Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Книжный шкаф Кирилла Кобрина - Кирилл Рафаилович Кобрин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В 80-е годы среди выживших писателей-модернистов стало модным доделывать и издавать свои ранние романы. Смертельно больной Кортасар печатает «Экзамен»; Стивен Спендер, английский поэт, прозаик, критик, друг Одена и Ишервуда, вдруг решает отдать на суд публики «Храм». Что это: старческое крохоборство, отчаянный жест вслед уходящей жизни, попытка преподать урок окружающей скептически-релятивистской культуре? Трудно сказать. В любом случае, «Экзамен» еще можно серьезно рассматривать эстетически; «Храм» – вряд ли.

На обложке русского издания этого романа красуется купающийся арийский юноша. Над его головой, крупными буквами – СТИВЕН СПЕНДЕР. И еще крупнее: ХРАМ. «Храм» и есть этот полунагой немчик в его мышцатой телесности; роман Спендера есть описание паломничества в страну таких вот «храмов» – веймарскую Германию. Поначалу кажется, что перед нами – нечто вроде «романа с ключом», в котором под чужими именами выведены сам Спендер и его друзья Ишервуд с Оденом. Они живут себе поживают в Оксфорде, без конца треплются на разные темы, пописывают стихи и романы. В общем, ранний Хаксли. «Желтый Кром». Однако затем возникает некий немец Эрнст Штокман и приглашает главного героя в Германию, в Гамбург – естественно, не на луну смотреть, а «изучать немецкий для письменной работы по философии». Философия оказывается несколько греческого толка, с изрядной к тому же долей сенсуализма. Героя водят по гомосексуальным кабакам, буржуазным и богемным домам, бисексуальным тусовкам и живописным окрестностям Рейна. Много пива. Много доступных мальчиков. Много разговоров о разном. На дворе – лето 1929 года. До начала мирового экономического кризиса остается еще несколько месяцев. Затем герой уезжает в Англию и навещает Германию уже в 1932 году. Красивые мальчики превращаются в красивых нацистов и женятся на краснощеких крестьянских девках. На некогда развеселых улицах штурмовики дерутся с тельмановцами. Поголовно все обсуждают еврейскую проблему. Герой встречает своего друга Брэдшоу (читай – Ишервуда), который как раз сочиняет роман о происходящем (читай – «Прощай Берлин»). Становится ясно, что лучше людей, чем писатели-англичане (к тому же – выпускники Оксфорда), на свете нет. И последнее: первая часть (о 1929 годе) называется «Дети солнца», вторая – еще оригинальнее – «Во тьму».

По гамбургскому счету этого романа о Гамбурге нет. Просто «человеческий документ», из тех, которые так «обожал» Набоков. Несколько прелестных описательных пассажей, две-три живые реплики в диалогах – и все. Легко написанное, легко читающееся, вполне типичное сочинение двадцатых – начала тридцатых, которое дает довольно верное представление о головокружительной вольности нравов семнадцати европейских лет между подписанием Версальского договора и гражданской войной в Испании: отцовская мораль сгнила где-то во фландрских окопах, Бог давно умер, королева Виктория тоже. Как сказал бы Розанов, «когда начальство ушло».

Пятая книжная полка

Вадим Руднев. Прочь от реальности: Исследования по философии текста. II. М.: Аграф, 2000. 432 с.

Вадим Руднев отличается от многих современных философов удивительной трезвостью; речь, конечно, не о бытовой трезвости, а о рефлективной. Мысль его движется равномерно, последовательно, каждым своим шагом создавая основу для следующего. Кажется, он действительно считает, что «Ад» находится в районе «Marginem», «на краю», в гибельном пограничье, поэтому предпочитает держаться в логически выверенной середине. Не стоит, конечно, отождествлять «середину» со «здравым смыслом», этим фольклором философии. Логика, доставшаяся Рудневу от его духовного наставника Витгенштейна, – неумолима; а вот «здравый смысл» – уступчив. Впрочем, неумолимая логическая поступь автора, направляющегося «Прочь от реальности», несколько сбивается в последней психоаналитической главе, но кого, кроме самого дедушки Фрейда, не приводила в смятение чувств эта темная, какая-то сологубовская ворожба с аккомпанементом назойливого завывания: «невроз – невроз – невроз – невроззззззззззз»?

Как сделана книга Вадима Руднева? Читатель движется от «Текста» к «Сюжету», от «Сюжета» – к так называемой «Реальности». Обычно авторы философских книг на этом и останавливаются. Тем неожиданнее (и провокативнее) звучит название последней главы (и всей книги): «Прочь от реальности». И вот вопрос (перефразируя классика): «От какой реальности мы отказываемся?», точнее «бежим прочь»? От исчезнувшей, мертвой, убитой «реальности». О том, кто совершил это страшное преступление, см. последний раздел последней главы книги.

И последнее: нет более сильного галлюциногена, чем логика и трезвость. И почему строжайшие рассуждения в духе «Это моя рука» всегда припахивают китайским опием? И почему, начав с цитат из почтенных Бора, Геделя и Лотмана, неизбежно заканчиваешь этим: «ясно, что стремление к экстремальности и чистоте опыта (каким бы страшным и фантастическим он ни оказался) не может и не должно находить отклика»? Вы чувствуете эту печаль, эту безнадежность: «не может и не должно находить отклика»?

Антология фантастической литературы / Сост. X. Л. Борхес, А. Бьой Касарес, С. Окампо. СПб.: Амфора, 1999. 637 с.

Хорхе Луис Борхес имел (помимо общеизвестных) две слабости: трепетную любовь к второстепенным и третьестепенным писателям и (отчасти совпадающую с первой) неистребимую преданность друзьям по богемной юности. Рецензируемая книга – довольно объемистый памятник обеим слабостям. Тексты Хосе Бьянко, Хуана Родольфо Вилькока, Элены Гарро, Рамона Гомеса де ла Серна, Сантьяго Дабове, Делии Инхеньерос, Сильвины Окампо и других (не говоря уже о незабвенном Маседонио Фернандесе) действительно, в той или иной степени, можно отнести к жанру «фантастической литературы». Но особая «фантастичность» этих текстов не в причудливых сюжетных построениях, не во внезапных кошмарах, не в изысканном порой правдоподобии, а в фантастической похожести друг на друга, а точнее, на их платоновский архетип – на сочинения самого Хорхе Луиса Борхеса. И даже не на сами сочинения, а на некую эссенцию их; быть может, они принадлежат к неизвестному пока литературоведению жанру – жанру «борхес».

То же самое можно сказать и об авторах «Антологии», никогда не слыхавших о существовании великого аргентинского слепца. Даже о тех, которые умерли задолго до рождения автора «Пьера Менара». Заманчиво было бы предположить, что именно Борхес сочинил «Святого» Акутагавы Рюнюскэ, «Певицу Жозефину» Кафки, притчи Чжу-анцзы… Не могу только представить его автором «Улисса», хотя великий ирландец тоже неважно видел…

Читать эту книгу подряд довольно скучно, зато ее увлекательно листать, просматривать, раскрывать наугад. Особое удовольствие – справки об авторах, составленные Борисом Дубиным. Две трети имен – совершенно неизвестны, по крайней мере вашему покорному слуге. Какое счастье представлять себе эти недоступные книги – «Арлекинаду» «английского математика и писателя» Холлоуэя Хорна, «Спящий клинок» «аргентинского писателя из круга М. Фернандеса» Мануэля Пейру, «Среди магов и мистиков Тибета» «французского ориенталиста» Александра Давид-Нэля!

Амброз Бирс. Страж мертвеца. СПб.: Азбука, 1999. 352 с.

Бирс вполне мог бы оказаться среди авторов[1] борхесовской «Антологии фантастической литературы». Один из самых верных учеников Эдгара Алана По, он обожал причудливые сюжетные построения; впрочем, в его загадках не было и следа математической логики «Золотого жука» или «Убийства на улице Морг». Ветеран Гражданской войны, калифорнийский журналист эпохи «позолоченного века», он уже не обожествлял человеческий разум, да и энергетика жителя Западного побережья США была иной, нежели у тихого пьяницы из Новой Англии. В рецензируемом издании (как и во всей серии «Азбука-Классика») бесконечно интересно одно обстоятельство: книга есть не что иное, как перепечатка советского издания 1966 года. Кто сейчас отправится в библиотеки искать переводной том 34-летней давности? Между тем эти переиздания – памятник не только нынешней культурно-исторической эпохе (с проснувшимся вдруг интересом к переводным героям «эпохи застоя» – Вирджинии Вулф или Габриэлю Гарсиа Маркесу), но и той эпохе, когда эта книга была впервые напечатана по-русски. В каком ряду тогда воспринимался Амброз Бирс? Почти исключительно – в фронтовом, военном: Хемингуэй, Олдингтон, Ремарк. Ужасы войны, отвращение к красивым словам, окопная правда. И действительно, достаточно прочитать такой, например, отрывок из Бирса, чтобы понять, с каких батальных полей явился в американскую прозу Хемингуэй: «Отталкивающее зрелище являли собой эти трупы, отнюдь не героическое, и доблестный их пример никого не способен был вдохновить. Да, они пали на поле чести, но поле чести было такое мокрое! Это сильно меняет дело». Но то – советские шестидесятые; время, когда кого-то интересовала «правда». Настоящая «правда», в том числе и о войне. Сейчас же, в 2000 году, меня занимает несколько другое. Как пишет автор послесловия Ю. Ковалев, «полное собрание сочинений Бирса, подготовленное им самим, насчитывает двенадцать томов, заполненных стихами, рассказами, сатирическими памфлетами, очерками, политической публицистикой, литературно-критическими статьями, а также многочисленными образцами газетно-журнальных публикаций, совокупно именуемых журналистикой». Я вспоминаю другого англоязычного писателя, такого же «весельчака» и «жизнелюба», оставившего после себя столь же пестрое собрание сочинений. Это Томас Де Куинси. Американец сочинил «Словарь циника», англичанин – «Исповедь англичанина, употребляющего опий». И тот и другой, перефразируя Борхеса, не столько писатель, сколько целая литература.

Г. Г. Амелин, В. Я. Мордерер. Миры и столкновенья Осипа Мандельштама. М.; СПб.: Языки русской культуры, 2000. 273 с.

К черту всю «взвешенность», «объективность», «отстраненность»! К дьяволу интеллигентскую иронию! Уже чтение «Содержания» этой книги дарит истинное наслаждение. За двойным (без содовой!) «Предисловием» (А. М. Пятигорского и собственно авторским) следуют (цитирую, из экономии места, выборочно) «Da саро», «А вместо сердца пламенное mot», «Орфоэпия смерти», «Пушкин-обезьяна», «Эротика стиха», «Все». Все.

Наслаждение нарастает по мере пожирания текста книги. Во-первых, дух захватывает от величия замысла. Авторы, будто археологические гении, обладающие абсолютным нюхом на богатство культурного (в данном случае – полилингвогого) слоя, обнаружили под фундаментом уже давно знакомого нам Дворца Поэзии Мандельштама (не говоря уже о высотках Маяковского, даче Пастернака, кочевых становищах Хлебникова) целый мир, точнее – миры, потайных ходов, подвалов, погребов, битком набитых винами, припасами и всяким иным добром немецкого, латинского, французского, английского лексического производства. Эти подземные, потайные миры придают знакомым поэтическим строениям иной смысл, населяют их истинной жизнью и целесообразностью. Авторы «Миров и столкновений» эти миры истолковывают, толкуют, перетолковывают. В эпоху, когда само словосочетание «научное открытие» не несет иных значений, кроме издевательского, сделана именно масса научных открытий.

Во-вторых, книга потрясающе написана. Мой любимый текст в ней – «Адмиралтейская игла». Сама «игла» – «не мечтательная недотрога, отраженная в тысяче зеркал цитат, а хищная хозяйка мастерской совершенно новых тем и сюжетов». Звукозапись – «мумифицирует тело голоса с последующим воскрешением». Наконец, об одном из назначений поэзии: «Последняя функция универсального поэтического прибора – измерения давления пара в государственном котле».

Честно говоря, я думал, что таких книжек сейчас больше не пишут. Она напоминает мне счастливые для читателей времена, когда изящная словесность, филология и философия были заодно. Веселая наука.

Андрей Синявский. «Опавшие листья» Василия Васильевича Розанова. М.: Захаров, 1999. 318 с.

Перед нами очередной том собрания сочинений Синявского (впрочем, ненумерованного), затеянного издателем Захаровым. К сожалению, это значительное в нынешней книгоиздательской и культурной ситуации событие как-то не получило должного резонанса. Между тем Синявский если не «наше все» в неподцензурной, вольной послевоенной литературе, то «почти все». Его влияние – прежде всего, стилистическое, даже, я бы сказал, интонационное – испытывают на себе многие литераторы, и не только с богатым андерграундным прошлым. Его политическая позиция, бескомпромиссная, этически безупречная, и ныне не многим по зубам (да и по ноздре, как выразился бы Набоков). Быть может, поэтому Синявского после его смерти стали вспоминать все реже и реже…

Но, так или иначе, спасибо издателю Захарову, затеявшему печатание сочинений, вышедших из-под пера кентавра, которого звали «Андрей Синявский / Абрам Терц». Книгу о Розанове написал Синявский. Это многое объясняет в ее содержании.

Василию Васильевичу Розанову не очень повезло с исследователями и биографами. В сущности, скудную библиографию книг о нем украшают лишь такие имена, как Эрих Голлербах, Виктор Шкловский и нынешний исследователь В. Г. Сукач. В их компании сочинение Синявского занимает особое место. Книга Голлербаха была лишь наброском, очерком будущих биографий Василия Васильевича, брошюрка Шкловского – сводом весьма важных, но достаточно частных наблюдений (в котором, заметим в скобках, автора занимали скорее проблемы собственного новаторского метода исследования, нежели сам его – исследования – объект), многостраничная биография Сукача – просто многостраничная биография с элементами т. наз. «истории идей». Книга Синявского – совсем особый случай.

В некотором отношении ее можно счесть устаревшей. Прежде всего потому, что написана она с неким все-таки пафосом первопроходца, с близорукой нежностью археолога, кисточкой расчищающего от напластований советского лит. гумуса очертания истинной Трои русской культуры – серебряного века. Сейчас вряд ли стоит ожидать подобных чувств от исследователя. Во-вторых, книга Синявского – переработка его курса лекций, прочитанного в Сорбонне в 1974—75 годах. Иностранцам приходилось многое объяснять; многое из того, что «свои» поймут по умолчанию (хотя, не знаю. Книга ведь была впервые издана в Париже, в «Синтаксисе», в 1982 году, и явно не только для «внутреннего», эмигрантского, потребления. Почему бы не считать советского читателя, так сказать, «иностранцем» по отношению к почти неведомому ему, легендарному (тогда) серебряному веку?). Поэтому есть в этой книге объяснения и по поводу философии Николая Федорова, и по поводу политической линии газеты «Новое время». Есть и явные неточности: например, сложно назвать литературную форму, найденную Розановым в «Опавших листьях», «афоризмом». Думаю, «афоризм» появился здесь именно для французов – нации Лабрюйера и Шамфора.

Но, несмотря на все эти обстоятельства, книга Синявского великолепна. Такого Синявского мы еще не знали. Этот писатель выполнил тяжелейший «тур-де-форс» – он сочинил идеальную научно-популярную книгу о Розанове. Нет ничего лучше для начала знакомства с этим автором. Именно ее можно рекомендовать студентам. А написать хороший учебник (это мое глубочайшее убеждение) гораздо сложнее, чем сделать хорошее исследование. Здесь талант нужен.

Майкл Уолцер. Компания критиков. Социальная критика и политические пристрастия XX века. М.: Идея Пресс: Дом интеллектуальной книги, 1999. 360 с.

Скажу пошлость: «Очень своевременная книга». Прежде всего, с социокультурной точки зрения. При том, что издательский бум в нашей стране продолжается (несмотря на войны и дефолты), при том, что только ленивый не сочиняет (и публикует) нечто обличительное, злое, недовольное, ироничное, остроумно-тонкое, настоящей «социальной критики» в стране нет. Декадентского вида политологи и геополитики в немыслимого оттенка галстуках не в состоянии породить нечто по-настоящему оппозиционное, вскрыть социальные и политические болезни, дать некую (пусть ложную) альтернативу. Все дело сводится к разговорам об осточертевшей ментальности, безнадежной коррумпированности, электоральной недостаточности и исторической предопределенности. Что-то я не встречал публициста, который бы честно признался: вот не нравятся мне буржуи, культура мне буржуйская обрыдла, вот я (совершенно ответственно – это важно!) предлагаю такие и такие варианты развития. Именно «развития», движения вперед, а не в портяночный рай ретроспективных утопий (соответственно, фантасты из «Завтра» не в счет). Русское общество испытывает интеллектуальную недостаточность – если модернизированную националистическую идеологию худо-бедно смогло сформулировать, даже на некий «либерализм» (в традиционном понимании) кое-что накапало (хотя и немного), то уж с новой «социальной критикой», с «новой левой идеей» – совсем никак. Между тем потребность в ней ощущает довольно большая социальная группа, сформировавшаяся в последние десять лет. Эпоха молодых новорусских яппи, этих нечеловечески серьезных офисных мальчиков и девочек, подходит к концу.

Раз нет своего, будем жить умом заемным. Не привыкать. «Идея Пресс» и «Дом интеллектуальной книги» выпустили (еще раз прошу прощения) очень своевременную книгу. Она представляет собой сочиненный американским философом и политологом Майклом Уолцером весьма толковый обзор социальных взглядов довольно большой группы совершенно разных публицистов и литераторов – от Мартина Бубера до Герберта Маркузе, от Антонио Грамши до Мишеля Фуко. Их объединяет одно – сомнение, испытываемое по поводу разнообразных практик (политических, культурных, экономических) того общества, в котором они жили. Очевидно, что таковых сомнений у нынешних российских авторов возникает не меньше (мягко говоря). Надеюсь, они воспримут эту книгу как вызов.

Григорий Марк. Оглядываясь вперед. СПб.: Изд-во «Фонда Русской поэзии» при участии альманаха «Петрополь», 1999. 120 с.

Этого поэта довольно сложно полюбить, прежде всего по соображениям сугубо поэтическим. Какая-то некрасовская скороговорочка вкупе с романсовыми распевками:

Ночь пропитана тленьем насквозь…Для чего же я снова вытащил эту картинку из памяти?

иногда возникающее ощущение, что перед тобой переводы с иностранного:

Дать этот танец как основу текста —сплошную копошащуюся массу,где налезают друг на друга жестына красной сцене, высеченной в мясе,

наконец, несколько наивные типографические трюки в духе хеленуктов, Аронзона и Евг. Харитонова – все это настораживает читателя, открывшего книгу Григория Марка. «Оглядываясь вперед», действительно, очень неровная книга; быть может оттого, что большая и включает в себя стихи, сочиненные более чем за десять лет. Честно говоря, не знаю, в каком соотношении она находится с другими книгами поэта, вышедшими в девяностые: с «Гравером», «Среди вещей и голосов», «Имеющим быть». И все же.

Перед нами поэт особый, с очень своеобразной интонацией и лексикой. В стихах Григория Марка не найдешь роскошных аллитераций, безумных по изощренности метафор, десертных словечек. Они ритмически довольно однообразны, тематически – тоже. Они не захватывают читателя сразу; наоборот, понять их странную красоту можно лишь дочитав до конца, а то и через несколько минут после этого. Я бы назвал многие из них медитациями; например, такое:

…И увидишь: как влажная суть облаковсквозь небесную марлю стекает ручьямии сгущается в темное между домов,как, царапая нежное брюхо о раму,ночь в квадрат заползает оконный…

Другие – не медитации, а скорее иллюстрации, в духе яростной и саркастической графики немецкого экспрессионизма:

В сигаретном дымуговорящие круглые головыпроплывают вокругна раздвоенных книзу телах.Пахнет жженою серой,Сивушной гнилью тяжелою…

или (Фаворский?):

Ночь. Контур Петропавловкииз горизонта выпилен.Он брюхо тучи нежноеЦарапает иглой…

Чувствую, что рецензия у меня как-то не получается. Рецензенту не за что «зацепиться» в этих стихах; они хороши, но «почему» и «как» – сказать артикулированно невозможно. Предоставляю самим читателям ломать над этим голову. Закончу же (несколько мазохистски) цитатой из «Обрывка сценария» Марка, в котором мерзкие филологи мучают бедных умалишенных пациентов-поэтов:

Входит врач Филологии, весь в панацеях.Осторожно, боясь расплескать в себе водку,Изучает клиента…

Поль де Май. Аллегории чтения: Фигуральный язык Руссо, Ницше, Рильке и Пруста / Пер., примеч., послесл. С. А. Никитина. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 1999. 386 с.

В этой книге все хорошо: и серия, в которой она издана («Studia Humanitatis»), и то, что напечатана она не в первопрестольной (и не в первоапостольной), а в Екатеринбурге, и что качество издания выше всяких похвал, и что вышел наконец тот самый Поль де Ман, который давно уже смущал умы робких читателей «НЛО»…

Только вот боюсь, что уже поздно. Де Ман не повторит судьбы Барта, Фуко, Делёза, Батая и даже Деррида, ставших в нашей культуре (в той или иной степени) «своими», «обрусевшими», вроде Гегеля, Ницше или Джека Лондона. И дело не только в том, что количество деконструктвистов уже достигло критической массы (то есть, одного), но и в качестве.

Деррида сверкает этногенетическим блеском галльского остроумия, он неожидан, неакадемичен. Русского человека он привлекает вольницей своих интерпретаций. Де Ман, по сути, банален; например, его прочтение стихотворения Йейтса «Среди школьников» (с. 19–20) никаких новых смыслов не «вчитывает»; то, чего он достигает с помощью своих методик, более или менее опытному читателю было и так ясно. Увы.

Мишель Сануайе. Дада в Париже / Пер. с франц. Н. Э. Звенигородской, В. Н. Николаева, А. И. Сушкевича. М.: Научно-издательский центр «Ладомир», 1999. 638 с.

Я был бы счастлив прочесть эту книгу году в 1981—82. В то довольно кислое время она вдохнула бы энергии и истинного авантюризма в мою (и моих друзей-сверстников) вялую душу. Вместо нее мы читали какого-то Кукаркина, пугавшего буржуазной культурой на (слава Богу!) большом количестве наглядных примеров. По крайней мере, про унитаз Дюшана я узнал от товарища Кукаркина. Спасибо ему.

Но вернемся к книге Сануайе. Перед нами ярчайший пример абсолютного несовпадения объекта описания и языка описания. Безумства таких хулиганов и идеологических провокаторов, как Швиттерс, Мэн Рей, Тцара, Бретон, описаны весьма странно – то ли на въедливо-бухгалтерском волапюке, то ли просто беспомощно. Демонстрирую образчик этого убогого стиля: «Со своей стороны, он, впрочем, удовольствовался тем, что вовлек своих корреспондентов в круг вопросов, чья необходимость в деле „детерминации современного мышления“ не бросалась в глаза».

Мне можно возразить, что дело тут, наверное, не в авторе. А в переводчике. Быть может, не знаю. С одной стороны, именно автор считает, что «в застенках Густава Носке убили двух предводителей спартаковцев – Карла Либкнехта (арестованного 1 мая 1916 года) и Розу Люксембург». Но, с другой, именно переводчик делает банальный «рейхсвер» загадочным «Райхсвером»… Однако дело вовсе не в просчетах автора и переводчиков. Дело в другом. Скучно читать буржуазно-добропорядочное, позитивистское (с долей благонамеренного прогрессизма) исследование об анархистах, смельчаках, возмутителях покоя бюргеров. Семьдесят пять лет спустя кощунственный дадаизм стал одной из средненьких искусствоведческих тем, где-то между Пюи де Шаванном и соцреализмом. Книгу о нем печатает издательство, называющееся не иначе как «Ладомир», у которого даже марка с куполами. Отчеты о манипуляциях шкодливого Кулика публикуются в глянцевых журналах для «среднего класса». Радикальный авангард и есть сейчас самый что ни на есть буржуазный мэйнстрим. Хотел бы я тогда увидеть, как сейчас выглядит по-настоящему революционное искусство?

Марк Соте (текст), Патрик Бусиньяк (иллюстрации). Ницше для начинающих / Пер. с англ. А. А. Байчаров; Худож. обл. М. В. Драко. Мн.: ООО «Попурри», 1998. 192 с.

Ллойд Спенсер (текст), Анджей Краузе (иллюстрации). Гегель для начинающих / Пер. с англ. Л. В. Харламова; Худож. обл. М. В. Драко. Ростов н/Д: Феникс, 1998. 176 с.

Ура! Наконец-то наступил апофеоз «фельетонной эпохи», предсказанной Гессе. Нам предлагают, по весьма сходной цене и во вполне разумных размерах, философию – Гегеля, Ницше, Макиавелли, Юнга и т. д. Теперь не нужно, захлебываясь зевотой от скуки, штудировать толстенные тома, все эти непереваримые «Критики чистого разума» и «Происхождения трагедии из духа музыки»; теперь есть чудные тонкие брошюрки-комиксы, где наглядно и доступно для разумения менеджера по рекламе мебельного салона графически представлено абсолютно все: «философия религии» в виде оплывшей свечечки на ножках, поджигающей саму себя, «диалектика» в виде ракушки и/или звездочек и метеоритов, «веселая наука» в образе карикатурного Ницше, босоногого, задрапированного в женские тряпки, во фригийском колпаке, на фоне восходящего солнца, сеющего свои книги… Умри, Остап, лучше не нарисуешь!

Во-первых, я не совсем понимаю, кому адресованы эти книжки. «Широкому кругу читателей», как написано в аннотации? Какому? Читателю Марининой или читателю Акунина? Первому эти комиксные ницше с гегелем нужны не больше, чем полновесные и многотомные. Вторые, если надо, осилят и нормальную книгу, хотя бы статью в философской энциклопедии. Так кому же? Есть у меня вариант ответа: бывшим преподавателям марксистско-ленинского любомудрия, срочно брошенным на преподавание загадочных «культурологий», «историй политических учений», «историй философий». Не читать же, в конце концов, на пятом десятке всю эту гиль! А здесь все так компактно и удобно укладывается в надлежащие ящички: «Через три месяца после смерти брата (Гегеля. – К. К.) Христина отправилась на прогулку и утопилась», «гегелевская трактовка религии близко соотносится с историей искусств и историей философии», «констатация Фукуямой мирового триумфа либерального свободного предпринимательства кажется излишне оптимистическим оправданием американского империализма». Впрочем, «гегельянский комикс» еще «ничего» (не считая чудовищных ошибок переводчика, назвавшего Вальтера Беньямина «Бенжамином», а Ричарда Рорти – «Роти». Интересно, куда смотрел «научный редактор д. ф. н. В. И. Курбатов»?); «ницшеанский» – гораздо хуже. Идиотские таблицы, перекочевавшие из «прогрессивных» учебников по передовым методам преподавания истории («В 1878 г. Бисмарк 1. Организовал Берлинский конгресс. 2. Издал антисоциалистические законы», реплики, похожие на титры немого кино («После его назначения штатным ординарным профессором Фриц пришел к необычному решению!»), «шуточные» переделки известных картин (в духе журнала «Наука и жизнь» 70-х гг. или книг вроде «Физики шутят») – все это делает «Ницше для начинающих» самым омерзительным образчиком из всей этой весьма сомнительной серии. Закончу выпиской из аннотации к этой же книге: «Знаменитый ницшевский „союз троих“, его теория о сверхчеловеке, об Антихристе и нигилисте, о Заратустре, а также посмертное тенденциозное использование идей Ницше нацистами делают чтение захватывающим». И кожа малыша станет мягкой и нежной! Ведь вы этого достойны!

Шестая книжная полка

Андрей Арьев. Царская ветка. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000. 192 с.

Андрея Арьева не отнесешь к плодовитым авторам, библиография его печатных работ невелика. Не отнесешь его и к литературным критикам в современном смысле этого слова. Литпроцесс он не «отслеживает», мест не распределяет, иерархий не создает. Он, скорее, эссеист, но не в новейшем духе – борхесианском, честертоновском, бартовском, а, пожалуй, в дореволюционных русских литературных традициях. В его жанровой родословной – князь П. А. Вяземский (прежде всего как автор книги о Фонвизине), И. Анненский (не поэт, конечно, а создатель «Отражений»), В. Розанов. И, безусловно, эмигрант Ходасевич. Да, еще один эмигрант – Кончеев; только влияние последнего не жанровое, а стилистическое.

Книгу составляют два больших эссе, опубликованные в свое время в журнале «Звезда»; оба посвящены поэзии; в первом случае объект описания предстает географически – поэтическим («Царское Село в русской поэтической традиции и „Царскосельская ода“ Ахматовой»), оборачиваясь в итоге поэтико-философским, во втором он кажется чисто поэтическим («Маленькие тайны, или Явление Александра Кушнера»), но трансформируется в географически-поэтический (Кушнер – поэт нормы, антиромантик, «культурный поэт», а значит, истинно петербургский).

«Царская ветка» написана точным, гибким, изящным языком, ее интонация энергична, многие места хочется просто цитировать без комментария. «Докажет ли свою правоту Кушнер разладом с эпохой и гибелью? Я склонен подозревать чудеса» (с. 104). «Берет он у культуры много, но ни за чем не следует вполне. Напевая Михаила Кузмина, он прогуливается с томом критики Владислава Ходасевича под мышкой» (с. 106). «Начинается пора тоскливых по своей сущности сентенций, произносимых на радость вмиг добреющим критикам» (с. 123). Замечателен, в своем роде, и типично питерский антимосковский выпад: «К сегодняшнему дню у Кушнера доминирует, становится направляющей ось „Север – Юг“ – вместо привычной в XX веке (и для молодого Кушнера) оси „Восток – Запад“. Москва на этой магистрали из конечного пункта превращается в транзитный полустанок с буфетом». Сколько яда в засохших бутербродах этого «буфета»…

Книга написана настолько хорошо, что хочется подражать ее стилю. Вот и рецензент сочинил нечто в том же духе (и тоже про поэта Кушнера): «Но ей-Богу, ей-Богу, я бы подпустил мистического сквознячка… Хотя бы из эстетических соображений… Знаете ли, все эти кровавые зори…»

Андрей Лебедев. Повествователь Дрош: Книга прозы. М.: Глагол, 1999. 127 с.

Это действительно «книга прозы» – не «рассказов», не «повестей», а просто «прозы». Последнее время в отечественной словесности характеризуется размыванием жанровых границ – не только между социально близкими «рассказами» и «повестями» или «повестями» и «романами», но и между антагонистами fiction и non-fiction. В результате мы (и то с определенной долей неуверенности) можем говорить лишь о «прозе»; прочие жанровые классификации все более переходят в компетенцию разного рода комиссий и комитетов, раздающих премии.

Итак, перед нами «проза»: изобретательная, ориентированная на медленное чтение с припоминанием. Последнее же, если верить Платону, и есть суть знания, точнее, познания. Любое литературное произведение «читаешь», «узнаешь», «познаешь» лишь в той мере, в какой «припоминаешь»; причем «припоминаешь» не только (и не столько) соответствующий авторскому собственный экзистенциальный или бытовой опыт, сколько «традицию» – культурную, литературную – за ним, произведением, стоящую. Чтобы там ни говорили любители «первичной литературы», не бывает прозы или поэзии «культурной» и «не(а)культурной». Есть разные традиции, есть разные родословные.

Негромкая «культурность» прозы Андрея Лебедева подчеркивается его собственным предисловием, где нарратор предлагает читателю свой вариант литературных и культурных источников семи текстов «Повествователя Дроша». Добавлю свое скромное наблюдение: Бог, говорящий голосом ведущего детской радиопередачи, беседовал еще с сэлинджеровскими героями, а настойку из пестиков сарабанды вкупе с отваром из взглядов на тополя вовсю попивают в сочинениях Милорада Панина.

Зондберг. Нугатов. Соколовский. [Б. м., б. г.].

Строгий дендизм этого издания заставляет рецензента эстетически подобраться, сесть прямо, подтянуть живот и сочинить нечто «в этом роде». Замечу лишь, что книга состоит из трех проз: Ольги Зондберг («Всенеприметно»), Валерия Нугатова («Дама и Некто») и Сергея Соколовского («Утренние прогулки»).

…потому что «Зондберг – Нугатов – Соколовский» звучит восхитительно. Дает первый звонкий аккорд «зо!» и исчезает с шуршанием в фонетических камышах – «офский…». Потому что бессолнечный мир этой прозы, нет, потому что черно-белый мир этой прозы. Вот. Как обложка самой книги – черно-белая. Мир строг, потому и авторы серьезны.

Ну, соблаговолите-таки объясниться, милсдарь! О чем это написано? В частности, о Даме, которая уже являлась нашим честным (не шибко) глазам – на рисунках чахоточного британского юноши, сто лет назад – обнаженная, в окружении карликов, уродцев, пьеро и арлекинов, она занималась туалетом, листала журнал «Савой», лениво смотрелась в зеркало. Декадентская Венера. Шубу ей, шубу!

Засасывающее погружение в эту книгу, длившееся несколько дней, после подробного изучения ее на предмет обнаружения сколько-нибудь внятных библиографических, выходных данных, во время которого я постоянно вспоминал, нет-нет, даже не библиофильские кошмары Борхеса, а восхитительный двухтомник Шарля Нодье, выпущенный в самом конце андроповской эпохи в переводе Веры Аркадьевны Мильчиной, в котором много говорилось о подобных изданиях XVI–XVIII веков, в них тоже отсутствовали, намеренно отсутствовали, выходные данные и вообще было все неясно, где и когда что вышло и кем написано, но здесь-то все было ясно по поводу того, кем это написано и как называются сами произведения, так что я вспоминал еще черную толстую книгу, изданную примерно в то же время, что и двухтомник Нодье, там было несколько французских романов, точнее, «новых романов» и кто-то из этих французов примерно так и писал. Кто? Бютор? Симон? Саррот?

Р. К. Боязнь темноты (письма сумасшедшего) / Публ. текстов под ред. В. Токмакова; Худож. А. Карпов. Барнаул, 1999. 40 с.

В Барнауле издают хорошие книги. «Боязнь темноты» попала мне в руки совершенно случайно. Подзаголовок «Письма сумасшедшего» не обещал ничего хорошего: провинциальный сюр, сдобренный хармсинкой с невероятно назойливым вкусом, чего еще ждать? Слава Богу, полистал.

Авторская (пардон) стратегия этого сочинения весьма любопытна. Некий РК, новосибирский художник-дизайнер и поэт, в приступе ревности убивает[2] собственную жену и ее любовника. Преступление раскрывают, РК признают невменяемым, в психушке он кончает жизнь самоубийством (весьма заковыристым способом – съев электрическую лампочку). Дневник РК попадает в руки Владимира Токмакова, который перелагает его верлибром. Художник Александр Карпов, некогда знакомый с РК, прочитав сочинение Токмакова, сочиняет концептуальный дизайн издания.

Перед нами – не обычная мистификация: X умер, Y нашел его рукописи и публикует их, Z все это дело оформляет. Отличие в том, что Y переписывает дневниковую прозу X стихами; он не отказывается от литературного авторства, отстраняя от себя авторство лишь экзистенциальное. Жизнь и искусство разведены по углам, будто боксеры на ринге во время перерыва. Сейчас звякнет гонг, и они опять примутся мутузить друг друга по мордасам. Воспользуемся этим перерывом и спокойно прочтем книгу из Барнаула.

Яков Гордин. Мистики и охранители. Дело о масонском заговоре. СПб.: Пушкинский фонд, 1999. 288 с.

Александр Пятигорский учит: «История – неотрефлексированная структура сознания». Может быть оно и лучше, что неотрефлексированная. Каждая новая эпоха моделирует свою историю; у каждой из них свой Рим, свой Карфаген, своя Французская революция, свой «Новый курс». Как говорил Мао: «Пусть расцветает сто цветов». Для человека русской культуры одна из таких вечных моделей – «пушкинское время», период между 1815 и 1840 годами. Она каждый раз разная – «пушкинская эпоха» – в мемориях князя П. А. Вяземского, в пламенных сочинениях Михаила Гершензона, в суховатой эссеистике Ходасевича, в модернистски обстоятельных трудах Ю. М. Лотмана. Яков Аркадьевич Гордин относится к тем авторам, которые создали свою модель «пушкинского времени».

Эта модель может показаться сейчас неактуальной; нынче в чести супостаты либо аутсайдеры предыдущей историографии – Фаддей Булгарин, граф Сергей Уваров[3], М. Дмитриев и другие. Однако мода на стрижку «под ноль» не исключает возможности существования парикмахерского мастерства; «Хаджи Мурат» написан тогда, когда «актуальным направлением» был символизм.

Книга Я. А. Гордина посвящена одной довольно запутанной и серьезной политической провокации времен царствования Николая I. Донос князя Андрея Голицына всколыхнул на время петербургскую бюрократию и обозначил линии противостояния различных властных групп, окружавших трон. Читая «Мистиков и охранителей», ловишь себя на мысли, что, не только для либералов, но и для царей, было бы лучше, если бы Россия стала конституционной страной с легальными политическими партиями. Тогда бы вся эта (довольно противная и опасная) возня приобрела более благородный (и, в сущности, менее деструктивный) характер. И еще: насколько безумные люди властвовали над Россией в первой половине XIX века; тихий сумасшедший, почти отцеубийца Александр I, не перенесший свалившегося на него счастья – быть невольным победителем великого Наполеона, другой сумасшедший – «громкий» и деятельный – Николай I, навсегда напуганный 14-м декабря, интригующий против собственных государственных учреждений, создающий параллельные структуры власти, трусливый мачо. И при них мы выиграли несколько войн, захватили Польшу и Кавказ, начали строить железные дороги… Который раз убеждаешься: в этой стране все происходит не благодаря власти, а вопреки.

Алвин Рис, Бринли Рис. Наследие кельтов. Древняя традиция в Ирландии и Уэльсе / Пер. с англ. и послесл. Т. А. Михайловой. М.: Энигма, 1999. 480 с.

В западной историографической традиции (к которой, конечно, принадлежит и русская) есть несколько книг, ценность которых не уменьшилась (по крайней мере, качественно не уменьшилась) от появления совершенно новых данных: открытия неких источников, «археологических революций», применения ультрасовременных методик. Их называют обычно «фундаментальными работами», «классикой жанра», на них ссылаются без обстоятельного библиографического инструментария: «по мнению Соловьева», «как писал Стаббс», «Буркхардт считал, что», «Моммзен ввел в оборот», «Хейзинга обратил внимание». При этом, несмотря на сотни, даже тысячи наиновейших работ, на иронические недомолвки специалистов, на общую исчерпанность культурной парадигмы, породившей ту «классику», именно эти книги рекомендуют неофиту: хочешь изучать русскую историю – начни с Соловьева, английскую – со Стаббса, историю Рима – с Моммзена. «Наследие кельтов» Алвина и Бринли Риса принадлежит именно к таким книгам.

Не буду пересказывать ее содержание. Любой, кто хочет приступить к изучению кельтской культуры, письменности, литературы, может спокойно брать в руки сочинение Алвина и Бринли Рисов. Тем более, что в ней содержится и обширная библиография (ограниченная, впрочем, началом шестидесятых). Отмечу также высочайший уровень перевода – как по достоверности, так и по удобочитаемости – замечательного отечественного кельтолога Т. А. Михайловой.

Только внимательно изучив эту книгу, следует приниматься за ее опровержение.

Омри Ровен. Серебряный век как умысел и вымысел. М.: ОГИ, 2000. 152 с.

Для всяческих колкостей-резкостей всегда находишь больше слов, интонаций, риторических ухищрений. Ругань темпераментна, ирония – изящна. Хвалить сложно, так как неизменно впадаешь в банальности и общие места. Пусть так. Книга Омри Ронена – лучшая иллюстрация довольно избитых сравнений истинной филологии с детективом и с исследованиями медиевиста (из таковых сравнений вырос даже целый роман под названием «Имя розы», поминать который, кажется, тоже уже стало дурным тоном). Элегантность ее сюжета, благородная точность избранного предмета, кропотливость и безукоризненная окончательность фактологии – все это делает «Серебряный век как умысел и вымысел» одной из лучших книг именно русской словесности («словесности», понимаемой в широком смысле) сегодня.

Метод, избранный автором, прост и прозрачен. «Критика понятия» «серебряный век» подразумевает «историю этого понятия» (включая и историко-культурные и мифологические ассоциации, но не в качестве основного блюда, как сделал бы структуралист, а как приправу, пряность), «контекст появления понятия», «трансформацию понятия», «последующее интерпретационное поле понятия». Так и получается, что никакого Александра Ивановича не было.

Книга Омри Ронена превосходно переведена[4] и издана. Обращу внимание на две вещи: на элегантный перевод изначального английского заглавия «The Fallacy of the Silver Age in Twentieth-Centuiy Russian Literature»[5] и на оформление обложки фотографиями двух значимых для содержания серебряных монет: юбилейного года династии Романовых и года смерти Владимира Ульянова. «Вымысел» «серебряного века» надежно помещен в хронологические рамки – между бородатыми царями и мышцатыми молотобойцами на серебряных рублях.

Честно говоря, я давно не испытывал такого наслаждения от чтения книги[6].



Поделиться книгой:

На главную
Назад