Есть искус окунуться в ту далекую атмосферу неистового балагурства и скоморошества, где правил бал великий шутник своего времени – Петр I. Это он издал знаменитый указ: “От сего дня всем пьяницам и сумасбродам сходиться в воскресенье, соборно славить греческих богов” и воспевать здравницы и многая лета “еллинскому богу Бахусу и богине Венус”. Это при нем был создан недоброй памяти Всепьянейший, Сумасброднейший, Всешутейший Собор, состоявший из людского отребья – чем дряннее человек, тем больше было у него шансов попасть в число “прихожан”. При этом сам Петр занимал в этой шутовской иерархии скромную должность протодиакона, “исполняя обязанности свои с таким усердием, как будто это было совсем не в шутку”. А знаменитые шутовские свадьбы, где невесте перевалило за шестьдесят, а жениху – за восемьдесят! А похоронные процессии карликов! А такое, к примеру, свидетельство очевидца: “Князя Волконского намазали смолой, поставили кверху ногами, забили ему в зад свечу, подожгли и стали водить хороводы с песнями. Дворянина Ивана Маслова надували мехом в задний проход, отчего тот и помер. К потехам царя все готовились, как к смерти”. Шутовство Петра – тема отдельного обстоятельного разговора. Мы же сосредоточимся на одном забавном эпизоде того времени, а именно – на выборе потешного короля самоедов.
Здесь необходим исторический экскурс, иначе будет совершенно непонятно, кто же такие эти самоеды, как они жили в начале XVIII века, и почему в голову царя пришла мысль поставить над ними главного.
Самоедами называли тогда кочевых ненцев. Российский географ XVIII века Иоганн Готлиб Георги рассказывает, что живут они на Ямале и Мангазее, ведут кочевой образ жизни, а промыслы их состоят в звериной и рыбной ловле да в содержании оленей: “Семояди росту самаго небольшаго и редко бывают ниже четырех, а выше пяти футов. Впрочем, они коренасты, ноги и шея у них короткия, голова большая, лицо и нос нарочито плоския, нижняя часть лица немало выдалась вперед, рот и уши большия, глаза маленькие черные, веки продолговатыя, губы тонкия, ноги маленькия, кожа смуглая; волосу кроме головы нигде нет… он у всех черной и жесткий. У мужчин виден на бороде один только пух. Женьщины их постатнее, ростом ниже, и черты лица их понежнее, но так же, как и мужчины, некрасивы”.
Самоеды были язычниками и поклонялись идолам, питались сырым мясом и пили кровь с большей охотой, чем воду, отличались воинственностью. Зимнее одеяние, которое они носили на голое тело, было сшито из оленьих, лисьих и других кож, а летнее – из рыбьих “шкурок”. Это были люди весьма своеобычной ментальности. Знаменитый шведский этнограф и путешественник Филипп Юхан фон Страленберг, побывавший у самоедов как раз в описываемое время, обратил внимание на то, что они пользовались даже особым способом подсчета: “Когда самоеды приносят свою дань, они связывают горностаев, белок и другие шкурки по девять штук. Но русские, которым это число девять не так нравится, при приемке развязывают эти связки и делают новые, по десять штук в каждой”. Дикари при этом не понимали, чем не устраивают их такие замечательно удобные для подсчета связки. Как водилось у аборигенов, самоеды имели своего вождя, которому беспрекословно подчинялись.
Но великому реформатору Петру не было никакого дела до их традиций и обычаев. Он отчаянно воевал с отжившей стариной и своих-то русских часто сравнивал с “детьми малыми”, которых надлежало воспитать по его разумению. Что же говорить о каких-то там аборигенах! Самоедами должен править не невежественный дикарь-вождь, прислушивающийся к заунывным камланиям шамана, а именно “король” – политичный кавалер в европейском вкусе. Пусть даже экзотики ради он обрядится в самоедские шкуры!
Было это задумано Петром еще до приезда Лакосты в Россию, в 1709 году. Царь пожаловал тогда титул короля самоедов их “бледнолицему брату” по фамилии Вимени. Есть и другое свидетельство – этот авантюрист якобы сам объявил себя главным самоедом, а царь лишь подхватил и одобрил это. Так или иначе, Петр устроил Вимени шутовскую коронацию, для которой были специально вызваны 24 самоеда с множеством оленей, присягнув новоявленному королю в верности.
Этот коронованный шут, сообщает мемуарист, принадлежал к “хорошему французскому роду, но в отечестве своем испытал много превратностей и долгое время содержался в заключении в Бастилии, что отразилось на нем периодическим умопомешательством”. Приехав в Московию, он не разумел по-русски (не говоря уже о самоедском), и сохранилось письмо, в котором монарх приказывает: “Самоедского князя, который к вам из Воронежа прислан, вели учить по-руски говорить, также и грамоте по-славянски”. С русским, однако, Вимени освоился довольно быстро и вскоре по приказу Петра перевел комедию Ж. Б. Мольера “Драгие смеянные” (“Les precieuses ridicules”). Впрочем, как замечает писатель Дмитрий Мережковский в своем романе “Петр и Алексей”, этот “перевод сделан…, должно быть с пьяных глаз, потому что ничего нельзя понять. Бедный Мольер! В чудовищных самоедских [писаниях] – грация пляшущего белого медведя”. А впоследствии Михаил Булгаков в “Жизни господина де Мольера” назвал этот же перевод “корявыми строками”.
Царь, однако, очень дорожил Вимени и поселил самоедов из его свиты на Петровском острове, близ Петербурга. Тут-то и произошла стычка между шутовским королем самоедов и их натуральным вождем. Рассказывают, что вождь “напал на людей, приехавших осматривать остров, изгрыз им уши и лица и вообще ужасно зло и свирепо их принял”, а когда его примерно наказали, вождь, словно подтверждая название своего народа, “вырвал зу бами кусок собственного мяса из своей руки”. Историк XVIII века Василий Татищев считал, что самоеды человеческое мясо “прежде ели и от того имянованы”. В этой связи понятно, что на этом фоне, невзирая на любые литературные огрехи, Вимени был угоден Петру как человек европейской культуры, и его назначение королем “дикарей” весьма симптоматично.
Кортеж самоедов с Вимени во главе принимал участие в триумфальном шествии 19 декабря 1709 года, по случаю победы над шведами в Полтавской баталии. Датский посланник Юст Юль оставил детальное описание этой процессии. “В санях, на северных оленях и самоедом на запятках, – пишет датчанин, – ехал француз Вимени; за ним следовало 19 самоедских саней, запряженных парою лошадей, или тремя северными оленями. На каждых санях лежало по одному самоеду… Они были с ног до головы облечены в шкуры северных оленей мехом наружу; у каждого к поясу был прикреплен меховой куколь”. И далее очевидец говорит об идейной подоплеке этого комического для европейского глаза действа: “Это низкорослый, коротконогий народ с большими головами и широкими лицами, – говорит он о самоедах и добавляет: – Нетрудно заключить, какое производил впечатление и какой хохот возбуждал этот поезд… Но без сомнения, шведам было весьма больно, что в столь серьезную трагедию введена была такая смешная комедия”. Вместе с тем, шутовской король и его свита, по замыслу царя, символизировали сумасбродство настоящего шведского короля Карла XII, который пытался осуществить несбыточное – завоевать Россию, поделить ее на части и свергнуть Петра I с престола.
Вскоре после описываемого события француз-король самоедов ушел в мир иной. Очевидец описывает похороны, устроенные Вимени царем в начале 1710 года: “Много важных лиц, одетые поверх платья в черные плащи, провожали покойного, сидя на… самоедских санях, запряженных северными оленями с самоедом на запятках…”.
Свято место пусто не бывает! Вместо француза следовало найти нового властителя самоедов. И таковым был объявлен Петр Михайлович Полтев. По-видимому, о его годности к исполнению столь августейших обязанностей нашептали Петру советчики из его ближнего круга. И личная встреча с соискателем отнюдь не разочаровала царя, так что он пожелал “за тое его [Полтева – Л.Б.] охотное к нам прибытие не только щедрою государскою нашею из казны нашей повелели его спомочь милостию”, но и возвести в “честь вице-рейства провинции Самоецкой”.
В мае 1711 года царь торжественно вручил Полтеву надлежащий диплом, шутливый тон которого говорит сам за себя. Здесь новоявленный самоедский венценосец называется уроженцем Польши, происходящим “из древней фамилии князей Готтолянских”, секретарем польского короля и “кавалером Португальским”. (Дворянский род Полтевых, по некоторым данным, и в самом деле восходит к шляхтичу Якубу Александровичу, выехавшему из Литвы в Москву при великом князе Василии Васильевиче, но русские потомки его – думные дворяне, стольники, стрелецкие воеводы – не имели к Польше, а тем более к Португалии, ни малейшего отношения.)
Неизвестно, сколько процарствовал Петр Полтев, только 3 августа 1718 года новым и уже последним в российской истории королем самоедов был уже назначен наш Петр Дорофеевич. Писатель Александр Родионов в своем романе “Хивинский поход” вкладывает в уста Петра Великого следующую реплику: “Шут он [Лакоста – Л.Б.] изрядный, скоро я повышу его в звании. Лакоста будет королем самоедов и станет управлять “шитыми рожами” при моем дворе, а именовать его надлежит титулярным графом”.
Понятно, что Петра I вовсе не интересовала национальная принадлежность начальника дикарей: Лакоста, как и его предшественники, был человеком политичным, образованным, и именно это определило выбор царя. По свидетельству современников, церемонию коронования шута царь отпраздновал в Москве с большим великолепием: на поклонение новоявленному “королю” явились 24 самоеда, приведшие с собой целое стадо оленей.
Трудно предположить, что шутовской король действительно правил самоедами. По-видимому, он играл чисто декоративную и представительскую роль и тем самым увеселял государя. Современники так и говорили, что должность его “сопряжена со званием советника увеселений”. Петр Дорофеевич, изощренный в политесе, щеголял теперь своим самоедским одеянием, в высоченной короне из жести на голове, сдвинутой на одно ухо. В таком виде он принимал участие в многочисленных маскарадах.
За исправную шутовскую службу царь пожаловал Лакосте, как это значилось в дипломе, “в вечное и суверенственное владение” острова Соммерс и Зецкер, что в Финском заливе, со всеми обретающимися там “замками, дистриктами и поселениями” и с правом “собирать и употреблять по своему самовластному расположению” все доходы. Надо оценить юмор Петра: на самом деле острова состояли “все из камня и песку и не имели вовсе жителей”. Остров Соммерс не превышал в длину и пятисот метров, а Зецкер был и того меньше, так что никакого барыша Лакосте они не сулили. Но наш главный самоед был не промах и пытался извлечь из этой царской шутки максимальную выгоду, о чем говорят архивные материалы. Он, похоже, добился права на беспошлинную торговлю рыбой в Ревельском дистрикте. Более того, упросил Петра подарить ему остров Готланд, самый большой в Балтийском море. Петербургский журналист Андрей Епатко сообщает, что в сатирическом немецком издании, вышедшем в Лейпциге в 1736 году, он обнаружил гравюру с изображением Лакосты. На ней представлена башня готландского маяка, из окошка которой высовывается физиономия шута, где тот обозревает свои островные владения (прилагается).
Впрочем, когда впоследствии шут пытался подтвердить права на острова, получил отказ: оказывается, и Петр сыграл с ним озорную шутку: к своей жалованной царской грамоте вместо государевой печати приложил… рубль. Но правда и то, что обижаться на своего державного патрона Лакоста никак не мог, ведь тот одаривал его прямо по-царски: денежный оклад шута в 20 (!) раз превышал оклады прочих монарших забавников, что, безусловно, говорит о его особом положении при Дворе.
Как сложилась судьба Петра Дорофеевича в царствование Екатерины I Алексеевны и Петра II, надежных сведений нет. Согласно одной из версий, повздорив со всесильным “полудержавным властелином” Александром Меншиковым, он был облыжно обвинен в “преступной связи” с осужденным на смерть вице-канцлером Петром Шафировым и в 1723 году сослан в сибирское село Воскресенское (ныне Каслинский район Челябинской области). Однако известно: в 1724 году он вел имущественные тяжбы со шведами по поводу острова Готланд, что позволяет в этом усомниться. Но и утверждения некоторых исследователей о том, что Лакоста “сохранял за собой тогда звания шута и самоедского короля”, тоже подтвердить не удается.
А вот при императрице Анне Иоанновне Петр Дорофеевич вновь активно подвизается на шутовском поприще. В новых условиях он, однако, был вынужден мимикрировать. Дело в том, что в подборе шутов и шутих для Двора императрицы обнаруживается смешение варварского, низменного и галантного, изысканного. Если при Петре шутам поручалось высмеивать предрассудки, невежество, глупость (они подчас обнажали тайные пороки придворной камарильи), то при Анне шуты были просто бесправными потешниками, которым запрещалось кого-либо критиковать или касаться политики. Теперь вся шутовская кувыр-коллегия подчеркивала царственный сан своей хозяйки – ведь забавники выискивались теперь все больше из титулованных фамилий (князь Михаил Голицын, князь Никита Волконский, граф Алексей Апраксин), а также из иностранцев (Педрилло, он же Пьетро Мира).
Остроты шутов отличались редким цинизмом и скабрезностью. Монархиня забавлялась, когда забавники, рассевшись на лукошках с куриными яйцами, начинали по очереди громко кукарекать. Ей были любы самые низкопробные выходки придворных дураков и дур – чехарда, идиотские гримасы, побоища. “Обыкновенно шуты сии, – писал мемуарист, – сначала представлялись ссорящимися, потому приступали к брани; наконец, желая лучше увеселить зрителей, порядочным образом дрались между собой. Государыня и весь двор, утешаясь сим зрелищем, умирали со смеху”.
Чаша сия не миновала и Лакосту: писатель Валентин Пикуль в своем романе-хронике “Слово и дело” живописует нешуточную баталию шутов с участием Петра Дорофеевича. Впрочем, этот любимый шут Петра I выделялся на фоне других забавников Анны Иоанновны: как отмечал ученый швед Карл Берк в своих “Путевых заметках о России”, среди всех шутов монархини “только один Лакоста – человек умный”. Петр Дорофеевич, надо думать, весьма потрафлял императрице – недаром был награжден специальным шутовским орденом св. Бенедетто, напоминавшим своим миниатюрным крестом на красной ленте орден св. Александра Невского. Орден сей “был покрыт красной эмалью с маленькими отшлифованными драгоценными камнями вокруг”. Так Лакоста стал любимцем и императрицы Анны.
Иной историко-культурный смысл обрела и вся история с самоедским королем. В отличие от Петра I, при котором национальные костюмы служили мишенью пародии и сатиры, для Анны с ее любовью к фольклору они имели самостоятельную ценность. Ведь это под ее патронажем учеными Петербургской Академии наук был осуществлен целый ряд научно-этнографических экспедиций в отдаленнейшие уголки России. Очевиден и интерес императрицы к северным народам. Она не только подтвердила за Лакостой титул самоедского короля, но и указом от 22 июля 1731 года обязала Архангельского губернатора “чтоб человек десять самояди сыскать и с ними по одним саням с парою оленей, да особливо одни сани зделать против их обыкновения болши и к ним шесть оленей… И вести их, доволствуя, а не озлобляя, чтоб они охотнея ехали и за оленми смотрели”. Известно, что по ее повелению в октябре 1731 года самоеды приехали в Москву.
А в 1735 году под водительством Лакосты состоялось карнавальное действо – “аудиенция самоядей” у императрицы. Сообщается, что “шут Лакоста разыгрывал роль важной особы при представлении самоедских выборных и, выслушав их приветствие, в старинной одежде московского двора… сыпал серебро пригоршнями из мешка, с тем, чтобы для большей потехи государыни, смотревшей на шутовскую церемонию, самоеды, бросившись собирать деньги, потолкались и подрались между собою”.
В знак особого благоволения к любимому шуту монархиня распорядилась назвать именем Лакосты фонтан в Летнем саду, и на сем фонтане установить его каменную фигуру в натуральную величину. По сведениям петербургского археолога Виктора Коренцвига, строительство фонтана начал осенью 1733 года мастер Поль Сваль, а в 1736 году он уже задорно бил, омывая струями это шутовское изваяние. До наших дней фонтан – увы!
– не дожил, ибо в 1786 году почти все водометы Летнего дворца были разобраны и засыпаны землей.
К празднованию свадьбы шу та Михаила Голицына и шу тихи Авдотьи Бужениновой в знаменитом Ледяном доме зимой 1739–1740 гг. императрица “повелела губернаторам всех провинций прислать в Петербург по несколько человек обоего пола… не гнусного вида. Сии люди по прибытии своем в столицу были одеты на иждивении ее Двора каждый в платье своей родины”.
И со всех концов в Северную Пальмиру съехались представители наличествовавших в империи народов, даже самых малочисленных. Посланцы разных племен ехали на санях, запряженных оленями, волами, свиньями, козлами, ослами, собаками, верблюдами; играли на народных “музыкалиях”, а затем ели каждый свою национальную пищу и залихватски плясали свои туземные пляски. Этнографическая пестрота костюмов призвана была продемонстрировать обширность могущественной империи и процветание всех ее разноплеменных жителей. Придворный пиит Василий Тредиаковский возгасил по сему случаю:
Но стоит ли удивляться, что “златые годы” – это не про иудеев сказано, и в этом шумном интернациональном празднестве не слышался идишский говор, не было зажигательных еврейских танцев? А все потому, что евреев в России вроде бы как и не было вовсе, точнее, не надлежало быть. И неважно то, что и вид их был “не гнусен”, и число их в империи значительно превышало количество аборигенов какого-нибудь северного племени (по сведениям историка Юлия Гессена, проживало тогда, преимущественно в Малороссии и на Смоленщине, до 35 тысяч иудеев!) – терпеть в Отечестве “врагов Христовой веры” строго возбранялось законом. Зато участниками веселой процессии были “копейщик один, во образе воина, в самоедском платье”, “самоеды, один мужского, а другой женского вида”, и во главе дикарей – отпрыск марранов Ян Лакоста, сокрывший свою “жидовскую породу” под оленьими шкурами.
Последний раз имя Петра Дорофеевича упоминается в сентябре 1740 года вместе со своим сыном, Яковом Христианом, подпоручиком полевой артиллерии. А месяцем позже Анна Леопольдовна, ставшая регентшей-правительницей России при младенце-императоре Иоанне Антоновиче, уволила всех придворных шутов, наградив их дорогими подарками. Она гневно осудила унижение их человеческого достоинства, “нечеловеческие поругания” и “учиненные мучительства” над ними. И необходимо воздать должное ей, уничтожившей в России само это презренное звание. А что Лакоста? Он ушел в мир иной в самом конце того же 1740 года. Может статься, устав от светской мишуры и придворной кутерьмы, он скинул с себя одежду самоедского короля и доживал свои последние дни тихо и неприметно, как бы предвосхитив горькую мудрость своего далекого потомка-соплеменника, писателя Лиона Фейхтвангера, сказавшего словами своего героя: “Зачем еврею попугай?”.
Дурак корысти ради. Пьетро Мира
Этот пожилой синьор определился на русскую службу в День дурака, а именно – 1 апреля 1732 года. Тогда он еще не ведал, что станет впоследствии любимым дураком императрицы Анны Иоанновны. Звали его Пьетро Мира и был он скрипачом-виртуозом и актером-буфф в итальянской театральной труппе маэстро Франческо Арайя, прибывшей в Северную Пальмиру для царской забавы. В интермедиях Мира часто исполнял роль Петрилло (одна из масок итальянской комедии “дель арте”), а при русском дворе его стали не вполне благозвучно называть – Адамка Педрилло.
Впрочем, то был не первый его вояж в холодную Московию. В 1700 году, будучи еще совсем молодым человеком, он уже значился придворным шутом Петра Великого. Биограф императора Иван Голиков рассказывает: “А как между тем, к удовольствию Его Величества, явились к нему прибывшия из прежде посланных в чужие краи ученики, то монарх сам в успехах их свидетельствовал, и оказавшихся достойными определил по способности каждого к должности; а нашедших между ними таких, кои или от небрежения, или по тупости своей почти ничему не обучились, в досаде своей отдал во власть шуту своему Педриеллу, а сей и распоряжал ими по своему изволению, определяя их в помощь истопникам и в другия низкия должности”. Поскольку имя этого шута в документах Петровской эпохи нигде позже не упоминается, есть основания думать, что он вскоре покинул Россию. Вероятной причиной тому была прижимистость Петра, не воздавшего своему корыстолюбивому забавнику по заслугам.
А корыстолюбие было отличительной чертой итальянца, который во второй раз “и приехал в Россию, конечно, с тою целью, чтобы заработать побольше денег и затем снова вернуться на родину”. Тем более, что Анна Иоанновна, как утверждали заезжие иноземцы, была щедра до расточительности. Есть сведения, что императрица в 1733 и 1734 годах дважды пожаловала “италианскому музыканту” Пьетро Мира по 700 рублей. Вскоре же последний, однако, повздорил с капельмейстером Арайя (не на денежной ли почве?) и опять подался в придворные дураки. Адамка Педрилло был шутом уникальным. Ведь другие монаршие потешники были именно разжалованы в шуты (князь Михаил Голицын и граф Алексей Апраксин – за отступничество от православия; князь Никита Волконский – из-за ненависти императрицы к его жене). И только Адамка стал шутом по доброй воле, так сказать, по зову своей продажной души.
Среди других забавников императрицы Педрилло выделялся своими галантными манерами, тонкими остротами и каламбурами, напоминавшими французских шутов времен блистательного Франциска I и Людовика XIII. Вскоре, однако, наш Адамка смекнул, что русскому Двору потребны дикие выходки и юмор самого грубого свойства. Педрилло быстро мимикрирует и становится заводилой тешивших монархиню шутовских потасовок. “Поднялся гам между шутами, – описывает тогдашний Двор Иван Лажечников в романе “Ледяной дом”. – Надобно было всем рассеять гнев государыни. Педрилло, приняв команду над товарищами, установил их, одного за другим, около стены, как дети ставят согнутые пополам карты, так что, толкнув одну сзади, повалишь все вдруг… Педрилло дал толчок своей команде, и все повалились один на другого”. Шуты награждали друг друга тумаками, царапались, дрались, а монархиня с челядью, глядя на них, заливалась гомерическим хохотом.
Имя “Педрилло” обычно вызывает ассоциации с человеком нетрадиционной сексуальной ориентации. Именно это и сбило с толку замечательного драматурга Григория Горина, который в своей комедии “Шут Балакирев” изобразил Педрилло насильником, стаскивающим штаны с одного из шутов. На самом же деле у итальянца никаких сексуальных отклонений не было – он был женат, правда, неудачно.
Императрица-сплетница, Анна живо интересовалась интимными делами своих подданных и бесцеремонно вмешивалась в их жизнь. В особенности же она вникала в личную жизнь шутов, двоих из которых (Голицына и Волконского) даже женила по своему произволу. Потому для нее вовсе не были секретом отношения Педрилло с его сварливой, некрасивой, да к тому же неверной женой. Об этом ходили упорные сплетни. Придворные пересказывали друг другу подробности частых ссор супругов.
Рассказывали, например, что жена Педрилло спрашивала мужа: “Кого из твоей родни посоветуешь ты мне посещать чаще?” – “Кого хочешь, мой друг, – и тем чаще, тем лучше: отсутствием твоим я всегда буду доволен,” – отвечал шут.
Или другой случай: Педрилло пришел на исповедь и покаялся, что только что поколотил жену. Духовник спросил тому причину. “Дело в том, батюшка, – парировал шут, – что я забывчив и не могу припомнить всех своих грехов, а как начну бить жену, так она мне все грехи и выговорит. Ради этого я, идя к тебе, и поколошматил ее”.
А вот еще два анекдота. Педрилло, живший со своей женой очень дурно, спрашивал ее, на ком бы ему жениться, если она умрет. “На чертовой матери,” – с неудовольствием отвечала жена. “Это противно закону, – возразил шут, – ибо я женат на чертовой дочери”. Жена Педрилло, журя своего брата за карточную игру, из-за чего тот и промотался, говорила ему: “Долго ли ты будешь транжирить денежки?”– “До тех пор, пока ты будешь изменять мужу!” – отвечал брат. – “О, несчастный, видно картежничать тебе по гроб свой!” – заметил шурину Педрилло.
Этот шут обладал удивительным свойством извлекать выгоды из самых, казалось бы, невыигрышных ситуаций. Кто бы мог думать, что можно обратить себе на пользу непривлекательность и бранчливость жены?! “Это правда, что ты женат на козе?” – спросил как-то, шутя, Педрилло Курляндский герцог Бирон, знавший о его семейных неурядицах. В голове Педрилло мгновенно созрел хитроумный план. “Не только правда, – отвечал находчивый шут, – но жена моя беременна и на днях должна родить. Смею надеяться, что Ваше Высочество не откажется по русскому обычаю навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу”. Бирон расхохотался и обещал исполнить просьбу. Педрилло этим не ограничился и обратился к самой императрице. “Ах! Если бы Ваше Величество видел la mia cara [моя возлюбленная – Л.Б.]. Глазка востра, бел, как млеко, нежна голосок, как флейштока, ножка тоненька, маленька, меньше шем у княжон, проворно тансуй, прыжки таки больши делай, и така, така молоденька!” – говорил он с акцентом, коверкая русские слова, живописуя свою четвероногую прелестницу-козу. Через несколько дней шут объявил, что жена его, коза, наконец, благополучно разрешилась от бремени. Анне Иоанновне идея с родинами козы очень понравилась, и она устроила великолепный праздник, на котором повелела быть всему Двору. Вот что рассказывает об этом писатель: “Диво дивное ожидало зрителей в квартире Педрилло, превращенной на сей раз из нескольких комнат в одну обширную залу со сценою, на которую надобно было всходить по нескольким ступеням. Сцена была убрана разными атрибутами из козьих рогов, передних и задних ног, хвостов и так далее, связанных бантами из лент или веревок. В глубине сцены на пышной постели и богатой кровати, убранной малиновым штофным занавесом, лежала коза, самая хорошенькая из козьего прекрасного пола… Из-под шелкового розового одеяла, усыпанного попугаями и заморскими цветами, заметно было беспокойное движение связанных ножек. Впрочем, она глядела на посетителей довольно умильно, приподнимая по временам свою голову с подушки. Подле нее на богатой подушке лежала новорожденная козочка, повитая и спеленутая как должно”. Рядом с козочкой возлежал Педрилло и с серьезным видом принимал от гостей поздравления и бесчисленные подарки (ведь одарить счастливого “отца” должен был каждый!). В результате изобретательный шут сорвал в тот день весьма солидный куш: десять тысяч рублей!
“Педрилло был силен, ловок, великолепно владел шпагой, а еще лучше книжалом, – сообщает писатель Юрий Нагибин, – его опасались задевать. Бирон, не разделявший пристрастия императрицы к шутам, – он сам любил только денег и лошадей, – делал исключение для Педрилло”. В большом фаворе был он и у самой Анны Иоанновны, которая наградила его специально учрежденным шутовским орденом св. Бенедетто, напоминавшим своим видом второй по значению российский орден св. Александра Невского. И сам Педрилло старался всемерно потрафлять монархине, тонко чувствуя придворную конъюнктуру. Рассказывают, что он однажды весьма кстати ударил головой в живот бывшего кабинет-министра, опального Артемия Волынского, когда тот отважился прийти во дворец. И не беда, что обреченный Волынский в сердцах побил шута, главным для Педрилло было заслужить поощрение императрицы, которая и отблагодарила сполна своего храброго Адамку.
А вот характерный эпизод с влиятельным Бироном. Педрилло жаловался, что ему нечего есть, и выпросил у Курляндского герцога пенсию в 200 рублей. Спустя какое-то время он снова обратился к Бирону с просьбой о пенсии. “Как, разве тебе не назначена пенсия?” – спросил герцог. – “Назначена, ваша светлость, и благодаря ей я имею, что есть. Но теперь мне решительно нечего пить.” Герцог улыбнулся и снова наградил шута.
Но Педрилло наживал себе деньги не только шутовством. Он был многолик и, как говорят современники, “счастливым образом сочетал в себе скрипача, певца, буффона, ростовщика и трактирщика”. Адамка угождал своей венценосной благодетельнице чем только мог и не гнушался ничем: то был озабочен наймом итальянских певцов и танцоров, то занимался покупкой для Двора драгоценных камней, материй и разных безделушек. Вдобавок ко всему он был заправским карточным шулером и нечистой игрой (а императрица часто поручала ему держать за себя банк) утроил свое состояние. Современники говорили, что монархиня часто проводит время с придворным шутом Педрилло, которого обогащает.
По заданию Анны он, как истый комиссионер, неоднократно посылался за границу и даже вступал в переписку с владетельными особами. Сохранилось его поразительное по нагло-издевательскому тону письмо к слабоумному итальянскому герцогу Гастону Медичи, обладателю знаменитого тосканского алмаза, весившего 139 каратов. Именно этот алмаз и желала заполучить через посредство шута русская императрица. Воспользовавшись моментом (в Тоскану тогда вторглись испанские войска), Адамка в своем послании был щедр на посулы, пообещав герцогу помощь славного российского воинства. “Однако же надлежит для содержания сих храбрых войск, – предупреждает он, – чтобы ваше королевское высочество приказал приготовить довольное число самой крепкой гданской водки, такой, какою ваше королевское высочество пивал… и оною охотно напивался допьяна”. Тут же Педрилло берет быка за рога: “Ее Императорское Величество намерена тот алмаз купить и деньги за оный заплатить; но изволит, чтоб я купцом себя представил и торговал”. И далее (лихой аргумент!) он напоминает герцогу о его неизбежной кончине: “Я бы надеялся, что ваше королевское высочество, не имея наследников, не пренебрежет сею оказиею и продажею сего алмаза к ненужде себя приведет, понеже великий Бог ведает, кому после преставления вашего имение ваше достанется”. И хотя старания Педрилло успехом не увенчались (алмаз в конце концов купил австрийский император), письмо это – яркий образчик ловкости и изворотливости этого шута-комиссионера.
Довольно обогатившись в России, Педрилло вернулся на родину, где сменил шутовской колпак на неброское платье неапольского трактирщика. Ведь ему, в сущности, было все равно, каким ремеслом зарабатывать себе капитал. Корысти ради он был готов и на шутовство, и на ростовщичество, и на плевки и окрики пьяных посетителей у трактирной стойки.
Квасник – дурак. Михаил Голицын
Имя забавника Анны Иоанновны, князя Михаила Алексеевича Голицына (1688–1778) увековечил Юрий Нагибин в своей повести “Шуты императрицы”. Писатель представил в ней яркий, выразительный, психологически мотивированный образ шута. Однако, как известно, правда художественная не всегда отвечает требованиям исторической достоверности, да, собственно, и не должна им отвечать. Очень точно сказал об этом русский драматург Александр Вампилов: “Искусство существует для того, чтобы искажать действительность”. А потому не удивительно, что свидетельства и документы той эпохи не укладываются в заданную Юрием Нагибиным схему и рисуют иной характер. Надо также иметь в виду, что сам исторический факт в сущности бездонен и допускает множество самых различных толкований. Художник на то и художник, чтобы давать волю фантазии, чтобы у него, как поется в песне Булата Окуджавы, “были дали голубы, было вымысла в избытке”. Мы же, следуя законам жанра исторической миниатюры и строго опираясь на факты, представим свою, отличную от Ю. М. Нагибина, версию обстоятельств жизни шута императрицы Михаила Голицына и дадим его образ.
Отпрыск знатного рода, восходившего к легендарному литовскому князю Гедемину, Михаил приходился внуком известному временщику и фавориту сводной сестры Петра I царевны Софьи Алексеевны Василию Голицыну. После низвержения Софьи, в 1689 году, последнего постигла опала, и, лишенный чинов и поместий, он был сослан (вместе с сыном Алексеем) в северную глухомань – на Пинегу, в деревню Кологоры. Там-то и жил до своего совершеннолетия наш герой Михаил Голицын, воспитанием коего после скорой смерти отца Алексея Васильевича озаботился его некогда именитый дед. А Голицын-старший, как мы уже писали, был эрудиции феноменальной – владел несколькими европейскими языками, а также латынью и греческим, был тонким знатоком древней истории и западной культуры, искушен в дипломатии и политесе. Его познаний с лихвой доставало на то, чтобы дать внуку самое блестящее и универсальное образование. Но едва ли учеба пошла Михаилу впрок, и причиной тому историки называют его врожденное слабоумие.
Когда Михаил повзрослел, Петр Великий вытребовал его в столицу и в числе прочих недорослей отправил учиться в чужие края. За границей Голицын тоже ничему не выучился.
Как известно, существуют мужчины недалекие от природы, но проявляющие удивительную изобретательность, находчивость и даже остроумие в дамском обществе. Наш герой принадлежал именно к таким субъектам. О том, как он обращался с прекрасным полом, сохранилось множество забавных анекдотов. Рассказывали, к примеру, что как-то раз одна пригожая девица сказала Голицыну: “Кажется, я вас где-то видала”. – “Как же, сударыня, – ответил тот, – я там весьма часто бываю”. Еще одна байка: “Вы всегда так любезны!” – обратился Голицын к молодой даме. “Мне было бы приятно сказать и вам то же самое,” – заметила она. – “Помилуйте, – парировал Голицын, – это вам ничего не стоит! Возьмите только пример с меня и солгите!”. Или вот такая сценка: одна престарелая вдова, пассия Голицына, оставила ему после смерти богатую деревню. Молодая племянница покойной начала с Голицыным тяжбу и заявила ему в суде: “Деревня досталась вам за очень дешевую цену!”. “Сударыня, – нашелся тот, – если угодно, я уступлю вам ее за ту же самую цену”.
Михаил Алексеевич только официально был женат четыре раза, что прямо противоречило брачным канонам православия. Так, в 1729 году, сразу же после кончины первой жены Марфы Хвостовой, не слишком сокрушаясь о потере суженой, легкомысленный Голицын, оставив в России детей Алексея и Елену, в поисках новых амуров устремился в Италию. Предметом вожделений князя стала хорошенькая дочь тамошнего трактирщика Лючия, которая была моложе его на добрых 20 лет. Но – и ее родители были здесь непреклонны! – путь к сердцу красавицы лежал только через законный, освященный римско-католической церковью брак. И Голицын, недолго думая, принимает католичество. Комментируя эту его перемену веры, Юрий Нагибин замечает: “Ему захотелось хоть раз в жизни совершить свой поступок… Тут был вызов, пусть тайный, тому порядку, который угнетал его всю жизнь. Он впервые почувствовал себя человеком, способным на самостоятельный жест”. На наш взгляд, ни о чем бунтарском и революционном князь даже и не помышлял. Его одушевляла неукротимая любовная страсть. И, не отличаясь особой религиозностью, он принял католичество, безболезненно устранив мешающее ему искусственное препятствие.
О последствиях же своего отступничества он задумался позднее, в 1732 году, когда, уже в бытность Анны Иоанновны, вместе с женой-итальянкой и их кареглазой дочуркой вернулся в Россию. Как ни беспечен был князь, но о религиозной нетерпимости императрицы наслышан. За богохульство она вообще карала смертью. Это по ее монаршему повелению будут потом заживо сожжены смоленский купец Борух Лейбов и обращенный им в иудаизм капитан-лейтенант Александр Возницын. Отход от православия в пользу других христианских конфессий наказывался, конечно, не столь сурово, но также весьма чувствительно. Поэтому Голицын, тщательно скрывая от всех и жену, и перемену религии, тайно поселился в Москве, в Немецкой слободе. Поговаривали, что Лючия в целях маскировки даже носила мужское платье.
Но бдительная Анна Иоанновна через своих соглядатаев спознала о проступке князя и немедленно распорядилась препроводить его в Петербург. Голицын был взят в Тайную канцелярию и допрошен с пристрастием заплечных дел мастерами. От жестокой расправы Михаила Алексеевича спасло… крайнее слабоумие, которым и объяснили при Дворе его вероотступничество: с дурака какой спрос! Брак с Лючией по приказу Анны был расторгнут, и итальянка вскоре сгинула (ее, скорее всего, выслали из страны). А “дурак”-князь был взят под монарший присмотр и сделан штатным придворным дураком (шутом). Для подобного унижения представителя знатного рода у императрицы были и дополнительные резоны: она ненавидела всех князей Голицыных, двое из которых, Дмитрий Михайлович и Михаил Михайлович, будучи членами Верховного тайного совета, пытались в 1730 году ограничить ее власть.
Французский писатель Анри Труайя в своем историческом романе “Этаж шутов” приводит слова, якобы говоренные Анной каждому новоиспеченному забавнику: “Изображать обезьяну, петь петухом, мяукать и лаять умеют другие и делают это лучше тебя. Постарайся придумать свое!”. И вот парадокс: пресловутое слабоумие Голицына странным образом уживалось в нем с раболепием и угодничеством перед сильными мира сего, причем свойство это обнаружилось еще до его обращения в шуты: при Екатерине I он юлил перед могущественным Александром Меншиковым, а затем, при Петре II, ублажал сиятельных князей Долгоруковых. Князь весьма потрафлял и своей венценосной хозяйке и делал это по-своему, лучше других. “Семен Андреевич! – писала императрица в 1733 году московскому градоначальнику Салтыкову. – Благодарна за присылку Голицына; он здесь всех дураков победил; ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь”.
Что же входило в шутовские обязанности Михаила Алексеевича? Известно, что ему было поручено обносить императрицу и ее гостей русским квасом. Именно вследствие этого (а не из-за того, что мать его была из рода Квашниных) к нему приросла кличка “Квасник” – под этим прозвищем он фигурировал даже в официальных документах. И придворные взяли за правило непременно обливать нашего шута опитками кваса и громко потешаться над этим.
Зная грубые вкусы императрицы, можно с уверенностью сказать, что Голицын участвовал в тешивших монархиню шутовских потасовках. Его сажали голым задом в лукошко с сырыми яйцами. Но и здесь он выходил победителем. “Тут все шуты встрепенулись, – рассказывает Валентин Пикуль в своем романе “Слово и дело”, – руками стали махать. И все на разные голоса закудахтали, на яйцах поговаривая: – Куд-куды-кудах! Куд-куд-куд-кудах!.. Михаил Алексеевич тоже руками взмахнул, подпрыгнул и запел курицей. Лучше всех запел”.
Вместе с тем Голицына часто характеризуют как самого униженного шута Анны Иоанновны. ”Он потешал государыню своей непроходимой глупостью, – отмечает французский историк А. Газо. – Все придворные как бы считали своей обязанностью смеяться над несчастным; он же не смел задевать никого, не смел даже сказать какого-либо невежливого слова тем, которые издевались над ним…”. По мнению А. Газо, отуманенный потерей своей итальянки, Голицын впал в слабоумие и вовсе не понимал, что над ним потешаются: “Он был до такой степени глуп, что часто отвечал совершенно невпопад на предлагаемые вопросы, так что возбуждал в слушателях громкий взрыв хохота; но он только глупо улыбался и блуждающим взором обводил присутствующих”. Но, как мы уже знаем, слабоумием князь отличался сызмальства, а, памятуя о его ветрености, трудно допустить, что он долго и глубоко переживал разлуку с женой-итальянкой.
Писатель Иван Лажечников в своем знаменитом “Ледяном доме”, где этот шут выведен под именем Кульковского, презрительно называет его “нечто” и пространно описывает пресмыкательство перед всесильным монаршим фаворитом, Курляндским герцогом Бироном: “Это нечто была трещотка, ветошка, плевальный ящик Бирона. Во всякое время носилось оно, вблизи и вдали, за своим владыкою. Лишь только герцог продирал глаза, вы могли видеть сие огромное нечто в приемной зале его светлости смиренно сидящим у дверей в прихожей на стуле; по временам, оно вставало на цыпочки, пробиралось к двери ближайшей комнаты так тихо, что можно б было в это время услышать падение булавки на пол, прикладывало ухо к замочной щели и опять со страхом и трепетом возвращалось на цыпочках к своему дежурному стулу. Если герцог кашлял, то оно тряслось, как осиновый лист. Когда же на ночь камердинер герцога выносил из спальни его платье, нечто вставало со своего стула, жало руку камердинеру и осторожно… выползало и выкатывалось и нередко, еще на улице, тосковало от сомнения: заснул ли его светлость и не потребовал бы к себе, чтоб над ним подшутить”.
Голицын получил при дворе и другое прозвище – “Хан самоедский”. Не из-за своего ли недомыслия к числу незатейливых аборигенов Севера был причислен и наш Квасник? Но причем тут “хан” – титул, свойственный не самоедам, а воинственным обитателям Крыма – давним врагам России? Необходимо помнить, что действия против Крымского хана и охрана от него пограничных территорий, завершившиеся победоносным взятием русскими Перекопа, были тогда у всех на устах. Очень вероятно, что прозвище “хан” заключало в себе насмешку над поверженным крымским владыкой. Если же учесть, что князь Василий Голицын возглавлял Крымские походы 1687 и 1689 годов, закончившиеся полным провалом, то выбор его внука в качестве “хана” также может показаться неслучайным.
Анну Иоанновну называли еще императрицей-свахой, ибо она обожала женить и выдавать замуж своих подданных, и шутов прежде всего. Чаша сия не миновала и Голицына, тем более, что на него давно уже положила глаз любимая шутиха и приживалка Анны калмычка Авдотья Ивановна. Настоящей ее фамилии никто не знал, а поскольку она страсть как любила буженину, ее стали называть Бужениновой. Низкорослая, колченогая и чернявая, она обла дала острым языком и сметливос тью, потешая свою августейшую хозяйку присказками, прибаутками, меткими народными пословицами. Государыня обряжала ее, как рождественскую елку, а та платила ей заразительной улыбкой, открывающей белейшие неровные, спереди выпирающие зубы. Желание Бужениновой обзавестись родовитым мужем было сейчас же принято к сведению, и Голицына, согласия которого никто не спрашивал, повелели готовиться к предстоящей свадьбе. Женитьба князя-отступника приобретала назидательный характер, ибо вместо итальянки-католички он вступал в брак с крещеной калмычкой. Таким образом, утверждалась незыблемость православия, на которое опиралась монархиня.
Суровой зимой 1739–1740 годов решено было построить на Неве дом изо льда и обвенчать в нем шута и шутиху. Лед разрезали на большие плиты, клали их одну на другую, поливали водой, которая тотчас же замерзала, накрепко спаивая плиты. Фасад собранного здания был 16 метров в длину, 5 метров в ширину и около 5 метров в высоту. Кругом крыши тянулась галерея, украшенная ледяными столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном разделяло дом на две половины – в каждой по две комнаты (свет попадал туда через окна со стеклами из тончайшего льда).
Перед зданием были выставлены шесть ледяных пушек и две мортиры, из которых не один раз стреляли. У ворот (также изо льда) красовались два ледяных дельфина, выбрасывающие с помощью насосов из челюстей огонь из зажженной нефти. По правую руку стоял в натуральную величину ледяной слон с ледяным персиянином. По словам очевидца, “сей слон внутри был пуст и столь хитро сделан, что… ночью, к великому удивлению, горящую нефть выбрасывал”. В покоях же Ледяного дома находились два зеркала, туалетный стол, несколько подсвечников, двуспальная кровать, табурет, камин с ледяными дровами, резной поставец, в котором стояла ледяная посуда – стаканы, рюмки, блюда. Ледяные дрова и свечи намазывались нефтью и горели. При доме была выстроена ледовая баня. Ее несколько раз топили, и охотники вполне могли в ней париться.
Жениха и невесту посадили в железную клетку, а ее водрузили на слона (подарок персидского шаха), за которым следовал свадебный поезд из 150 пар, представляющих народы бескрайней России – черемисов, башкир, татар, самоедов, мордву, чувашей и т. д. Они были одеты в национальные костюмы, причем не в обиходные, а парадные. Ехали на санях, имевших форму экзотических зверей, рыб и птиц, управляемых оленями, свиньями, собаками, волами, козами. Каждую пару потчевали их национальной пищей, а они, в свою очередь, устраивали свои туземные пляски. Историк Елена Погосян отмечает, что празднества в Ледяном доме напоминали шутовские свадьбы и кощунственные церемонии при Петре Великом. Тем не менее, сама идея Ледового дворца была, без сомнения, новацией аннинского времени.
Когда все разместились за праздничными столами, “карманный стихотворец” Анны Василий Тредиаковский, в маскарадном костюме и маске, огласил корявые свадебные вирши:
Эти грубые, похабные, бесчестившие новобрачных стихи были встречены громким дружным гоготом. Ирония состояла в том, что Голицына и Буженинову язвил пиит, положение которого было немногим лучше судьбы безответных шутов. Достаточно сказать, что буквально накануне он был жестоко избит (причем трижды!) устроителем празднества кабинет-министром Артемием Волынским, приказавшим ему незамедлительно сочинить сей непристойный опус. Маска же, надетая на стихотворца, скрывала следы побоев на его лице.
А новобрачных после свадебного пира отвезли в Ледяной дом и положили на ледяную кровать, где, по замыслу устроителей празднества, им надлежало провести первую брачную ночь. Чтобы шут и шутиха не вздумали бежать из ледяного плена, к дому приставили крепкий караул. Литературное предание гласит, что Авдотья Ивановна, подкупив стражу, раздобыла овечий полушубок и тем самым спасла себя и мужа от неминуемой смерти.
О дальнейшей жизни Голицына известно немного. С Бужениновой, ставшей после замужества княгиней, они стали безбедно жить в родовом имении Голицыных – подмосковном Архангельском. До нас дошел портрет, на котором рядом с вальяжным барином сидит маленькая, широкоскулая, “беспородная” особа. С ней, улучшившей свежей азиатской кровью род Голицыных, князь прижил двух сыновей – Андрея и Алексея. В конце 1742 года, при родах Алексея, калмычка скончалась. И уже в 1744 году Михаил Алексеевич обвенчался в четвертый раз с Аграфеной Хвостовой, бывшей моложе его на целых 45 лет! От этого брака родились три дочери – Варвара, Анна и Елена.
Михаил Алексеевич Голицын прожил до 90 лет. Тело его погребено в селе Братовщина, по дороге от Москвы к Троице-Сергиевой Лавре. Историк-этнограф Иван Снегирев сообщал, что на церковной паперти Братовщины видел надгробный камень князя, вросший в землю и отмеченный полустертой надписью. Едва ли он сохранился до наших дней. Но своеобразным памятником этому незамысловатому потешнику императрицы стали произведения о нем писателей и историков.
Наказание за любовь. Никита Волконский
В романе Валентина Пикуля “Слово и дело” есть выразительная сцена с участием шута Анны Иоанновны, князя Никиты Фёдоровича Волконского: “Стоял Волконский в стороне и горевал: умерла недавно жена, а письма, какие были при ней, ко Двору забрали. Письма были любовные… И письма те при Дворе открыто читали (в потеху!) и смеялись над словами нежными… Называл князь жену свою “лапушкой”, да “перстенёчком сердца моего”, да “ягодкой сладкой”… Вот хохоту-то было!..”. Гоготала вся шутовская кувыр-коллегия, а пуще других – самодержавная императрица, которая присвоила себе право устраивать семейную жизнь подданных, заставляя их любить друг друга не по зову души, а по её монаршему приказу. Вот и Волконскому она повелела о жене не горевать, а, не мешкая, полюбить другую, точнее, другого. Ее величество изволили разыгрывать бесконечный шутовской спектакль, будто Волконский по ошибке женился на шуте Михаиле Голицыне. Увлеченная этой “интригой”, она наказала главнокомандующему Москвы Семену Салтыкову подготовить от имени шута Никиты любовное письмо, “в котором написано, что он женился взаправду”. И, позабавившись вволю, не без удовольствия заключила: “Да здесь играючи женила я князя Никиту Волконского на Голицыне”.
Анна Иоанновна тщилась истребить в Волконском всякую память о супруге, с которой он был так счастлив.
Надо сказать, что Анне, не изведавшей радостей материнства, как будто пристала роль всероссийской крестной матери. Самой лишенной супружества, ей нравилось по своей прихоти женить своих подданных.
Особенно же усердствовала императрица, женя наиболее бесправных своих холопов – придворных шутов. В поисках забавников для Двора по городам и весям России колесили специально отряженные вестовые. И от участи царского шута не был застрахован никто, даже природный аристократ.
Хотя при Анне куролесили три отпрыска знатных семейств (князья Михаил Голицын и Никита Волконский, граф Алексей Апраксин), назначение их придворными шутами ни в коей мере не было связано с их происхождением. Критерий отбора здесь был замешан на мстительном чувстве императрицы по отношению к своим «избранникам». О том, что послужило причиной сделать шутом князя Никиту Волконского, и пойдёт разговор ниже.
Супружество самой Анны было и кратковременным, и отнюдь не по сердечной склонности. То был невиданный со времен Киевской Руси династический эксперимент, предпринятый её дядей, царем-реформатором Петром, на гребне Полтавского успеха. Защищая российские интересы на северо-западе Европы, он удумал сочетать племянницу браком с молодым Курляндским герцогом Фридрихом-Вильгельмом, заручившись на то согласием влиятельного прусского короля Фридриха I. Невесту же и жениха лишь поставили перед фактом. Так, Анна стала первой в череде московских царевен “невестой на выезд”.
Участь эта была, однако, счастливее доли её предшественниц, которые старились в своих домостроевских теремах и ни о каком замужестве не помышляли. “А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, – объяснял Григорий Котошихин, – потому что князи и бояре их есть холопи. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не захотят, то ставят своей вере в поругание”. Последнее препятствие было легко устранено Петром, и в браке Анне было разрешено исповедовать православие. Но средняя дочь царя Иоанна едва ли испытывала радость от вынужденного переселения в чужую землю.
Сохранилось исполненное политеса письмо от имени Анны к жениху (писанное, понятно, не самой невестой, а грамотеями из Посольской канцелярии). В нем нет ни слова о любви, зато говорится о предстоящем браке как о “воле Всевышнего и их царских величеств”. Завершался текст характерной подписью: “Вашего высочества покорная услужница”. Это очень точное слово – “услужница”! Пётр вообще был склонен воспринимать связь с женщиной как именно её службу себе, сопоставимую с работой подданных-мужчин (в этом духе он высказался о своей мимолётной пассии, английской актрисе Летиции Кросс). И новоиспеченная герцогиня Курляндская была услужницей не столько мужу, сколько амбициям и планам молодой северной империи.