Праздник как праздник. Гиннесс, попкорн, хот-доги, сотрудники американских фирм, мелкие клерки из посольства, несчастнее которых трудно себе кого-нибудь вообразить, чьи-то дети, солнце, ветер и редкие облака. Маша встретила посольских знакомых, они по-английски говорили что-то недоброе про московское лето, чуть поодаль. Ноги гудели. Я вытянулся на пластмассовом стуле и запрокинул голову так, чтобы видно было только небо. Nikon лежал в сумке мёртвым грузом, в темноте, снимать не хотелось, хотелось смотреть. И потом, это неестественная среда обитания. Облака вот только — но слишком прямой свет, ярковато. Прямо надо мной висел замечательный представитель рода Cirrus, невесомый, — совершенной формы перышко, каллиграфический росчерк по синему. Чуть слева были живописно набросаны восхитительные перисто-кучевые Cirrocumulus, три белых кролика, которые никуда не торопятся, не опаздывают, никуда не собираются бежать. Единственной подходящей моделью был висевший на той стороне пруда, над лесом, Cumulus, но тут никак было не обойтись без градиента, которого у меня с собой как раз и не было.
Подошла, положила руки мне на плечи. Я выпрямился. Присела.
— Как ты?
— Я прекрасно.
— Ты не скучаешь?
— Совсем нет, смотри небо какое.
Я слегка повернул голову, она снизу заглянула мне в глаза.
— Пойдём погуляем, а?
Гравийная дорожка поскрипывала под ногами, шуршала, английская речь мешалась с русской.
— Хелен рассказывает, что Московскому зоопарку доверили панд. Говорит, привезут через месяц из Сан-Диего. Она курирует какие-то эти неправительственные программы. Я их там видела, в Сан-Диего. Удивительные какие-то медведи.
— Панда — не медведь, Машечка. Панда — это енот. А визы им легко дали?
— Кому?
— Ну пандам, пандам. А то российские визы — это, знаешь, почище американских. У меня был знакомый французский мальчик, он три месяца сидел в Праге, ждал российской визы. Выучил за это время русский язык и научился давать взятки. У него какая-то любовь была в Липецке безумная. Я ему переводил письма — с английского, правда, — а они потом приглашали меня на свадьбу в Дижон, но я не выбрался.
— Ты вот всё шутишь. А в Сан-Диего весь зоопарк завешан плакатами: Understanding panda’s pregnancy. Creating better future for giant pandas. А в павильоне висят портреты умерших панд с годами жизни.
— Совсем ебанулись. А ты понимаешь в чем с ними проблема, да, с пандами?
— Ну понимаю, их осталось несколько десятков, они нежные.
— Да нет, они не просто нежные. У них девочка может забеременеть три дня в году. Я вот думаю, что если господь бог так устроил животное, он, видимо, не очень хотел, чтобы оно размножалось.
— Слушай, это как же им повезло, а?
— Ммм. Прежде чем об этом говорить, я бы, знаешь, поинтересовался, сколько дней в году они трахаются.
— А сколько?
— Никогда не приходило в голову узнать. У меня да, как-то меняются с возрастом предпочтения в этой области, но панды прошли в общем и целом мимо меня.
Смеётся.
— Ну так вот. Их возят из страны в страну. Они вообще-то из Китая. Они вот родили ребёночка в Сан-Диего, а теперь их в Москву везут рожать.
— Послушай, это странная идея. Если есть место, где плохо рожать, так это Москва. Во-первых, холодно, во-вторых, медицина бесплатная, в третьих, в роддомах сплошной стафилококк. И я знаю, знаю, зачем их в Штаты из Китая привезли: это программа диверсификации этнического состава иммигрантов. Вот ребёночку ихнему теперь же гражданство положено, я правильно понимаю?
— Да ну тебя, Марик, невозможно с тобой серьёзно разговаривать. Пойдём лучше на них смотреть, когда их привезут.
— Не могу я, Машечка. Я через месяц буду в Куала-Лумпуре, фотографировать самые высокие в мире небоскрёбы в естественной среде обитания, а президент Мохаммад Мохатхир будет махать мне платком с балкона.
— А никак нельзя не поехать?
Такую фразу всегда получаешь впроброс, вполоборота, вскользь, на границе поля зрения, почти неслышно, получаешь этот ответ так, что едва не пропускаешь ее, — тень, мелькнувшая в углу картины, — но стоит обернуться, и получаешь удар, мгновенную сильную боль, как от втянутой слишком быстро дорожки фенамина, и вот она, фраза, смотрит на тебя глазами, пытается улыбнуться. Тогда ты трогаешь вытянутым указательным пальцем ее, фразы, локтевой сгиб и говоришь:
— Никак, Машечка, я уже узнавал. Просто им некого больше послать, а это центральный репортаж номера. Я не могу.
Никак нельзя не ехать, нельзя, взяла меня за руку и потёрлась о моё плечо. Горький привкус чёрного Гиннесса у меня во рту, как бы его перебить, — я роюсь в карманах, десятикопеечная монета, завалявшаяся упаковка слипшихся Halls, кисловатая облатка леденца царапает язык. Мы снова вышли к пруду, к толпе, пришлось отпустить друг друга.
На берегу стояла длинная платформа от БЕЛАЗа, то есть, собственно, БЕЛАЗ, самый длинный советский грузовик, задрапированный огромным американским флагом, превращённый в сцену. На платформе суетились музыканты, кажется «Ржаной хлеб» — и да, точно, указания раздавал невысокий человек с подвижным лицом, одетый в какие-то замечательные лохмотья, — если меня, например, спросить, как одевался Биг Билл Брунзи, то я что-то такое и описал бы.
— Смотри, смотри, это замечательный персонаж, Доктор Осмоловский, он вообще-то физхимик, доктор — это потому что доктор наук. Блюз он играет ради собственного удовольствия, — он довольно известный музыкант, но физхимию не бросает. Говорит: «Ну что уже бросать. Так я стареющий физхимик. А займусь только музыкой — буду стареющий блюзмен. Шило на мыло».
Ответить она не успела, потому что Доктор запел Luisiana Red, а потом Hellhound on my trail и Leavin' blues под конец, и как-то так он пел, что у меня, небольшого любителя rout-grass culture и бесконечного нытья на 12 тактов, всё обрывалось и срасталось внутри, а Маша вцепилась в рукав моей ветровки и не отпускала уже, а я, на словах бисовой «Baby, please don't go» изо всех сил стал вглядываться в своего знакомого Cumulus над лесом, пытаясь думать о закатном освещении, мысленно подбирать фильтр и ракурс. Они сошли со сцены окончательно после овации, устроенной клерками и сочувствующими, и тут почти сразу, без перерыва заиграли гимн, а на том берегу начали взрываться петарды и полетели вверх ракеты, O beautiful for heroes, фейерверк. У меня внутри ничего не было кроме раздражения, мелодия мешала мне петь про себя «Baby please don’t go back to New Orleans», но все вокруг, who more than self their country loved, все они как-то подобрались и смотрели теперь тоже в небо, где с шипением и грохотом распускались игрушечные зонтики Оле-Лукойе и букеты полевых цветов, пели все вместе, над водой, над лесом, под облаками, America, America, God shed his grace on thee, and crown thy good with brotherhood, from sea to shining sea. В воздухе распустился последний букетик, сгорел. Я обернулся к Маше, намереваясь сказать ей, что нам пора выбираться, праздник кончился. И увидел её лицо — совершенно мокрое от слёз. Я побоялся погладить её по щеке. А потом мы стали пробиваться к выходу.
— Прости меня, пожалуйста, — мы уже почти выбрались из толпы, когда она заговорила, — я понимаю, это совершенно идиотская сцена, вообще дикая какая-то. Никто не плачет во время исполнения гимна, это не то чтобы я ненормальная патриотка, которая рыдает при каждом удобном случае. Просто. Я не знаю, как объяснить. Это другая страна, другой город, не мой уже давно. Чужой. Как-то странно чужой, но всё равно. И я. Я там была как все остальные — далеко от дома, очень далеко. В общем, знаешь, я, кажется, поняла одну вещь сегодня. Это, — то есть, то, там, — это моя страна, вот со всем этим пафосом, от моря до моря, несмотря на все эмигрантские заморочки, несмотря на то, что отца через год после приезда выгнали с работы и ему пришлось переучиваться — в его возрасте. Несмотря на следующие три года в — в такой заднице, что ты не можешь себе представить, просто не можешь, ты так никогда не жил, ты не представляешь. Несмотря на то, шеф мой на постдоке был венгр по происхождению, они сбежали в 56-м и он ненавидел русских, ненавидел, он не хотел даже мне напакостить, он хотел, чтобы меня не было — ни в Университете, нигде. Вот это всё ничего не значит — и суки эти гестаповские в INS — тоже ничего не значат. Потому что это моя страна, потому что я её люблю — я никого и ничего так никогда не любила. Лизку только.
Замолчала, передёрнула плечами, я начал вылезать из ветровки она отмахнулась, не надо. Ветер, темно, фонари, тополь на той стороне улицы слегка поёжился.
— Мартин хороший, правда, он невероятно хороший. Он абсолютно нормальный человек, я не знаю, как бы я без него жила. Он такой спокойный, я точно знаю, что он никогда не потеряет голову, он меня терпел, когда я писала диссер, а у меня были мигрени, и я вообще не разговаривала неделями, а только выла и бросалась книгами, а он их собирал, шёл готовить мне ужин, который я отказывалась есть, а потом мыл посуду и садился подбирать мне материалы. А ещё я начинаю плакать, то есть, действительно, — когда вспоминаю, как мы позвали на Лизкин день рождения детей, а никто не пришёл, и он её развлекал весь вечер так, что она легла спать совершенно счастливая, с зайцем в обнимку, а я потом ещё прорыдала полночи, от счастья тоже, — что он есть, просто что он есть. Ты понимаешь?
Я понимаю, конечно, но как-то вчуже, умом, что ли — понимаю, — и отворачиваюсь от неё, совсем уж это незачем, и машу рукой, тачка выруливает с третьей полосы, чуть не визжит тормозами. И мы едем ко мне.
Утром, сложив свою раскладушку, которая едва поместилась на кухне, я приготовил ей завтрак. Постучался в спальню, она уже проснулась, вышла, умилилась кукурузным хлопьям и отказалась пить шестипроцентное молоко — слишком жирное, неполезно.
13 декабря 1983 года
С трудом, чуть не из-под полы купленный VEF-204 в экспортном, «тропическом» исполнении оживал по вечерам, после того, как посуда была вымыта, а на столе в кухне воцарялся идеальный порядок. На клеёнку с шотландскими квадратиками выплёскивался сначала шуршащий песочек, выпадали острые лезвия коротких взвизгиваний, выкатывались металлические спирали периодически затихающего и вновь возобновляющегося гудения. Наконец из проволочного космоса выплывал суровый женский голос: «В эфире — программа Liberty Live, Свобода в прямом эфире». Или, издевательским тоном: «…выбрали свободу, — не ту, которая осознанная необходимость, а ту, которая неосознанная потребность…». «Вы слушаете Голос Америки из Вашингтона. Московское время — 22 часа 30 минут. Прослушайте новости в кратком изложении».
Всё это я обычно слушал из-за прикрытой двери собственной комнаты, полоска света из прихожей падала на пол, чуть-чуть не добираясь до края кровати — к вою глушилок и естественным помехам добавлялась капитальная стена московской квартиры на первом этаже, шум, доносившийся иногда из подъезда, журчание воды — в ванной полощется бельё.
«По сообщениям независимых источников в Москве сегодня, 13 декабря 1983 года на своей даче застрелился бывший министр внутренних дел Н. А. Щёлоков. Несмотря на то, что официальные источники не подтверждают факта самоубийства, можно с достаточной уверенностью утверждать…», — голос, и так едва слышный, уплывает, сквозь неплотно задёрнутые шторы я вижу кусочек дома напротив, там котором живёт Оля. Шум, песок, плывущие голоса — я очень любил всё это, — потому что они вызывали ощущение, скорее даже знание, что где-то рядом, за дверью находится огромный, совершенно неизвестный мир, волшебный — то же знание мальчики тридцатых годов получали из романов Фенимора Купера и Майн Рида, единственных, наверное, так и не прочтённых мной американских классиков. Голос возобновился, чуть тише: «Семьей Щелокова было взято в МВД СССР без оплаты 62 импортные хрустальные люстры стоимостью свыше 50 тыс. руб., видео- и магнитофонные кассеты на сумму более 20 тыс. руб. В ноябре 1980 года Щелокову в связи с его 70-летием Ю. М. Чурбанов вручил в качестве подарка от МВД СССР золотые карманные часы с золотой цепью.». Стоимость часов потонула в однообразном, напоминавшем полицейскую сирену вое глушилки. Отец выключил приёмник.
— Довели мужика, — сказала мать, — это что же нужно с человеком сделать, чтобы он в 74 года застрелился?
— Они все одинаковые, — голос отца был едва слышен, — руки по локоть в крови.
— Ой только, пожалуйста, не начинай это всё при мне.
— Что я не начинай? Тебе 56-м было сколько, семь, восемь? А я соображал уже. А ты ещё ничего не соображала.
— Тише, тише, Марик спит. И что я не соображала, что ты соображал?? Сообразительный.
— Что-что! Что этот твой любитель дисциплины танками венгерскую революцию давил. Где это ещё возможно?? Председатель КГБ во главе государства! Рейды по кинотеатрам! Наведение элементарного порядка! Довели мужика! Да я бы из всех сам так довёл!
— Тише, тише ты.
— Что тише? Они убийцы, у них у всех руки по локоть в крови.
— Ладно, ладно, хорошо. Все убийцы, один ты хороший. А когда я тебе говорила: «Сенечка, поедем, Сенечка, поедем, Сенечка, поедем, Сенечка, — ты мне говорил что?? Ты мне говорил: Лена, я тут до сорока лет дожил и до конца доживу. Вот и живи со своими убийцами — но молчи уже! Андропов, Андропов. Ты не об Андропове думай, ты о семье своей думай. Ты обо мне думай, что я в одиннадцать часов вечера под твои вопли посуду мою. Ты про то думай, чем твой сын в ванной занимается.
— Что занимается? Чем занимается?
— А тем и занимается!
Скрипнула дверь, ведущая на кухню, голоса превратились в неразборчивое бормотание. Я лежал под душным одеялом, чувствуя, как краснею в темноте, как начинают гореть уши и веки и скручивает живот. Самое интересное, что я ничего особенного не делал в ванной, я всё делал в постели. Но это было неважно, потому что так или иначе, пусть случайно, меня вывели на чистую воду. «В ванной» — даже хуже. Это означало, не то, что меня поймали, а что
А вот про Венгрию мне рассказала в 93-м моя однокурсница, Хайнелка. Я пришёл к ней вечером 4 октября, прошатавшись весь день по загромождённой баррикадами Москве, укуренный в ноль, и, размахивая руками, рассказывал ей про то, с каким невероятным, фантастическим звуком осыпались стёкла Белого Дома, когда по нему дали первый танковый залп, о том, как со вспышкой бил гранатомёт с крыши, об окриках «Руки за голову, бегом сюда», о том, что танк расстрелял толпу, в которой я стоял, через полчаса после того, как мне наскучило и я решил переместиться поближе к месту событий, о том, что после хорошего косяка город выглядит огромной съёмочной площадкой, скифским военным лагерем.
Она слушала меня не прерывая, а я не замечал, что она стискивает руки и смотрит мимо меня и молчит, молчит, а когда её прорвало, на меня обрушился получасовой монолог о её отце, о заводе в Мишкольце, о тысячной толпе на площади Кошута и о том, как этих сволочей выволакивали прямо из райкомов и вешали, вешали, в расстреливали на месте, а потом они, вы, вы, вы, ваш Андропов, выродок, людоед, пусть его заживо жрут черви в аду, пусть он горит, они оба, он и Кадар. И Даллес, Даллес, не забыть Даллеса: «С точки зрения международного права и соглашений, я не думаю, что кто-нибудь может заявить, что ввод советских войск является нарушением договора…», Америка сдала их за невмешательство Союза в Шестидневную войну, сдала всех, не пошевелила пальцем. И мне нечего было ей сказать, на языке вертелось только «Гусев», но что Гусев, один праведник против такой ненависти. Она разрыдалась, я пересел к ней поближе, на неудобную кровать, в окне отражалась настольная лампа с зелёным абажуром, я обнял её, она постепенно успокоилась, до трех утра шептала, кричала, мяукала венгерские и английские слова, а в три выгнала, чтобы ни разу не заговорить со мной в следующие два года. В следующие десять лет. Я хочу думать, что она всё забыла, что она счастлива.
Северо-Западная Атлантика, 10.640 м над уровнем моря
Я вообще дружелюбный человек.
— So, Josie, what are you going to do in Moscow?
— Well, Jonathan got a job there, in Moscow Lylly office.
— Good. As I know, Russian brunch provides insulin on government contracts, so, they get budget money.
— Absolutely. How come you know all these details? It’s probably more than I know about Lylly. It’s scary. — Она улыбается.
— An old friend of mine works there.
— Mark, Mark! — Стив тормошит меня. — Look! This man is like a walrus. I saw one in San-Diego — they are so much alike!
— Stevey, please. — Джози глядит на него укоризненно, но морж всё равно спит, мне даже отсюда слышно, как он похрапывает. Он большой, смогу ли я справиться с ним, если придется? — такой как навалится. Рыженькая стюардесса хлопает глазами, стоя слева от прохода так, что мне хорошо видно её — я мог бы сделать вид, что хочу подойти к ней с вопросом, а поравнявшись, броситься вперёд, через бизнес-класс. Скорее всего, она застыла бы, такой спокойный пассажир, не может быть. А стюардов тут нет — это теперь только на Air France возможно. Ну, ещё, конечно, на Thai Airways.
Джонатан, отец Стива, тоже спит — ну, он аж через два кресла от меня, мог бы и не спать, это всё равно. У него мягкие глаза за очками, хотя — тут его ребенок. Ребенок. Сколько ему? Лет семь? На три года младше Андрея.
— So, Mark, what do you do for living? — спрашивает Джози.
— I'm a photographer for «National Geographic».
— You make photos?? — Стив оживляется и разворачивается ко мне прыжком, как солдатик на шарнирах. — Really-really?
— Really-realy. — Я улыбаюсь и треплю его по голове, по жёстким курчавым волосам.
Суле Пайя, Рангун/Янгон, Мьянма
Здравствуй.
А это странное место, — оно вечный Восток, где бы мы ни находились, и видела бы ты, какое солнце, какое золото, какие оплывающие формы — как солонки, все лепится друг на друга и липнет к зрачку, у подножия лестницы две длинных тени лежат перпендикулярно, внахлест, по-христиански, не то прицельно. В перекрестии девочки покупают венки из белых цветов, уже внутри набирают воды из фонтанчика в маленькие чашки, веночки надевают на шею Будде, воду выливают ему на голову и о чем-то просят, одна на костылях, и вряд ли за себя просила, — скорее, чтобы мама, скажем, не болела, чтобы брата не обижали в школе. Мальчики тоже просят, но реже, насколько я могу судить. Женщины, ясное дело, везде религиознее, — впрочем, здесь еще мальчика от девочки пойди отличи, все в юбках, — ну ладно, привираю, можно отличить, но не без некоторых сомнений. На стене барельеф морской свинки, одно из двенадцати животных, которые что-то там. На ступенях сидят на манер цыган обезьянки — ищут друг у друга, баюкают детей, покрикивают, живут, словом, табором, и им охотно золотят лапку чипсами и фисташками. Они за это на тебя пронзительно смотрят несколько секунд. За кошелек можно не опасаться. Когда они вот так, стадом, сразу понимаешь, что родня, общие гены. У Мити был мальчик, разводивший дома в Москве лемуров, — медленные, говорит, и ночью ползают по занавескам, ручки у них человеческие.
Гестхаус, кондиционер, комната без окон, и кондиционер работает так хорошо, что я зверею, потому что первые полчаса на улице провожу с запотевшим объективом, а поделать с этим ничего нельзя. Но, по крайней мере, мягко стелят, спать не жестко. Комната без окон — сильное переживание, изолятор тоски. По коридорам тенью слоняется сын хозяина, вечно под чем-то, — говорят, этими их черутами можно так накуриться, что все калифорнийские травяные плантации покажутся с зеленую овчинку, но вероятнее, все-таки, что опий, красная тряпка перед мордой международного сообщества. Борьба с наркотиками тут устроена так, чтобы ее все видели и никто не мог заподозрить здешних генералов в потакании и посматривании сквозь пальцы. В частности, у дорог стоят большие знаки на английском: DRUG TRAFFICING CAN RESULT IN SERIOUS PENALTIES, экспортный, понимаешь, вариант. Как если бы в Москве антитабачные кампании проводились на финском, примерно столько же пользы. Это я понимаю, что рассчитано на нас, приезжих уродов, и можно бы даже попробовать, но опий — такое дело. Нехорошее. Не рискну. И вообще я веду аскетический образ жизни, у меня с утра ни маковой росинки во рту, между прочим, надо спуститься вниз, съесть чего. Тут мне вчера в столовой какой-то чех на плохом английском рассказывал про третью ногу, — что родился он с третьей ногой, вот здесь прямо, на бедре (тычет в район кармана), и родители возили его в Париж (почему в Париж-то?) ее ампутировать, когда ему был что-то годик, — «I still have it in my home, very cool!» Спросил, доводилось ли мне фотографировать людей с третьей ногой, я сказал, что нет, не доводилось, он положил руку мне на плечо и сказал: «You are nice man, my uncle to say: hate Russian, they shoot Praga, but you are nice man, I would let you photo my leg! My — how you say? — wife of uncle was Russian, they fight about it for three days. But if I still have that kg on me, I would let you shoot!» Предложение, от которого я не смог бы отказаться.
Как только узнал, что тут нет мороженого, начал хотеть мороженого. Буду хотеть до Москвы, в аэропорту расхочу, знаем мы, как это устроено.