достоевском были освещены ровным ледяным пламенем холодной войны. Пора внести ясность и во всенародную русскую любовь к кельтам.

По большей части, эта любовь питает всевозможные пре– и протофашистские идеологические построения. Отчаявшись извлечь из местной мифологии сколь-нибудь сильную, концентрированную эссенцию – пропитать ею черные мундиры будущих борцов за Порядок, – принялись за более развитую кельтскую; к германской после Альфреда Розенберга подходить еще страшновато. Не тот полет.

Я бы эту книгу цитировал и цитировал. Одно «Слово к читателю» чего стоит: «Люди добрые, други честные, здравы будьте – вы и сородичи ваши! Новой книгой Антона Платова, чье имя вряд ли нуждается в представлении читателю, серьезно интересующемуся индо-европейской Сакральной Традицией, Русско-Славянская Родноверческая Община „Родолюбие“ открывает новую серию изданий, объединенных одной темой: Сакральные Традиции Севера». И далее в том же квасно-бражном духе: «… непосредственное расселение ариев по Земному шару началось примерно[8] с территории нынешней России, что именно наша Родная Земля является древней Арийской прародиной, а образы Гиперборейских (Северных) Богов возникли под влиянием образов наших Родных Богов». Сие писано, други честные, «редактором серии И. Черкасовым (Велеславом)».

Сам А. Платов вещает менее витиевато, но не менее безответственно. Я бы назвал метод его книги (его книг) «бульварным структурализмом». Как и достопочтенные мэтры структурализма, он манипулирует разнообразными феноменами различных культур (от ирландской до японской), некритически почерпнутыми из преимущественно переводных исследований и публикаций. Аналогична и практика необъяснимых сближений, сомнительных аналогий, беспочвенных моделирований. Только, в отличие от Леви-Стросса или Вяч. Вс. Иванова, Платов (и ему подобные) работают не в гордом жанре «высокая наука», а в низких жанрах, предназначенных для читателей газеты «Чудеса и приключения». Побольше сенсаций – вот их принцип; заморочив простаку-обывателю голову разными «арканами», «Граалями» и «мандалами», бульварные структуралисты охмуряют его бреднями о том, что он – Иван Иванович Пупкин – есть потомок древнего арии и потому он должен плясать с ними в белом балахоне вокруг костра где-нибудь на окском пляже, а затем и приобщиться к главному символу всех ариев, дзэн-буддистов и ацтеков, вышедших (примерно) из России, – к могучей свастике, этому чистому солярному символу (ударение на предпоследний слог).

Давать фактологическую критику сочинения Платова – невыносимо.

Наталья Романова. Публичные песни. СПб., 1999. 48 с.

Эстетство бывает разное, худший его вариант – вовсе не капризные стишки под Кузмина и не картавые рулады Лени Федорова из группы «Аукцыон». Хуже всего – неожиданный блатной прищур книжного червя, умение ловко ввернуть урканскую присказку промеж разных дискурсов и коннотаций, знаменитый бас, воодушевленно распевающий «Мурку» в два голоса с авангардным режиссером. Мол, знай наших, без меня народ неполный. Рецензируемая книга есть продукт именно такого рода эстетизма, к тому же имеющего и местный – питерский – колорит. Некоторая бомжеватость первоапостольной, проявленная в изумительных романах Вагинова, в добротной и остроумной довлатовской прозе, во вполне посредственных стихах Олега Григорьева и, наконец, в омерзительной пошлости всевозможного митьковства, в сочинениях Натальи Романовой доходит до предела. «Публичные песни» – неуклюжая попытка филолога сконструировать эпос пролетарских окраин, так сказать, быдловскую «Калевалу».

Как стихи «Публичные песни» безусловно слабы. Не знаю, может быть, их нужно петь? И в этом случае автор несколько опоздал: «старый Питер» уже спел голосом Майка Науменко и Федора Чистякова.

Огорчительно было встретить забредшего в это гетто Николая Олейникова: «Все иначе с Василием: я жила у него, / три недели любила я в разных позах его».

Седьмая книжная полка

Теофиль Готье. Путешествие на Восток / Пер. с франц. И. Кузнецовой и М. Зониной. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2000. 344 с.

Это было давным-давно – почти сто пятьдесят лет назад, когда еще не было ни телевидения, ни радио, когда скромный обыватель еще не барахтался во всемирной Сети, когда самолеты проходили по ведомству ренессансных фантазий Леонардо да Винчи, железнодорожные вагоны именовались еще «экипажами» (см. записные книжки князя Вяземского), а пароходы – «пироскафами» (см. одноименное стихотворение Боратынского) и приводились в движение оные пироскафы не винтами, а нелепыми и трогательными колесами. «Барашки вокруг нас встряхивали своим белым руном на гребнях волн, солнце садилось в раздуваемые ветром раскаленные угли, пароход болтало. Одно из колес вдруг начинало молотить лопастями по воздуху». Так начинается первое из двух путешествий на Восток автора столь разных сочинений, как «Капитан Фракасс» и «Эмали и камеи», прозаика, поэта, эссеиста и журналиста Теофиля Готье. Благодаря блистательной переводческой работе И. Кузнецовой и М. Зониной мы имеем теперь возможность проследовать за Готье в навсегда ушедший мир Средиземноморского Востока.

Теофиль Готье был, что называется, профессиональным литератором, «пролетарием пера»[9], писал чудовищно много (75 статей в 1836 году, 96 – в 1837, 102 – в 1838), так много, что полное собрание его сочинений, вышедшее в 1883 году, составляет 34 тома. При этом – и это очень важно – он не халтурил: «Путешествие на Восток» тому порука. Готье ездил по Европе и Азии на издательские деньги, расплачиваясь путевыми очерками; несмотря на неизбежную «фельетонность»[10], перед нами выдающаяся проза. Выдающаяся описательная проза. Я особо подчеркиваю это обстоятельство, ибо с появлением массовой фотографии, кино и видео путешественники все меньше описывают окружающие их красоты и все больше – собственное душевное состояние. Их более не интересует внешний мир, их интересуют в лучшем случае собственные реакции на него. Ярчайший пример тому – истерическая мизантропия Бродского в «Путешествии в Стамбул». Готье же пишет, будто тончайшую ткань ткет: «Среди этой компании попадались довольно странные персонажи, например тучный мальчик, белокурый, толстощекий и розовый – ну просто этакий гигантский английский бэби, выряженный турком, или тощий грек, угловатый, с лисьей мордочкой, утопающий в длинном, отороченном мехом суконном одеянии вроде доломана, в котором играют „Баязета“ в театре на улице Ришелье; паша между ними был словно в скобках…». Заметим: скобочки эти вполне набоковские.

И, наконец, наблюдение вполне актуальное, политическое: «…араб внушительной наружности восседал посередине на циновке, перебирая восточные четки, или что-то писал тростником на маленьких квадратиках бумаги. Нам было невдомек, какого рода коммерцией занимаются эти хмурые сосредоточенные молодцы, и нам объяснили, что они называются „талебы“ (то есть „ученые“)». Соответственно, «Талибан» – это нечто вроде «ученого совета».

Л.-Ф. Селин в России: Материалы и исследования / Сост., примеч. и коммент. М. Климовой. СПб.: Иад-во «Общество друзей Л. Ф. Селина», 2000. 144 с.

Готье на Востоке, а Селин в России. Загадочная организация с названием «Общество друзей Л.-Ф. Селина» выпустила любопытнейший том, содержащий как неведомые доселе (и жгуче интересные) тексты самого ругачего француза, так и всевозможные комментарии и интерпретации, принадлежащие перу разнообразных авторов – от известных Виктора Ерофеева, Сергея Юрьенена и Маруси Климовой[11] до не очень известных. Впрочем, в этой книге самый известный из комментаторов и интерпретаторов творчества Селина – Лев Троцкий, представленный отрывком из своей франкоязычной статьи, и недурным отрывком. Чего стоит одно только убийственно точное определение моралистической позиции автора «Путешествия на край ночи»: «Таким образом, он (Селин. – К. К.) приходит к выводу, что современное социальное устройство везде и всегда одинаково несовершенно. В целом же Селин, прежде всего, недоволен самими людьми и их поступками».

Может, конечно, социальное устройство и «одинаково несовершенно», но есть места, где оно «одинаково несовершеннее прочих». Это становится ясно после прочтения яростного памфлета «Меа culpa», сочиненного Селином после его полуанонимной поездки в СССР. Буржуйский мир омерзителен, христианская цивилизация насквозь тщеславна и лицемерна, но нет ничего чудовищней и зловредней Советской власти, коммунизма: «Душа теперь это „красный партбилет“… Потеряна! Ничего от нее не осталось!.. Они их знают, все привычки, все пороки этого нехорошего Прола… Пусть ишачит! Пусть марширует! Пусть страдает! Пусть хвастает!.. Пусть доносит!.. Это его природа!.. Он такой!.. Пролетарий? В конуру! Читай мою газету! Мой листок, вот этот! Не другой! Вгрызайся в силу моих речей!».

Честно говоря, отрывок этот звучит как-то пугающе актуально.

Уильям Берроуз. Призрачный шанс / Пер. Д. Волчека. [Б. м.]: Adaptec / T-ough Press, 2000. 56 с.

Готье на Востоке, Селин – в России, Берроуз – на Мадагаскаре. Не очень убедительный (на мой, конечно, сугубо профанный взгляд) в своих больших вещах, вроде «Голого завтрака» (или «Обнаженного ланча», по переводческой склонности) или «Мягкой машины», Берроуз восхитителен, волшебен в маленьких. Мне уже приходилось писать о волнующем воображение «Коте внутри». Дмитрий Волчек продолжает одаривать русского читателя опавшей листвой с довольно странных баобабов Берроузовой прозы. Теперь – речь не о кошках, а о лемурах. «Народ Лемуров старше, чем Homo Sap, намного старше. Их возраст насчитывает сто шестьдесят миллионов лет, время, когда Мадагаскар отделился от африканского континента. Их способ думать и чувствовать принципиально отличен от нашего, он не ориентирован во времени, они не имеют представления о последовательности и случайности, эти категории для них противоречивы и непонятны». Нечто подобное – насчет отсутствия представлений о последовательности (пространственной, временной) – я уже читал, только не у американского хулигана, а у скромного аргентинского библиотекаря: «Спиноза приписывает своему беспредельному божеству атрибуты протяженности и мышления; в Тлёне никто бы не понял противопоставления первого (характерного лишь для некоторых состояний) и второго – являющегося идеальным синонимом космоса. Иначе говоря: они не допускают, что нечто пространственное может длиться во времени. Зрительное восприятие дыма на горизонте, а затем выгоревшего поля, а затем полупогасшей сигары, причинившей ожог, рассматривается как пример ассоциации идей». Стоило бы, конечно, задаться вопросом, почему столь разные писатели примерно одного возраста (плюс-минус десять лет) так настойчиво сочиняли разнообразные Тлёны и Мадагаскары, все эти Терциусы Орбисы, где блаженно неведомы причинно-следственные связи, где время – не Река, а Океан, где нет понятия ни о какой антропоморфности? Отчего вдруг появилась эта Лавка Всевозможных Наркозов На Любой Вкус – от библиофильского до мескалинного, от буддистского до алкогольного; от чего хотел забыться тот мир? Ответы вроде «От ужасов тоталитаризма» или «От ужасов мировых войн» не принимаются.

Мартинус Нейхоф. Перо на бумаге. Паром. Аватер – Martinas Nijhоff. De pen op papier. Het veer. Awater / Предисл., пер., примеч. И. Михайлова и А. Пурин. СПб.: АОЗТ «Журнал „Звезда“», 2000. 48 с.

Это уже второе двуязычное издание сочинений первоклассного голландского поэта, подготовленное И. Михайловой и А. Пуриным. Нейхоф – вовсе не типичный пример местного предрассудка одной из провинциальных европейских литератур. Наоборот, он поэт не просто «голландский» (для точности – «нидерландский»), а прежде всего «европейский», некий конденсат «европейской литературы», «европейской культуры» вообще. Он в одиночку смог создать свой вариант модернизма, равно далекий как от бурлескности миллерианы и селинианы, так и от однотонной сосредоточенности Кафки и Беккета. Его негромкий голос слышен.

В книжечке помещены три сочинения Нейхофа: рассказ «Перо на бумаге», стихотворение «Паром» и небольшая поэма «Аватер». Проза не была истинным призванием Нейхофа; «Перо на бумаге» – сочинение довольно вторичное, не только по отношению к романтической традиции (или даже к неоромантической), оно вторично даже по отношению к явно не читанному тогда (в 1926 году) Нейхофом Кафке. Но свое очарование эта вещь все равно имеет, как имеет свое очарование бельгийское кино или португальская драматургия. А вот «Паром» – произведение совершенно другого класса. История Святого Себастьяна вписана в контекст современной автору Голландии; ландшафт, бытовые детали, лексика – все это создает неожиданный фон для разворачивания классического христианского сюжета. Процитирую начало:

Когда спустился вечер, СебастьянЗапястья высвободил из витковОбмотанной вокруг ствола веревкиИ стрелы вытащил из шеи и[12]Груди и побросал в траву…

Очутившись в плотном бытовом нидерландском контексте, почти что вписанном в брейгелевский пейзаж (но с другой технологической оснасткой), Св. Себастьян оказывается, по Нейхофу, перед выбором: «тут был паром». Паром – это лодка Харона, перевозящая умерших в языческое Царство Мертвых; отплыть на нем – отказаться от Христа в пользу Пана. Паром отплывает без Себастьяна, но и:

не может быть, что люди, не найдяна месте тела Себастьяна, вскореувидели, как птица взмыла вверхи белокрыла полетела к морю.

Ницше (и «Волшебная гора» Томаса Манна) уже прочитаны.

«Аватер» – поэма сложная, попытка то ли создать поэтический аналог «Улиссу», то ли скрестить мистику с повседневностью. Что означает «Аватер», неизвестно. Внесу свою скромную лепту в нейхофоведение (нейхофистику?): в звучании имени «Аватер» (ударение на средний слог) слышится латинский «viator». Путник.

Иосиф Бродский. Новые стансы к Августе. СПб.: Пушкинский фонд, 2000. 144 с.

Бродский ценил Нейхофа, считая его поэзию «патентом на благородство» новейшей голландской словесности. «Новые стансы к Августе» тоже, некоторым образом, «патент на благородство» поэзии самого Бродского.

Что это – памятник любви или памятник поэзии? Сказать трудно. В любом случае, практически впервые Бродский издается на родине как «автор поэтических сборников», точнее – как «автор поэтических книг». Не думаю, что Бродский-поэт мыслил «книгами» (я различаю поэтов, «мыслящих стихами», «мыслящих циклами», «мыслящих книгами»). Его обычная единица была «стихотворение», реже – «цикл». К тому же и обстоятельства его жизни до отъезда в эмиграцию не способствовали образованию «долгого дыхания» поэта, настолько «долгого», что от вздоха его до выдоха располагалась бы целая книга стихов. Так или иначе, «Новые стансы к Августе» – книга, собранная postfactum; но это не делает ее ни «лоскутной», ни «эклектичной».

Единство «Новым стансам» придает, во-первых, единство неповторимой бродской интонации, монотонный гул его поэтической речи и, во-вторых, неослабевающий накал чувства к адресату стихов. И действительно, любовь поэта начинается так:

Я обнял эти плечи и взглянулНа то, что оказалось за спиною…,

а заканчивается она осознанием, некоторым образом подводящим черту под этим романом – и в житейском, и в литературном смысле:

Это ты, теребяШтору, в сырую полостьРта вложила мне голос, окликавший тебя.

Возлюбленная дала поэту тот голос, которым он разговаривал с ней.

Григорий Дашевский. Генрих и Семен. М.: Клуб «Проект ОГИ», 2000. 40 с.

Григорий Дашевский, в противоположность «Новым стансам к Августе» Иосифа Бродского, чьи эссе, кстати говоря, он переводил, будучи профессиональным (и замечательным!) переводчиком, составил свою книгу стихов противоположным образом. Я бы назвал ее «наброском ПСС», или «конспектом собрания стихов» автора. Действительно, здесь мы можем обнаружить и поэму («Генрих и Семен»), и цикл («Имярек и Зарема»), и песни, и баллады, и переводы. Книга напоминает ковчег, куда заботливый поэт собрал по несколько генетически ценных представителей разнообразных жанров своих сочинений. Только, в отличие от ветхозаветного спасателя, этого пра-Отца деда Мазая, Григорий Дашевский построил не огромный неповоротливый корабль – четыре мачты, два ряда весел, не более пяти узлов в час, – а легкую маневренную фелюгу, на манер тех, с которых развеселые берберские пираты вплоть до второй половины прошлого века брали на абордаж европейские корабли (так что не каждый отваживался, подобно Готье, путешествовать в Алжир или Тунис).

Фелюга получилась на славу. «Генрих и Семен», поэма, похожая скорее на отрывок из шекспировской драмы или на пушкинское «Мне скучно, бес…»[13]. И хотя содержание драматичного партийного диалога Генриха и Семена слишком напоминает общие места московской поэтической школы 80-х, все-таки столкновение шекспировского (в традициях русских переводов) слога с издевательским «политическим» содержанием рождает некие новые смыслы, а быть может, и некий новый трепет:

Выходит, большевицкий секретарьДал волю проницательности, толькоЧтоб щегольнуть уменьем разбиратьсяНе в классовых одних конфликтах, но иВ сердцах людей? Завидное уменье!Тщеславие, достойное марксиста!

Из «Баллад» выделю по-настоящему превосходное стихотворение «Елка», не могущее не тронуть любого пленника советского новогодне-игрушечного детства:

В личико зайчика, в лакомство лис,В душное, в твердое изнутриГоловой кисельною окунись,На чужие такие же посмотри.

В общем, все яблоки, все золотые шары…

Дороти Ли Сейере. Чей труп? / Пер с англ. М. Ланиной. СПб.: Амфора, 2000. 302 с.

В 6-м (за 1999 год) номере журнала «Звезда», посвященном 100-летнему юбилею Набокова, напечатана превосходная статья Игоря Павловича Смирнова «Философия в „Отчаянии“». Автор «Лолиты» предстает там блестящим знатоком Монтеня, Декарта, Паскаля и Юма, глубоким интерпретатором Кьеркегора, заинтересованным читателем Евгения Трубецкого, Владимира Соловьева, Льва Шестова. Вряд ли Набоков, на бегу с одного частного урока на другой, в боксовых перчатках, с теннисной ракеткой в правой руке, с рампеткой – в левой, смог бы оправдать эти щедрые философические ожидания. Боюсь, не читал он философов, или почти не читал. Прежде всего, потому, что предпочитал философии и теологии другие жанры фантастической литературы, другие типы загадок – от шахматных, до детективных. Я готов сделать маленькое литературное открытие.

Мне кажется, что сюжетным (и идейным, да будет мне позволено так выразиться!) источником «Отчаяния» был детективный роман Дороти Сейере «Чей труп?». Не буду раскрывать карты и сообщать, кто и как убил. Но. Генеалогия преступления набоковского Германа явно восходит к хитроумному плану с переодеваниями и выдаванием одного трупа за другой у Сейере. Причина итоговой катастрофы обоих преступников тоже одинакова – эстетическая недостаточность; их двойники просто непохожи на оригиналы. Об остальном – тсссс!!! Ни звука!

Роберт ван Гули к. Монастырь с привидениями. Красный Павильон / Пер. с англ. А. Кабанова. СПб.: Амфора, 2000. 414 с. («Детектив из жизни средневекового Китая»).

Имя Роберта ван Гулика я впервые встретил в содержательнейшем компендиуме «Китайский эрос», выпущенном в первой половине девяностых. Из книги явствовало, что Гулик есть чуть ли не главный специалист по разнообразным аспектам дальневосточного варианта эроса. Лучше он бы там и оставался – среди нефритовых стеблей и яшмовых пещер.

Самое непереносимое в этой прозе, то, что заставляет даже забыть о перипетиях детективного сюжета, – звук ее интонации. Нет-нет, это не завывание диковатых мелодий пекинской оперы, не слабые трели простой тростниковой флейты. Это – дребезжание жести, равномерное, лишь иногда берущее чуть выше, будто порыв ветра тормошит полуоторванную крышу армейского пакгауза где-то под Дзержинском. Ничего китайского. Типичнейший звук никчемной, плоской, одномерной прозы.

Говорят, что автор был истинным китаефилом и китаезнатцем. Быть может, спорить не буду, Гулик много чего знает. Даже то, что «до установления государства[14] маньчжуров мужчины завязывали длинные волосы узлом и обязательно носили головные уборы и у себя в доме, и за его пределами». Кто же тогда виноват в употреблении в «детективе из жизни средневекового Китая» таких слов и выражений, как «капитальная стена» (с. 25), «философские штудии» (с. 35), «туалетный столик» (с. 99)? Кто был автором идиотической (если речь все-таки о средневековом Китае) фразы: «Информация людей Фэна о пребывании молодого ученого на острове во многом проясняет картину»? Роберт ван Гулик? А. Кабанов? Пастиш – один из самых тонких и скрупулезных жанров. Это вам не ощущения от поедания мухоморов описывать…

Валерий Нугатов. Недобрая муза. М.: Автохтон, ММ. 60 с.

Великолепно изданная, превосходно, тонко оформленная поэтическая книга весьма мною уважаемого прозаика Валерия Нугатова действительно не очень добра. Прежде всего потому, что не «щедра». В книге очень много пижонства (что само по себе неплохо), но на нем одном (пижонстве) полноценную книгу не сделаешь. Пижон – это потенциальный денди, только тем он и интересен. Можно сколько угодно мыть ботфорты шампанским, но без осанки Браммеля ты навеки останешься пижоном. Нет ничего хуже, чем состарившийся пижон – этот полосатый пиджак и глазки побитой собачонки.

Нугатов любит и умеет щегольнуть накокаиненной фразочкой («Я умру от пружин патефона / в черной спальне, под кружевом дня»), но уже следующую обычно не вытягивает, заканчивая строфу налитой всклянь банальностью («Листья полого, медного клена / засверкают, о стекла звеня»). Ему явно не хватает дыхания на целую строфу, не говоря уже о стихотворении. Отсюда его склонность к формальной организации стиха (пронумерованная «Иеремиада»), к псевдоустоявшимся формам («Оливковый Джимми Блюз»). «Дерзкие находки» Нугатова вызывают в памяти почему-то поп-культуру второй половины семидесятых – восьмидесятых: «Sora ga kurai…», сочиненная, видимо, на японском и записанная латиницей, подозрительно напоминает песню группы «Queen» с альбома 1976 года, в которой было тоже нечто японское: «Тео torriate konomamo iko…». «Замшевый клитор» написан в тщетной попытке сочинить новую, сюрреалистическую «Песнь песней»: читая его, я вспоминаю бесконечные самодеятельные стихи эпохи советской рок-революции. В те времена Сальвадора Дали считали художником.

Мне почти нравится эта книга.

Окрестности: Сб. четвертый. М.: Автохтон: Содружество «Междуречье», 2000. 220 с.

В четвертом выпуске альманаха «Окрестности» 31 автор. Среди них есть хорошие. Довольно много удачных текстов. Довольно много и неудачных. Превосходный рассказ Николая Байтова «Альтернатива Фредгольма». Хороший рассказ Льва Усыскина «На войне». Плохие стихи Дмитрия Воденникова. Дурацкая проза Данилы Давыдова. Хотя, в сущности, Данила Давыдов – хороший прозаик, а Дмитрий Воденников – хороший поэт. Самое ужасное, что это ничего не меняет в альманахе.

Я просто перестал понимать, зачем сейчас делают литературные альманахи. Издательство «Автохтон» печатает книги, в том числе и тех авторов, которые представлены в «Окрестностях». Книги других авторов печатают другие издательства. Если не печатают сейчас, то напечатают потом, я уверен. Никакого нового качества, будучи собраны под одну обложку, эти тексты этих авторов не создают. К одному поколению авторы не принадлежат: самому старшему из них 49 лет, самому младшему (самой младшей) – 22. У одних много публикаций, у других – мало. Эстетически авторов не связывает почти ничего (или просто ничего). Может быть, все дело тут в названии «Окрестности»? В том, что в окрестностях любого русского города много чего можно найти, если хорошенько побродить-поискать? Что альманах – это «стол находок»? Кстати, хорошее название для альманаха. Или уже было такое?

Восьмая книжная полка

Эдуард Багрицкий. Стихотворения и поэмы / Сост. Г. А. Морева, вступ. ст. М. А. Кузмина, послесл. М. Д. Шраера. СПб.: Академический проект, 2000. 304 с.

«Какая рыба в океане плавает быстрее всех?» – вопрошал Борис Гребенщиков в песне примерно 18-летней давности. В поэтико-ихтиологическом дерби бедный карась Олейникова на целый корпус обошел закованного в бронзу cyprinus carpio Багрицкого. Впрочем, цена победы и поражения оказалась одинаковой: карась финишировал в жареном виде, а карп приплыл к столу дымясь, «с пушистой петрушкой в зубах». Сейчас, после затянувшегося на целое тридцатилетие обжорства за поминальным столом обэриутов, олейниковская рыбка обглодана до последней косточки. В багрицком монстре еще есть чем поживиться.

Том Багрицкого в «Малой серии» «Новой библиотеки поэта» вышел как нельзя кстати. Общий ренессанс советского всего, увы, не коснулся главного: потрясающих поэтов, обычно проходящих по романтико-революционному ведомству. Некоторые попытки вспомнить Багрицкого и Сельвинского, Асеева и Тихонова, впрочем, предпринимались – достаточно сослаться на содержательную статью Валерия Шубинского в прошлогоднем «Октябре», своего рода альтернативную концепцию истории советской поэзии. Но историко– (национально-, политико-)культурный контекст заслоняет истинную поэтическую ценность множества стихов, написанных на родине в 30—50-е годы и (что весьма важно) глубочайшим образом повлиявших на последующие поэтические поколения, вплоть до нынешних двадцатилетних. Как бы потом лауреаты не отнекивались от юношеской любви к Слуцкому или Луговскому. Не говоря уже о Багрицком.

Книге, выпущенной «Академическим проектом», предпослан остроумный издательский ход – она начинается со статьи Михаила Кузмина 1933 года. Читатель, поленившийся полистать оглавление – слишком нетерпеливый или просто неопытный, – принимает кузминские рассуждения за «проникновенные слова» современного темпераментного филолога: «Убедительность и неопровержимая искренность в стихах Багрицкого кроме их чисто поэтических достоинств (умение находить простые и значительные слова, доходчивые определения, волнующие и прямые ритмы) обусловлены тем, что убеждение и мышление у него переходит в эмоции и только тогда формируются произведением искусства». Сомнения появляются лишь на третьей странице введения – автор вдруг заговорил от первого лица: «Я говорю не об общепринятой морали…»; окончательно же подвох открывается несколькими строчками ниже: «Лестное и стеснительное преимущество!». Так филологи не пишут, даже в минуты самого сильного волнения. Ленивец заглядывает в конец статьи и читает: «М. Кузмин».

Перу Багрицкого принадлежит несколько несомненных шедевров отечественной поэзии. В целом, «Юго-Запад» несколько перехвален. «От черного хлеба и верной жены…» будто сочинено Мандельштамом на спор. Хваленая одесская знойность несколько истерична – хотя это зависит уже от геопоэтических склонностей читателя. «Контрабандисты» вдруг стали неожиданно актуальны. Лучшее в этой книге – базарное безумие «Встречи», – теперь ясно, что именно оно аукнулось в елисеевских гастрономических страстях Рейна.

Эту прекрасную книгу не испортила даже чудовищная в своей упрямой нелепости статья Максима Шраера «Легенда и судьба Эдуарда Багрицкого». А могла бы.

Уильям Берроуз. Дикие мальчики: (Книга мертвых) / Пер. М. Залка и Д. Волчека. Тверь: Koionna Publications, 2000. 290 с.

Берроуз тоже был из романтиков – как Багрицкий. Как и автора «Думы про Опанаса», его болезненно влекли к себе: еда, животные, казни, оружие. Он тоже проповедовал спиритуальную революцию, только, в отличие от Багрицкого, обряженную не в классовую униформу полит – грамотного путейца, понятливого матросика, а в богемное тряпье анархиста-гомосексуала. Не буду поминать здесь разного рода дискурсантов, которые трактуют большевицкую революцию как заговор латентных гомосексуалистов, ненавидящих жизнь. Предположу лишь, что Берроузу понравилась бы как сама идея «смерти пионерки[15]», так и удивительно двусмысленные строки Багрицкого:

Ты пионер – и осенний воздухЖарко глотаешь. На смуглый лобПадают листья, цветы и звезды…

Роман Берроуза называется «Дикие мальчики». Подзаголовок – «Книга мертвых». Как и многие его сочинения, она – коллаж разностильно написанных кусков, среди которых попадаются страницы удивительной красоты и тонкости (трудно сказать, кого читателю больше благодарить за удовольствие – автора или переводчиков). Переходом от одного пассажа, от одного обрывка сюжета к другому руководит логика сновидения[16]: внимание несколько расслабленное длинными рядами перечислений (частенько и без знаков препинания) вдруг хватается за какое-то слово реплику во внезапно вспыхнувшем разговоре случайное упоминание и резко наводит фокус в котором уже иная история но как-то связанная с этой неожиданными линками да так что и не понимаешь в старой ты истории или в новой и при чем здесь Одри Фаджи Реджи и Сластосука и почему все так странно но отчетливо происходит…

Берроуз не очень любил американское общество, идею представительной демократии, необходимость продолжения рода. Его – благоприобретенной – Одессой (если опять вспомнить Багрицкого и прочий Юго-Запад) стал Танжер. Этот легендарный (на манер генримиллеровского Парижа) город был выстроен белыми колонизаторами будто специально для того, чтобы в нем резвились записные критики цивилизации белых, певцы смуглых мальчиков и этнических наркозов от болезненного картезианского рационализма. Поучительный урок.

Странные книги издают нынче в Твери.

Сергей Рыженков. речи бормочущего, книга стихотворений. М.: Арго-Риск; Тверь: Колонна, 2000. 56 с.

Воистину. В выходных данных книги Сергея Рыженкова значится «Москва» и издательство (известное своим отважным и бескорыстным литературтрегерством) «Арго-Риск»; перевернешь страницу – а там к златорунному «Арго» добавляется уже известная нам марширующая из города Тверь «Колонна».

Впрочем, назвать книгу Сергея Рыженкова «странной» было бы не совсем верным. На первый взгляд, она – типическая, но есть в этих стихах какая-то тихая новизна, неожиданная интонационная ясность, ехидная усмешка. Нет-нет, не подумайте, что речь идет о стихах столбиками и в рифму, я имею в виду другую «типичность» и другой мэйнстрим, выросший из «второй культуры» баснословных советских времен. Мне трудно нащупать родословную поэзии Рыженкова, но думаю, что фигуры Михаила Еремина, Владимира Эрля, быть может даже Евгения Харитонова – будут в ней не лишними.

Сергей Рыженков – поэт, печатающийся нечасто, я бы сказал, скупо. И «речи бормочущего» отмерены скупо; на самом деле, перед нами – выдержки, отрывки из бормотания (совсем не анонимного, заметьте!), выхваченные почти случайно, почти не глядя, почти автоматически. Поэт – «бормочет», для него самого его бормотание равноценно в любой момент, он бормочет как дышит. Раньше, в романтические времена, поэты пели как дышали. Сейчас поют на MTV.

Если поэту любые моменты его бормотания равноценны, то уж читателю, пардон, нет. Я бы извлек из «речей бормочущего» несколько эпизодов: самому полюбоваться и окружающих порадовать. Цикл «мелочи смерти», посвященный… ну, скажем, смерти Бродского. Стихотворение «1996 февраль», в котором автор демонстрирует удивительный сюжетный трюк:

кэйт моя landlady пригласила в гости своюрусскогоговорящую знакомуюза три недели до ее визита был определен день29 февраля но накануне мне позвонила маленькая (в отличие от большой – приглашенной)марго и очень извинялась что встреча не состоится – умер броцкий и большая марго летит внью-йорк на его похороны

Отметим в этой корпускуле бормотания:

1. неожиданный перенос в слове «маленькая» – совсем, казалось бы, не обусловленный поэтикой автора: ведь ни размера, ни метра с ритмом здесь быть не может. Это перенос-всхлип, перенос-замирание (как и второй, на слове «состо-ится»), перенос – намек на эмоцию по поводу смерти поэта и, в то же время, намек на самого «броцкого», большого любителя таких переносов, «анжамбманов» (о которых идет речь во втором стихотворении цикла).

2. логику сюжета: поэт (видимо, по гранту, как нынче все почти поэты дышат и бормочут) оказался за границей (из цикла становится ясно – в Англии), живет в доме, хозяйка которого (в лучших традиционных представлениях русских о Западе) сильно загодя, почти как героиня Пруста, планирует визит русскоговорящей знакомой, придавая ему важное ритуальное значение. В заведенный ритуал западного общества врывается вдруг беззаконная комета – поэт, да к тому же русский. Он разрушает светские планы британцев, но не стихами, не приездом, а отъездом в страну мертвых, исчезновением, смертью на другом конце земли. Но ритуал побеждает: вместо визита «большая марго» отправляется на похороны.

Отмечу еще очень точный эпитет: «гражданская: индейцы негры / их тухлый крик»[17] и какой-то волжский, широкий, шапка оземь, размах стихотворения «широкобуеракская».



Поделиться книгой:

На главную
Назад