Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Русский Галантный век в лицах и сюжетах. Kнига вторая - Лев Бердников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Историки свидетельствуют: ни на невесту, ни на петербургский свет хилый и жалкий курляндец не произвёл впечатления. Свадьбу, между тем, закатили знатную. Празднество проходило в роскошном дворце Александра Меншикова, куда гости прибыли по Неве на 50 шлюпах по особо установленному церемониалу. Над невестой венец держал светлейший князь, а над женихом – сам царь, который исполнял роль свадебного маршала. И звенели заздравные чаши, и гремели пушки после каждого тоста, и горели над фейерверками приличные такому случаю слова, обращенные к молодым супругам: “Любовь соединяет”. Более всего поражало убранство невесты – Анна была в белой бархатной робе, с золотыми городками и длинной мантией из красного бархата, подбитой горностаями; на голове красовалась величественная царская корона. Но словно злой рок тяготел над брачующимися в тот день: совсем скоро на пути в Курляндию скончается от спиртных излияний молодой муж Анны Фридрих-Вильгельм, не успев прожить с молодой женой и медового месяца. (С тех пор Анна терпеть не могла пьяных!)

По политическим конъюнктурам Петра новоиспечённая герцогиня Анна Иоанновна должна была остаться в курляндской Митаве, куда царь направил и собственного резидента Петра Бестужева. Последний, получивший должность обер-гофмаршала, фактически управлял всеми делами герцогства. И немудрено, что лишенная мужской ласки молодая вдова сошлась со своим первым советчиком, хотя тот годился ей в отцы и имел троих взрослых детей (по иронии судьбы его дочь, злополучная Аграфена Петровна, будет женой князя Никиты Волконского!). Но “беззаконная” (в терминологии той эпохи) связь с престарелым царедворцем тяготила Анну, мечтавшую о благочестивой семье с супругом-ровней.

Курляндская вдова в ожидании героя будущего романа вела жизнь, небогатую внешними событиями. И только через пятнадцать лет милый её сердцу жених явился, точнее, метеором ворвался в затхлую атмосферу этого медвежьего угла Европы. Избранника Анны звали граф Мориц Саксонский. Незаконный сын короля польского Августа II (признанного сердцееда), он снискал себе славу повесы и петиметра, скитавшегося по европейским Дворам в поисках любовных утех и игры в войну (он потом станет маршалом Франции). “Война и любовь сделались на всю жизнь его лозунгом, – сообщает историк, – но никогда над изучением первой не ломал он слишком головы, а вторая никогда не была для него источником мучений: то и другое делал он шутя, зато не было хорошенькой женщины, в которую бы он не влюбился мимоходом, как не раздалось в Европе выстрела, на который не счел бы он своею обязанностью прилететь”. Вволю натешившись громкими амурными победами и промотав последнее состояние в карточной игре, он вздумал, наконец, остепениться и остановил свой выбор на дородной и малопривлекательной Анне с расчетом получить во владение Курляндию и герцогскую корону.

Не любовной интрижки с роковым красавцем желала Анна, а законного брака. “Живу я здеся с таким… намерением, – писала она 2 июня 1726 года Меншикову, – чтоб я супружество здеся могу получить”. “Принц мне не противен”, – сдержанно говорила она о Морице, хотя на самом деле испытывала к нему сильную, неукротимую страсть. Едва ли нашей герцогине не было известно, что её жених-вертопрах, даже приехав улаживать свои матримониальные дела, остался верен себе: гроза мужей-рогоносцев, он перепробовал всех мало-мальски смазливых курляндских дам. Однако герцогиню это не только не смущало, но еще более распаляло – говорят, что вдовы особенно падки на ловеласов. Она, надо полагать, не знала или не желала знать известную мудрость: “Нет ничего смешнее на свете женатого петиметра”. В её желании связать Морица брачными узами было что-то наивное; Анна заблуждалась насчёт графа и боролась за свою любовь до конца. Сколько посланий настрочила она в Петербург к императрице Екатерине Алексеевне, Меншикову, Остерману, где настойчиво и униженно испрашивала разрешение на брак с Морицем! Мемуарист Василий Нащокин сообщает, что однажды “вдовствующая герцогиня, узнав о прибытии [Меншикова] в Ригу, отправилась из Митавы на коляске с одною только девушкою, остановилась за Двиною и, призвав к себе Меншикова, умоляла его, с великою слезною просьбою, чтобы он исходатайствовал у императрицы утверждение Морица герцогом и согласие на вступление с ним в супружество”. Но – увы! – Меншиков категорически отказал, “ибо утверждение Морица герцогом противно выгодам России, а брак ея с ним неприличен”.


Не будем описывать все перипетии борьбы за курляндскую корону (а в ней принял участие и властолюбивый Меншиков, также домогавшийся герцогства). Отметим лишь, что Морица наконец выдворили оттуда российские войска во главе с боевым генералом Петром Ласси. Граф, впрочем, сражался как лев, и русские оставили на поле боя более 70 человек, после чего Мориц благополучно бежал. О чем же скорбел впоследствии этот несостоявшийся венценосец? Уж только не о курляндской вдовушке! Встретившийся с ним тогда испанский посол де Лириа-и-Херика говорит, что граф был обескуражен исключительно потерей… своего сокровенного дневника, куда регулярно вписывал всякие интимные подробности своих амурных дел.

А что Анна? Она длила свой давний роман с Бестужевым, пока того не отозвали в столицу, облыжно обвинив (с подачи Меншикова) в “курляндском кризисе”. Вновь оставшись одна, герцогиня отчаянно бомбардировала Петербург – сохранилось 26 жалобных писем, где она умоляла, просила, настаивала, требовала: верните Бестужева, без него все дела “встанут!”

Но письма от Анны вдруг словно оборвались в одночасье: в спальне герцогини место Петра Михайловича занял его протеже, тридцатисемилетний камер-юнкер Эрнст Иоганн Бирон. “Не шляхтич и не курляндец, – сетовал потом Бестужев, – пришёл из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко Двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды… [он] пришёл в небытность мою [в Курляндии] в кредит”.

“Кредит” Бирона, получившего впоследствии чин обер-камергера и титул герцога, оказался исключительно высоким – он занял главное место в сердце Анны. Это стало особенно ясно, когда она стала императрицей. Её привязанность к нему была настолько глубокой и сильной, что по существу составляла весь смысл её жизни. Говорили, что государыня, образуя вместе с Бироном и его женой Бенингной пресловутый любовный треугольник и воспитывая их, Биронов, детей, как родных, делала только то, что было угодно этому временщику. Вдова ревностно следила за любимым, не позволяя ему самовольно, без её участия, посещать пиры и увеселения. “Бирон, со своей стороны, тщательно наблюдал, дабы никто без ведома его не был допускаем к императрице, и если случалось, что по необходимой надобности герцог долженствовал отлучиться, тогда при государе неотступно находились Биронова жена и дети”. Михаил Щербатов отмечает, что Бирона и Анну связывала прочная дружба: “Она его более яко нужного друга себе имела, нежели как любовника”. Причём Бирон нравственно подчинил себе Анну и искусно пользовался этим для извлечения многообразных выгод и почестей, сделавших его одним из богатейших вельмож при Дворе. Однако, при всей гармоничности их отношений, императрица не могла не понимать, что с общепринятой точки зрения она погрязла в грехе сожительства с чужим мужем. Неудивительно, что под прицелом самодержицы оказалась мозолившая ей глаза своим семейным счастьем чета Волконских.

История их любви замечательна. А все началось с того, как записанный в Преображенский полк юный Волконский остановился в Митаве у Петра Бестужева, к которому имел рекомендательное письмо. Здесь-то и увидел он дочь обер-гофмаршала, Аграфену Петровну, поразившую его сразу своей раскрепощённостью и живостью: “Бестужева не только не робела перед ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом все больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза, глупо уставившиеся на маленькую, плотно обтянутую чулком, точеную ножку девушки, смело выглянувшую из-под её ловко сшитого шелкового платья… Волконский никогда еще не видал такой девушки. Тут не красота, не стройность, не густые брови и быстрые большие глаза притягивали к ней; нет, она вся дышала какою-то особенною чарующею прелестью”. Широко образованная и острая на язык, Аграфена уже в Митаве сделалась душой общества, развлекавшегося на свой лад в доме её отца. И сколь же не похожи были эти развеселые сборища на чопорные и натянутые куртаги герцогини курляндской! Там царствовала скука, здесь торжествовала непринужденность, радость общения. Неудивительно, что сама Анна нередко посещала Бестужевых, но главенствовала на сих празднествах вовсе не герцогиня, тяжеловесная и мрачноватая, а лёгкая в общении, притягательная Аграфена Петровна.

Между двумя дамами, казалось, установилось своего рода соперничество, в котором каждая из них тщилась уколоть и уязвить другую. Рассказывают, что однажды Бестужева, прознав о том, что герцогиня намерена прийти на бал в ярко-жёлтом пышном платье, распорядилась обить точно такою же материей всю мебель в гостиной. Разъяренная Анна уехала с бала, не желая ни минуты больше оставаться в проклятом доме. Она была вне себя.

В день свадьбы Аграфены и Никиты бестужевский дворецкий по русскому обычаю весело грохнул об пол поднос с хрусталём. Молодые были так несхожи: основательный, спокойный и домовитый Волконский и амбициозная, стремительная, жаждавшая широкого поля деятельности Бестужева. Но их любовь была воистину огромной.

Поступив на службу к своему тестю Петру Михайловичу, Никита поначалу и обосновался в Митаве, где у них с женой родился сын Михаил. “Волконский был счастлив своею жизнью и ничего не желал больше. Он обожал Аграфену Петровну и сына, они были с ним, и весь мир, вся суть его жизни сосредоточилась в этих двух существах, и вне их ничего не существовало для Никиты Федоровича”.

Однако семейная идиллия продолжалась недолго. Честолюбивой княгине было не по себе в курляндской глуши – она рвалась в столицу, думала о большом Дворе, о положении, которое могут занять со временем она и её князь. Наконец Никита уступил, и чета Волконских уехала в Петербург.

И поначалу всё как будто складывалось благополучно – Аграфену Петровну зачислили гоф-дамой в придворный штат императрицы Екатерины I. Более того, она энергично боролась за высокий чин обер-гофмейстерины при великой княжне Наталье Алексеевне. И в Северной Пальмире её прирождённая светскость оказалась крайне востребованной – вокруг обаятельной княгини объединились люди недюжинные (неслучайно с её именем историки связывают появление в России первого светского салона!). Пристанищем друзей стал небольшой дом Асечки Ивановны (так они называли княгиню) на Адмиралтейском острове, в Греческой улице. Среди завсегдатаев были: фаворит Елизаветы Петровны, будущий генерал-фельдмаршал Александр Бутурлин, камергер Екатерины I Семен Маврин, дипломат Исаак Веселовский и др. Нередко в салон Волконской захаживал знаменитый арап Петра Великого Абрам Ганнибал.

Никита Федорович не вмешивался в дела жены и собраний её друзей не посещал. Но от этого чувства Волконского нисколько не ослабели: “Он любил жену и был влюблён в неё так же, как и на другой день их свадьбы… Ему она казалась совершенно такою, какую он увидел её в первый раз, и он всегда с одинаковою нежностью и восторгом любовался ею”.

“Как это часто бывает в молодежных компаниях, – говорит историк, – друзья создали некий собственный мир шутливых отношений, со своими обычаями, смешными церемониями, словечками и прозвищами. Они любили собраться вместе, поболтать, потанцевать, выпить вошедшего в моду “кофею”. О том, насколько изощрялись друзья в словотворчестве, свидетельствуют письма Ганнибала к “милой государыне Асечке Ивановне”, подписанные “верный слуга Абрам”: “Кокетка, плутовка, ярыжница… непостоянница, ветер, бешеная, колотовка, долго ли вам меня бранить, своего господина, доколе вам буду терпеть невежество…, сударыня глупенькая, шалунья…”. Впрочем, друзей объединяло ещё одно свойство – все они (каждый по своим резонам) ненавидели могущественного тогда светлейшего князя Меншикова, на чей счет постоянно чесали языки.

Болтовня-то и погубила салон Волконской. Как-то раз Асечка принесла из дворца свежую сплетню: Меншиков возжелал женить наследника престола Петра Алексеевича (будущего Петра II) на своей дочери Марии. Услышав сие, друзья, не церемонясь в выражениях, костерили светлейшего князя, узурпировавшего власть в стране. Узнав о таком злословии, Меншиков незамедлительно расправился и с Асечкой и с её неосторожными товарищами. Волконской велено было ехать в её подмосковную деревню, Ганнибала отправили в сибирскую глухомань, остальных понизили в должности.

Есть и другая версия событий, выдвинутая известным историком Николаем Костомаровым. Согласно ей, Асечка подверглась опале по настоянию давно имевшей на нее зуб Анны Иоанновны: якобы во время обыска в доме Волконских “нашли у ней письмо родителя, в котором тот жаловался, что “отменилась к нему любовь друга Анны Ивановны”, отзывался с горечью и досадой о Бироне, а сама княгиня в перехваченном письме… называла Бирона “канальею” и просила говорить о нем дурно. Бирон был чрезвычайно мстителен и, узнав, как о нем отзываются, настраивал Анну Ивановну против Бестужева и его родни”. На наш взгляд, обе версии имеют право на существование: они не исключают, а дополняют друг друга.

Казалось, после низвержения и ссылки “прегордого Голиафа” Меншикова участь друзей должна была бы измениться к лучшему. Ан нет! Клеймо опалы продолжало тяготеть над ними и при новых правителях, ибо есть в России старое правило: “Власть зря не наказывает”. Масла в огонь подлил извет на Волконскую, писанный её дворней: она-де не сидит, как велено, смирно в своей деревне, а тайно отлучается в Москву, пишет какие-то цидулки, а то и встречается с приятелями. И хотя важных улик против нее не было, Верховный тайный совет, следуя навету, 28 мая 1728 года усмотрел в действиях обвиняемой заговор и постановил: “Княгиню Волконскую за… продерзости и вины… сослать по указу в дальной девич монастырь, а именно Введенский, что на Тихвине, и содержать её тамо неисходну под смотрением игуменьи… А ежели она, Волконская, станет чинить еще какие продерзости, о том ей, игуменье, давать знать тихвинскому архимандриту, которому велено… писать о том в сенат немедленно”. После заточения жены в монастырь “душевное состояние князя Никиты дошло до таких пределов невыразимой, безмерной муки, что он по временам терял сознание под её безысходным гнетом”.

Вступившая в 1730 году на престол Анна Иоанновна намеревалась поквитаться с Волконской и примерно наказать прежнюю соперницу и обидчицу. Но, заточенная в монашескую келью, Аграфена Петровна оказалась недосягаемой для мстительной императрицы. Все, что могла сделать Анна – это ужесточить в монастыре режим, посадить узницу на хлеб и воду. Но и этого монархине показалось мало. Тогда-то и пришла в голову Анны мысль отыграться на муже Аграфены. В наказание за жену она произвела его в шуты и вменила ему в обязанность пестовать и беречь, как зеницу ока, свою любимую собачку-левретку. С нескрываемым торжеством Анна распорядилась уведомить об этом честолюбивую княгиню. Последняя, переживая падение мужа и не выдержав унижений и тягот монашеской аскезы, в 1732 году умерла.

Как сложилась дальнейшая жизнь Никиты Федоровича? Известно лишь, что Анна Иоанновна впоследствии сменила гнев на милость, освободила его от обязанностей шута и в 1740 году пожаловала чин майора. Вскоре он умер и был похоронен в Боровском-Рождественском-Пафнутиевом монастыре, где покоились и его предки.

Сразу же после его кончины сын Волконских Михаил по милости императрицы был доставлен в Петербург и определен в привилегированный Кадетский корпус. Уж не запоздалое ли это раскаянье порфироносной самодурки?

Михаилу Никитичу Волконскому (1713–1788) суждено было войти в русскую историю. Он получил высокий чин генерал-аншефа, был кавалером всех российских и польских орденов, главнокомандующим Москвы, сенатором, полномочным министром. Словом, ему довелось оправдать надежды своей амбициозной матери.

Последний придворный шут. Петр Аксаков

Казалось, в тот погожий летний день 1744 года ничто не предвещало грозы. Ее величество с многочисленной свитой изволили выехать на охоту в подмосковное Софьино. Остановились и разбили царские шатры на живописной лесной поляне. И все бы ладно, но монархине вдруг показалось, что зайчишек, коих она страсть как любила выслеживать и травить собаками, решительно мало. И виной тому, конечно, этот олух егермейстер – не доглядел, негодник, и, вообще, что он смыслит в управлении?! Распекая главного зайчатника, Елизавета Петровна все более распалялась. Всякому, наступала она, надлежит уметь вести свои дела, уж ей-то пришлось научиться сему смолоду. Вот покойная Анна Иоанновна, этакая скупердяйка, давала на содержание ее, Елизаветы, Двора сущую малость, а долгов-то не было! “У меня их не было, – повторила она с каким-то иезуитским удовольствием, – потому что я боялась Бога и не хотела, чтобы моя душа пошла в ад, если бы я умерла, и мои долги остались неуплаченными”. Тут она метнула злобный взгляд на щеголевато одетую великую княгиню Екатерину Алексеевну, и та поняла, что монарший гнев обратился теперь и на ее голову. Вот что она пишет: “Ее величество еще долго продолжала в том же духе, переходя от одного предмета на другой, задирая то одних, то других и возвращаясь к тому же припеву”.


Утишить гнев государыни, к своему вящему несчастью, решился бригадир Петр Аксаков. Он вошел в царский шатер, держа в руках шапку с ежом, и объявил, что поймал на охоте редкостного зверя. Елизавета решила узнать, что за тварь такая дивная в шапке, и в эту самую минуту еж поднял голову. Случилось нечто чрезвычайное – монархиня пронзительно вскрикнула и бросилась бежать вон со всех ног. Испуг был так силен, что она долго отказывалась от приема пищи. Оказывается, ее величество безумно боялась мышей, и ей привиделось, что то была мышиная голова.

История со злосчастным ежом, которого Аксаков, по его словам, принес монархине “для смеху”, приняла отнюдь не шутейный оборот. Вице-канцлер Михаил Воронцов посчитал нужным известить канцлера Алексея Бестужева-Рюмина, что государыня “следствие Аксакова дела и его самого графу Андрею Ивановичу Ушакову [начальнику Тайной канцелярии – Л.Б.] поручить соизволила с таким всевысочайшим присовокуплением, что хотя бы с ним и до розыску дошло”. Он подчеркнул, “какой важности сие дело есть”, и объявил об отсылке Аксакова в Петербург. Тот был вскоре схвачен и доставлен в пыточную камеру Тайной канцелярии, где был допрошен с пристрастием: “Для чего ты это учинил?”, “Кто тебя это сделать подучил?”. Следователи расценили сей его поступок как государственное преступление, попытку напугать императрицу, то есть вызвать у нее опасный для здоровья страх и ужас.

Однако Елизавета Петровна умела прощать, тем более, что были веские основания воспринять предерзкую выходку Аксакова как дикую, но невольную шутку. Дело в том, что шутить и забавлять монархиню ему было положено “по должности своей”. Как сообщает Екатерина II, Аксаков был “своего рода шут”, которого императрица специально “взяла ко Двору”. И надо сказать, что этот прощенный забавник продолжал развлекать и тешить ее величество, получив в 1748 году синекуру чин – бригадира, присутствующего в Провиантской канцелярии, а в 1760 году – действительного камергера.

А ведь мнилось, что с придворным шутовством в России покончено полностью и бесповоротно. Забылись поощряемые Петром Великим диковатые оргии Всешутейшего, Всепьянейшего и Сумасброднейшего собора, когда сакральное выставлялось абсурдным, а профанное сакральным, и носители государственного смеха совмещали шутовские и самые ответственные должности в империи. Но вот “безобразия”, чинимые над шутами при Дворе Анны Иоанновны, были еще свежи в памяти. Правительница Анна Леопольдовна при малолетнем императоре Иоанне Антоновиче (впрочем, имена сии после дворцового переворота Елизаветы упоминать строжайше возбранялось) обнародовала в 1741 году известный указ о запрете шутовства. В нем с осуждением говорилось о “частых между [шутами] заведенных драках и других оным учиненным мучительствам и бесстыдных мужеска и женска пола обнажениях, и иных скаредных между ними… пакостях… что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно”. Повелевалось распустить всех царских шутов по домам, наградив их дорогими подарками, и никогда более не призывать их ко Двору. Хотя императрица Елизавета в молодости и забавлялась в веселые часы со своими шутами и шутихами, возобновлять традицию Анны Иоанновны (писатель-историк Анри Труайя назвал ее “этажом шутов”) она не собиралась. Видимо, поэтому литератор Казимир Валишевский назвал Петра Аксакова “последним шутом при русском Дворе”. Как же стал этот человек забавником Елизаветы Петровны? Что привело его к шутовству?

Петр Дмитриевич Аксаков был отпрыском древнего дворянского рода, восходящего к знатному варягу Симону Африкановичу, тому самому, что в 1027 году прибыл в Киев и построил в Киево-Печерской Лавре церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы. Пращуром же самого рода был Иван Федорович Вельяминов по прозвищу “Аксак” (хромой), подвизавшийся на государевой службе во времена Ивана III. В XVI–XVII веках среди Аксаковых можно встретить много наместников, стряпчих и прочих близких к царю людей. Известно, что дед нашего героя, стряпчий Семен Протасьевич Аксаков (1659-) служил у царского стола “тишайшего” Алексея Михайловича при приемах знатных иноземцев. Отец же его, Дмитрий Семенович, был стольником при Дворе царицы Прасковьи Федоровны.

О годе и месте рождения Петра Аксакова сведений нет, неизвестно также, какое именно образование он получил, но современники отмечали его широкое знание законов, владение несколькими иностранными наречиями, искусство заправского подьячего. В 1713 году он в чине капитана несет службу в Можайском уезде, где ему поручено “воров и разбойников всякими меры как возможно сыскивать и ловить и отсылать к розыскам”. А с 1719 года наш герой уже в Оренбургском крае, где командует полками ландмилиции Башкирии, сначала в качестве армии майора, а затем и подполковника. Примечательно, что в 1732–1737 годах он находится в Астрахани, при доме грузинского царя Вахтанга VI (1675–1737).[1] Этот выдающийся монарх-просветитель и законовед был основателем первой в Тбилиси типографии, комментатором поэмы Шота Руставели “Витязь в тигровой шкуре” (1712). Под его редакцией вышло в свет издание законов Грузии “Картлис Цхвореба” (грузинские хроники от античности до 1469 года), что позволяет говорить о нем как о видном историке. Несомненно, годы общения с сим ученым на троне расширили умственные горизонты Аксакова и заронили в нем интерес к истории.

Летом 1738 года наш герой получает назначение возглавить Уфимскую провинциальную канцелярию. А через несколько месяцев, когда была образована Уфимская провинция, получает и воеводскую должность (продолжая одновременно командовать ландмилицкими полками). Он тесно сближается с начальником Оренбургской экспедиции, видным интеллектуалом, а в прошлом – членом “ученой дружины”, историком Василием Татищевым (1686–1750), причем исследователи называют их единомышленниками. Вместе с Татищевым они совершенствуют работу Оренбургской и Башкирской комиссий, пытаются навести порядок и в делах местной администрации. Как и Татищев, Аксаков изучает историю края, а также собирает башкирский фольклор, и по собственному почину выучил татарский и башкирский языки. Забегая вперед, скажем что, по иронии судьбы, их обоих обвинят в злоупотреблении служебными полномочиями.


В 1740 году, когда в Уфимской провинции была заведена должность вице-губернатора, после тщательного отбора кандидатов на этот пост был назначен Аксаков “с производством его в чин бригадира”. Сему немало способствовали личные качества соискателя. Современники говорят об остроте ума Петра Дмитриевича (что на языке того времени означало “способность душевная скоро понимать что, проникать во что”), о его изощренном крючкотворстве, а также особом сатирическом складе мышления, так что “даже деловые бумаги его не лишены едкого сарказма”. А то, что Аксаков самоуправен, гневлив, дает волю рукам, до мзды охоч и за словом в карман не лезет, так на то он и губернский гроза-начальник!

Неудивительно, что заступив на должность, Петр Дмитриевич объявил, что “никаких оренбургских командиров знать не хочет” и все решает только сам. Между ним и предводителем Военно-судебной комиссии генерал-лейтенантом Леонтием Соймоновым сразу же началась перепалка, перешедшая в самую ожесточенную войну, в коей оказались задействованы и слои местного населения. Аксаков старался выставить себя покровителем башкир, будто бы теснимых начальником края. И летели жалобы в Сенат, и шли депутации башкирского народа к Елизавете Петровне, в результате чего вице-губернатор восторжествовал, а “злокозненный” Соймонов был отправлен в отставк у.

Новым губернатором был назначен тайный советник Иван Неплюев, с коим у Аксакова сложились поначалу отношения вполне приятельские. Вместе они подготовили важные проекты по увеличению народонаселения и развитию ремесел в крае, а также в военной области. Однако через некоторое время опять начались взаимные обвинения, вспыхнули столь же яростные ссоры. Причины толкуются исследователями по-разному. Историк Владимир Витевский корит во всем Аксакова, говорит о его злоупотреблении властью, “полном неуважении к правосудию и закону”, растрате казенных средств, что он, дескать “бесцеремонно обирал башкир, брал не только деньгами, но и натурой” и т. д. А современный башкирский исследователь Ильшат Биккулов, напротив, считает, что “талантливый и умный правитель” Петр Аксаков, “пытаясь искоренить злоупотребления и навести порядок в крае, навлек на себя гнев главных командиров”. Он ставит в заслугу Аксакову и то, что он собрал ценный исторический материал о Башкирии, ее народе, хозяйстве, который не утратил ценности и сегодня.

Впрочем, документы той поры характеризуют Аксакова как человека “неустрашимого и смелого до дерзости в своих поступках”. Что до самих поступков, то, по словам очевидцев, вице-губернатор “всегда неподобными словами ругался и грозил”, так что опасались, “что мог до смерти убить каким-нибудь случаем”. Он “забирал в свою канцелярию невинных и бил их”, ”держал на гауптвахте приказных служителей”. В результате губернатор Неплюев рассудил за благо самую должность вице-губернатора упразднить, “находя ее, судя по поступкам Аксакова, даже вредной”. Состоявшийся суд отстранил Петра Дмитриевича от должности, однако тот продолжал жительствовать в поместительном вице-губернаторском доме, исправно получал жалование в размере 600 рублей и разъезжал по Уфе, как положено бригадиру, на шестерике “с гайдуками и скороходами”. Он бомбардировал письмами Сенат, а также своих влиятельных друзей в Москве и Петербурге, вопия, что “окружен злодеями, которые покушаются на [его] жизнь”.

И вот – свершилось, Аксакова заприметили при Дворе. В Уфу пришла гербовая бумага за подписью генерала-фельдмаршала Людвига Гессен-Гомбургского о том, что отставленному бригадиру надлежит незамедлительно явиться в Москву, в Правительствующий Сенат для личных объяснений. С изрядной суммой “прогонов и подъемных денег” наш герой въезжает в Белокаменную, что называется, на белом коне, сопровождаемый почетным охранным конвоем, ватагой крепостной дворни, а также поварами и походной кухней. Петр Дмитриевич был принят самой императрицей и услышал из монарших уст “милостивое слово”. В знак расположения к бригадиру Елизавета тут же пригласила его сопровождать ее на богомолье, в Троице-Сергиеву Лавру. А вскоре Петру Аксакову было велено остаться при Дворе и забавлять императрицу остроумными шутками.

Существует предание, что Аксаков стал шутом исключительно из-за “огорчения по службе”. Говорили, он стремился избежать ответственности за свои прегрешения на посту вице-губернатора, а потому огласил себя сумасшедшим, чтобы великодушная Елизавета пожалела его и помиловала. Постарались и влиятельные патроны Петра Дмитриевича, они насказали монархине, что тот “в безумии своем кроток, безвреден, шутлив, мил и остроумен”. Склонность к юмору и меткому слову довершили дело, и Аксаков стал неизменным спутником императрицы, участником всевозможных дворцовых празднеств, балов, куртагов, выездов. При этом он сумел настолько оправдать себя перед государыней, что комиссии под руководством обер-прокурора Никиты Трубецкого предписывалось не только не судить Аксакова, но и рассмотреть поданное им доношение о “противозаконных поступках и притеснениях, делавшихся башкирскому народу бывшими там командирами”. А пока елизаветинские чиновники искали виноватых в Оренбуржье и Уфимской провинции, Петр Дмитриевич шутил отчаянно и дерзко. Возможно, с монархиней он и впрямь был мил и кроток, а вот с прочими вовсе нет. По словам современника, он “не щадил в своих шутках и людей сильных и знатных, а шутки его были таковы, что кололи, как говорится, не в бровь, а в глаз; вельможи только морщились от его шуток”.

Интересные воспоминания о насмешнике-бригадире оставил его знакомец по Башкирии заводчик-миллионер Иван Твердышев (-1773). “Аксаков, что на Уфе обретался, в Москве проживая, дурь, шутовство на себя напустил, – писал он в 1750 году, – паче молвит – юродствует; как начнет шутить – нету никому спуска: все под видом шутовства, на-прямки, кто бы какого высокого ранга ни был; да шуту, да безумцу, да юроду все прощаемо, так и с Аксаковым. Он же Аксаков в дерзновении своем, под видом шутовства, воочию прямо его сиятельству, такой высокой персоне, встретя его, сказал: ”Здоровеньки-ли сиятельный! – маленький-де вор Аксаков челом бьет большому вору, вашему то есть сиятельству!” – И ничего: такая первая, такая высокая особа только смеху далась; другого бы всякого за такие продерзости… в Стуколков монастырь[2] отсылают – только не Аксакова”. И далее Твердышев говорит, что этот самый юрод Аксаков – человек ядовитый и злой, а иногда и буен бывает, и приводит пример такового его неистовства: “Не любит он больно, кто свистит: на того Аксаков бросается ругаться, даже драться, и раз будучи у обедни, выходя из церкви, [услышал, как кто-то] засвистал, так он, Аксаков-то, рассвирепел и шпагу вынул, да только виноватого не нашел, а то бы, пожалуй, пырнул”. А Владимир Витевский склонен объяснять все его издевки выплеском обиды и злобы на сильных господ, которым Аксаков якобы оказал некие услуги, но не получил желаемого вознаграждения. Подтвердить или опровергнуть сие трудно.


Замечательно, однако, то, что Петр Дмитриевич, будучи записным оригиналом, являл свое шутовство и весьма эксцентричным образом. Зрелище было самое презабавное! Аксаковская “карета диковинная, раскрашенная и размалеванная шутовски, висящая на железных цепях, чтобы те цепи побольше грома делали, а кучера в шутовских балахонах, а лошади разношерстные – какая чалая, какая вороная, какая иная”, – поражали воображение даже видавших виды московских обывателей. А в другой раз он – на потеху всей Первопрестольной! – “ездил по людным улицам, поставив большую лодку на колеса, и на этой лодке сидел, да еще посадил музыкантов; а он сам, Аксаков, сидел в разнополом кафтане; одна пола была красная, а другая желтая, а на голове колпак, как у китайцев рисуют”. Современники тщились объяснить, что же одушевляло действия сего насмешника, и веских резонов не находили. Некоторые говорили, что он тем самым искал популярности. А Иван Твердышев мнил, что юродствовал и шутил Петр Дмитриевич “из притворства и хитрости”. Но дело тут, думается, в особом складе ума этого оригинального русского человека.

И как не вспомнить тут вольного или невольного последователя Аксакова, известного благотворителя и мецената, москвича Прокофия Акинфиевича Демидова (1710–1786)[3]. Этот, по словам А. С. Пушкина, “проказник Демидов” был настолько широко известен, особенно в Москве, что приобрел черты личности легендарной. Вот уж кто был горазд на выдумки разных экстравагантностей! Когда появилась мода на очки, Демидов заставил носить их всю прислугу, а также лошадей и собак. Современники утверждали, что животные, для которых изготовили эту стеклянную невидаль, приобретали характерный задумчивый вид. А на демидовский выезд сбегались целые толпы: ярко-оранжевая колымага, запряженная тремя парами лошадей – одна крупной, две мелкой породы, форейторы – карлик и великан. И все – в очках! Да и свою челядь он одел весьма оригинальным образом: одна половина ливреи была шита золотом, другая – из деревенской сермяги; одна нога обута в шелковый чулок и изящный башмак, другая – в лапоть. Примечательно, что Екатерина II, хотя и не приветствовала чудачества Демидова, пожаловала ему, нигде не служившему, чин действительного статского советника.

По прихоти судьбы, в 1760 году в действительные статские советники был пожалован и Петр Аксаков. Есть основания думать, что получив генеральский чин, он окончательно отстал от шутовства и сосредоточился на трудах письменных, благо, что образование и знание истории сему споспешествовали. Известно, что с 1762 по 1765 год он заведовал архивом Кабинета Петра Великого. Новая императрица Екатерина II, которая и раньше, в бытность Елизаветы, считала Аксакова “шутом, очень мало забавным”, внимала ему, теперь уже новоиспеченному архивариусу, – тот знакомил ее с содержанием особо важных документов. Есть известие, что в 1768 году наш герой состоял членом Экспедиции о колодниках Правительствующего Сената. Далее следы его теряются. Но в истории российской он затеряться не должен как наш последний придворный шут.

Титулованный арлекин. Лев Нарышкин

В 1783 году на страницах журнала “Собеседник любителей российского слова” разыгралась ожесточенная словесная баталия. Скрывшийся под маской анонима писатель Денис Фонвизин обратился к автору “Былей и небылиц” (а им была сама императрица Екатерина II) с весьма острыми вопросами на злобу дня. “Отчего в прежние времена, – вопрошал, в частности, Фонвизин, – шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют и весьма большие?”. Писатель здесь не вполне точен, ибо при Петре I потеха неизменно сопровождаласть серьезной государевой службой и многие царские шуты имели весьма высокие чины. Под “прежними” Фонвизин разумел здесь, надо полагать, времена Анны Иоанновны, когда штатные монаршие забавники выполняли исключительно шутовскую роль. Говоря же о шутах чиновных, Фонвизин метил в записного балагура при Дворе Екатерины II Льва Александровича Нарышкина (1733–1799) по прозванию “шпынь”[4], известного своими остроумными выходками и занимавшего высокий пост обер-шталмейстера.


Венценосная сочинительница сочла слова Фонвизина неслыханной дерзостью. “Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели, – резко одернула она писателя, – буде же бы имели, то начли бы на нынешнего одного десять преждебывших”. Мало того, Екатерина рассудила за благо дать нахалу и более пространную отповедь: в том же журнале она в разделе “Были и небылицы” противопоставляет некоего балагура (сиречь Нарышкина) скучным “маремиянам, плачущим и о всем мире косо и криво пекущимся, от коих обыкновенно в десяти шагах слышен уже дух скрытой зависти противу ближнего”.

Своей кульминации монарший гнев на “дурацкие вопросы” достиг в комедии-памфлете Екатерины “Вопроситель” (1783), направленной непосредственно против Фонвизина. Рассерженная самодержица называет главного героя комедии Вестолюба “посмешищем целого города”, говорит, что он “всех… глупяе и несноснее”, что его “любопытство, в гнусной обратившись порок, до того его доводит, что он весь день проводит докучая всем, кто с ним встретится, вопросами своими”.

Литературовед Станислав Рассадин полагает, что монархиню задели за живое именно разглагольствования Фонвизина о Нарышкине, над коим она и сама была не прочь подшутить, но не любила, когда на эти ее права посягали другие. Чем же привлек к себе августейшее внимание титулованный “шпынь” Нарышкин? Вот признание самой императрицы: “Эта была одна из самых странных личностей, каких я когда-либо знала, и никто не заставлял меня так смеяться, как он. Это был врожденный арлекин и, если бы он не был знатного рода, к какому он принадлежал, то он мог бы иметь кусок хлеба и много зарабатывать своим действительно комическим талантом: он был очень неглуп, обо всем наслышан, и все укладывалось в его голове оригинальным образом. Он был способен создавать целые рассуждения о каком-угодно искусстве или науке; употреблял при этом технические термины, говорил по четверти часа и более без перерыву, и в конце концов ни он, ни никто другой ничего не понимали во всем, что лилось из его рта потоком вместе связанных слов, и все под конец разражались смехом. Он, между прочим, говорил об истории, что он не любит истории, в которой были только истории, и что для того, чтобы история была хороша, нужно, чтобы в ней не было историй, и что история, впрочем, сводится к набору слов. Еще в вопросах политики он был неподражаем. Когда он начинал о ней говорить, ни один серьезный человек этого не выдерживал [без смеха]”.

Приязнь императрицы к своему “шпыню” была прочна и проверена временем. И ведет она свое начало с 1751 года, когда тот был назначен камер-юнкером ко Двору наследника престола Петра Федоровича. Отпрыск известного с XV века знатного русского дворянского рода, Лев Александрович приходился внучатым племянником самому Петру I (это родство было предметом особой гордости Нарышкина: на его надгробном памятнике в Благовещенской церкви в Петербурге выгравирована надпись: “От племени их Петр Великий родился”).

Литератор Мария Евгеньева утверждает, что великая княгиня до восхождения на престол была в любовной связи с Нарышкиным, от которого она якобы даже родила ребенка. Это утверждение голословно и фактами не подтверждается. Известно другое – Лев Александрович волею судеб стал доверенным лицом, советчиком и наперсником Екатерины в ее амурных делах с другими кавалерами. Именно Нарышкин усыплял бдительность соглядатаев великой княгини – Чоглоковых, способствуя тем самым тому, чтобы великая княгиня сошлась с первым своим мужчиной, роковым красавцем и сердцеедом Сергеем Салтыковым. Это он, Нарышкин, зазывно мяукал под дверью Екатерины, приглашая ее, одетую для конспирации в мужской костюм, на ночные свидания с графом Станиславом Августом Понятовским и т. д. Можно лишь согласиться с современным культурологом Олегом Соловьевым, отметившим, что наш герой был большой дока по части сводничества.

Заметим, однако, что в конфликтах великокняжеской четы Нарышкин нередко брал сторону Петра Федоровича, в особенности же когда тот стал императором. Льва правомерно называли фаворитом Петра III, имевшим на последнего неослабное и, как свидетельствуют современники, не вполне благотворное влияние. Историк Михаил Щербатов так характеризовал Нарышкина: “…ни к какому делу стремления не имеет, труслив, жаден к честям и корысти, удобен ко всякому роскошу, шутлив, и словом по обращениям своим и по охоте шутить более удобен быть придворным шутом нежели вельможею. Сей был помощник всех его страстей”.

В краткое царствование Петра III дары, почести, награды сыпались на Льва Александровича, словно из рога изобилия. В 1761 году Нарышкин был награжден орденом св. Александра Невского, и ему пожаловали 16 000 рублей из денег Камер-конторы. В 1762 году его произвели в шталмейстеры, даровали роскошный дом на Исаакиевской площади в Петербурге, сделали кавалером высшего российского ордена – св. Андрея Первозванного. И хотя этот взбалмошный и импульсивный монарх не всегда ровно относился к своим фаворитам (однажды по его приказу Нарышкина прилюдно высекли), Лев Александрович остался до конца верен своему благодетелю и находился при нем неотлучно вплоть до самого его низложения и кончины. Он, как и другие ревностные приверженцы бывшего государя, был схвачен в Ораниенбауме и арестован.

Но очень скоро Нарышкин был не только прощен, но и обласкан Екатериной II, помнившей об их прежней дружбе: в день своей коронации 22 сентября 1762 года она пожаловала его в обер-шталмейстеры. Он стал неотлучно находиться при особе ее величества и сопровождал ее даже в путешествиях: в Белоруссию, Вышний Волочек и Крым (1780–1786), причем часто удостаивался чести ехать с государыней в одной карете. Лев Александрович входил в ближний круг Екатерины и даже в будние дни трапезничал вместе с ней. Он неизменно ублажал императрицу. Француз Шарль Франсуа Филибер Массон, оставивший записки о последних днях ее царствования, свидетельствует, что 4 ноября 1796 года Екатерина “много забавлялась с Львом Нарышкиным, ее обер-шталмейстером и первым шутом, торгуя и покупая у него всевозможного сорта безделушки, обыкновенно носимые им в кармане с целью продать их ей, как это сделал бы бродячий торговец, роль которого он играл”.

Императрица явно находилась под обаянием личности шпыня. А личность эта, надо сказать, была презабавная:

Нарышкин счастливым образом соединил в себе светский лоск и горячую любовь к своему народу, истинно русскую широту и паясничество в европейском вкусе (он брал уроки у французского актера-комика Жана Рено), лукавство и стремление резать правду-матку. Это был шут новой формации, дитя века Просвещения. Историк Александр Брикнер заметил, что весельчак Нарышкин разительно отличался от придворных шутов времен Петра Великого и Анны Иоанновны. И в самом деле, если те острили и каламбурили под страхом наказания, то при “Семирамиде Севера”, дозволившей приближенным в шутку называть себя “твое величество”, царили свобода общения и непринужденное веселье.

Лев Александрович занимал в ближнем кругу императрицы особое место. Он привык шутить, не стесняясь в своих речах. Исследователи подчеркивают: сознательная ориентация поведения Нарышкина на маску шута (дурака) делала в глазах общества допустимым то, чего не могли гарантировать ни богатство, ни высокое общественное положение. Для его острот была характерна преднамеренная открытость и даже резкость слова, дерзость и свобода жеста. Современники говорили, что под видом шутки, всегда острой и язвительной, он умел легко и кстати высказать императрице самую горькую правду.

Характер шпыня лучше всего раскрывают его поступки, о которых рассказывают очевидцы. И вот что важно (об этом говорят все сохранившиеся о нем воспоминания): этот русский арлекин неизменно предстает как покровитель убогих и сирых, как человек, неразрывно связанный со своим народом.

Известный литератор того времени Сергей Глинка, всегда относившийся к Нарышкину с большим пиететом[5], даже назвал его посредником между Екатериной и мнением народным. “Приготовляясь издать какой-нибудь указ, – поясняет он, – [Екатерина] поручала ему узнать: что скажет о том народ? Нарышкин знал дух народный и острыми замысловатыми шутками умел вызвать мысль народную. В простой одежде ходил он по площадям, протирался, никого не толкая, везде, где был народ, заводил речь, как бы неумышленно, о том, что нужно было ему выведать. Люди русские любили его. Затейливым балагурством и радушной лаской приманивал он сердца их”.

А вот сцена, виденная Сергеем Глинкой собственными глазами: “Однажды при мне сходил он с крыльца к карете. Его встретил хлебник с корзинкой и говорит: “Батюшка, Лев Александрович! Прикажите выдать за хлебы деньги”. – “Скрипку, скорее скрипку!” – закричал он. Принесли скрипку. – “Ну, брат! Ты славный парень; попляши бычка”! Тут вельможа-скрипач засучил рукава, заиграл, загудел и запел; словом, как говорилось, отодрал бычка, а хлебник удалой выкинул лихую выпляску. “Славно! Славно, брат!” – вскричал Лев Александрович. – “Вот мы и расплатились. Я играл, ты плясал”. Разумеется, что деньги были отданы”.

В этом же ключе Нарышкина живописует в “Записках современника” мемуарист Сергей Жихарев. Он приводит анекдот, слышанный будто бы от свойственников обер-шталмейстера. Как-то раз императрица стала утверждать, что столичные полицейские относятся к богатым и беднякам одинаково беспристрастно. Нарышкин в сем усомнился и, надев на парадный мундир с орденами грубую сермягу, отправился на толкучий рынок. “Господин честной купец, – обратился он к первому попавшемуся ему курятнику, – почем ты продаешь цыплят?” – “Живых – по рублю, а битых – по полтине пару” – отвечал торгаш. – “Ну так, голубчик, убей же мне парочки две живых”. Когда купец исполнил его просьбу, Нарышкин протянул ему рубль, но купец затребовал больше: живые цыплята были вдвое дороже. Тут к спорящим подошел полицейский, который, смерив “бедняка” презрительным взглядом, вступился за торгаша, пригрозив покупателю сибиркой. Тогда Лев Александрович как бы невзначай скинул с себя сермягу и предстал во всем своем великолепии. Полицейский, сродни чеховскому надзирателю-“хамелеону” Очумелову, подобострастно залебезил перед ним и вскинулся на курятника: “Ах ты, мошенник!.. Этот плутец узнает у меня не уважать таких господ и за битых цыплят требовать деньги, как за живых!”. Когда Нарышкин представил это происшествие императрице, та возмутилась: “Завтра же скажу обер-полицмейстеру, что, видно, у них по-прежнему: “расстегнут – прав, застегнут – виноват”.

Историк Сергей Шубинский приводит такой эпизод. Однажды, во время посещения ее величеством Тулы, местный начальник Михаил Кречетников похвалялся низкими ценами на жизненно важные продукты. Но Нарышкина не проведешь: он снова оделся весьма скромно и, смешавшись с толпой народа, быстро спознал действительное положение дел. А затем явился к императрице с палкой, на которую была нанизана огромная коврига хлеба. – “Что все это значит?” – вопрошает императрица. – “Я принес тульский ржаной хлеб,” – отвечает Нарышкин. – “А по какой цене за фунт купил ты этот хлеб?” – заподозрила неладное Екатерина. Шут докладывает, что за фунт хлеба он заплатил по четыре копейки. “Быть не может! Цена неслыханная… Мне же донесли, что в Туле такой хлеб продается за копейку!” – разгневалась монархиня. Так играючи шут открыл глаза Екатерине на дела отнюдь не шуточные – на недород хлеба в тот год и голод среди тульских поселян. Вот уж поистине никто как Нарышкин не умел ненавязчиво “истину царям с улыбкой говорить”!

Некоторые острые ответы и каламбуры Льва Александровича стали крылатыми и дошли до нас в виде многочисленных литературных анекдотов. “Нарышкин своим присутствием оживлял Двор. – рассказывает историк-популяризатор Михаил Пыляев. – На одном придворном бале государыня сделала ему выговор. Нарышкин ушел и забрался на хоры к музыкантам, Екатерина не раз посылала за ним, но он отказывался сойти в залу, говоря, что ему невозможно показаться в зале с намыленной головой”. А вот другой случай. Он открыто манкировал своими обязанностями обер-шталмейстера и годами не являлся на службу. Когда же он наведался, наконец, в конюшенную контору и спросил секретаря: “Где мое место?”, тот указал на президентское кресло и добавил: “Более десяти лет на нем никто не сидел, кроме кота, который тут же и спит”. – “Так, стало быть, мое место занято и мне нечего делать”, – сказал Нарышкин и уехал. Но особенно уморителен был “шпынь”, когда самозабвенно, с таким пафосом, что вызывал всеобщий неудержимый смех, читал наизусть строфы из тяжеловесной поэмы Василия Тредиаковского “Телемахида”.

Впрочем, не все проделки шута были так безобидны. Бывший при Дворе Екатерины бельгийский принц Шарль Жозеф де Линь записал: “Обер-шталмейстер, прекраснейший человек и величайший ребенок, пустил волчок, огромнее собственной его головы. Позабавив нас своим жужжанием и прыжками, волчок с ужасным свистом разлетелся на три или четыре куска, проскочил между государыней и мною, ранил двоих, сидевших рядом с нами, и ударился об голову принца Наусского, который два раза пускал себе кровь”. Интересно, что в языке того времени “волчок” имел своим синонимом слово “кубарь”. Литературовед Владимир Западов обратил внимание на глагол “кубарить” – словцо, введенное в литературный обиход самой Екатериной II. По ее разъяснению, это означает “мешкать на одном месте, не делая ничего, или слоняться без толку, когда предстоит дело”. Показательна в этом отношении комедия княгини Екатерины Дашковой “Тоисиоков, или человек бесхарактерный” (1786), где, по мнению большинства исследователей, выведен Лев Нарышкин. “Что муженек-то по-старому кубарит?” – говорит о Тоисиокове героиня вдова Решимова и называет его “болваном” и “пошлым дураком”, “без царька в голове” и т. д.

Историк литературы Павел Берков полагает, что попытки развенчать шпыня предпринимались в печати и ранее, а именно – в журнале “Адская почта, или Переписки Хромоногого беса с Кривым” (1769–1770), издаваемом Федором Эминым. По мнению ученого, Нарышкин выведен здесь под именем Горбатыниуса, о котором, в частности, говорится: “У здешних господ он в великом почтении за то, что одного перед другим весьма живо представлять пересмехать умеет… Горбатыниус славнейший здесь сатирик и едва не умнейший человек… Он своими писульками и насмешками весьма счастлив”. Процитирован журнальный отрывок из “Письма 103 от Хромоногого к Кривому”, но все дело в том, что Горбатыниус упоминается и в “Письме 100 от Кривого к Хромоногому”, где он представлен чванливым горбатым стариком, сватающимся к юной девице, что к молодому женатому Льву Александровичу никакого отношения иметь не могло.

Имя Нарышкина называют в ряду известных меценатов того времени. Фаддей Булгарин свидетельствует: “Литераторов, обративших на себя внимание публики, остряков, людей даровитых, отличных музыкантов, художников Лев Александрович Нарышкин сам отыскивал, чтобы украсить ими свое общество”. Серьезного внимания заслуживает тот факт, что известный издатель Николай Новиков посвятил ему одно из изданий своего знаменитого журнала “Трутень” (1770). Льва Александровича воспевали в стихах Петр Карабанов, Николай Струйский, Дмитрий Хвостов, Родион Чернявский. Впрочем, в отличие от древнеримского любителя искусств Мецената, Нарышкин покровительствовал не только служителям муз, а всем без разбора, в том числе и тем, кого в то время презрительно называли чернью. “Пред домом его на светлых праздничных неделях, – рассказывает Гаврила Державин, – обыкновенно поставлялися народные качели, на которых весь день вертелся в воздухе народ, что он чрезвычайно любил и тем забавлялся, а если когда случалось, что приказано было от правительства в другом месте быть качелям, то он чрезвычайно огорчался… Хлебосольством своим Лев Александрович равно угощал и бедных и богатых”. Державин нашел для определения Нарышкина очень точное русское слово – “хлебодар”:

Лев именем – звериный Царь;Ты родом богатырь, сын Барской;Ты сердцем – стольник, хлебодар;Ты должностью – конюший Царской;Твой дом утехой процветает,И всяк под тень его идет.

Современники сравнивали дом шпыня с дворцом легендарного Соломона – царя, который некогда собрал на пир весь народ. И в самом деле, дом Нарышкина был открыт с утра до вечера для всех, причем хозяин часто не знал даже имени гостей. И каждого он принимал с одинаковым радушием. Достаточно сказать, что на грандиозном празднестве, устроенном однажды в его роскошной мызе Левендаль, ужинали разом более 2000 человек. Известна давно ставшая библиографической редкостью брошюра “Описание маскарада и других увеселений, бывших в Приморской мызе Льва Александровича Нарышкина даче, отстоящей от Санктпетербурга в 11 верстах по Петергофской дороге, 29 июля 1772 году”. Здесь рассказывается и о возведении величественной колонны в честь побед российского оружия, и о божественных звуках труб, литавр и пастушьих свирелей, и о фейерверке и торжественной пальбе из пушек, и о разноцветье экзотических маскарадных костюмов и т. д. “Не можно совершенно описать удивления, радости и удовольствия, – говорится далее, – всех бывших тут гостей, которые приносили виновнику сих увеселений изустную благодарность”. Рассказывали, что этот маскарад стоил Льву Александровичу 300 000 рублей – сумма по тем временам колоссальная.


Дом Нарышкина был в известном смысле представительским, ибо по желанию Екатерины его посещали и европейские монархи, в том числе прусский король Фридрих II, император Священной Римской империи Иосиф II и шведский король Густав III. В нем гостил и французский просветитель Дени Дидро. Двери его открывались и для калмыков и киргиз-кайсаков, приезжавших в Петербург на поклон к государыне. Вот как описывает такой прием очевидец: “За столом было для каждого родное, любимое его блюдо. По пестроте разнообразных одежд различных племен, казалось, видишь не обед, а какой-то волшебный съезд из “Тысячи и одной ночи”. Хозяин азиатских своих гостей осыпал приветами и ласками, шутил, смешил их, забавлял музыкой и плясками. А они, возвратясь восвояси, говорили своим друзьям и родным: “Какая царица! Какие у нее бояре!”

О Нарышкине говорили, что и в старости он держался прямо, одевался щегольски и никогда не казался усталым. Лев Александрович был счастлив в браке. Его жена, статс-дама Марина Осиповна Закревская (1741–1800), приходилась племянницей последнему гетману Малороссии Кириллу Разумовскому. Из их детей особенно прославился старший сын Александр Львович (1760–1826), унаследовавший от отца его неиссекаемое остроумие, меценатство и хлебосольство: обер-гофмаршал, обер-камергер, канцлер российских орденов, действительный тайный советник, он был в течение двадцати лет главным директором Императорских театров. Его дом на Большой Морской, 31, также был открыт для широкой публики. Блестящие приемы устраивал и другой сын, Дмитрий Львович (1764–1838), который слыл одним из богатейших вельмож екатерининской эпохи. Достойно похвалы, что в 1812 году он обязался выплачивать ежегодно 20 000 рублей на нужды правительства, пока неприятель будет находиться в России. В историю отечественной культуры вошла и их дочь Мария Львовна, воспетая Державиным в его оде “К Евтерпе” (1789). Замечательная красавица (за ней ухаживал сам светлейший князь Григорий Потемкин), она играла на арфе, прекрасно пела и сама сочиняла музыку. Ее песням “По горам, по горам я ходила” и “Ах, на что ж было, ах, к чему ж было” суждено было стать народными. Многочисленные потомки нарышкинского рода своей неутомимой деятельностью составили славу Отечества и достойны нашей благодарной памяти.

Чиновный проказник. Дмитрий Кологривов

Эта старая, одетая в отрепья чухонка выказывала нрав буйный и склочный. И петербургские тротуары она мела с каким-то особым остервенением; стоило же ей завидеть какого-нибудь прилично одетого прохожего, она бросалась к нему и, – нет, не просила! – скандально требовала подаяния. И не дай Бог отказать сварливой бабе: тогда та осыпала скрягу целым градом отборных финских ругательств, а то и грозно замахивалась на него метлой. А однажды у Казанского собора она затеяла нешуточную свару с нищими иноками, после чего была даже взята в участок. Там-то старуха сбросила свой маскарадный наряд, и перед стражами порядка предстал видный чиновник Коллегии иностранных дел Дмитрий Михайлович Кологривов (1779–1830), обожавший всякого рода розыгрыши и мистификации. Так что перед “чухонкой”, оказавшейся родовитым дворянином, полицейские еще и извинились.

А род Кологривовых, внесенный в Родословные книги Московской, Воронежской, Калужской, Курской, Орловской и Пензенской губерний, был древен и вел свое начало от славного выходца из Прусской земли, “мужа честна” Радши (XIII век). Его потомок в 10-м колене – Иван Тимофеевич Пушкин, прозванный “Кологривом”, и стал основателем династии. В роде Кологривовых было много людей самых серьезных, в шутовстве не замеченных, зато отличившихся на военном поприще. Да и отец Дмитрия, Михаил Алексеевич Кологривов (1719–1788), был гвардии капитаном. Он женился на вдове князя Николая Голицына Александре Хитрово (1737–1787), которая и произвела на свет троих детей, в том числе и нашего героя. Помимо родной сестры, Елизаветы Михайловны Кологривовой (1777–1845), Дмитрий имел и единоутробного брата от другого отца, Александра Николаевича Голицына (1773–1844). Братья совсем не походили друг на друга: Голицын был сероглаз и русоволос; Кологривов – скорее цыганской масти: жгучий брюнет с пронзительными черными глазами. Но их объединяла безудержная склонность к озорству.


Это потом Голицын оставит след в истории как обер-прокурор Синода и министр Духовных дел и народного просвещения России, открывший по всей империи целую сеть Библейских обществ; а его благочестие, приправленное изрядной долей мистицизма, войдет в легенду. В молодости же Александр слыл неисправимым шалуном, безбожником и эпикурейцем. Какой же пример мог подать он меньшому брату? Сызмальства Голицын был определен в Пажеский корпус – заведение, которое называли не иначе, как “школа затейливых шалостей”. Здесь этот “мальчик крошечный, веселенький, миленький, остренький, одаренный чудесною мимикой, искусством подражать голосу, походке, манерам особ каждого пола и возраста”, обратил на себя внимание влиятельной камер-фрейлины императрицы Екатерины II Марьи Перекусихиной. Проникшись симпатией к “беднейшему князьку”, да к тому же еще и круглому сироте, она присоветовала императрице определить мальчика в товарищи к его малолетнему царственному тезке – будущему императору Александру I.

Дети быстро подружились и принялись так нещадно шалить, что Двор от их выходок только за голову держался. Рассказывали, что Екатерина, проведав о даре Голицына к имитации, заставляла его передразнивать речь и повадки великого князя Павла Петровича и при этом заразительно хохотала. Известен и такой случай (об этом рассказывал сам Голицын). Однажды он поспорил, что сумеет прилюдно дернуть Павла Петровича за косу. Прислуживая за столом, он и впрямь что есть мочи рванул косу наследника престола. Взбешенный Павел вскочил и, сверкнув глазами, приказал запороть наглого постреленка. Однако Голицын, потупившись, объяснил, что, мол, коса была сбита набок, и он ее просто поправил. Великому князю ничего не оставалось, как поблагодарить “усердного” слугу.

Не отставал от шалуна Александра Голицына и Дмитрий Кологривов. Проделки братьев шокировали Петербург и были в начале XIX века на слуху у многих. При этом сии озорники подчас проявяли себя как закоренелые атеисты, глумившиеся над самым святым – христианским милосердием. Вот какую комедию разыграли они, например, с истой ревнительницей православия княгиней Татьяной Борисовной Потемкиной. Благотворительность Потемкиной не знала границ и была известна всей России. Творя благодеяния, она никогда никому не отказывала. Потому, когда княгине доложили, что к ней явились две монашенки, они были немедленно впущены. Войдя в приемную, жены Христовы пали ниц и, осеняя себе крестным знамением, стали жалостно вопить, умоляя о милостыни. Растроганная Татьяна Борисовна пошла за деньгами, но, вернувшись, остолбенела от ужаса: монахини бойко отплясывали камаринского! То были переодетые Голицын и Кологривов.

В другой раз братья, вырядившись в морских разбойников, угнали с пристани Зимнего дворца ялик и учинили “пиратское нападение” на прогулочное судно графа Салтыкова, до смерти перепугав находившихся на нем знатных дам. За это проказники были примерно наказаны: сосланы на три месяца на юг, где уныло пьянствовали и играли в карты.

Товарищем Кологривова в его шалостях был и другой Голицын, Федор Сергеевич (1781–1826), дальний родственник Александра. Галантный кавалер и человек “большого света”, родившийся и воспитывавшийся во Франции, этот Голицын был чрезвычайно тучен, за что получил прозвище “пудовик”. Вот как характеризует его современник: “Я мало знал людей, которые бы имели столько светской любезности и ума. Лицо русской кормилицы, белое, полное, широкое и румяное, но с огненным взглядом и привлекательною улыбкой, делали его наружность весьма приятною; самой необычайной толщине своей умел он в молодости, посредством туалета, давать щеголеватую форму. Он прекрасно пел романсы и прилежно читал романы; в этом, кажется заключались все его знания”. Добавим к этому, что Федор был не чужд веселым мистификациям и тоже имел охоту к переодеваниям. Случилось, что он устроил маскарад, на коем Кологривов “пугал всех Наполеоновою маскою и всем его снарядом и походкою, даже его словами”.




Поделиться книгой:

На главную
Назад