Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Москва, спаленная пожаром». Первопрестольная в 1812 году - Александр Анатольевич Васькин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ты не можешь себе представить, сколько здесь вздорных слухов и как наши дамы пугаются. Это побудило графа напечатать афишу, здесь приложенную».[52]

Не только Александр Булгаков, но и другие жившие в то время в Москве, посылали афиши своим знакомым в провинции, благодаря чему интерес к ростопчинским сочинениям обозначился далеко за пределами Москвы. Афиши Ростопчина стали чем-то вроде сувениров. Вот и двоюродный дядя Льва Толстого Дмитрий Михайлович Волконский еще 7 июля сообщал в дневнике: «Писал я в Ясную кн. Николаю Сергеевичу и послал ему разговор мещанина Чихарина о французах».[53] Имеется в виду одна из первых афиш, а упомянутый князь – это живший в Ясной поляне дед писателя, прототип старого князя Болконского из «Войны и мира» – Н.С. Волконский.

«Я употребил все средства к успокоению жителей и ободрению общего духа», – будет оправдываться уже позднее Ростопчин. Действительно, основной своей задачей он считал обеспечение мер по пропаганде и агитации среди населения. Для того чтобы знать о том, какое впечатление производит на москвичей то или иное известие с фронта, он пользовался услугами агентов, толкавшихся среди народа на оживленных площадях, рынках, кабаках и гостиницах. Каждый день они докладывали ему содержание услышанных разговоров и затем получали задание распространять по Москве новые слухи, способные, по мнению градоначальника, успокоить горожан. Общественное мнение разделилось на два лагеря: одни верили Ростопчину, другие – своему предчувствию:

«Москва день от дня пустела; людность уменьшалась; городской шум утихал, столичные жители или увозили, или уносили на себе свои имущества, чего же не могли взять с собой, прятали в секретные места, закапывали в землю или замуровывали в каменные стены, короче сказать, во все места, где только безопаснее от воровства и огня.

Мать городов – Москва – опустела, сыны ее – жители – бежали кто куда, чтоб только избавиться от неприятельского плена. Да было много таких, которые, по своему упрямому характеру и легкомыслию, не хотели верить, что Москва может быть взята неприятелем… Эти люди утверждали, что московские чудотворцы не допустят надругаться неверных над святынею Господней! А другие, надеясь на мужество и храбрость войска, толковали: французов не токмо русские солдаты, как свиных поросят, переколют штыками, но наши крестьяне закидают басурманов шапками. Прочие уверяли, что для истребления неприятельского войска где-то на мамоновской даче строится огромной величины шар с обширной гондолой, в коей поместится целый полк солдат с несколькими пушками и артиллеристами. Этот шар, наполненный газом, поднявшись на воздух до известной высоты, полетит на неприятельскую армию, как молниеносная, грозная туча и начнет поражать врагов, как градом, пулями и ядрами; сверх того, обливать растопленною смолою».[54]


Верхние торговые ряды. Вид Старой площади в Москве.

Гравюра Д.С. Лафона по оригиналу Ж. Делабарта. 1795 г.

О шаре мы еще расскажем, а вот от кого москвичи узнали, что «наши крестьяне закидают басурманов шапками»? Нетрудно догадаться от кого – от Федора Васильевича Ростопчина, московского генерал-губернатора. Ему же обязаны и следующей дезинформацией:

«Во время ретирады русской армии через Москву, те же неверящие говорили: «Наши войска не отступают от неприятеля: но, проходя столицею, ее окружают для защиты; в самом же городе назначена главная квартира, почему по всем обывательским домам расставлены, на каждый двор по две и по три подводы с кулями муки, чтоб печь из нее для армии хлебы и сушить сухари». Ну что тут сказать? Иногда хочется поверить даже в то, чего, в принципе, быть не может. А люди-то верили.

«Сибирь» – самое страшное слово для московских иностранцев

Чтобы вызвать в народе «удовольствие», Ростопчин поставил себе цель выслать из Москвы чуть ли не всех иностранцев: французов, немцев, поляков, итальянцев, евреев (последние, по его мнению, были опасны тем, что содержали кабаки).

Об этом он сообщал императору:

«Плуты крестьяне – лучшая в мире полиция. Они хватают все подозрительное и сию минуту приведен ко мне жид, должно быть шпион».

Со свойственным Ростопчину артистизмом некоторые наказания были обставлены весьма красочно.

Например, генерал-губернаторского повара Теодора Турне публично высекли плетьми на Болотной площади (именно эта гражданская казнь привлекла внимание проезжавшего мимо Пьера Безухова), досталось и немцу-портному Шнейдеру, и французу Токе. Не в меру разговорчивого поляка Реута выслали в Оренбург, еще дальше – в Сибирь – отправили француза Гиро. А о том, что не забыл Федор Васильевич и того самого доктора Сальватори, пользовавшего предшественника Ростопчина, фельдмаршала Гудовича, мы уже писали.

В эти дни наиболее часто произносимым словом в домах московских иностранцев было «Сибирь».

Московский француз и театральный режиссер Арман Домерг вспоминал: «Быстрое продвижение Наполеона, вселяя сильные страхи в умы жителей Москвы, ухудшило наше печальное положение: с этого момента за нами установили гласный надзор. Мы ежедневно видели французов, которых отправляли в Санкт-Петербург или в Сибирь. На наших глазах арестовали г-на Этьена, исполнявшего обязанности учителя в доме богатого вельможи, и молодого Эро, заканчивавшего в тот момент сборник анекдотов и поэму, прославлявшую Александра; его панегирик императору не смог уберечь его от суровой ссылки. Двоих этих несчастных посадили в кибитку и отправили в Сибирь».[55]

Для того чтобы высылка проходила организованно, всех иностранцев включили в специальные «черные» списки, куда и угодил Домерг. Его нашли, даже несмотря на то, что он спрятался в доме шведского консула Сандлерса. Домерга взяли прямо за обеденным столом. Было это 20 августа. Не пытавшегося сопротивляться француза увели с собою квартальный и два будочника, вооруженных алебардами. Его усадили в кибитку и повезли в полицейский участок. Охрана ему очень пригодилась, т. к. все время, что кибитка ехала по улицам, в адрес арестанта неслись проклятия из уст встречавшихся на пути москвичей. Единственным существом, испытывавшим к Домергу добрые чувства, был в этот момент его верный пес – «великолепный сибирский грифон», бежавший за кибиткой.

Когда Домерга привели в участок и поместили в одной из комнат, то он увидел там те самые списки.

С ужасом нашел он среди многочисленных фамилий свою. Причем, Домерг относился к особо опасным иностранцам, т. к. из имеющихся в перечне трех категорий, он был включен в первую. Все это время его волновала лишь одна мысль: когда его вышлют в Сибирь? Об этом он и написал в коротенькой записочке, которую отправил своей семье единственно возможным способом – заткнул ее за ошейник любимой собаки, посланной им обратно.


Изгнание из Москвы французских актрис.

Карикатура. Худ. А.Г. Венецианов. 1812 г.

Вскоре Домерга вместе с другими арестованными иностранцами перевезли в дом Лазарева, «реквизированный под тюрьму». Содержались арестанты в крайней тесноте, но это как раз тот случай, о котором русская пословица гласит: «В тесноте, но не в обиде». Обижаться и жаловаться им было грех: под окнами ежечасно бушевала толпа, готовая добраться до христопродавцев и разобраться с ними как следует.

21 августа, в тот день, когда число арестантов достигло сорока человек, им объявили, что они будут высланы из Москвы, да еще и по воде, для чего была снаряжена барка «длиной в 81 аршин на 13 в ширину». Ночью их привели на берег Москва-реки, где к тому времени уже собралось немало москвичей, предвкушавших интереснейшее зрелище. Полицмейстер Волков стал выкликать фамилии, вслед за тем каждый из названных должен был проследовать в барку. Список, оказавшийся интернациональным, был небольшим – всего сорок человек – и состоял из 31 француза, 6 немцев и 3 швейцарцев.

Это были люди самых разных профессий. Но более всего преобладали учителя (п человек), торговцы (6 человек), а также артисты, ремесленники, врач, балетмейстер, повар и владелец типографии. Последним упомянутым иностранцем – владельцем типографии – был известный впоследствии Август Семен, тот самый, что имел свою словолитню в Малом Кисловском перулке. Уже гораздо позже в типографии у Семена печатался А.С. Пушкин (великий русский поэт так и писал: «Надобно печатать у Семена»), а самого француза уже в 1818 году назначили инспектором Московской Синодальной типографии, эту должность он занимал почти сорок лет и удостоился золотой табакерки «за большие заслуги в развитии типографского дела» от Кабинета министров в 1827 году. А в 1832 году его наградили еще и бриллиантовым перстнем. Но до этого было еще далеко, а покамест Семену предстояло испытать на себе все минусы принадлежности к французской нации, что приравнивалось тогда к преступлению. Его в черный список включил лично Ростопчин (как, впрочем, и других), писавший, что «француз Семен, употребленный в типографии господина Всеволожского, человек хитрый и умный, принадлежит секте иллюминатов. Он оказался человеком весьма злонамеренным против правительства».[56]

А высылка в Нижний Новгород (а не в Сибирь, что призвано было отчасти успокоить Домерга и прочих) была обставлена на редкость театрально. Уж на что Домерг, как говорят, был неплохим режиссером, но Ростопчин его переплюнул.

Когда все уселись в барку, наступил кульминационный момент: иностранцам зачитали специально сочиненный по такому случаю следующий наказ остроумного градоначальника: «Французы! Россия дала вам убежище, а вы не перестаете замышлять против нее. Дабы избежать кровопролития, не запятнать страницы нашей истории, не подражать сатанинским бешенствам ваших революционеров, правительство вынуждено вас удалить отсюда. Вы будете жить на берегу Волги, посреди народа мирного и верного своей присяге, который слишком презирает вас, чтобы делать вам вред. Вы на некоторое время оставите Европу и отправитесь в Азию. Перестаньте быть негодяями и сделайтесь хорошими людьми, превратитесь в добрых русских граждан из французских, какими вы до сих пор были; будьте спокойны и покорны или бойтесь еще большего наказания. Войдите в барку, успокойтесь и не превратите ее в барку Харона. Прощайте, добрый путь!»

Упомянутый Ростопчиным Харон окончательно добил невольных мореплавателей. Ведь Харон в греческой мифологии – это перевозчик душ умерших через реку Стикс в подземное царство мертвых. Подобные намеки оказали на сидевших в барке куда большее впечатление, чем осуждающие крики собравшейся на берегу толпы. «Это грозное объявление привело нас в ужас», – напишет Домерг.

Ну а что же было дальше? Собственно, ничего такого ужасного с отчалившими той августовской ночью от московской пристани не случилось. Более того, если бы высланные наперед знали, что ждет оставшихся в городе москвичей, вынужденных пережить все прелести оккупации, они должны были даже благодарить графа Ростопчина.

1 сентября они доплыли до Коломны, 22 сентября были уже в Рязани, а 5 октября увидели древний Муром. Наконец, 17 октября, в тот самый момент, когда наполеоновы войска бежали из Москвы, арестанты добрались до Нижнего Новгорода. И путь их отнюдь не был похож на дорогу через тернии к звездам. Местное население, встречавшееся им, в основном не выказывало своей неприязни: «С каждым днем население становилось менее враждебно к нам», – пишет Домерг, и далее: «Эта перемена становилась тем резче, чем больше мы удалялись от Москвы… народ тут становился свободнее от непосредственного влияния нелепых прокламаций, которые представляли французов людоедами».

Ну а то, что в Коломне их пытались забросать камнями, было вполне обычным проявлением отношения населения ко всем иноземцам. В конце концов, на дворе стояло военное время. И если даже в экипаж возвращавшегося из армии Барклая-де-Толли жители Калуги бросали что ни попадя, из-за чего его адъютант Арсений Закревский вынужден был со шпагой в руках защищать своего командира, то что же говорить об иностранцах…

Последним населенным пунктом, куда успели добраться московские французы, был город Макарьев, куда их привезли на санях из Нижнего Новгорода (по другой версии они шли пешком). Сюда же к некоторым из арестованных приехали и жены. Наполеон так быстро бежал из России, что до Сибири его соотечественников довезти не успели.

Правда, обратный в Москву путь выдался для ссыльных весьма долгим. Несмотря на объявление Александром I амнистии в декабре 1812 года, сразу вернуться не получилось. Лишь в сентябре 1813 года их вывезли из Макарьева в Нижний Новгород, где они пребывали около года. В октябре 1814 года арестантов окончательно освободили, тогда же они добрались и до Москвы. Ну а в Париж наш знакомый Арман Домерг смог вернуться лишь в сентябре 1815 года. И кто знает, если бы он остался в Москве после возвращения из ссылки, быть может, незлопамятная Россия также преподнесла ему золотую табакерку.

Москва в шпионской сети

В том самом черном списке присутствовала и фамилия торговца Николая Обер-Шальме. Только вот почему-то Ростопчин не выслал из Москвы его жену Мари-Роз, вражескую лазутчицу, по словам Льва Толстого, «составлявшую центр всего французского московского населения».

Семья Оберов стала известной в городе задолго до войны. Николай Обер и его жена Мари-Роз Обер-Шальме имели в Москве магазины модной одежды, один из них находился на Кузнецком мосту, другой в принадлежавшем им доме в Глинищевском переулке (ныне дом 6). Один из самых дорогих в Москве магазин отличался непомерными ценами на продаваемые товары, а его хозяйка угодила в роман «Война и мир» – именно к ней старуха Ахросимова повезла одевать дочерей графа Ростова: «На другой день утром Марья Дмитриевна свозила барышень к Иверской и к m-me Обер-Шальме, которая так боялась Марьи Дмитриевны, что всегда в убыток уступала ей наряды, только бы поскорее выжить ее от себя». Мать А.С. Пушкина Надежда Осиповна тоже приезжала к Обер-Шальме за покупками, когда своих маленьких детей, Сашу и Олю, надумала учить танцам. Фамилию предприимчивой француженки москвичи искорежили на Обер-Шельме, не которые даже полагают, что само слово «шельма» пошло в народ с того времени. А между тем состояние Оберов перед войной достигло полумиллиона рублей! Когда увлечение всем французским стало приравниваться к измене и вывески на вражеском языке стали сбивать с фасадов, модные магазины позакрывались. Но Обер-Шальме никуда не делась из Москвы.

Неудивительно, что москвичи считали ее французской шпионкой. Когда Наполеон занял Петровский дворец, одной из первых, кого он вызвал к себе, была… госпожа Обер-Шальме:

«Легко представить, каким печальным размышлениям должен был он предаваться в своем Петровском дворце; по всей видимости, он не смыкал глаз, как и все несчастные жертвы этой несчастной ночи, потому что около шести часов утра один из его адъютантов отправился в ближайший лагерь и просил от его имени г-жу О*** явиться к нему. В первые попавшиеся дрожки запрягли скверную лошадь, и адъютант провожал г-жу О***, которая отправилась, как была, в своем лагерном костюме.

У ворот дворца встретил их маршал Мортье, подал ей руку и провел ее до большой залы, куда она вошла одна. Бонапарте ждал ее там, в амбразуре окна. Когда она вошла, он сказал ей: «Вы очень несчастливы, как я слышал?» Затем начался разговор наедине, состоявший из вопросов и ответов и продолжавшийся около часу, после чего г-жу О*** отпустили и отправили ее с такими же церемониями, с какими она была встречена», – писал еще один «москвич» с трудно произносимыми именем и фамилией шевалье Франсуа Жозеф д’Изарн де Вильфор. Его свидетельства очевидца, своими глазами наблюдавшего французскую оккупацию, весьма занятны.

«Не знаешь, что и подумать о великом человеке, который спрашивает, и кого же, г-жу О***, о предметах политики, администрации и ищет совета для своих действий у женщины!»– удивлялся много лет спустя де Вильфор.

Отсюда и пошла слава Мари Обер-Шальме как французской шпионки. Беседа с императором тянулась целый час. Де Вильфор отметил, что ответы Обер-Шальме «показывают здравый смысл и большое беспристрастие. Так, например, Бонапарте спросил, что она думает об идее освободить крестьян? – Я думаю, Ваше Величество, что одна треть из них, быть может, оценит это благодеяние, остальные две трети не поймут, пожалуй, что вы хотите сказать этим. Тут Бонапарте понюхал табаку, что он делал всегда, встречая какое-нибудь противоречие».

Граф Алексей Уваров дополняет рассказ шевалье: «Несчастная заплатила ужасной ценой за роковую честь поговорить с современным Чингисханом… Когда французская армия покинула Москву, она последовала за отступающим войском с своими детьми. Это семейство выстрадало столько же, сколько и другие беглецы; рассказывать об этом было бы ужасно… Она умерла от тифа; есть основания предполагать, что яд сократил ее дни».

Как писал П.И. Бартенев, «эта обирательница русских барынь заведовала столом Наполеона и не нашла ничего лучше, как устроить кухню в Архангельском соборе. Она последовала за остатками великой армии и погибла с нею». В самом доме Оберов в Глинищевском переулке в то время, пока его хлебосольная хозяйка угощала Наполеона в Кремле, разместился высокопоставленный французский генерал со своей свитой, и, быть может, потому здание не пострадало от пожара. Не успев освободить крестьян от крепостного права, Наполеон оставил Москву. Вместе с благодетелем бежал и французский генерал, и госпожа О***.

Обер-Шальме как особа, приближенная к императору, сломя голову неслась вместе с французской армией по бескрайним просторам как всегда долго запрягающей России. С кухаркой Бонапарте были и два ее сына, Федор и Лаврентий, родившиеся в Москве и добравшиеся уже после смерти матери во Францию. Особняк в Глинищевском опустел, но не надолго. А в Москве подсчитывали убытки. Одним из немногих уцелевших домов был бывший особняк Обера. Его и заняла канцелярия московского обер-полицмейстера Ивашкина. Граф Ростопчин приказал ему: «Магазин Обер-Шальме… конфисковать и продать с публичного торгу, вырученные же деньги употребить на вспоможение разоренным московским жителям». Не прошло и пяти лет после окончания войны, как уцелевшие Оберы – Николай и два его подросших сына – вернулись в наш гостеприимный город. Москва оказалась незлопамятной. Да и понять возвращенцев можно – родились мальчики в России, тянуло их на родину. Дом в Глинищевском опять стал принадлежать французам-эмигрантам. После смерти Николая Обера в 1826 году особняк перешел по наследству одному из его сыновей – Лаврентию. С него-то и начинается «пушкинский» период в истории здания. В находившейся здесь гостинице поэт останавливался шесть раз.

Не стоит, однако, приуменьшать возможности французской разведки по внедрению своих лазутчиков в Москве. Шпионов действительно было немало. Одним из них был губернский секретарь Иван Щербачев, числящийся в списке членов муниципалитета, созданного французами в оккупированной Москве. О Щербачеве говорилось, что он «имел особенные препоручения от Наполеона и Мюрата». Эти «особенные препоручения» можно трактовать как разведывательную и шпионскую деятельность. На это указывают и некоторые обстоятельства его поведения. Так, подав прошение о зачислении в Московское ополчение, Щербачев «по болезни» в свой полк не явился, оставшись в Москве. Вместо этого, он, якобы, пытался дать отпор вступающим в город захватчикам, взяв из Арсенала оружие. Впоследствии Щербачева не раз видели среди свиты Наполеона, разъезжающего по Москве. Тем не менее, просидев до ноября 1814 года в заключении, он был прощен и не понес наказания.

Очевидец происходящих событий писал:

«Когда появились неприятельские шпионы в Москве, старавшиеся возбудить жителей к мятежу, рассеивая в народе разные злонамеренные слухи, московский градоначальник граф Растопчин предпринял против их козней строгие меры, с неутомимою бдительностью преследовал незваных гостей, между прочим, объясняя: «Хотя у меня и болел глаз, но теперь смотрю в оба».

Несколько лет жили в Москве два француза: хлебник и повар; хлебник на Тверской содержал булочную, а повар, как говорили тогда, у самого графа Растопчина был кухмистером. По изобличению их в шпионстве, они были приговорены к публичному телесному наказанию. Хлебник был малого роста, худ как скелет, бледен как мертвец, одетый в синий фрак со светлыми пуговицами и в цветных штанах, на ногах у него были пестрые чулки и башмаки с пряжками. Когда его, окруженного конвоем и множеством народа, везли на место казни – на Конную площадь, – он трясся всем телом и, воздевая трепещущие руки к небу, жалостно кричал: «Братушки переяславные! Ни пуду, ни пуду!» Народ, смеясь, говорил: «Что, поганый шмерц, теперь завыл – не буду, вот погоди, как палач кнутом влепит тебе в спину закуску, тогда и узнаешь, что вкуснее: французские ли хлебы или московские калачи!»


Московский университет на Моховой до пожара.

Гравюра с акварели кон. XVIII в.

Повар был наказан на Болотной площади; широкий в плечах, толстопузый, с огромными рыжими бакенбардами, одет он был щегольски в сюртук из тонкого сукна, в пуховой шляпе и при часах. Он шел на место казни пешком, бодро и беззаботно, как бы предполагая, что никто не осмелится дотронуться до его французской спины. Но когда палач расписал его жирную спину увесистою плетью, тогда франт француз не только встать с земли, но не мог даже шевельнуться ни одним членом, и его должны были, как борова, взвалить на телегу. Народ, издеваясь над ним, со смехом кричал: «Что, мусью? Видно, русский соус кислее французского? Не по вкусу пришелся; набил оскомину!»[57]

А Ростопчин не забывал и о борьбе с масонами, окопавшимися на почтамте и в Московском университете. Университет же и вовсе считался градоначальником рассадником масонства, особенно, его попечитель П.И. Голенищев-Кутузов, по словам которого, вернувшийся в Москву Ростопчин заявил, что «ежели бы университет и уцелел, то бы он его сжег, ибо это гнездо якобинцев».

Самое любопытное, как выяснилось впоследствии, что подозрения Ростопчина были отнюдь не беспочвенны. Только, обвиняя Голенищева-Кутузова, он как всегда выбрал неверный объект для подозрений. Не университетского попечителя надо было подозревать, а профессоров и лекторов, считавших дни и часы до прихода любимого французского императора.


Вид храма Василия Блаженного от Москворецкой улицы.

Худ. Ф. Я. Алексеев. 1800-е гг.

По крайней мере, двое из них сразу пришли к Наполеону, не скрывая радости, о чем мы еще напишем.

А вот еще один интересный факт: в первые дни сентября Наполеону пришло письмо от герцога Бассано из Вильны с рекомендацией двух москвичей, на которых Бонапарт мог полностью положиться в Москве. Так вот, один из этих законспирированных агентов были не кто иной, как публичный ординарный профессор философии и естественного права Московского университета, уроженец королевства Вюртембергского, Рейнгард Филипп Христиан, или на русский манер Христиан Егорович. Герцог Бассано писал, что профессор – «весьма достойный человек», да к тому же и брат министра французского правительства в Касселе.[58]

Рейнгард мог бы многое поведать следователям, да вот незадача: выехав из Москвы в эвакуацию в Нижний Новгород, он скончался там 7 ноября 1812 года на 48 году жизни. Остается и другой вопрос – зачем же он выехал, если, судя по письму, бояться профессору было нечего.

Московские купцы: «Кому война, а кому мать родна!»

Несмотря на назначение Кутузова, армия Наполеона все ближе двигалась к Москве, готовящейся к сражению. Здесь создавались огромные запасы продовольствия, обмундирования и фуража (все это потом досталось французам, правда, ненадолго). Новобранцев обучали военному делу. Пополнялись склады с боеприпасами. Развертывались госпитали, самый большой из которых был создан в Головинском дворце.

Помимо активного участия московских ополченцев в боях с французами (необходимо отметить, что почти двадцать тысяч москвичей сражалось при Бородине), Москва снабжала армию и всем необходимым – провиантом, боеприпасами, подводами, лошадьми. Из афиши от 27 августа 1812 года мы узнаем: «Я посылаю в армию 4000 человек здешних новых солдат, на 250 пушек снаряды, провианта. Православные, будьте спокойны! Кровь наших проливается за спасение отечества. Наша готова; если придет время, то мы подкрепим войска. Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле Русской».

Ростопчин утверждал, что каждый день в течение почти двух недель августа отправлялось в армию по 600 телег, груженных сухарями, крупой и овсом. К сожалению, не все, что посылалось в армию, доходило до адресата. Ростопчин не раз жаловался Кутузову на казаков, солдат и мародеров, грабящих обозы с посылаемым к армии имуществом. А случаи такие были не редкостью: «Дорогою всюду встречал я раненых и мародеров, во всем видно расстройство армии нашей, которая даже и довольствуется фуражированием, а под предлогом того грабят селения наши, а паче казаки, в них даже и народ сомневается».[59]

Для наведения порядка в городе Ростопчин испросил в столице разрешения отправлять в армию пьяниц и прочих «праздношатающихся» москвичей. А кабаки и питейные дома приказал закрыть.

18 августа Ростопчин в своей афише объявил о продаже населению оружия из Арсенала, причем по сниженным ценам:

«От главнокомандующего в Москве. – По полученным мною известиям авангард стоит 13 верст перед Вязьмой. Главная квартира – в Вязьме. Неприятель стоит на одном месте. Отрядов от него нет. Корпус генерала Милорадовича весь на походе. Авангард его, из 8000 человек составленный, пошел сегодня из Можайска к Гжати под командою генерал-майора Вадковского. Прочие войска сего корпуса идут из Боровска и Вереи. Ополчение Тверское готово, и 13 000 человек с кавалерией под командою генерал-майора Тыртова идут в Клин. Светлейший князь Кутузов прибыл вчера в Вязьму. Граф Витгенштейн занял Полоцк и действует далее; весь тот край очищен от проказы, и французов нет. Многие из жителей желают вооружиться, а оружия тысяч на десять есть в Арсенале, которое куплено, и дешево, на Макарьевской ярмарке; всякое утро желающие могут покупать в Арсенале ружья, пистолеты и сабли; цены тут означены; за это мне скажут спасибо, а осердятся одни из ружейного ряда; но воля их, Бог их простит!»


Троицкая и Кутафья башни. Худ. Ф.Я. Алексеев. 1800-е гг.

В последней фразе своего послания – «осердятся одни из ружейного ряда» – Ростопчин помянул предприимчивых московских купцов, решивших набить карман на народном горе. Спекулянты не дремали, и если до объявления войны саблю или шпагу можно было купить в Москве за 6 рублей и даже дешевле; пару тульских пистолетов за 8 рублей, а ружье и карабин по 11–15 рублей, то к концу июля цены выросли в 5-10 раз: одна сабля стоила уже за 30 рублей; пара пистолетов – до 50 рублей; а ружье или карабин уже не продавали ниже 80 рублей. Чем ближе Наполеон продвигался к Москве, тем выше становились цены на оружие. Да что оружие – существенно подорожали продукты: мука, сахар, крупы, мясо и т. д. Даже сапожники и портные норовили содрать побольше с собирающихся на войну с французами москвичей. Воистину права русская пословица: «Кому война, а кому мать родна!»

Но если бы Ростопчин предпринял меры по снижению цен раньше… Да и само оружие оставляло желать лучшего: «Действительно, цена продаваемому оружию из арсенала или цейхгауза была очень дешева, ибо ружье или карабин стоили 2 и 3 рубля, сабля – 1 рубль, кортик, пики и проч. – все очень дешево; но, к сожалению, все это оружие к употреблению не годилось: ибо ружья или карабины были или без замков, или без прикладов, или стволы у них согнутые, или измятые, сабли без эфесов, у других клинки сломаны, зазубрены, и лучшее, что было в цейхгаузе, то скуплено уже было купцами; но, невзирая на негодность оставшегося оружия, покупали еще оное, и арсенал или цейхгауз был полон народу».[60]

Подобное поведение купцов дало повод Бестужеву-Рюмину лишь горько сожалеть: «Итак, пожертвования дворянства были гораздо действительнее и полезнее для отечества, чем пожертвования купцов, мещан, мастеровых. Первые шли на защиту отечества сами, с детьми своими, несколько возмужалыми, жертвуя не только имуществом, но и жизнью, для отражения врага, брали с собою еще дружину из крепостных своих дворовых людей и крестьян от 10 душ одного, или и двух; а вторые приносили в жертву одни только деньги в ассигнациях, которые в которые они лихоимственно получили от действительных защитников Отечества за оружие и прочие необходимые вещи; сами же они со своими поверенными, приказчиками и сидельцами удалялись заблаговременно из Москвы на нескольких сотнях троек лошадей, чтобы не быть свидетелями ужасов нашествия неприятеля, оставляя в домах своих только то, чего увезти с собою не могли».

Подобная же ситуация сложилась и с ценами на транспортные средства. Неимоверно возросла стоимость телег и лошадей: «Такое множество потребовалось разом телег и лошадей, что неоткуда было их достать. А извозчики-то видят, что большой спрос и такие цены заломили, прости им Господи, что одним только богатым было с руки нанимать. Видят, безбожники, Господь и так наказание посылает, а они думают, как бы слезами своих же наживаться. Да еще Бог знает, пошли ли им впрок эти денежки. Сколько бедных людей принуждены были в Москве остаться. Кто все добро потерял, а кто и сам погиб. По улицам тянулись что днем, что ночью кареты да повозки. Многие тоже пешком уходили, иные с детьми на руках, иные с каким добром».[61]

Чего же удивляться, что некоторые купцы, оставшись в Москве, немало нажились на постигшей горожан беде, занимаясь мародерством и откровенным грабежом.

Эвакуация раненых и казенного имущества

Ростопчину впору было задуматься и над эвакуацией казенного имущества. Во второй половине августа он дал указания о подготовке к эвакуации раненых, вывозу оружия и боеприпасов из Арсенала (запасы оружия оценивались в 200 тысяч пудов!), отправке казны, архивов Сената, имущества Оружейной палаты, Патриаршей ризницы, Московского университета и т. д. («Отправлены казенные сокровища, Оружейная и Грановитая палаты, банки, архив иностр. дел, и множество выезжают», – запишет в эти дни князь Д.М. Волконский). Это был первый случай в истории Москвы, когда требовалась столь масштабная и оперативная эвакуация.

В то время существовало два способа вывоза имущества – гужевым транспортом и по реке. Главная трудность состояла в том, где взять такое количество подвод с лошадьми. Например, для вывоза казенного имущества и оружия из Арсенала требовалось более 26 тысяч подвод. Но подводы использовались и для вывоза раненых, подвоза продовольствия и боеприпасов: так, летом 1812 года армия реквизировала для своих нужд до 52 тысяч подвод. Таким образом, ни лошадей, ни подвод катастрофически не хватало.

Москва была буквально забита ранеными, которых размещали не только в больницах и госпиталях, но и в дворянских усадьбах. Особенно обострилась ситуация после Бородинского сражения, когда Москву накрыла волна прибывающих с фронта изувеченных солдат. В предшествующие сдаче Москвы дни в город прибыло более 28 тысяч раненых. До отказа был заполнен Лефортовский военный госпиталь, рассчитанный на 1000 коек, а на самом деле принявший до 2000 раненых. В Головинских казармах находилось до 8000 раненых, в Спасских казармах – до 5000 человек, в Александровском и Екатерининском институтах было до 4000 раненых, в Кудринском – до 3000, в Запасном дворце– до 2000, по отдельным квартирам – до 500 человек. Лишь в ночь с 1-го на 2-е сентября в связи с решением об оставлении Москвы Барклай-де-Толли предписал «находящихся в Москве раненых и больных стараться всеми мерами тотчас без малейшего замедления перевести в Рязань, где и ожидать оным дальнейшего назначения».[62] В такой невыносимой обстановке нередко приходилось делать выбор: вывозить раненых или эвакуировать имущество.

Как вспоминала одна из послушниц Страстного монастыря, 26 августа 1812 года в Москве услышали первые раскаты пушечного гула, доносившиеся откуда-то издалека: «Догадывались, что битва, а где неизвестно, а неизвестность еще страшнее». В те дни по Тверской улице мимо монастыря привозили в Москву раненых на Бородинском поле: «Многие жители оставили уже Москву. Куда бывало ни пойдешь, видишь целые ряды домов с заколоченными ставнями и запертыми воротами… Помню у нас на площади остановился целый поезд с ранеными: все выбежали из соседних домов и окружили их с плачем. Всякий приносил им что мог: кто денег, кто что-нибудь съестное.


Бегство жителей из Москвы. Худ. К.В. Лебедев

Из нашего монастыря им приносили хлеб и просфоры».[63]

Нелицеприятные подробности содержания раненых солдат российской армии сообщает Д.П. Рунич: «После кровопролитного сражения, происшедшего 26 августа в 30 верстах от Москвы, все это пространство было наполнено множеством телег, на коих перевозили в Москву раненых русских и иностранцев. Ростопчин приказал временно поместить пленных, до их отсылки во внутренние губернии, на Воробьевых горах, находившихся в четырех или пяти верстах от города. Вторая половина августа была холодная и дождливая; пленных кормили только черным хлебом и водою, вследствие чего между ними свирепствовал сильный кровавый понос, от которого весьма многие умерли. Жители Москвы толпами выходили навстречу раненым, приносили им белый хлеб и деньги, не делая различия между русскими и пленными».

30 августа Ростопчин приказал везти раненых сразу в Коломну, а 31 августа он и вовсе распорядился отправлять туда же пешком тех из них, кто мог ходить. Как сообщал сам Ростопчин, «от шестнадцати до семнадцати тысяч были отправлены на четырех тысячах подводах накануне занятия Москвы в Коломну, оттуда они поплыли Окою на больших крытых барках в Рязанскую Губернию, где были учреждены Госпитали».[64]

Ростопчин вспоминал: «1-го числа сентября месяца 1812 года, известившись от князя Голенищева-Кутузова Смоленского, что Российская армия отступает по Рязанскому тракту, тотчас приказал я более 1000 подвод, оставшихся из числа, собранных в Московской губернии, обратить в военный госпиталь для вывоза раненых и всего того, что необходимо нужно и можно было вывести».

Для вывоза в Коломну раненых из других госпиталей Ростопчин приказал поставить у городской заставы в общей сложности 5000 подвод: «Более 20 000 человек успело поместиться на подводы, хотя и не без суматохи и споров; прочие последовали за ними пешком. Весь транспорт двинулся с места около 6 часов утра; но около 2000 больных и тяжелораненых остались на своих кроватях, в ожидании неприятеля и смерти. Из них, по возвращении моем, я только 300 человек застал в живых».

Повезло тем, кто в состоянии был выйти из города на своих двоих. Унтер-офицер Д.В. Душенкевич: «Картина ночи и путь до Москвы представляли однообразное общее уныние, подобное невольному ропоту, рождающемуся при виде длинных обозов и перевязок множества, не только раненых, даже до уничтожения переуродованных людей; нельзя не удивиться, в каком порядке раненые транспортируемы и удовлетворяемы были всем. На третий день нас доставили в опустевшую Москву, чрез всю столицу провезли и поместили во Вдовьем доме (близ Кудринской площади – А.В.), где всего в изобилии, даже в излишестве заготовлено, чего бы кто из раненых не пожелал. В довольстве и покое мы забыли о неприятеле. Уже 31-го августа видно нам стало пространное зарево над Воробьевыми горами, но оно нас не беспокоило. Уверенность, что французская армия под Москвой рассыплется, как волна при гранитном утесе, в общем духе господствовала и рассеивала опасения; болели только о том каждый из нас душевно, что не в состоянии при сем решительном, желаемом всеми бое оказать хотя бы последнюю услугу отечеству жертвою самой жизни, но такими мечтами нам недолго досталось утешаться.


Военный госпиталь в Лефортове. Худ. Ф. Я. Алексеев. 1800-е гг.



Поделиться книгой:

На главную
Назад