Я вскарабкался наверх узкой и скользкой тропинкой по обледенелой, несмотря на оттепельные дни июля, скале. Хижины эскимосов из дымленых шкур, укрепленных на гнутых китовых ребрах, лепились среди камней и расселин, одна над другой. Я зашел в одну из них, показавшуюся мне более обширной и богатой.
У входа в юрту сидел старик в темных роговых очках, предохраняющих от солнечного света. На лбу у него, на ремешке, был надет зеленый спортивный козырек. Старик махнул мне рукой вместо приветствия.
Я спросил, говорит ли он по-русски. Он ничего не отвечал, глядя на меня водянистыми стариковскими глазами. На вопрос, понимает ли он по-английски, он утвердительно кивнул головой.
В его юрте было светло и просторно. У входа висели винчестеры и непромокаемые плащи. Везде были развешаны зеркальца, валялись чашки, банки из-под консервов и плоские пустые флаконы от виски. На возвышении стоял новенький, как утро, патефон, свидетельствуя о непрекращающейся торговле с Америкой. В углублении юрты была сделана «агра» — поместительный альков из оленьих шкур. Входная шкура была поднята. Пол агры был устлан линолеумом. В углу, вместо обычных плошек, горела керосиновая лампа, рядом с которой, такой же новый, как и все остальное в юрте, стоял алюминиевый ночной горшок.
Я в первый раз был в жилище эскимоса. Виденные мной во время стоянки парохода в бухте Провидения яранги чукчей были убоги и жалки.
— Вы хорошо живете. Лучше, чем чукчи, — сказал я старику.
— Иес, уи трейд уиз чукчи-мен, — ответил он на ломаном английском языке, на том океанском жаргоне, который понимают всюду от мыса Дежнева до мыса Горна и от Гонконга до острова Товарищества. Его дальнейшие слова я перевел бы, примерно, так: «Чукчи — люди всегда голодны. Они всегда мало кай-кай и мало мяса моржа. И они нельзя бей киты, потому что мало китобойных снарядов. Белые люди раньше всегда много обмани эскимо. Потом эскимо тоже стал мало-мало умный».
В ответ на его рассказ я довольно плоско заметил:
— Это плохо, если белые люди вас обманывали.
— Русских людей мы мало знаем. У них была большая война. Они долго не приходили к нам. До них в Наукан приплывали американцы. Американцев знаем хорошо. Мы зовем их ан-ях-пак-юк — люди с больших железных лодок.
Ан-ях-пак-юк — странное слово! Его происхождение можно объяснить тем, что эскимосы всегда видели американцев только на кораблях. И они думали, вероятно, что американцы на кораблях и рождаются и вечно странствуют по великому морю, покупая меха и продавая табак. Старые эскимосы рассказывали, что у морских людей с больших лодок нет своей земли, где можно ставить «мынторак» — юрты. Современные эскимосы прекрасно знают, что это не так. Тем не менее старое название осталось.
В 1926 году советский пароход привез в Наукан первого русского учителя — девятнадцатилетнего комсомольца, до того знавшего об эскимосах не больше, чем об экваториальных неграх. Однажды он зашел во владивостокский ОНО, где ему предложили поехать во вновь учреждаемую школу в Наукане. Через неделю он был на пароходе, увозившем его к Берингову проливу. Ему был выдан полугодовой аванс в счет жалованья. На эти деньги он купил продукты и различные вещи, нужные для того, чтобы прожить год. Его высадили на мысе Дежнева среди толпы эскимосских детей, в первый раз видевших русского. Он остался один, с чемоданчиком и десятью ящиками продуктов.
Через год пароход снова пришел в Наукан. Механик бился об заклад, что мальчишка, высаженный в селении, давно умер от цынги. Но, едва пароход стал на якорь, науканский учитель подъехал к бортам парохода в неустойчивой эскимосской лодке. Она была сделана из выдубленной, как пергамент, моржовой шкуры. Сквозь дно ее просвечивала зеленая вода. Учитель был краснощек и здоров, оброс бородой и громко говорил с эскимосами на их языке. Пароход стоял возле Наукана три дня. Когда он уходил, учитель вколачивал в землю бревна, отпущенные капитаном для постройки жилого дома. До этого учитель жил в душном эскимосском пологе.
Я сейчас же отправился разыскивать его. Должно быть, способнейший и решительный парень. Обязательно надо его увидеть.
Домик, построенный учителем из четырех бревен и ящиков от галет, стоял на откосе. У него был такой вид, как будто он готов унестись вместе с ветром. Я раскрыл дверь. Внутри никого не было. «Учителя здесь нет. Учитель ушел пешком в Уэллен. К большим русским начальникам», — сказал старик-эскимос. У входа в домик висел плакат с какой-то надписью русскими буквами на неизвестном языке. Над дверью торчал обрывок красной материи. Я зашел внутрь. Дом состоял из одной комнаты, приспособленной под класс. На столике валялись тетради и книги, присланные с прошлогодним пароходом из центра.
Учебник географии на русском языке, политграмота Коваленко и хрестоматия «Живое слово». В одной из тетрадок маленьким эскимосом несуразными каракулями написана фраза. «Соцлзм ест осветская власт плуз электровкация».
В углу сидела крохотная татуированная девочка, складывая из моржовых зубов какую-то незамысловатую фигуру. Увидев меня, она бросила игру, закрыла лицо рукавом хитрым и застенчивым жестом, общим для детей всего мира. Это была одна из учениц наука некого учителя.
Я подошел ближе и заговорил с ней по-русски. Она отвечала на каком-то исковерканном наречии, очень напоминавшем маймачинско-русский диалект, принятый в Сибири на китайской границе. Науканский учитель достиг заметных успехов. Надо принять во внимание, что, когда он высадился, он не знал эскимосского языка и ему пришлось потратить почти год, чтобы научиться объясняться со своими учениками.
— Я очень хочет учиться, моя поедм Владевоосдук. Скажне кабедтан забирай меня земля русский белый человек. Я дзинчинка мало-мало восемь годы. Кавах ми-ях-кам-у-ви-ак Владевоосдук шибко вери гуд.
Это было пока все, что напоминало о советском влиянии в селении Наукан. Зато в соседних юртах я увидел убедительные доказательства многолетней торговли с американцами.
В юрте Эйакона, сына Налювиака, племянника Ипака, на стене висело распятие. Здесь было нечто вроде часовни. Когда-то тут был миссионер. На большом листе бумаги был нарисован, умилительным барашком, белокурый Иисус Христос и красовались поучительные детские стишки, похожие на маргаритки и кружевные занавески в домах Новой Англии:
Американцы были на Дежневе, и память о них будет жить долго. В давние годы эскимосы не знали табаку, не пили спирта, никогда не видали чаю и сахару. Первые шхуны американских торговцев в течение нескольких лет раздавали эти товары бесплатно.
И затем, когда спирт и табак начали сходить в привычку, шхуны снова начали посещать пролив и требовать в обмен на товар пушнину. Мне рассказывал об этом сегодня старик Ипак, крепкий, пропахший рыбой эскимос.
Выйдя из дома учителя, я долго сидел на большом зеленом камне у входа. Внизу бились волны и полз едкий хмурый туман. Окраина Восточной Сибири представляет собой мрачную полярную пустыню. Страшно подумать, как живут люди в Средне-Колымске. Что ждет меня там?
«Мои собеседники — камень и вода», — подумалось мне. И в ответ моим мыслям с востока заскрипел упорный морской ветер, загремели валуны на откосах, захлопали шкуры над круглыми шапками юрт, завыли собаки. Шатаясь и махая руками, как огромные птицы, возвращались последние эскимосы с берега. Ветер выгнал из них хмель. В такой ветер любят выплывать моржи на прибрежные рифы.
Я увидел дозорного эскимоса на скале. Он был в отороченной волком кагагле. У него был большой чуб, свесившийся над бритым затылком. Подвизгивая, он пел веселую охотничью песню. Я записал ее. Эскимос Ипак перевел ее содержание:
Он стоял на мысу и пристально смотрел в бинокль, ища моржей на вечной зыби океана.
Первую ночь на этом берегу я провел в поселке Наукан. Шинявик разбудил меня на рассвете, закричав над моим ухом, как морж.
Пробуждение полно испарины. Ноет голова. На стенах, обитых желтым картоном, висит липкий бессонный пар. Он уносится в раскрытое горло железной печки, в которой сверкают таинственные полупотухшие угли. Я вылез из спального мешка, линяющего на — белье желтой оленьей шерстью, и подошел к окну.
Так вот каким оказалось первое эскимосское утро!
На хлипкой болотистой лужайке, лежавшей перед моими глазами, рвались ободранные эскимосские собаки из упряжки Шинявика. Он взялся отвезти меня в Уэллен к жилищам «русских начальников».
Я оделся и вышел на улицу. Вещи мои были сложены и привязаны к саням. Я грузно опустился на них. Сани повлеклись вперед. Шинявик бежал сбоку, прикрикивая на собак.
Тропинка вилась по мокрому скату горы, подымаясь на вершину упирающегося в пролив мыса. Отсюда открывался горизонт на много километров вокруг. Впереди протекал пролив, отделяющий Америку от Азии. Слева лежал полюс. Молчаливая неизвестность. Ледовитый океан. Справа — зеленые и бурные омуты Тихого океана. Это было место, на котором глобус, изображающий земной шар, переставал быть условностью и становился очевидностью. Последний мыс старого мира, как зуб, щерился на туманный восток. Перед ним полоскалась мутная, как в корыте с грязным бельем, вода пролива. Сзади подымались, стелились равнинами, горбились холмами двадцать тысяч километров суши по великой материковой диагонали от Дежнева до Финистерры. Мыс был обыкновенной бурой скалой, усеянной птичьими гнездами и выщербленными дырами. Но для меня он был форпостом Азии, кинутым далеко на восток. Каменный вал несся с запада и застыл над зеленой содой, гранитным лбом уперся и стоит, стачиваемый волнами и льдами. Я испытал странное чувство — как будто передо мной ожила географическая карта и земля раскрыта внизу, как учебник. Мне показалось даже, что на востоке, между берегами двух материков, я ясно различаю прямую черную черту, отделяющую западное полушарие от восточного.
Кажется, это не было обманом зрения. Через пролив протекало Берингово течение, вода которого отличается по цвету от окружающих вод.
Ощущение необычности езды в санях летом, по мокрой болотистой тундре, скоро исчезло. Я следил за тем, чтобы не опрокинуть нарт, несшихся вперед, под гиканье и подхлестывание Шинявика.
Через три с половиной часа мы достигли крутого, покрытого складками оставшихся от весны снегов холма, у которого стоит поселок Уэллен.
Селение чукчей выкривилось внизу под горой, протянувшись по узкой косе — между океаном и лагуной. Оно состоит из трех десятков шатров, круглых, как перевернутые чугунные котлы, и четырех косых деревянных домишек, словно разбросанных по косе ветром.
Над берегом лагуны — коричневое, легкое, как папиросная коробка, стояло здание чукотского рика, построеннное в прошлом году. Саженях в пятидесяти от него был длинный бревенчатый дом школы и баня с радиомачтой, торчащей над поселком, как гигантский тотем.
Шинявик рассказал мне, что чукчи первое время считали ее богом русских людей. В этой мачте действительно есть какая-то символическая значительность. Это становится особенно ясным во время штормов, когда она гудит под напором ветра, гнется, поет.
В рике меня встретил заместитель председателя Северного рика тов. М. и старший милиционер района Пяткин. Остальные русские уехали в лодках смотреть Инчаунские лежбища, куда, по сообщениям чукчей, только что пришли моржи.
Пяткин — высокий рябой человек в меховой кухлянке и красной милицейской шапке. За четыре года службы здесь он научился говорить по-чукотски, как чукча.
Милиционер сейчас живет в Уэллене, отдыхая после очередного объезда вверенного ему района. Район его так велик, что объезд продолжался ровно год. Конечно, он носил не столько деловой, сколько показательный характер.
С этим Пяткиным прошлой осенью, когда он подъезжал к мысу Ванкарема, на северном побережье Чукотки, случилось странное происшествие, похожее на завязку авантюрного романа.
Он ночевал в маленьком стойбище возле мыса. Его разбудил на рассвете Сиутагин, хозяин яранги, в которой он провел ночь.
— Вставай, однако, Пятка, за мысом стоит большая лодка! Такая, все равно как кит.
Пяткин выскочил из юрты. Возле скалы, подступавшей к самому мысу, качалась какая-то американская шхуна. По его рассказам, это была, скорее всего, большая увеселительная яхта. У нее была белая труба и стройные мачты, опутанные кружевом бегучего такелажа, а на трубе была английская надпись: «с/с Мэри-Энна Сиаттль Уаш».
Экипаж яхты составляли ирландцы-повара и мулаты-матросы. Пассажирами были молодые американцы — веселые богатые юноши и девушки, отправившиеся в путешествие по океану. Яхта принадлежала мисс Элеонор Рокфеллер, дочери Эдвина Рокфеллера-младшего.
Все эти подробности выяснились значительно позже. Их сообщил эскимос Джо, ездивший в начале апреля за патронами на малый Диомид.
Пяткин, усмотрев в появлении яхты в его районе нарушение законов международного права и взяв винчестер, сел в вельбот Сиутагина и отправился на яхту, чтобы заявить капитану, что тот должен немедленно развести пары и покинуть чукотские берега. На яхте ни один человек не понимал по-русски. Пяткин встретил здесь просторные каюты, кают-компанию, сверкающую красным деревом, купальный бассейн, гнусавый разговор лос-анжелосского конферансье из рупора громкоговоруна, утренние туалеты дам.
Пяткина пригласили пить чай, и он не мог отказаться.
Почти на полчаса он был взят в плен пулеметным щелканьем кодаков и восторженными возгласами желторотых миллионеров.
Они толпились вокруг него и вытаскивали из кают старые английские книги о плаваниях к берегам Полярной Сибири, где были изображены голые туземцы и мохнатые русские казаки. Они старались открыть в лице Пяткина сходство с одним из лиц, изображенных в книге, и громко кричали: «О, русский урядник! Питтореск! Рэшан урьядник!»
В конце концов, Пяткин, выпив чаю и поняв, что у этих людей ничего нельзя добиться, снова сел в лодку и возвратился на берег.
Через несколько часов и яхта подняла якорь и ушла в пустынное море.
Самое интересное, однако, то, что рассказывают об этой истории чукчи. Здесь можно наглядно уяснить себе, как создается устное предание, на основании которого будущий исследователь, быть может, когда-нибудь попытается восстановить прошлое страны.
Я слышал вчера две версии этого рассказа — от Уанкака, сына Посетегина, и от моего здешнего приятеля Кыммыиргина. Уанкака говорил:
— Приходит к мысу, однако, большой корабль, на нем высокий усатый человек, все равно как норвежец. Он зовет — приходи кто-нибудь с чукотской земли, приходит Пятка, говорит: я главный начальник нашей земли. Высокий усатый как схватил его за шиворот, говорит — я пришел копать золото, веди меня, однако, а то умрешь. А Пятка сказал — сейчас поведу тебя, только пусти шею, а сам как перекинется, как нерпа со льда, и упал в воду, а сам, знаешь, как все белые люди умеют плавать, стал вот так бить руками по воде и быстро-быстро поплыл, выплыл на скалу и взял винчестер, пробил шкуру корабля; капитан испугался, повернул назад — скорей плыть обратно в американскую землю. А Пятка ничего, не заболел, только, когда вылез на берег, велел заколоть собаку и выпил много свежей крови, оттого стал совсем здоров.
По мнению всех людей, хорошо знающих край, чукчи никогда не врут. Во всем, что они вполне понимают, на них можно положиться. В этом рассказе, вероятно, имеет место попытка осмыслить происходив шее, потому что ответ и объяснение Пяткина, который и сам в то время не знал, зачем приходила яхта, не могли их удовлетворить.
Очень характерно в этом рассказе восхищение перед подвигом Пяткина, который поплыл, «все равно как нерпа». Чукчи, всю свою жизнь проводящие на воде (я говорю об оседлых — береговых чукчах), совершенно не умеют плавать. Это объясняется тем, что в самое теплое время года вода в их стороне бывает слишком холодна для купанья. У чукчей и эскимосов укоренилось представление, что человеку несвойственно плавать, и когда кто-нибудь из них оказывается в воде — перевернется ли лодка или он соскользнет со льдины, ему не помогают спастись. Считается, что «дух воды потянул к себе человека». Чукча Теыринкеу, находящийся сейчас в Петропавловске, — он послан делегатом на Всекамчатский съезд советов, — в царское время был даже увезен с Чукотки и отсидел полтора года в тюрьме по обвинению в «неоказании помощи русскому стражнику, упавшему в воду». Интересно, что в половине XVIII века Стеллер, участник экспедиции Беринга, писал о таком же отношении к воде у современных ему камчатских туземцев. Они не только не оказывали помощи утопающим, но стреляли в них из луков и добивали веслами. Если утопающему удавалось спастись, то он навсегда изгонялся из селения, должен был поселиться далеко от деревни, с ним никто не разговаривал, не помогал ему — он считался мертвым.
Версия Кыммыиргина в рассказе о похождениях милиционера значительно проще, чем рассказ сына Посетегина:
— Был большой шторм, и капитан одной американской шхуны заблудился, компас сломался, пять недель ходил в море. Потом увидел какой-то берег (а это наша земля), думает: наверно, новая земля — никакой человек здесь не бывал, много есть пушнины, можно дешево менять. Только стал на якорь, смотрит — едет русский человек. Много ругался капитан, совсем был сердит, здесь, говорит, нам делать нечего..
Слово «промышленник», в условиях жизни Дальнего Северо-Востока, может обозначать самые разнообразные профессии — не только охотника-зверолова или рыбака. Иногда эта кличка служит для прикрытия темных дел. Ее принимают спиртоносы, контрабандные скупщики пушнины. Иногда, впрочем, и обыкновенный золотоискатель на вопрос: «Кто вы?» отвечает: «Я охотник-промышленник. Зверолов». Настоящий ловец золота не очень-то любит говорить о своем деле. Он всегда боится, что кто-то у него перехватит тайну местонахождения россыпей или покусится на добытое. Если ему сказать, что бояться нечего, потому что государство не только не преследует, но, наоборот, поощряет старателей и облегчает производство разведки на землях, «открытых для работ по добыче золота на правах первого открывателя» (такая формула имеется в советском законодательстве, в отличие от земель в некоторых заведомо золотоносных районах, где работы ведутся в общегосударственном масштабе), — он недоверчиво усмехается: «Слыхали, слыхали! Нет. Мы промышленники!»
И этот же «промышленник», напускающий на себя такую таинственность, за бутылку водки не только расскажет вам про свои заповедные места в тундре, а еще приврет с три короба, возьмется вести вас на небывалые прииски, к выходам чистой нефти, к углю, к железу, графиту.
При царском режиме чукчи были в забросе. Их просто предоставили самим себе, после того как попытка превратить их в «ясачных инородцев» потерпела неудачу. По определению Свода законов, они даже считались «несовершенноподданными» и могли жить, голодать, вымирать, опиваться водкой. Никого это не касалось.
Теперь, наконец, на них обратили внимание, и пошла речь об устройстве школ, больниц для чукчей, ветпунктов для чукотских стад. Именно по этой линии, разумеется, в первую очередь ведется работа, и это больше всего необходимо для Чукотки (здешние русские всегда называют страну «Чукотка»).
Селения оседлых чукчей расположены на огромных расстояниях друг от друга. Оленные чукчи — кочевники — переходят с места на место, и добраться до них не всегда возможно. Связь друг с другом у чукчей очень слаба. Высшей социальной единицей у них является семья. Никакого подобия управления у них нет и с давних пор не было. Если кто-нибудь совершает преступление, собираются старики и просят его выселиться из поселка. Все рассказы о «чукотских князьях» — выдумка[2]. Чукотский «ным-ным» — поселок — в очень редких случаях состоит из двадцати или тридцати семейств. По большей же части — это одна-две яранги, совершенно отрезанные от остального мира.
Чукчи рассказывали мне о полярных робинзонадах, когда ребенок, родители которого погибли от мора, вырастает один, в заброшенной яранге, и не знает о существовании других людей, кроме него.
Влияние рика в некоторых местах простирается только на ближайшие береговые лагеря.
В отчете о прошлогодней поездке по району я отыскал такие строки: «Приехав в ным-ным, я собрал в ярангу Рищипа все местное население на общее собрание и объявил, что им нужно выбрать своего представителя в лагерком. На что получил ответ, что никакого лагеркома им не нужно, потому что они всегда жили без представителя, а моржей больше не станет, если выбрать представителя. На мое замечание, что представителя выбрать надо, который защищал бы их интересы перед торговыми организациями, они сказали, что я умный и пусть я и выбираю представителя. Я сказал, что так нельзя. Они тогда сели и стали курить трубку, и все молчали. Наконец инициативу пришлось мне взять на себя, и я стал называть несколько уважаемых лиц их стойбища, но на все получал только утвердительный ответ: «ыыи», что обозначает: «да». В собрании принимали участие только старики, потому что молодые ушли сторожить приход моржей на лежбище, а женщины присутствовали только две, обе жены Рищипа, остальные не имели возможности притти, так как тогда в пологе дети останутся одни и могут опрокинуть плошки с жиром, служащие для освещения, и тогда все в яранге сгорит». Подпись — секретарь рика…
В прошлом году в бухту Лаврентия (восемьдесят километров отсюда) совторгфлотский пароход завез рабочих и материалы для постройки культбазы. Там должна быть школа-интернат для чукотских детей, больница на шестьдесят коек, ветеринарный пункт, инструктор по обучению кустарным ремеслам. Здесь, в Уэллене, говорят, что в бухте Лаврентия все уже готово. Я решил обязательно съездить туда до прихода шхун Кнудсена.
…В Уэллене ясные белые ночи.
С океана ползет туман, обволакивает подошву Священной горы. На горе день и ночь сидит дозорный чукча, бессонными глазами глядя в море. Дозорный на горе — как капитан в штурманской рубке. В море идут моржи, направляясь к лежбищам Инчауна, скользят по воде белухи, сверкая блестящими животами, раз пять-шесть в день показываются киты, прочесывая горизонт брызгами фонтанов и гребнями огромных хвостов.
Дозорный хрипло вопит:
— Самец-морж под ветром, проходит мыс Хребет-Камень. Эй, байдара, Гемауге и Каыге, выходи, бей, убивай, бей, убивай!
В здании уэлленского рика помещаются квартиры сотрудников и маленькая тощая канцелярия. В канцелярии — два стола, пять стульев и ветхая пишущая машинка с отбитыми буквами. В официальных бумагах вместо «е» приходится ставить «ѣ», а вместо «и» — «i». Сначала это несколько затрудняло для меня чтение, но я быстро привык и освоился с этой своеобразной чукотской орфографией.
Сегодня я рылся в архиве чукотского рика. Содержание его могло бы послужить материалом для отдельной книги. Я отыскал, между прочим, отчет о состязаниях туземцев в день десятилетия Октябрьской революции — стрельба из пращи, борьба охотников и бега женщин. Первым призом были дубовые полозья для нарт, стоимостью в десять рублей. Их выиграл Посетегин — северский чукча. Затем шел кулек муки первого сорта — семь рублей — эскимос Номек и одна плитка жевательного табаку — 2 рубля 10 коп. — Уэнтэыргин. Между женщинами главные призы были распределены следующим образом: отрез на камлейку, стоимостью 5 руб. — Кильгинтеут, сахару-рафинаду 5 фунт. — метиска Кыммет и мыла 5 фунтов — Этэтынга. Тут же был подшит счет на выданные жюри состязаний, выбранному из стариков, две банки жевательного табаку и плитку кирпичного чаю.
Я вычитал у Стеллера, в «Описании земли Камчатки», следующее о религиозных представлениях современных ему камчадалов:
«В подземном мире люди живут так же, как на земле, строят хижины и амбары, ловят рыб и птиц, едят, пьют и танцуют. Так как под землей меньше бурь, снега и все имеется в изобилии, то жить там гораздо приятнее, чем на Камчатке. Величайшее счастье, которое может выпасть на долю человека, это быть съеденным хорошими собаками, так как тогда он, наверное, попадет в подземный мир. Главный бог камчадалов — Кутка, творец неба и земли. Однако они не считают его заслуживающим почитания, никогда не обращаются к нему с просьбами и не благодарят его. Наоборот, ни над кем они не потешаются больше, чем над своим творцом Куткой. В их рассказах он всегда изображается как величайший пакостник и содомит. Если бы он обладал мудростью, говорят они, то создал бы мир гораздо лучше, не воздвиг бы столько гор, недоступных скал и непроходимых тундр, не создал бы таких быстрых и мелких рек, не допускал бы продолжительных буранов. Все это произошло по вине его глупости и недомыслия».
Я присматриваюсь к странной жизни чукотского селения. В Уэллене всего сто сорок восемь жителей — восемь русских, сто двадцать пять чукчей и пятнадцать эскимосов. Чукчи Уэллена, побывавшие в Америке, усвоили в своих разговорах тон, принятый американцами, — признание превосходства белых людей перед цветными. Само слово «белый человек», употребляемое здесь, необычно и враждебно звучит для моих ушей.
Ко мне каждый день повадился приходить Мээв — сухощавый пожилой охотник, с лицом, пересеченным шрамом. В его рассказах я впервые встретился с возвеличением белых людей, «которые много умные, шибко богатые, сильно счастливые, знают, как спасти душу цветных людей, умеют верить в доброго бога».
Мээв является в канцелярию рика, где я сплю на столе, и, закурив трубку, садится рядом со мной на стул. Эти визиты вначале вызывали у меня недоумение, потому что его разговоры, в конце концов, сводятся к одной теме: «Белые люди все хитрые, они много едят и мало работают. Чукчи всегда работают, работают, работают и часто голодают. Если белый человек спит с чукотской женщиной — это хорошо. Сделает чукчанке брюхо — это тоже хорошо. Чукча любит, если его сына помогал работать белый, — сын будет богатый. Чукотские женщины очень любят белых. Ух как любят! Тебе, пока живешь здесь, надо взять жену — будет тебе варить мясо, стирать белье. Хорошая баба — чистая камлейка, на лице синий рисунок, длинные волосы, жесткие, как нерпа».
Наконец, прискучив его болтовней, я спросил у Мээва:
— Зачем ты мне так говоришь?
Повидимому, это было невежливо — я не должен был его об этом спрашивать. Он рассердился, угрюмо задымив трубкой.
— Ты — очень плохой. Не хочешь мою дочку — отчего не сказал сейчас. Все равно возьмет ее белый человек. Сам Чарли Карпендель хотел ее — я не отдал. Однако разве ты не понимаешь, о чем я говорю? Все равно как маленький ребенок.
И он тотчас ушел. Я не мог его удержать никакими уговорами. После, когда я шел берегом лагуны, мне указали его дочь. Она кормила собак возле яранги Мээва. Увидев меня, она сделала сердитую гримасу и, ковыляя, вошла в ярангу. Я заметил, что она слегка прихрамывает. У нее было довольно миловидное лицо с синей татуировкой и мелкими, но очень выразительными чертами.
Чукчи очень мало ревнивы и почти никогда не ссорятся из-за женщин. Разве какой-нибудь очень молодой юноша, который недавно взял жену и все время ходит за ней, нюхается (вместо поцелуя туземцы прикладываются, нос к носу, и втягивают в себя воздух; это называется «мук-вэтхан»).
Брак для чукчей понятие, главным образом, экономическое. Целомудрие невесты, конечно, не играет никакой роли, если она хорошая работница, умеет дубить кожи, шьет торбаза, камлейки, чижи — меховые чулки, варит пищу, не устает от беготни, быстро может поставить полог, свежует убитых животных. Тот, кто хочет жениться, должен два года отработать в яранге ее отца. Это считается справедливым — ведь отец лишается работницы в доме.
Мой приятель Кыммыиргин, о котором я упоминал в дневнике, рассказывал мне историю своего брака. Это был первый советский брак на Чукотке. Кыммыиргин, единственный на полуострове, свободно может объясняться по-русски. Кроме него, говорит по-русски еще Тэыринкеу, о котором я также писал, но он сейчас в Петропавловске. Кыммыиргин, опять-таки первый из чукчей, проучился целую зиму в Хабаровске, в педтехникуме. Его вывез уполномоченный комитета Севера, приезжавший сюда с одним из пароходных рейсов с прошлые годы.
Кыммыиргин уговорил шестнадцатилетнюю девушку Шойгынгу уйти из дома ее отца и отказался отрабатывать брак. Чукчи пришли жаловаться в ревком, где, разумеется, получили ответ, что, если девушка ушла от отца по своему желанию, никто не имеет права вернуть ее силой. Отец Шойгынги напился пьян и, выйдя на середину селения, начал орать, что убьет проклятого бездельника, который не хочет работать за жену. Наследующий день он взял бубен и колотушку и начал шаманить над куклой, изображающей Кыммыиргина. Куклу вырезал Хальма, знаменитый уэлленский мастер фигур. Рассерженный отец всячески истязал куклу Кыммыиргина, и, когда он, весь потный и усталый, кончил свой шаманский сеанс, все чукчи деревни пришли к убеждению: «Теперь, наверно, Кыммыиргину будет плохо и жене его плохо». После этого Кыммыиргин прожил с женой уже целый год в согласии и без ссор.
Я продолжаю каждый день, по нескольку часов, занятия чукотским языком. Я узнал от М., что шхуны Кнудсена еще не скоро придут на Чукотский берег. Они не проходили в Ном на Аляске, где должна была происходить перегрузка. Дело в том, что всякое судно, направляющееся в Ном, должно завернуть за мыс Нортон, видный с дежневской фактории (в пятнадцати милях от мыса Дежнева к югу, в селении Кенгыщкун). Дальнозоркие чукчи, если увидят шхуны Кнудсена, направляющиеся в Ном, сейчас же сообщают об этом в Уэллен.
Остается терпеливо ждать.
Сегодня произошло выдающееся событие в уэлленской жизни. На рассвете меня разбудил визгливый и длинный гудок. Звук был хриплый, надрывно сипел и, казалось, вырывался с усилием, стараясь сделаться резким и ясным. Я выбежал из дома растерянный спросонья и не знал, что думать. Какой это может быть пароход? Второй чукотский рейс назначен Совторгфлотом на осень. Неужели это американский пароход? Однако, выбежав на берег, я с удивлением узнал пароход «Улангай», привезший меня сюда. Он вернулся, оказывается, из бухты Лаврентия, получив радиограмму из Петропавловска — довыгрузить товары для организованного в Уэллене кооператива.
О береговую гальку разбивались, обрушиваясь с грохотом камнедробилки, саженные буруны. Дул ровный, как в трубе, (ветер, с тайфунной быстротой, каждый час меняя направление. Чукчи выбежали на берег, натянув на себя желтые парки из прозрачных, как пергамент, тюленьих кишок. Женщины, переваливаясь, как утки, спешили из своих юрт, поправляя на ходу новые камлейки.
Позже всех вышел на берег Франк — крепкий седоусый чукча в американском кепи и с коричневой обкуренной трубкой в зубах. Его имя было Уммка — Белый Медведь. Он стал называться Франк после поездки на виттенберговской шхуне в Сан-Франциско.