Москва. 2-го сентября. Едва утреннего солнца яркие лучи осветили окна наши, директор, или наблюдавший за больницами гр. Толстой принес самую пасмурную весть. Короткими словами он предложил нам: на приготовленных во дворе подводах спасаться в г. Владимир. «А французы сегодня вступают в Москву», – прибавил он, залившись слезами, и вышел, рыдая горько. Всякий может себе представить, что делалось в таком разе между тысячью ранеными штаб– и обер-офицерами. Этот час смятения, воплей общих и разительные преждевременные кончины беспомощных тяжелораненых налагает молчание!
Я с одним товарищем, почти выздоровевшим от раны, в Смоленском сражении полученной, рассудили лучше идти в полк и там долечиваться, нежели пуститься Бог весть куда по госпиталям. Сказано и сделано; я с костылем, а он, не имея в нем нужды, пошли вдоль Москвы, по направлению к Воробьевым горам, долго бродили по улицам, отдыхая поневоле, звуки музыки и барабанов указывали нам путь, где войска проходят; с помощью их, встретив какую-то артиллерийскую роту, вышли при ней за Москву в немой скорби от неразумения происходящего».[65]
Остальные, кто не мог ходить и эвакуироваться, остались в Москве в полном распоряжении французских солдат. Недаром писал генерал Алексей Ермолов, что «душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля».[66] По разным оценкам, в Москве осталось от 2-х (сведения Ростопчина) до 30 тысяч (по мнению Наполеона) раненых. Большая часть их погибла во время пожара.
Неудачной была и попытка вывезти по обмелевшей Москве-реке имущество и боеприпасы, назначенная буквально на последний день – 31 августа. 23 груженые барки сели на мель близ села Коломенского. Большая часть сопровождающих их чиновников и рабочих разбежалась. В результате непринятия своевременных мер по спасению казенного имущества лишь 3 барки доплыли до пункта назначения, 13 было сожжено, а 7 достались французам. Часть боеприпасов все же удалось посуху вывести в Нижний Новгород и Муром. То же, что не удалось затопить, Ростопчин распорядился раздать оставшемуся в Москве населению. Но ружей в Арсенале оставалось еще много – более 30 тысяч, а об оставшихся огромных запасах холодного оружия и говорить не приходится.
Остались в Москве и огромные запасы продовольствия, что заставило Ростопчина через много лет оправдываться в книге «Правда о пожаре Москвы»:
«Кроме того, жизненные припасы, оставшиеся в Москве, были весьма незначительны: ибо Москва снабжается посредством зимнего пути и весеннего плавания до сентября месяца, а после на плотах до зимы; но война началась в июне месяце, и неприятель был уже обладателем Смоленска в начале августа: таким образом, все подвозы остановились, и нимало уже не заботились о снабжении жизненными припасами города без защиты и угрожаемого неприятельским вторжением. Впоследствии большая часть муки, находившейся в казенных магазинах и в лавках хлебных торговцев, была обращена в хлебы и сухари, и в продолжение тринадцати дней пред входом Наполеона в Москву шестьсот телег, нагруженных сухарями, крупой и овсом отправлялись каждое утро в армии, а посему и намерение лишить неприятеля жизненных припасов не могло иметь своего существования. Другое дело, гораздо важнейшее, должно было бы остановить исполнение предприятия пожара (если когда-либо было оно предположено), а именно, дабы тем не заставить Наполеона принудить Князя Кутузова к сражению по выходе своем из Москвы, к сражению. Которого все выгоды были на стороне Французской армии, имеющей двойное число сражающихся, чем Русская армия, отягченная ранеными и некоторою частью народа, убежавшего из Москвы».
Смысл процитированного абзаца в том, что в Москве, оказывается, было и не так много продовольствия, фуража и боеприпасов. Но ведь это не так, поскольку Москве изначально была уготована роль мобилизационной базы империи. А значит, здесь и должно было сосредоточить основные ресурсы. Недаром, именно Ростопчина назначил царь начальником ополчения не только Московской, но всех граничащих с ней губерний.
Несмотря на явные просчеты и дезорганизованность эвакуации, Ростопчин положительно оценил ее ход: «Поспешное отступление армии, приближение неприятеля и множество прибывающих раненых, коими наполнились улицы, произвели ужас. Видя сам, что участь Москвы зависит от сражения, я решился содействовать отъезду малого числа оставшихся жителей. Головой ручаюсь, что Бонапарт найдет Москву столь же опустелой, как Смоленск. Все вывезено: комиссариат, арсенал».[67]
Позднее граф уточнил: «Тысяча шестьсот починенных ружей в Арсенале были отданы Московскому ополчению; что же касается до пушек, то их было девяносто четыре шестифунтового калибра с лафетами и пороховыми ящиками. Они были отправлены в Нижний Новгород до входа неприятеля в Москву, который нашел в Арсенале только шесть разорванных пушек без лафетов и две огромнейшие гаубицы».[68]
А неприятель, между прочим, нашел в Арсенале немало оружия, да к тому же еще и нового: «Часть оружия была взята нами из арсенала в Кремле; оттуда же были взяты ружья с трутом вместо кремней, трут кладут всегда, когда ружья новы и стоят в козлах».[69]
Тем не менее, об успехе эвакуации докладывал Александру и Кутузов: «Все сокровища, Арсенал и почти все имущества как казенные, так и частные вывезены и ни один житель в ней не остался».[70]
Со стороны все выглядело по-другому: «4-го (сентября – А.В.) армия пошла далее отступать… Тут принуждены были сжечь барки, кои были нагружены комиссариатскими вещами, они замелели, множество пороха и свинцу потопили, а вещи сожгли».[71]
Далее князь Волконский оценивает общий ущерб от эвакуации в более чем 10 миллионов рублей: «Потому что на всю армию холст, сукно и прочее было заготовлено. Потеря Москвы неисчетна. Пушек много осталось, ружей, сабель и всего в арсенале. Даже Растопчин не успел вывести многое и обозу своего не имеет, ниже рубашки своей. Многие армейские лишились обозов своих. С самой ретирады нашей начался пожар в Москве, и пылающие колонны огненные даже видны от нас. Ужасное сие позорище ежечасно перед нашими глазами, а паче страшно видеть ночью.
Выходящие из Москвы говорят, что повсюду пожары, грабят дома, ломают погреба, пьют, не щадят церквей и образов, словом, всевозможные делаются насилия с женщинами, забирают силою людей на службу и убивают. Горестнее всего слышать, что свои мародеры и казаки вокруг армии грабят и убивают людей – у Платова отнята вся команда, и даже подозревают и войско их в сношениях с неприятелем. Армия крайне беспорядочна во всех частях, и не токмо ослаблено повиновение во всех, но даже и дух храбрости приметно ослаб с потерею Москвы».
И действительно, вывезено оказалось далеко не все, что и стало известно в результате специального расследования: 2 о сентября 1812 года Александр потребовал провести проверку того, как была организована и проведена эвакуация.
В предоставленном императору рапорте одной из причин «потери в Москве артиллерийского имущества» было названо то, что «в последних уже днях августа месяца главнокомандующий в Москве г. генерал от инфантерии граф Растопчин многократными печатными афишками публиковал о совершенной безопасности от неприятеля, из коих в одной от 30 августа изъяснением, что г. главнокомандующий армиями для скорейшего соединения с идущими к нему войсками, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него нападет, и что он г. главнокомандующий армиями Москву до последней капли крови защищать будет и готов хоть в улицах драться».
Таким образом, оружие из Арсенала должно было еще послужить для сражения за Москву, обещанного Кутузовым, которое так и не состоялось. Согласно рапорту 2 сентября порох, свинец и патроны «по повелению г. главнокомандующего (Ростопчина – А.В.)… по неприбытию из армии к приему их офицера затоплены в Красном пруде».[72] А поспешность и запоздалость уничтожения военного имущества объяснялась тем, что приказ об эвакуации поступил лишь вечером 1 сентября, после совета в Филях.[73]
Кутузов: «Москва – это губка, которая поглотит французов»
Сам же Ростопчин на этом совете, где решена была судьба Москвы, не присутствовал. Кутузов не счел нужным пригласить его. Отсутствие Ростопчина можно считать кульминацией странных взаимоотношений между двумя главнокомандующими – Москвы и армии. Именно эти отношения, которые не назовешь искренними, и стали одной из причин падения Москвы. Читая их переписку в августе 1812 года, приходишь к выводу, что Кутузов Ростопчину не доверял.
Содержание посылаемых Кутузовым Ростопчину писем можно обозначить одной фразой: «С потерей Москвы соединена потеря России» – так, в частности, 17 августа писал он из Гжатска. Даже 26 августа, после Бородинского сражения, фельдмаршал продолжал уверять, что сражение будет продолжено, для чего требовал от Ростопчина прислать пополнение. Дело в том, что Ростопчин обещал выставить на защиту Москвы 80 тысяч ополченцев, но таких резервов в Москве и быть не могло. Это обещание Ростопчину дорого обошлось, и до сих пор является причиной одного из главных обвинений в его адрес.
Вместо ополчения Кутузов получал от Ростопчина письма, где тот пытался добиться четких указаний – начинать ли эвакуацию:
«Извольте мне сказать, твердое ли вы имеете намерение удержать ход неприятеля на Москву и защищать град сей? Посему я приму все меры: или, вооружа все, драться до последней минуты, или, когда вы займетесь спасением армии, я займусь спасением жителей, и со всем, что есть военного, направлюсь к вам на соединение. Ваш ответ решит меня. А по смыслу его действовать буду с вами перед Москвой или один в Москве», из письма от 19 августа.[74]
Кутузов вновь успокаивал: «Ваши мысли о сохранении Москвы здравы и необходимо представляются»[75].
Вряд ли в то время нашелся бы в российском государстве генерал, придерживающийся другого мнения. Но ведь человек предполагает, а Бог располагает. Кутузов еще 11 августа, следуя из Петербурга в расположение армии, произнес пророческую фразу: «Ключ от Москвы взят!», такова была его реакция на взятие французами Смоленска. Кому, как не «старому лису Севера» (так назвал его Наполеон) было знать, что ждет Москву в будущем. Правда, для того чтобы догадаться, что Москву может постигнуть участь Смоленска, совсем не надо было обладать стратегическим умом Кутузова. Многие москвичи, имевшие что вывозить, а главное, на чем, именно после сдачи Смоленска стали выезжать из Москвы.
Характерный пример – интересный разговор у Апраксиных, на Знаменке (граф Степан Степанович Апраксин держал в своем доме известный на всю Москву театр), состоявшийся в эти дни с участием вездесущей Е.П. Яньковой: «Однажды приехали мы с мужем к Апраксиным: в гостиной множество гостей;…что-то рассказывают и шутят, и Степан Степанович тоже превеселый… Немного погодя, взял он мужа за руку и повел к себе в кабинет и говорит ему: «Вы не полагайтесь, Дмитрий Александрович, на официальные известия и на то, что говорит Ростопчин, – дела наши идут нехорошо, и мы войны не минуем. Главнокомандующий с войском около Смоленска и государь был уже или на днях будет…
Не разглашайте, что я вам говорю, а собирайтесь понемногу и укладывайтесь: может случиться, что Бонапарт дойдет и до Москвы, будьте предупреждены. Все это может случиться скорее, чем мы ожидаем…»[76]
Те же, кто еще не уехал, пытались сохранять видимость спокойствия и светской жизни. Так, 30 августа в Благородном собрании по случаю тезоименитства государя был дан бал-маскарад, народу, правда, наскребли немного: «С полдюжины раненых молодых, да с дюжину не весьма пристойных девиц».[77]
Наверное, все остальные пошли смотреть оказавшийся последним спектакль «Наталья, боярская дочь», что показывали в театре на Арбатской площади. Интересно, что третье действие этой драмы времен Ивана Грозного заканчивалось… пожаром!
А те, кто выезжал, будто бы услышали слова, брошенные главнокомандующим своему ординарцу князю Александру Голицыну: «Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это, как на Провидение, ибо она спасет армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не можем остановить. Москва – это губка, которая всосет его в себя».[78]
После Бородина: последние дни перед сдачей Москвы
Последствия Бородинского сражения москвичи увидели уже в последних числах августа. С запада в Москву стали вливаться бесконечные караваны с ранеными: «27-го узнали мы, что 26-го наша армия была атакована в центре и на левом фланге. Жестокое было дело, батареи наши все были взяты почти, но отбиты с потерею ужасною. Неприятеля, полагают, убито до 40 т., у нас убито до 20 т., а раненых множество, коих всех сюда привозят. Генералов наших много убито и ранено. Багратион сюда привезен, Воронцов, и многие даже обозы присылают из армии…» – отмечал князь Д.М. Волконский.
На самом деле размеры потерь обеих армий до сих пор являются объектом споров. Потери русской армии составляют, по оценкам отечественных и зарубежных историков, от 38 до 50 тысяч человек. А на 15-й стене галереи воинской славы храма Христа Спасителя, возведенного в память об Отечественной войне 1812 года, была указана цифра в 45 тысяч человек.
Еще сложнее объективно оценить французские потери, т. к. значительная часть соответствующей документации была утеряна при бегстве наполеоновской армии из России, и потому число убитых, раненых и пропавших без вести при Бородине солдат, офицеров и генералов вражеского войска составляет по разным оценкам от 30 до 45 тысяч человек.
Причем число скончавшихся от ран русских и французов превышает количество убитых во время сражения. Но даже после таких потерь главнокомандующий Кутузов, получивший в награду 30 августа воинское звание генерал-фельдмаршала, не уставал заверять Ростопчина о том, что Москва сдана не будет. В тот день между ними состоялся приметный разговор. Со слов ординарца Кутузова, князя А.Б. Голицына, мы узнаем, что на этой встрече «решено было умереть, но драться под стенами ее (Москвы – авт.). Резерв должен был состоять из дружины Московской с крестами и хоругвями. Ростопчин уехал с восхищением и в восторге своем, как ни был умен, но не разобрал, что в этих уверениях и распоряжениях Кутузова был потаенный смысл. Кутузову нельзя было обнаружить прежде времени под стенами Москвы, что он ее оставит, хотя он намекал в разговоре Ростопчину». Таким образом, Кутузов не раскрывал перед Ростопчиным всех карт, возможно, не надеясь на него.
Интересно, что сам градоначальник предполагал о предстоящей развязке событий. Еще 22 августа у него состоялась беседа с князем Д.М. Волконским, предлагавшим ему собрать на Кавказе «сто человек конных на службу отечества». Ростопчин же ответил, что уже «поздно». Для чего поздно? Для защиты Москвы или для ее сдачи?
Намеки Кутузова, сделанные 30 августа, о которых пишет его ординарец, возможно и дошли до Ростопчина. Не зря, сочиняя в этот день свою очередную афишку с призывом к москвичам взять в руки все, что есть, и собраться на Трех горах для сражения с неприятелем, Ростопчин выдавил их себя: «У нас на трех горах ничего не будет».[79]
Но москвичи Ростопчину верили, как отцу родному, да и как было не поверить, читая, его пламенные призывы от 30–31 августа:
«Светлейший князь, чтоб скорее соединиться с войсками, которые идут к нему, перешел Можайск и стал на крепком месте, где неприятель не вдруг на него пойдет. К нему идут отсюда 48 пушек с нарядами; а светлейший говорит, что Москву до последней капли крови защищать будет, и готов хоть в улицах драться. Вы, братцы, не смотрите на то, что присутственные места закрыли; дела прибрать надобно, а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего пойдет, мне надобно молодцов и городских, и деревенских; я клич кликну дни за два, а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: Француз не тяжелее снопа аржаного. Завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую гошпиталь к раненым; там воду освятим; они скоро выздоровеют. И я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба…»
Московский князь Федор Николаевич Голицын также смотрел в оба, как и генерал-губернатор, а потому искренно полагался на него: «Долго я колебался с выездом, и главнокомандующий гр. Растопчин уверял, что Французы до Москвы не дойдут, хотя многие уже из Москвы передо мною выехали, да и казенные места начали отправляться. Однако ж я все полагался на слова главнокомандующего и для того из дому почти не вывез ничего».[80] Чудом Голицыну удалось выехать из Первопрестольной незадолго до ее сдачи.
Но Ростопчин вновь успокаивал народ: «Братцы! Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество, не пустить злодея в Москву. Но должно пособить, и нам свое дело сделать. Грех тяжкий своих выдавать. Москва наша мать. Она вас поила, кормила и богатила. Я вас призываю именем Божией Матери на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом; возьмите хоругви из церквей и с сим знамением собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто мертвый ляжет! Горе на страшном суде, кто отговариваться станет!
…Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев. Станем и мы из них дух искоренять и этих гостей к черту отправлять. Я приеду назад к обеду, и примемся за дело: отделаем, доделаем и злодеев отделаем».[81]
Генерал-губернатор своими дружескими посланиями так приучил простой народ верить ему, что, действительно, – 31 августа народ собрался, но, не дождавшись своего градоначальника, разошелся: «Народ был в числе нескольких десятков тысяч, так что трудно было, как говорится, яблоку упасть, на пространстве 4 или 5 верст квадратных, кои с восхождением солнца до захождения не расходились в ожидании графа Растопчина, как он сам обещал предводительствовать ими; но полководец не явился, и все, с горестным унынием, разошлись по домам». [82]
Уныние, однако, вскоре переросло в другое чувство – озлобление. Люди поняли, что их обманули, что Москву никто защищать не собирается. А неявку градоначальника, весь август уверявшего их, что Москву не сдадут, многие расценили как банальную трусость. Откуда им было знать, что Ростопчин, созвав народ на битву, оказывается, надеялся, что «это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву».
Свидетельства очевидца тех событий говорят о том, что афиши Ростопчина, призванные успокаивать народ, вызвали совершенно обратную реакцию: «Это объявление в народ, которое, казалось бы, само по себе ничего не значило, причинило, однако ж, ужасное волнение в народе, волнение самое убийственное: стали разбивать кабаки; питейная контора на улице Поварской разграблена, на улицах крик, драка; останавливали прохожих, спрашивая: где неприятель?
Трудно было отойти от них. В Серебряном ряду двое Немцев, живших в России несколько десятков уже лет, желали разменять ассигнации на серебро, и когда они не хотели дать промен, который менялы требовали, то силою отняли у них деньги, а самих их избили до полусмерти, под предлогом, будто они шпионы. Словом, Москва в этот день как будто вовсе была без начальства. Я, проходя в 10 часов утра из дому в Вотчинный Департамент, встретил в городе, у Лобного места, что близ Кремлевских Спасских ворот, огромное стечение народа, большею частию пьяных, готовых на всякое убийство. В толпе сей говорили, что граф Растопчин сзывает уже сынов Отечества на Три Горы, куда и сам явится предводительствовать народом, для отражения врага от Москвы, и что на завтрашний день с восходом солнца народ должен сбираться, кто с чем может, в назначенное им место».[83]
Крестьяне так и не поняли, что делать. Они занялись совсем другим. В городе начались погромы:
«В Москве столько шатающихся солдат, что и здоровые даже кабаки разбивают».[84] Мародеры, дезертиры и колодники, выбравшиеся из острогов, стали взламывать кабаки и лавки, грабить опустевшие дома, нападать на благонамеренных москвичей. Вино лилось рекой по мостовым, заполнив все сточные канавы. Некоторые поклонники Бахуса, побросав свои занятия, припадали к этим «живоносным» источникам, а двое пожарных и вовсе захлебнулись в винном потоке.
Оставшийся в Москве начальник Воспитательного дома И.В. Тутолмин за голову хватался – все его рабочие и караульщики также перепились, таская из разбитых кабаков вино ведрами. Полиция ушла из города. В Москве воцарился хаос: «Тут сброд людей, раненые солдаты, колодники, выпущенные из всех тюрем, мастеровые и другие люди, оставшиеся в Москве, как искатели приключений, группами ходили по пустым улицам, разбивали кабаки, штофные лавки и все, что ни попало; еще не было настоящего неприятеля, а я уже видел собственными глазами плоды безначалия и своевольства… В это время можно было бояться русских мужиков более, нежели французов».[85] Последняя фраза наиболее показательна.
А теперь прочитаем описание этих дней Ростопчиным: «Я имел в виду два предмета весьма важные, от которых, полагал, зависит истребление Французской армии, а именно: чтоб сохранить спокойствие в Москве и вывести из оной жителей. Я успел свыше моих надежд. Тишина продолжалась даже до самой минуты вшествия неприятеля, и из двух сот сорока тысяч жителей осталось только от двенадцати до пятнадцати тысяч человек, которые были или мещане, или иностранцы, или люди из простого звания народа, но ни один значительный человек, ни из Дворянства, ни из Духовенства или купечества. Сенат, Судебное Место, все Чиновники, оставили город несколькими днями прежде его занятия неприятелем. Я хотел лишить Наполеона всей возможности составить сношение Москвы со внутренностию Империи и употребить в свою пользу влияние, которое Француз приобрел себе в Европе своею литературою, своими модами, своею кухнею и своим языком. Сими средствами неприятели могли бы сблизиться с Русскими, получить доверенность, а, наконец, и сами услуги; но посреди людей, оставшихся в Москве, обольщение было без всякого действия, как посреди глухих и немых.
Нарушенное спокойствие в Москве могло бы произвести весьма дурные впечатления на дух Русских, которые обращали тогда на нее свои взоры и ей подражали и следовали. Из нее-то распространился этот пламенный патриотизм, эта потребность пожертвований, этот воинский жар и это желание мщения против врагов, дерзнувших проникнуть столь далеко. По мере, как известие о занятии Москвы делалось известным в провинциях, народ приходил в ярость; и действительно, подобное происшествие должно было казаться весьма чрезвычайным такой нации, на землю которой не ступал неприятель более целого века, считая от вторжения Карла XII, Короля Шведского. Наполеон имел равную с ним участь: оба потеряли свою армию, оба были беглецы, один у Турков, другой у Французов.
…Ни один человек не был оскорблен, и кабаки, во время мнимого беспорядка при вшествии Наполеона в Москву, не могли быть разграблены; ибо вследствие моего приказания не находилось в них ни одной капли вина».[86]
Беспорядок и панику, охватившие Москву, не назовешь спокойствием, как трактует это Ростопчин. Что же до оставшихся жителей, то, остались те, кто физически не смог покинуть Москву своими силами. Например, настоятельница Страстного монастыря в один из последних дней августа объявила монахиням, чтобы все, кто может, немедленно уходили бы из города, как говорится, на своих двоих. А уж монастырскую ризницу и вовсе не успели вывести. Французы долго искали ее, но так и не наши.
Опровергнуть слова Ростопчина о «мнимом беспорядке» могут свидетельства очевидца тех событий – москвича, оставшегося в городе:
«За сутки перед вступлением в Москву неприятеля город казался необитаемым: остававшиеся жители как бы предчувствовали, что суждено скоро совершиться чему-то ужасному; они, одержимые страхом, запершись в домах, только украдкой выглядывали на улицы; но нигде не было видно ни одной души, исключая подозрительных лиц, с полуобритыми головами, выпущенных в тот же день из острога. Эти колодники, обрадовавшись свободе, на просторе разбивали кабаки, погребки, трактиры и другие подобные заведения. Вечером острожные любители Бахуса, от скопившихся в их головах винных паров придя в пьяное безумие, вооружась ножами, топорами, кистенями, дубинами и другими орудиями, и со зверским буйством бегая по улицам, во все горло кричали: «Бей, коли, режь, руби поганых французов и не давай пардону проклятым бусурманам!» Эти неистовые крики и производимый ими шум продолжались во всю ночь. К умножению страха таившихся в домах жителей, дворные собаки, встревоженные необыкновенным ночным гамом, лаяли, выли, визжали и вторили пьяным безумцам. Эта страшная ночь была предвестницей тех невыразимых ужасов, которые должны были совершиться на другой день».[87]
Но вернемся к событиям на Трех горах. Как написал Лев Толстой, «фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую заметались чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам».
История с воздушным шаром
В разговоре с князем Волконским Ростопчин сказал, что «сделан шар, которой полетит, на нем до 50-ти человек людей, и с него будут поражать неприятеля, а малым шаром делали уже и пробу». История с воздушным шаром заслуживает отдельного повествования, тем более что граф был активным сторонником применения его против французов.
В своей книге «Правда о пожаре Москвы» Ростопчин счел нужным оправдаться: «Пожар Москвы, не будучи никогда ни приготовленным, ни устроенным, зажигательные вещества Шмидта сами по себе уничтожаются. Этот человек, будто бы нашедший способ управлять воздушным шаром, занимался тогда устроением такового, и, следуя шарлатанству, просил о сохранении тайны на счет его работы. Между тем, уже слишком увеличили историю этого шара, дабы сделать из оной посмеяние для Русских; но простофили очень редки между ними, и никогда бы не могли уверить ни одного жителя Москвы, что этот Шмидт истребит Французскую армию посредством своего шара, подобного тому, которой Французы употребили во время Флерюссного сражения; и какую имели нужду устраивать фабрику зажигательных веществ? Солома и сено гораздо были бы способные для зажигателей, чем фейерверки, требующие предосторожности, и столь же трудные к сокрытию, как и к управлению для людей, совсем к тому непривыкших».
Но сначала смилостивимся над побежденными и дадим слово им самим, для которых этот шар и предназначался. Слухи среди французов ходили самые разные, например граф де Сегюр писал: «В то же время далеко от Москвы, по приказанию Александра и под руководством одного германского фейерверкера сооружали чудовищный воздушный шар. Этот громадный аэростат, снабженный крыльями, должен был парить над французской армией и, выбрав какого-нибудь командира, выбросить на него дождь из огня и железа. Сделано было несколько проб, и они потерпели неудачу, так как постоянно ломались пружины, приводящие в движение крылья».[88]
А вот встречавшийся нам уже на страницах этой книги московский француз и театральный режиссер Арман Домерг сообщал: «Под руководством англичанина Смита, присланного из Петербурга, они делали ракеты, предназначенные для зажжения города на случай его занятия, но, чтобы обмануть публику на счет этих приготовлений, было объявлено, что приготовляется большой аэростат, который, по наполнении его горючими составами, будет пущен над неприятельской армией».