Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Москва, спаленная пожаром». Первопрестольная в 1812 году - Александр Анатольевич Васькин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Еще более радикальными оказались выводы специальной комиссии, занимавшейся расследованием причин московского пожара. Комиссия, которая, конечно, была французской, установила, что никакого шара под Москвой не строилось. Что русские лишь прикрывали этим свои истинные планы – подготовить все для сожжения Москвы: «Этот презренный Ростопчин велел приготовить такие зажигательные средства, распустив при этом слух, что приготовляется воздушный шар, с которого польется огненный дождь на французские войска и истребит их», – сообщал один из бюллетеней «Великой армии».

С немецкой педантичностью французы составили «Подробное описание разных вещей, найденных в одном из строений на даче Воронцова, близ Москвы, принадлежащих к воздушному шару или адской машине, которую Российское Правительство велело сделать какому-то Шмиту, англичанину без сомнения, но называемому себя Немецким уроженцем, имевшей служить будто бы для истребления Французской армии и ее аммуниций» от 12 сентября 1812 года среди вещей нашли «лодку, которая должна была быть подвешена к оному шару, но которая была сожжена днем прежде вступления Французских войск в Москву». И хотя лодка сгорела, французам как-то удалось измерить ее, они установили, что она «имела 60 стоп длины и 30 – ширины, в ней находится много остатков винтов, гаек, гвоздей, крючей, пружин и множество прочих железных снарядов всякого роду». А еще на пожарище нашли 180 бутылей купороса и следы пороха.[89] Причем гипотетические предположения позволили оккупантам подсчитать и количество пороха – получилось аж семь бочек.[90]

Аналогичным был вывод и судей, приговоривших 24 сентября москвичей-поджигателей к смерти: «Приготовление к построению великого шара, только выдумано для того, чтоб скрыть истину, ибо в оном селе Воронове ничем другим не занимались, кроме фейерверков».[91]

А что же было на самом деле? Еще в марте 1812 года Александру I пришло письмо от тайного советника Д.М. Алопеуса, состоявшего при короле Вюртембергском. Алопеус предложил русскому царю приобрести уникальное изобретение – «управление аэростатического шара в конструкции воздушного корабля», способного вмещать «нужное число людей и снарядов для взорвания всех крепостей, для остановки и истребления величайших армий».[92] Письмо пришло вовремя – Российская империя готовилась к войне с Наполеоном. Хорошим подспорьем в борьбе с неприятелем было бы использование достижений научно-технического прогресса в лице целой флотилии в составе полусотни воздушных кораблей, способных сбрасывать на вражеских солдат ящики с порохом, способные уничтожать врагов целыми эскадронами.

Вскоре границу России пересек изобретатель воздушного шара Франц Леппих, «родом немец, дослужившийся в британских войсках до капитанского чина и прилежный к механическим искусствам». Он приехал с паспортом на чужое имя – Генриха Шмидта, о котором и пишет Ростопчин. Переименование было вызвано необходимой секретностью. Шмидта-Леппиха отвезли в подмосковное имение Воронцово, снабдив его всем необходимым для достижения результата.

В конце мая 1812 года Ростопчин получил от императора следующее указание: «Теперь я обращаюсь к предмету, который вверяю вашей скромности, потому что в отношении к нему необходимо соблюдение безусловной тайны. Несколько времени тому назад ко мне был прислан очень искусный механик, сделавший открытие, которое может иметь весьма важные последствия… Я желал бы, чтобы Леппих не являлся в ваш дом и чтобы вы виделись с ним где-нибудь так, где это не было заметно».

Ростопчин охарактеризовал изобретателя как «весьма искусного и опытного механика», обеспечив его пятью тысячами тафты, а также купоросным маслом и железными опилками. Все это обошлось казне в 120 тысяч рублей. Сумма гигантская, особенно в предвоенных условиях. А потому и ожидания от ее использования были соответствующими.

Для конспирации все работы по производству шара замаскировали под фабрику сельскохозяйственных изделий. Ростопчину механик очень понравился: «Я подружился с Леппихом, который тоже меня любит, и машина стала мне дорога, точно мое дитя. Леппих предлагает мне пуститься на ней вместе с ним, но я не могу этого сделать без Вашего позволения». Граф очень уверен в успехе дела.

22 августа Ростопчин рассказал москвичам о чудесном изобретении:

«От главнокомандующего в Москве. – Здесь мне поручено от государя было сделать большой шар, на котором 50 человек полетят, куда захотят: и по ветру, и против ветра; а что от него будет, узнаете и порадуетесь. Если погода будет хороша, то завтра или послезавтра ко мне будет маленький шар для пробы. Я вам заявляю, чтоб вы, увидя его, не подумали, что это от злодея, а он сделан к его вреду и погибели. Генерал Платов, по приказанию государя и думая, что его императорское величество уже в Москве, приехал сюда прямо ко мне и едет после обеда обратно в армию и поспеет к баталии, чтоб там петь благодарной молебен и «Тебя, Бога, хвалим!»[93]

Не все москвичи отнеслись к сообщению Ростопчина серьезно, расценивая его как очередную постановку графа-режиссера: «Однако ж, смеясь над шаром, я должен упомянуть, что многие этому верили от души. Я говорил о воздушном шаре с вельможею, сенатором, которого имени не хочу называть; он был точно уверен, что воздушный шар истребит неприятельскую армию, и доказывал, уверяя честью своею, что уже сделана проба, и собрано было стадо овец, над которыми поднялся шар с тремя человеками, и стадо истреблено».[94]

К сожалению, ожиданиям Ростопчина не было суждено оправдаться. Летающая лодка Леппиха так и не поднялась в воздух, а оставшиеся от нее полуфабрикаты по приказу Ростопчина погрузили на 130 подвод и отправили в Нижний Новгород.

Паника и отъезд москвичей: «Ученая тварь едет из Москвы»

Если в июле из города выезжало ежедневно в среднем до двух тысяч экипажей в день, то во второй половине августа эта цифра возросла в десятки раз. Население Москвы стало сокращаться быстрыми темпами. Если в начале 1812 года в городе насчитывалось более 261 тысяч жителей, то к 1 июля – уже 198 тысяч, а к 1 сентября всего 10 тысяч.[95]

«Трудно описать суматоху и тревогу в Москве, – вспоминал профессор Московского университета И.М. Снегирев, – которая представляла из себя позорище какого-то переселения: все суетились, хлопотали, одни зарывали в землю или опускали в колодцы свои драгоценности, или прятали их в потаенных местах в домах; другие сбирались выехать из Москвы, не зная еще куда безопаснее укрыться от врагов, искали лошадей и ямщиков; иные оставались на своих местах, запасались в арсенале оружием, или в уповании на Божию помощь молились.

Многие даже готовились к грозившей напасти исповедью и причащением Св. Тайн».[96]

Нелогичной была и линия московского генерал-губернатора в отношении паспортов: то он разрешал их выдавать, то запрещал, то вновь дозволял, но лишь женам и детям чиновников. Но вряд ли Федор Васильевич сильно расстраивался по этому поводу: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы, и в ней становится просторнее», – откровенничал он с министром полиции А.Д. Балашовым 18 августа.

Но, оказывается, что не все москвичи действовали согласно русской пословице «Своя рубашка ближе к телу». Мы хорошо помним эпизод из романа «Война и мир», описывающий отъезд Ростовых из своего дома на Поварской, когда граф Илья Андреевич Ростов после уговоров своей дочери Наташи распорядился-таки снять с телег все имущество и отдать их для вывоза раненых.

Поступок этот имел реальную основу. Тот самый раненый в ногу при Бородине граф М.С. Воронцов, упомянутый князем Волконским в своем дневнике, приехал в свой дом в Немецкой слободе и увидел «в доме своем… множество подвод, высланных из подмосковной его, для отвоза в дальние деревни всех бывших в доме пожитков, как то: картин, библиотеки, бронзы и других драгоценностей. Узнав, что в соседстве дома его находилось в больницах и партикулярных домах множество офицеров и солдат, кои, за большим их количеством, не могли все получить нужную помощь, он приказал, чтобы все вещи, в доме его находившиеся, были там оставлены на жертву неприятелю; подводы же сии приказал употребить на перевозку раненых воинов в село Андреевское», – писал А.Я. Булгаков. Впоследствии эти 300 солдат и 50 офицеров продолжали лечиться в имении графа Андреевское до конца войны.


Русская армия и жители оставляют Москву в 1812 году.

Худ. А.Н. Семенов, A.C. Соколов. 1958 г.

Опасность быть ограбленными поджидала и тех, кто выезжал в самые последние часы: «С 31-го августа на I-е сентября проходила наша армия чрез Москву к Коломне… Город был оставлен без всякого начальства и защиты два дни.

Вот новый ужас! От его начались бунты по всем улицам и домам…

Крик, брань, угрозы и всякого рода буйства превышали все границы; в это время, кто бы не перевозил свое имение в безопасное убежище… был разбит и граблен на дороге наглым самым образом…»[97]

Значительная часть москвичей успела покинуть свои дома и выехать из города, но некоторые, видимо, до последнего надеялись на благополучный исход дела. К этой категории людей относились, прежде всего, купцы, владельцы магазинов и лавок, не имевшие возможности вывезти все свое имущество. Они были вынуждены бросить все и бежать буквально за несколько часов, перед занятием Москвы французами. Вот почему, рыскавшим в поисках пропитания по горевшей Москве французам не составляло особого труда чем-нибудь поживиться. Сержант полка фузилеров-гренадеров Молодой гвардии Адриен Жан Батист Франсуа Бургонь вспоминал:

«Наконец мы добрались до квартала, где все было еще цело; между прочим, мы увидали несколько экипажей, но без лошадей. Кругом царила глубокая тишина… Мы зажгли фонари, принесенные с собой, и с саблями в руках собрались войти в дома, надеясь найти там что-нибудь для себя полезное.

Дом, куда я хотел войти, был заперт, и ворота забиты железными болтами. Это сильно меня раздосадовало, нам не хотелось шуметь, выбивая ворота. Но заметив, что открыт подвал, выходивший на улицу, двое людей спустились туда. Там находилась лестница, сообщавшаяся с внутренностью дома, и нашим людям ничего не стоило отпереть нам ворота. Мы вошли и очутились в бакалейной лавке; все было в целости, только в одной комнате – в столовой, замечался некоторый беспорядок. На столе виднелись остатки вареного мяса, на сундуке лежало несколько мешков с крупной медной монетой; может быть, ими пренебрегли или просто не могли забрать их с собой.

Осмотрев весь дом, мы расположились унести провизию, – там оказалось большое количество муки, масла сахару, кофе, а также большая бочка, полная яиц, уложенных слоями на овсяной соломе. Пока мы выбирали предметы продовольствия, не торгуясь, считая себя вправе захватить все, раз это добро оставлено владельцами и с минуты на минуту может сделаться добычей огня, капрал, вошедший в дом с другой стороны, прислал мне сказать, что это дом каретника, где находится до тридцати маленьких элегантных экипажей, называемых дрожками».[98]

Много радости принесла французам и находка в лавке итальянского кондитера: «Мы заметили, что в доме на углу одной из горевших улиц помещалась лавка итальянского кондитера, и хотя нам угрожала опасность быть изжаренными живьем, но мы сообразили, что недурно было бы, если возможно, спасти несколько банок тех вкусных вещей, какие там должны находиться. Двери были заперты, только во втором этаже одно окно оставалось отворенным. Тут же нашлась подставная лестница, но она была чересчур коротка. Ее взгромоздили на бочку, стоявшую у дома; тогда лестница оказалась достаточно длинной, чтобы наши солдаты могли влезть по ней и проникнуть в дом.

Они отперли двери и убедились, к величайшему нашему удивлению и удовольствию, что в лавке ничего не было убрано. Мы нашли там разного сорта засахаренные фрукты, ликеры, большое количество сахара; но что особенно обрадовало и удивило нас – это найденные три мешка с мукой. Наше удивление удвоилось, когда нам попались банки с горчицей, снабженные ярлыками: «Улица Сент-Андре-дез-Ар, № 13, Париж». Мы поспешили опустошить всю лавку и сделали склад из всех запасов». Однако запасов этих хватило французам всего на несколько часов…

2 сентября: «Последний день Москвы»

Поспешность, с которой войска оставляли Москву, стала неприятной неожиданностью даже для русских генералов: «Я о сем решении оставить Москву узнал у Бенигсена, где находился принц Виртемберский и Ольденбурский. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредив никого. Даже в арсенале ружей более 40 т. раздавали народу, от коева без сомнения французы отберут.

Армии всей велено в ночь проходить Москву и идти по Рязанской дороге, что и исполнено, к общему несчастию, не дав под Москвою ни единого сражения, что обещали жителям. Итак, 2-го город без полиции, наполнен мародерами, кои все начали грабить, разбили все кабаки и лавки, перепились пьяные, народ в отчаянии защищает себя, и повсюду начались грабительства от своих», – делился в своем дневнике князь Волконский.

«В таком ужасном волнении, – продолжает князь, – 2-го числа поутру поехал я узнать, подлинно ли армии отступили. Подъезжая к Арбату, нашел, что войска уже все прошли, а драгунская команда унимает разграбление погребов и лавок. Я взял у начальника 2-х унтер-офицеров и 6-ть драгун, с ними поехал домой на Самотеку. Едучи, нашел везде грабежи, кои старался прекращать, и успел выгнать многих мародеров, потом велел уложиться своим повозкам и 2 1/2 часа пополудни, при стрельбе и стечении буйственного народа и отсталых солдат едва мог с прикрытием драгун выехать и проехать. Везде уже стреляли по улицам и грабили всех. Люди наши также перепились. В таком ужасном положении едва успел я выехать из городу за заставу. Тут уже кучами столпился народ и повозок тьма заставили всю дорогу, ибо все жители кто мог, уезжал. В таком беспорядке, слыша выстрелы неприятеля и зная, что они взошли в город, мы едва продвигались, и только в глубокую ночь приехал я в Главную квартиру, 15-ть верст по Рязанскому тракту».

Внезапным стало оставление Москвы и для офицерского состава. В своем рапорте от 3 сентября 1812 года на имя генерала П.П. Коновницына инженер-капитан Н.Я. Бутковский, совершенно случайно оказавшийся в Москве в поисках своего командира (Бутковский служил старшим адъютантом), увидел много интересного:

«По прибытии в Москву ночью на I-е сентября остановились в Хамовнической части, в приходе Благовещения, в доме у землемера Новикова. На другой день утром являлись у господина коменданта, требовали фуража, но его не получили… Во время сих поездок по причине весьма дурных особливо проселочных дорог и без того уже старая казенная бричка пришла в весьма большую ветхость, а в последний переезд заднее колесо почти и совсем развалилось и далее ехать на ней было невозможно, то я, имея на сие сумму, решился ее исправить или купить другую, но не мог сего сделать в 1-й день яко воскресной, и что жители заняты были весьма важным приказом, отданным о защищении столицы (это был день, когда москвичи собрались на Три горы – А.В.)…


Вступление французской армии в Москву 2/14 сентября 1812 года.

Худ. Э. Бовине с оригинала Л.Ф. Куше. 1810-е гг.

На другой день (2-го сентября) поехал я для приискания повозки в каретные ряды (улица Каретный ряд – А.В.), но нашел их все запертыми, исключая двух или трех лавок, но и тут за чрезвычайною дороговизною купить не мог; между тем в сих лавках встретил я господина инженера-генерал-майора Ферстера и Пионерного полка полковника Грессера, которые также покупали себе коляску. Искупив только некоторые необходимые для людей в дороге вещи, возвратился на квартиру, приторговав на дороге небольшую тележку, которую при нужде хотел взять, для нужных только вещей, возвратился домой. Не знав тогдашних обстоятельств (имеется в виду приказ об оставлении Москвы – А.В.) и не имея ни малейшей опасности, особливо после встречи с вышеписанными господами, не слышав от них совсем ничего о близком нахождении неприятеля. Я однако ж приказал приготовляться к отъезду в тот же самый вечер вслед за войсками, а между тем взяв нужное число денег, две казенные лошади и курьера Инженерного департамента, я поехал взять решительно или крытую бричку или сторгованную телегу при свидетельстве другого адъютанта капитана Жукова. У лавок нашли мы адъютанта г-на генерала Ферстера с генеральским экипажем и еще некоторых офицеров, от которых узнав, что уже начали проходить последние наши войска: почему я, взяв телегу, поехал немедленно домой, дабы уложить важнейшие только дела, прочий же экипаж оставить и тотчас ехать по рязанской дороге, куда, слышал, пошли наши войска.

Но подъезжая к Большой улице (Арбат– А.В.), отделяющую часть, где мы жительство имели, от противолежащей, услышал я, что неприятель вступил уже в город. Видев своими глазами множество нашего обоза, и здоровых, и раненых, как рядовых, так и офицеров, в городе еще находящихся, и спокойствие обывателей, я никак не хотел сему поверить и уверился в сем тогда уже только, как действительно приметил, что французские войска по сей улице маршируют с музыкою и барабанным боем и некоторые из них, рассыпаясь по другим улицам, отнимали у встречающихся оружие, вещи и лошадей. Я послал курьера верхом в одну улицу, а сами поехали в другую, дабы как возможно стараться проехать на другую сторону Большой улицы, но принуждены были возвратиться на прежнее место, не получив успеха по причине марширующего сплошь неприятеля и увидав, как в глазах наших всех попадающихся грабили и прогоняли назад.

Между тем собрались около нас многие по большей части конные наши офицеры, также о сем не знавшие и едва успевшие уйти сами, оставив иные казенные, а иные свое имущества; и мы вместе пробрались до заставы, где я и ожидал до самых поздних сумерек, дабы с помощью темноты не могу ли пробраться до места и сделать все возможное для выпровождения казенных вещей. Но выходящие из столицы различные люди уничтожали мою надежду и притом видев, как у самой даже заставы начали показываться неприятели (из коих один и был заколот казаками). Следственно, полагая предприятие мое бесполезным и даже безрассудным, я поспешил по разным известиям добраться до Главной квартиры и, донеся о сем Вашему Превосходительству, покорнейше просить сделать возможное пособие в отыскании находящейся при экипаже небольшой секретной канцелярии».[99]

Из свидетельств очевидцев получается, что оставление Москвы русскими и занятие ее французами 2 сентября проходили почти одновременно.

«Вот изменник! От него погибает Москва!»

А чем же был занят в эти трагические для Москвы часы ее градоначальник? «Последний день Москвы» (так назвал его Лев Толстой в своем бессмертном романе) 2 сентября, проведенный Ростопчиным в Москве, перед ее сдачей французской армии, ознаменован событием, наложившим свой трагический отпечаток на всю последующую жизнь графа. Утром он находился в своем доме на Большой Лубянке, пределами которого, похоже, и ограничивалась в тот день его власть. У дома собралась огромная, возбужденная алкоголем и вседозволенностью толпа из представителей самых низших слоев общества. Услышав все громче раздававшиеся крики толпы, чтобы Ростопчин немедленно вел их на Три горы (а некоторые и вовсе кричали: «Федька – предатель, мы до него доберемся!»), он вышел на крыльцо и заявил: «Подождите, братцы! Мне надобно еще управиться с изменником!»

Тотчас Ростопчин приказал привезти арестованных купеческого сына Михаила Верещагина и учителя фехтования француза Мутона: «Обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество; я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова… Обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитвы, я сказал ему: «Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству». В рассказах очевидцев есть и другие свидетельства, показывающие, что первый удар саблей нанес даже сам Ростопчин.

Несмотря на войну и присущие ей трагические обстоятельства, должные, казалось бы, поселить в душах москвичей хладнокровие к смерти (взять хотя бы бесчисленные поезда с тяжелоранеными, тянущиеся из Бородина), многие из горожан испытали невиданное ранее потрясение от увиденного в тот день на Лубянке. Так, чиновники Вотчинного департамента, находившегося в кремлевском Сенате, с открытыми ртами слушали одного из своих коллег: «Какой ужас я видел, проходя мимо дома графа Растопчина, которого двор был полон людьми, большею частью пьяными, кричавшими, чтоб шел он на Три Горы предводительствовать ими к отражению неприятеля от Москвы. Вскоре, – продолжал чиновник, – на такой зов вышел и сам граф на крыльцо и громогласно сказал: «Подождите, братцы! Мне надобно еще управиться с изменником». И тут представлен ему несчастный купеческий сын 20 лет, Верещагин, приведенный уже с утра из временной тюрьмы (ямы), в тулупе на лисьем меху, и Растопчин, взяв его за руку, вскричал народу: «Вот изменник! От него погибает Москва!» Несчастный Верещагин, бледный, только успел громко сказать: «Грех вашему сиятельству будет!» Растопчин махнул рукою, и стоявший близ Верещагина ординарец графа по имени Бурдаев ударил его саблею в лицо. Несчастный пал, испуская стоны, народ стал терзать его и таскать по улицам. Сам же граф Растопчин, воспользовавшись этим смятением, сошел с крыльца и в задние ворота дома своего выехал из Москвы на дрожках».[100]


Граф Ростопчин и купеческий сын Верещагин на дворе губернаторского дома в Москве. Худ. А.Д. Кившенко. 1893 г.

Трагедия разыгралась с присущими графу Ростопчину артистизмом и режиссерской постановкой. Недаром в письме Александру он просил дать ему возможность сначала приговорить Верещагина к смерти, а затем прилюдно заменить смерть каторгой. Но в большой части ожидаемые Ростопчиным последствия кровавой казни привели не к ужесточению борьбы со шпионами, а к образованию на его биографии огромного, алого пятна, не смываемого никакими оправданиями вот уже двести лет. Да и место для расправы Ростопчин выбрал не совсем подходящее – рядом со своим домом.

А дома у Ростопчина жил по его же приглашению известный художник Тончи, писавший портреты графа. Ростопчин пригласил живописца пожить у себя «в целях большей безопасности». Знал бы художник, чем это для него обернется! О том, какое впечатление производит на людей со слабой психикой наблюдение за расправой над человеком и к каким тяжелым последствиям это может привести, рассказывает в своих воспоминаниях Рунич:

«В Москве проживал уже несколько лет художник исторической живописи и портретист Тончи, талант первого разряда. Гениальный артист, он был вместе с тем человек высокого ума, прекрасно образован и очень красноречив. С величественной наружностью, убеленный сединами, в нем соединялся весьма оригинальный склад мыслей, что придавало его беседе особую увлекательность. Сущностью его философии был нелепый пантеизм, но он говорил так увлекательно, что прелесть его разговора заставляла забыть всю несообразность его мировоззрения. Одна безобразная старая дева предложила ему свою руку и сердце; желание быть в родстве с одной из самых знатных фамилий России заставило его принять это предложение, он сделался мужем княжны Гагариной и забросил свое искусство. Он был принят в самых известных московских кружках, был другом Ростопчина и всех князей и графов. Отправив, по примеру других, свою жену вовнутрь империи при первом известии о приближении французской армии, он поселился сам в доме Ростопчина, по приглашению этого последнего для большей безопасности, как ему было сказано, в случае волнения в городе и для того, чтобы, в случае крайности, он мог покинуть город под покровительством генерал-губернатора. 2 сентября, в день сдачи Москвы, Тончи имел несчастье увидать во дворе генерал-губернаторского дома страшное убийство несчастного Верещагина и сошел сума.

Ростопчин поручил моему брату, бывшему директором его канцелярии, отвезти Тончи во Владимир, куда брат и отправлялся. Тончи, пораженный кровавым зрелищем, коего он был свидетель, окончательно помешался; воспользовавшись минутой, когда его оставили одного, вышел из кареты и ушел в лес, находившийся близ села. Его тщетно искали весь день, и мой брат должен был продолжать свой путь, приказав на почтовой станции отправить Тончи во Владимир, как только его найдут. Лесные сторожа встретили Тончи в лесу, где он бродил без цели; не зная по-русски, он не мог ответить на их вопросы, и его, как иностранца, приняли за французского шпиона, скрутили веревками и отвели в полицейское управление, где его также никто не мог понять, а оттуда его отправили вместе с прочими арестантами во Владимир; только там дело разъяснилось. Мой брат поспешил, для получения дальнейших приказаний, поместить его у себя. Это новое приключение еще более помутило рассудок Тончи. Он вообразил, что Ростопчин держит его под надзором, чтобы сделать его вторым Верещагиным.


Смерть Верещагина.

Худ. К.В. Лебедев, 1912 г.


Вид Большой Лубянки, Худ. Барановский. 1840-е гг.

Однажды, притворившись больным, он не встал с постели и, достав бритву, хотел зарезаться. К счастью, он только перерезал себе кровеносные сосуды, и его нашли плавающего в крови. Ему была тотчас подана помощь, и через несколько дней он совершенно поправился. На вопрос, предложенный ему моим братом, почему он покушался на свою жизнь, Тончи отвечал, что он хотел покончить с собою, чтобы избежать более жестокой смерти. Этот ответ не оставляет никакого сомнения насчет убийства Верещагина.

Когда Тончи окончательно выздоровел и к нему вернулся рассудок и спокойствие, то он пожелал оставить городу что-либо на память о своем пребывании в нем и написал для владимирского собора великолепную картину, изображающую крещение св. Владимира; она считается одним из лучших произведений его кисти. По всей вероятности, картина эта находится в соборе и доныне».[101]

До сих пор является спорным вопрос о том, где бросили тело истерзанного Верещагина. Князь Волконский свидетельствует: «Поутру 2-го числа, когда отворили тюрьмы, наш народ, взяв Верещагина, привезали за ноги и так головою по мостовой влачили до Тверской и противу дому главнокомандующего убили тирански. Потом и пошло пьянство и грабежи. Наполеон в три дома въезжал, но всегда зажигали. Тогда он рассердился и не велел тушить. Потом он жил в Кремле с гвардиею его. Армия, взойдя, рассеялась по городу, и никто не мог появиться на улице, чтобы не ограбили до рубашки, и заставляли наших ломать строения и вытаскивать вещи и переносить к ним в лагерь за город. Множество побито и по улицам лежат, но и их убивал народ – раненых и больных, иных, говорят, выслали, а многие сгорели.


Дом Ф.В. Ростопчина – Большая Лубянка, 14.

Пожары везде, даже каменные стены разгарались ужасно».[102]

Свою версию высказывал П. Бартенев, ссылавшийся на слова одного из участников событий:

«Волоча труп, толпа спустилась вниз по Кузнецкому мосту, повернула вправо на Петровку, потом по Столешникову переулку, на Тверскую, оттуда на рынок, и, наконец, тело было брошено за ограду небольшой церкви, позади Кузнецкого моста, где и было похоронено. Когда Москва опять поднялась из развалин, городское начальство решило провести новую улицу-теперешнюю Софийку; церковь эта была снесена, и нужно было также перенести останки, находившиеся на церковном дворе, замененном улицею. Тело Верещагина найдено почти нетронутым, в чем нет ничего удивительного по качеству тамошней почвы. Но народ умилился этим, и многие считали этого несчастного мучеником. Начальство покончило с этим, благоразумно распорядившись, чтобы печальные останки убрали оттуда; и больше об этом не говорили».[103]

Назовем и другие бытующие места захоронения Верещагина: у церкви Воскресенья Словущего на Успенском Вражке в Брюсовом переулке, а также рядом с храмом Софии Премудрости Божией у Пушечного двора на Лубянке.

Как бы там ни было, Ростопчин не имел полномочий убивать Верещагина, т. к. того, согласно приговору магистрата от 17 июля 1812 года, следовало подвергнуть наказанию кнутом и выслать затем в Нерчинск. Верещагин по какой-то причине оставался в московской тюрьме и не был эвакуирован вместе с другими заключенными. Не исключено, что Ростопчин заведомо рассчитывал использовать его в самый последний момент – отдать Верещагина на растерзание толпе, пожертвовав им ради своего спасения. В самом деле, как Верещагин и Мутон оказались утром 2 сентября в доме Ростопчина? Значит, он заранее приказал их туда доставить.

Удивляет и другое – русского Верещагин приказывает убить, а француза отпускает с миром, хотя он также был приговорен к ссылке. Где же логика? Похоже, она известна лишь самому Ростопчину, действия которого были осуждены самим Александром I, которому позднее лично пришлось извиняться перед отцом Верещагина (в 1816 году, во время своего визита в Первопрестольную, государь, стремясь загладить вину перед купцом, одарил его 20 000 рублями и бриллиантовым перстнем).

Дело Верещагина было закрыто также в 1816 году, а еще в 1814 году царь соизволил простить и Мешкова. Бывшего почт-директора Ключарева же вернули из ссылки довольно скоро, вернув ему жалование, а в 1816 году он был «Высочайшим Его Императорского Величества указом Правительствующему Сенату, в вознаграждение за потерпенное удаление от должности, произведенное по обстоятельствам 1812 года тогдашним московским местным начальством, Всемилостивейше пожалован в тайные советники и облечен званием сенатора».

Но возвратимся во 2-е сентября 1812 года. Воспользовавшись тем, что внимание толпы переключилось на несчастного Верещагина (его привязали к хвосту лошади и потащили по мостовой), Ростопчин быстро вышел на задний двор и был таков…

Вот как он сам описывает свой отъезд: «Я выехал не торопясь верхом чрез Серпуховскую заставу, и не прежде оставил городской вал, как уведомили меня, что Французский авангард вошел уже в город…»

Русская армия протекала через Москву вместе со своим главнокомандующим. По свидетельствам очевидцев, Кутузов то ехал верхом, то пересаживался в закрытый экипаж, не желая попадаться на глаза ни москвичам, ни своим солдатам. Бывший в то время маленьким мальчиком и выросший в известного доктора, Федор Федорович Беккер через много лет вспоминал:

«Следующий день было воскресенье (2 сентября – А.В.); учиться меня не заставили, и я с самого утра вышел на крыльцо, которое выходило на улицу прямо против Большой Никитской. Тут я увидал сильный дым, против себя, как бы в конце Никитской; я передал это отцу, и он отправился в ту сторону. В скором времени возвратившись, он сказал нам, что город (так называется в Москве Гостиный двор или ряды) горит.

Около обеда, когда я стоял с отцом на крыльце, против нас остановилась небольшая группа верховых, в фуражках и серых шинелях; то были военные. От них отделился один пеший в партикулярном платье и, подошедши к нашему крыльцу, спросил «нет ли у нас квасу». Отец сказал, что нет; «так дайте хотя воды – генералу хочется пить»; тогда отец мой вынес воды в ковше (стакана не было у нас); он подал генералу и когда он напился, вся свита тронулась к Тверским воротам.

Я ясно помню лицо ехавшего впереди генерала: оно было белое, полное, круглое. Вернувшегося отца я спросил, кто это такие? и он мне сказал, что это Кутузов со свитою».

А после обеда французские солдаты уже бодро вышагивали по Арбату, и московский градоначальник в миг превратился в одного из тысяч москвичей, в панике и беспорядке покидавших город, устремляясь к дороге на Рязань: «Конные, пешие валили кругом, гнали коров, овец; собаки в великом множестве следовали за всеобщим побегом, и печальный их вой, чуя горе, сливался с мычанием, блеянием, ржанием», – вспоминал Ф.Ф. Вигель.[104] Тут-то посреди людского потока и встретились вновь два главнокомандующих, призванных защищать Москву. Но разговора не получилось. Пожелав «Доброго дня», что выглядело как издевательство, Кутузов сказал Ростопчину: «Могу вас уверить, что я не удалюсь от Москвы, не дав сражения». Ростопчин ничего не ответил. А что он, собственно, мог на это сказать?

Лев Толстой так описывает их разговор: «Когда граф Растопчин на Яузском мосту подскакал к Кутузову с личными упреками о том, кто виноват в погибели Москвы, и сказал: «Как же вы обещали не оставлять Москвы, не дав сраженья?» – Кутузов отвечал: «Я и не оставлю Москвы без сражения».

В данной ситуации у Ростопчина не было другого выхода, кроме как уезжать из Москвы. Ведь, как утверждал впоследствии пленный французский майор Шмидт, укрывшийся среди раненых в Голицынской больнице, Ростопчину грозила реальная опасность: «Многие иностранцы, оставшиеся в Москве, в особенности же Французы, поселившиеся в этом городе, описывали графа в самых ужасных красках. Они говорили, что московский генерал-губернатор, граф Ростопчин, собственною властью выслал на барках многих отцов семейств, людей весьма почтенных, между прочим своего собственного повара, честного Француза; что, кроме того, накануне вступления в Москву французских войск он сам выпустил из тюрем содержавшихся в продолжение многих лет негодяев, выдал им оружие и приказал им сжечь не только провиантские магазины и амуничные склады, но даже все дома, в которых Французы могли что-либо найти; наконец, что он приказал убить в своих глазах (говорили даже, что он сам нанес первый удар) одного честного и благородного юношу, написавшего что-то на русском языке о французской армии. Одним словом, по их рассказам граф был сущий изверг, жесточайший из тиранов.

Почти все генералы и начальники отдельных частей, получив обстоятельное описание всех злодеяний, совершенных графом, сообщили его корпусам, вступившим в Москву; на поле находились приметы графа и строгий приказ схватить его, если он попадется в руки французского авангарда, и держать его под самым строгим караулом.

После тех ужасов, которые рассказывали о графе, неудивительно, что он сделался предметом ненависти большой части офицеров и солдат.

Достоверно то, что Наполеон ежедневно отзывался о графе с самой дурной стороны. Ненависть его к нему происходила оттого, что граф оказал ему сопротивление и, вопреки его ожиданиям, не вышел встречать его с ключами города, как то было в Вене и Берлине».[105] А из переписки москвички Волковой мы узнаем, что за голову Ростопчина Наполеон назначил награду в 3 миллиона рублей!


Вид от улицы Малая Лубянка на Никольские (Владимирские) ворота Китай-города. Худ. Ф. Я. Алексеев. 1800-е гг.

Защитники Кремля

Как только Ростопчин проехал заставу, раздались три пушечных выстрела. Это в Кремле французы разгоняли горстку храбрецов, засевших в Арсенале и пытавшихся отстреливаться. Этот своеобразный артиллерийский салют прозвучал уже не в честь, а в память о Москве.

Ростопчин расценил эти выстрелы как окончание своего градоначальства над Москвой: «Долг свой я исполнил; совесть моя безмолвствовала, так как мне не в чем было укорить себя, и ничто не тяготило моего сердца; но я был подавлен горестью и вынужден завидовать русским, погибшим на полях Бородина.

Они умерли, защищая свое отечество, с оружием в руках и не были свидетелями торжества Наполеона».

А в это время из окон третьего этажа здания Сената в Кремле за разворачивающейся трагедией наблюдал чиновник Вотчинного департамента надворный советник Алексей Дмитриевич Бестужев-Рюмин:

«В 4 часа пополудни пушечные выстрелы холостыми зарядами по Арбатской и другим улицам возвестили вход неприятеля в Московские заставы. Я считал выстрелы, их было 18. Звон на Ивановской колокольне утих. Вскоре Троицкие ворота в Кремле, которые были наглухо заколочены, и только одна калитка для проходу оставлена, выломлены, и несколько Польских уланов въехало в Кремль через оные. Место это из окон Вотчинного Департамента видно, ибо некоторые окна прямо против Троицких ворот. Я вскричал: «Верно, это неприятель!»-«Э, нет!» – отвечал мой знакомый, пришедший в департамент со мною проститься; «это наш арьергард отступающий». Но увидели мы, что въехавшие уланы стали рубить стоящих у арсенала нескольких человек с оружием, которое они из оного только что взяли, и уже человек десять пали окровавленные, а остальные, отбросив оружие и став на колени, просили помилования.

Уланы сошли с коней своих, отбили приклады у ружей, и без того к употреблению не годящихся, забрали людей и засадили их в новостроющуюся Оружейную Палату. Я запер вход и выход в Вотчинный Департамент, взял ключи к себе и приставил к дверям к каждой по одному инвалиду из служащих при департаменте, приказав тотчас уведомить меня, коль скоро кто будет стучаться.

Вскоре за передовыми Польскими уланами стала входить и неприятельская конница. Впереди ехал генерал, и музыка гремела. Когда сие войско входило в Кремль, то на стенных часах, которые в департаменте, показывало 4 Уч часа. Это войско входило в Троицкие и Боровицкие ворота, проходило мимо Сенатского здания и вышло в Китай-город чрез Спасские ворота; шествие этой конницы продолжалось до глубоких сумерек беспрерывно. Ввезена в Кремль пушка и сделан выстрел к Никольским воротам холостым зарядом; вероятно, сей выстрел служил сигналом».


Вид в Кремле на Сенат. Худ. Ф. Я. Алексеев. 1800-е гг.



Поделиться книгой:

На главную
Назад