Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Йордан Радичков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Иван Мравов старался больше не смотреть в сторону лепешки и кринки, они выглядели осиротевшими, покинутыми, и сердце его болезненно сжималось.

— Давай не раскисать! — бросил ему дядя Дачо и взял стоявший в углу карабин.

Этот карабин потом мешал ему, он не знал, куда его деть. Когда они вместе с Иваном Мравовым ехали в принадлежавшей кооперативу двуколке, дядя Дачо держал вожжи, а карабин то зажимал коленями, то ставил между Иваном и собой, но от тряски по ухабистому проселку карабин все время сползал, поэтому постоянно приходилось его поправлять, ставить прямо. Лошадь мерно трусила по дороге, не слишком охотно, подковы у нее были наполовину стертые, Это была та самая хромая кобыла, которую продали Матею для того, чтобы он проник в табор, не возбуждая у цыган подозрения, она еще и сейчас еле заметно прихрамывала.

— А когда он увидит лошадь, не догадается, по какому мы делу? — спросил председатель.

— Вряд ли, — ответил Иван Мравов. — Он эту кобылу много раз видел. Я другого опасаюсь: что, если корчмарь поутру сбегал к нему, предупредил?

— Увидим. — Дядя Дачо мотнул головой и опять поправил подскакивавший от тряски карабин.

Впереди расстилалась котловина. На холме с тремя вязами никого не было видно — должно быть, люди Амина Филиппова постигли смысл непостижимой карты Атлантического океана и вместе с учителем Славейко спустились в римские развалины, чтобы проверить, вправду ли обнаружатся оленьи рога и кабаньи клыки под тем местом, где легла припадочная коза; дороги тоже были безлюдны, у противоящурного кордона — ни души, Патрульный, верно, лежал в тени под грушей. Над кукурузным полем, позади кордона, вздымалась пыль — это проезжала телега того мужика, который вез в город парализованного сына. Сержант еще при выезде из села видел, как они свернули на проселок, и пожалел в душе беднягу, лишний день проторчавшего в пути с несчастным своим сыном, которого надлежит представить медицинской комиссии для освидетельствования. Над цыганскими кострами вились голубоватые дымки, такие прозрачные и чистые, будто их пропустили через фильтр, дальше, за этим чистым, процеженным дымом пылали печи для обжига извести, а сквозь их пламя проглядывал монастырь. Все в долине было такое же, как вчера, все оставалось нетронутым на своих местах, синие горы тоже стояли на месте, и, оглянувшись, Иван Мравов убедился, что и село Разбойна стоит на месте, спокойное, печальное, манящее… Он не знал, почему оглянулся и почему таким печальным и манящим показалось ему село.

«Не стану больше оборачиваться!» — сказал он себе и взглянул на дядю Дачо, тот стоял в двуколке во весь рост и всматривался в южный край Чертова лога. В той стороне поблескивал ручей, прятался в глубоком овраге, пробирался между ивами и кустарником, за ним высились стога сена, нелепо торчал плетень — он ничего не огораживал, просто торчал, как черта, которая ни с того ни с сего возникла и так же ни с того ни с сего оборвалась… Когда-то здесь стояла сторожка, плетень был оставленным ею следом. Между стогами сена и деревьями мелькала человеческая фигура, то исчезавшая из виду, то появлявшаяся вновь; фигура мерно взмахивала руками.

— Косит, — произнес дядя Дачо и опустился на сиденье.

Лошадь все так же мерно трусила, слегка прихрамывая, по проселку, колеса мягко раскидывали густую пыль. В приглушенный стук копыт вплеталось поскрипывание старой конской упряжи. Когда двуколка въехала по некрутому склону на гладкое, хорошо просматривавшееся место, косарь дошел до конца ряда и вскинул косу на плечо, собираясь повернуть назад и приняться за следующий ряд. Заметив двуколку с седоками, он остановился вполоборота, ненадолго задержался на них взглядом и двинулся босиком по свежескошенному ряду.

— Ничего не подозревает, — произнес Иван Мравов, — неясно только, узнал он нас или нет.

Дядя Дачо не ответил, он смотрел на шагавшего по скошенной траве Матея. Дойдя до середины ряда, косарь неожиданно свернул вбок и по скошенной траве, напрямик пошел к дереву со свернувшейся от зноя листвой. Повесил косу на ветку, наклонился, из двуколки было видно, что он разбрасывает какую-то одежду, поднимает кувшин с водой, пьет. Потом он опять закутал кувшин, чтобы вода не нагревалась, порылся в карманах, и вскоре дядя Дачо с Иваном увидели у него над головой голубой табачный дымок.

— Ну, хороши мы с тобой. — Дядя Дачо шевельнулся. — Человек пошел просто-напросто глотнуть воды и выкурить сигаретку, а мы невесть что подумали! Да у него и в мыслях ничего нету! Даже если он при оружии, мы его возьмем, он ахнуть не успеет.

И он снова поправил сползший к ногам карабин.

Иван Мравов жестами показывал ему, что Матей стоит под деревом, в тени, а сразу за полосой тени начинается густой ракитник, и, как только Матей заметит, что они направляются к нему, он мигом, как кошка, юркнет в ракитник, ведь он сразу смекнет, что дело серьезное, коли они вдвоем явились за ним. Матей знает, когда и в каких случаях власти прибегают при аресте к таким приемам.

— Как же тогда быть? — растерялся дядя Дачо.

Дорога снова пошла полого вниз, спустилась в небольшой овражек, и косарь под деревом скрылся из виду.

— Стой! — сказал Иван Мравов и спрыгнул на землю.

Он принялся выпрягать лошадь и объяснил председателю свой план: они хлестнут кобылу, чтоб она поскакала прямо на Матея, а сами побегут за ней, вроде бы она испугалась и понесла, будут звать Матея на помощь, чтоб кинулся наперерез, для Матея это пара пустяков — кинуться наперерез и повиснуть на поводьях, а тем временем Иван улучит момент, перехватит ему руки поводьями и будет держать, пока не подоспеет дядя Дачо с карабином.

— Важно, — говорил Иван Мравов, выпрягая лошадь, — не дать ему выхватить пистолет. Я его характер знаю, он первым делом — за оружие!

С этими словами Иван хлестнул кобылу, та вздрогнула от удивления и испуга и, когда поводья отпустили, галопом поскакала прямо на Матея.

— Стой! Стой! — закричал Иван Мравов и пустился вслед за ней.

В несколько прыжков он выбрался из овражка и увидел, что лошадь мчится галопом по валкам скошенной травы, а Матей, весь в клубах табачного дыма, оторопело стоит и смотрит.

— Матей, Матей! — крикнул Иван Мравов. — Лови, перегороди ей дорогу! Черт ее знает, с чего она понеслась! Тпр-ру! Тпр-ру!

— Тпр-ру! — подхватил Матей и, высоко вскинув руки, бросился к лошади.

Тем временем дядя Дачо, спотыкаясь о карабин, бежал в своих сандалиях по лужку, не сообразив, что Матей, увидав карабин, вмиг догадается, зачем они с Иваном гонят лошадь по скошенной траве. Никто впоследствии не мог сказать, заметил Матей карабин в руках председателя или нет, догадался ли, зачем Иван и дядя Дачо погнали на него лошадь. Возможно, у него и времени не было догадаться, потому что лошадь стремительно неслась вскачь прямо на него. Матей ловко вывернулся, ухватился обеими руками за уздечку и повис на ней всем телом. Лошадь с отчаянным ржанием закружила его, босые ноги Матея волочились по земле, но у него была мертвая хватка, и в конце концов животное опустило голову и остановилось.

В ту же секунду Матей почувствовал, что ему скручивают руки ремнями, увидел рядом с собой напряженное лицо Ивана Мравова, глаза Ивана Мравова и почуял, что это не тот Иван, которого он так близко знал, что это скорее жесткое лицо сержанта Антонова по прозвищу Щит-и-меч; село Разбойна терпеливо выковывало эти лица и постепенно закаляло, потом опять раскаляло и опять выковывало, и, ощутив сейчас всем своим существом холод этого металла и что ему скручивают руки, Матей, одной рукой держа поводья, другой молниеносно выхватил пистолет и выстрелил.

Иван Мравов тоже успел заглянуть в глаза Матея, наполовину близкие, наполовину чужие, и впервые увидал, что на самом их дне, как на дне глубокого колодца, синеет ненависть. Ему доводилось видеть такую ненависть в собачьих глазах — в пограничных войсках, где он служил, в собаках воспитывали ненависть, и он при обучении бывал свидетелем того, как глаза собаки из желтых становятся синеватыми и зрачки почти исчезают. Эхо, услышанное на водяной мельнице, которое с утра неуловимо трепетало в его душе и звало: Матей… Матей… теперь смолкло. В тот миг, когда Матей выхватывал пистолет, рука Ивана тоже метнулась к пистолету, но так и осталась на кобуре, не смог Иван Мравов вынуть оружие, не успел.

Первым после выстрела упал Матей. Опорой ему служили поводья, на которых он повис: выстрелив, он выпустил их, хотел было машинально опять за них ухватиться, не сумел и упал на помятую траву. Он не смог сразу вскочить на ноги, на какое-то время он впал в состояние столбняка или гипноза. А напротив него стоял во весь рост, живой и мертвый одновременно, сержант Иван Мравов. У него на гимнастерке, на груди торопливо расплывалось красное пятно, и сам Иван, видимо, торопился куда-то, торопливая судорога скользнула по его лицу, глаза закатились, и он тяжело рухнул наземь…

Не могу, читатель, сказать с уверенностью, сразу ли заметил Матей председателя, когда тот появился на лужке, спотыкаясь о карабин. Этого я не знаю, но, когда Иван упал, Матей вдруг с ужасом обнаружил, что к нему приближается дядя Дачо. Приближается — не то слово, читатель! Дядя Дачо мчался в своих сандалиях по скошенной траве как рок, как второе пришествие, и, как при втором пришествии, белела его рубаха, а когда он все увидал и понял, что карабин ему по-прежнему мешает, он отшвырнул его и, продолжая мчаться в своих сандалиях, стал засучивать рукава своей белой рубахи. Матей в ужасе отпрянул, ощутил спиной вздрагивающий бок лошади, а в руке — металлическую жесткость пистолета, почти конвульсивно впился в него пальцами и, хотя оружие плясало и прыгало вместе с пляшущей, прыгающей рукой, стал медленно прицеливаться в дядю Дачо. Но ни на миг не остановился и не дрогнул дядя Дачо, а продолжал приближаться, подобно второму пришествию, и уже ничто не могло помешать этой стихии, а когда эта стихия настигла Матея, дядя Дачо замахнулся всего один раз, и Матей полетел в одну сторону, пистолет — в другую, а лошадь заржала и отшатнулась, боясь наступить на кого-нибудь из упавших на землю людей. Впрочем, дядя Даю не упал, он опустился на колени над Иваном Мравовым и заглянул ему в глаза. Никто не узнал, что он увидел в этот последний миг в глазах Ивана. Дядя Дачо нежно — насколько могли быть нежными его тяжелые, грубые руки — прикрыл убитому глаза.

Иван со страхом думал о том, как он посмотрит в глаза тетке Дайне из-за лепешки и из-за кринки с простоквашей… Вот как суждено было ему посмотреть ей в глаза, читатель!..

16

Люди Амина Филиппова, эти романтики, поэты и святая простота, как выражался учитель Славейко, которые всю свою жизнь разыскивали и разгадывали тайные знаки, рыли и долбили нашу старушку землю в надежде откопать ее богатства, и все это молча, чтобы не спугнуть своими голосами колдовские чары, теперь так же молча долбили неподатливую, ссохшуюся землю на кладбище села Разбойна, чтобы зарыть в нее одно из сокровищ села, одного из его сынов. Потом они снова пойдут искать зарытые клады, таская за собой припадочную козу, втайне от властей перекапывать землю, но вряд ли придется им еще раз, где бы то ни было, при каких бы то ни было обстоятельствах, в безмолвной скорби зарывать в землю клад.

Над снующими по кладбищу людьми возвышается длинная, тощая фигура Амина Филиппова, вздувшаяся жилка пульсирует у него на виске, рядом стоит учитель Славейко, потрясенный тем, что плохо он, выходит, учил здешних ребятишек, и глазами спрашивает председатели, вправду ли происходит вся эта несуразность, и председатель взглядом же отвечает ему, что хоть и несуразность это, а истинная правда. И тихо рассказывает о том, что прошел рядовым две мировые войны и помнит, что, когда идут в атаку на неприятельские окопы, многие солдаты падают, сраженные пулями, а потом, когда атакующие врываются в окопы врага, бывает, останавливаются с разгону, увидев, что окопы пусты. И в такое впадаешь состояние, говорил дядя Дачо, что не понимаешь, выиграл ты или проиграл сражение, потому что завоевал ты пустой окоп, отобрал его у противника, но из-за этого пустого окопа погублено столько солдатских жизней!

Чтобы отдать сержанту Ивану Мравову последний долг, на заброшенное, запущенное сельское кладбище прибыло отделение молодых милиционеров под командованием сержанта Антонова. Щит-и-меч рыдал без слез, и, думается, в эту минуту прозвище всего больше соответствовало всему его облику. Сухим был порох в его пороховницах, в любую секунду мог вспыхнуть, взорваться, поднять на воздух все село со всеми относящимися к нему деревеньками, выселками, каракачанскими станами, разбросанными по горным пастбищам, взорвать и поднять на воздух вместе со всеми его тайнами, чтоб эхо разнесло грохот взрыва, ударило или постучалось во все окна, в том числе и в окна сотен милицейских участков, и пальцем, совсем легонько, постучало в чуткое человеческое сердце!.. Жители села Разбойна толпились на заброшенном кладбище, в толпе можно было увидеть тех двух пастухов, что пришли в ветеринарную лечебницу; хозяина сбежавшей овцы; пасечника, у которого улетел пчелиный рой, — в эту минуту он позабыл и про пчел, и про матку; бросивших табор патрульных с противоящурного кордона, у которых карабины болтались за плечами без всякого толку. Табор же в это время снимался с места, складывал свои латаные шатры, взваливал на телеги, гасил костры и собирался в дальний путь на перевал. Отец парализованного паренька остановился посреди реки, дожидаясь, покуда буйволы напьются воды, чтобы двинуться дальше по разбитому проселку через Кобылью засеку. Впервые, дорогой читатель, увидел я тогда в толпе Мемлекетова, о котором так часто упоминал Иван Мравов, старого комиту из соседнего милицейского участка. Он поддерживал худенькую большеглазую девушку, как позже выяснилось — свою сестру, невесту Ивана Мравова. Крупные капли пота выступили на лбу Мемлекетова, они умножались, росли, но ни одна капля не скатилась со лба, не упала на землю. Бледен был Мемлекетов и растерян, не знал, куда деть свои большие руки, повисшие как плети. Застывший в вечном покое, осыпанный цветами лежал перед ним сержант Иван Мравов. Таким запомнится он всем — спокойным, осыпанным цветами, таким осторожно опустят его в землю люди Амина Филиппова. Видимо, судьбе было угодно, чтобы именно кладоискатели предали земле его тело; только тело погребли они, дорогой читатель, дух его и память о нем продолжают жить в нас!

Прозвучал залп, и он, этот залп, постучался в каждое окошко села Разбойна. Стреляли молодые милиционеры, из карабинов их вылетели пустые гильзы. Сержант Антонов нагнулся, поднял одну и осторожно опустил в могилу рядом с Иваном Мравовым. Гильза была еще горячая и горячей исчезла в земле вместе с остывшим телом.

Залп услышали и в таборе, цыгане примолкли, перестали грузить на телеги свой скарб; услышал залп и отец парализованного паренька, чья телега стояла посреди реки, обнажил голову и в ожидании следующего залпа вспоминал, какую печальную мелодию выводил этот милиционер на окарине вчера на постоялом дворе. Вслед за залпом в воздухе раздалось жужжание, оно становилось все громче, люди один за другим подняли головы, поглядели вверх, и кто-то воскликнул:

— Мои пчелы!

Воскликнул пасечник, у которого улетел пчелиный рой. Видно, пчелы расположились на одном из кладбищенских деревьев и, вспугнутые выстрелами, полетели дальше, вслед за маткой. Труженицы пчелы покружились в воздухе, как огромное веретено, поднялись высоко-высоко и полетели по направлению к селу. Первым двинулся с кладбища пасечник, он пошел вслед за своим роем, а за ним потянулись остальные, сержант Антонов поддерживал под руку сестру Мемлекетова, он сказал Мемлекетову, что подал рапорт, чтоб его перевели сюда, в село Разбойна. Люди Амина Филиппова тоже мало-помалу отделились от толпы, мужик у брода надел шапку и погнал своих буйволов дальше, цыгане загасили костры, а когда все уже были готовы двинуться в путь, заметили у одного из костров узел с тряпьем. Мустафа дважды спросил, чей это узел, и цыганки дважды ответили ему, что ничей.

— Как это ничей? — воскликнул Мустафа и пошел к ничейному узлу.

И вдруг услыхал, что ничейный узел пищит. Нагнулся развернуть его, и тут все цыганки разом принялись ему объяснять, что это мальчик, а ведь табор до сих пор брал с собой только девочек-подкидышей, мальчиков же подкидышей оставляли, ведь мальчиков не продашь. За девочек-подкидышей дают хорошие деньги, особенно если их сбыть с рук совсем молоденькими, потому что больше всего дают за белокожих цыганок. А мальчишку-подкидыша какой табор усыновит? Ведь только зря хлеб есть будет. Но тут цыганки прикусили язык, потому что впервые увидели Мустафу в ярости. Вихрем промчался он мимо них, хлеща себя плетью по ногам; этот юркий, быстрый челнок проскользнул вдоль всей вереницы телег и, хлопая плетью, кричал, да так решительно, что возражать ему было бессмысленно:

— Табор усыновит его!.. Табор усыновит его!

Цыганки неохотно подняли скулящий ничейный узел с тряпьем, но, увидав лицо человеческого детеныша, стали корчить ему смешные рожи, заверещали, защебетали, и младенец из ничейного стал сыном табора.

В хвосте каравана плелся медведь, немного задумчивый, почти ручной, а рядом, тоже почти ручной, шагал цыганенок…

Все или никто?

Небольшое послесловие

Я в своей жизни, дорогой читатель, больше читал, чем писал, поэтому знаю на собственном опыте, что читатель во всех отношениях гораздо искушеннее в детективном жанре самого детективного из авторов. Быть может, читатель заметил, что те, кто работает в жанре детектива, завоевали себе право именоваться не писателями, а авторами. Какой ценой и какими средствами отвоевали они себе это право, мне неизвестно, главное, что отвоевали. Разумеется, это не тот предмет, какой нам следует тут обсуждать, потому что задача этого небольшого послесловия куда скромнее — дополнить и объяснить лишь то, что осталось для читателя неразгаданным или умышленно было от него утаено, чтобы держать его в напряжении.

В некоторой степени читатель сам повинен в этом, потому что он любит, когда его держат в напряжении, когда перед ним непрерывно вырастают всяческие неожиданности, и, введенный ими в заблуждение, он забывает обо всех оборванных нитях повествования. Считаю своим долгом извиниться перед читателем, потому что, перечитав рукопись «Все и никто», я сам заметил, что одна нить оборвана, и, кроме того, придумав определенную интригу, автор не дал исчерпывающего ответа — вернее, забыл взять читателя за руку и в полной мере удовлетворить его любопытство.

Речь идет о медведе и буйволах.

Когда те ворвались в заброшенный хлев и в своей звериной ярости растрясли его так, что он каждую секунду грозил рухнуть, и от сухого козьего навоза вздымались тучи ныли, нам, возможно, следовало бы войти туда или хоть заглянуть внутрь, но, если читатель помнит, именно тогда появился человек с дохлой сорокой, за ним мужик, у которого сын был парализованный, потом цыган с цыганенком, потом дохлая сорока плюхнулась наземь, вызвав мистический ужас у людей Амина Филиппова на монастырской веранде, потом хлынули, наступай друг другу на пятки, прочие события, и, боясь упустить хоть одно из них, мы вообще забыли про медведя и про буйволов, а когда все окончилось и над селом появился исчезнувший было пчелиный рой, неожиданно оказалось, что в наше отсутствие владельцы медведя и буйволов проникли в загон и забрали свое имущество. Я пишу это краткое послесловие для того, чтобы читатель узнал, что они увидели, когда заглянули в заброшенный хлев.

Прежде всего они увидали медведя.

Он забрался на стропила, стоял там раскорячившись и с высоты смотрел на взъерошенных буйволов. Потом они увидали буйволов, которые тяжело и грозно пыхтели и посматривали краем глаза на медведя. Под конец люди Амина Филиппова и все прочие переглянулись и просто оторопели, увидав друг друга.

Вот и все, что они увидели!

Этими несколькими словами, читатель, мы можем захлопнуть дверь нашей повести, через которую все мы прошли, никто не остался, а ключ зашвырнуть в реку. Плеск воды, водяное эхо и тишина проводят этот брошенный в реку ключ.

Показания Матея

Следователь спрашивает Матея, передана ли ему в камеру кринка с простоквашей и лепешка домашней выпечки. Матей отвечает, что передана, и спрашивает, кто их прислал. Следователь сообщает, что они посланы его матерью через сержанта Ивана Мравова, но ввиду того, что сержант Иван Мравов погиб на полпути, не успев выполнить обещания, которое он дал его матери, то это взяли на себя органы государственной безопасности; следователь особо подчеркивает, что Иван Мравов, хотя и через других лиц, обещание свое выполнил, кринка и хлеб доставлены по назначению. Матей на некоторое время погружается в молчание. Следователь спрашивает его, помнит ли он, когда сделал первый шаг к преступлению. Матей дает следующие показания.

— Первый шаг я сделал с цыганами, которых я шантажировал в связи с оловом, добытым ими незаконным путем. Чтобы откупиться, они всучили мне фальшивые турецкие монеты.

— Для чего потребовались вам эти монеты, и было ли вам уже тогда, на месте, известно, что они фальшивые?

— Что они фальшивые, я понял позже, через несколько дней, понял я это благодаря корчмарю. Когда я продал их ему, он тоже не сразу понял, что они фальшивые, только спустя несколько дней сказал мне, что какой-то мошенник растолковал ему, как обстоит дело в действительности, и пригрозил, что если я не верну ему деньги, то он сообщит в милицию. Корчмарь пришел за деньгами ко мне домой, но я их уже потратил и не поверил, что золотые кругляки были фальшивые. Оставалась одна монета, мы разрубили ее пополам, и она оказалась фальшивой. Тогда я сказал корчмарю, чтобы он вернул мне те турецкие кругляки, а я поднакоплю денег и тогда верну долг. Он сказал, что вернуть кругляки не может, потому что продавал их разным людям, и они требуют сперва деньги, чтобы держать нас в своих руках. Я засомневался, не вымогательство ли это со стороны этого жулика-корчмаря, и так ему прямо и сказал, на что он ответил, что это я занимаюсь вымогательством, но предъявить мне турецкие монеты не мог, потому что, я уверен, он все их с выгодой для себя сбыл разным мошенникам и торговцам. Что ни день этот жулик все больше меня раздражал, он совсем обнаглел, и я подумал: «Ах, вот ты как, ну коли так, я тоже наберусь наглости, забуду стыд и совесть». Стал все чаще ходить в его корчму, пил там напропалую и ни гроша ему не платил. И не заплачу! Только сейчас я понял, что если надо было мне кого пришибить, так прежде всего эту сволочь.

— Вы не сказали, зачем вам понадобились золотые монеты.

— Для одного особого дела.

— Какого особого дела?

Матей просит разрешения закурить, следователь разрешает, Матей выкуривает треть сигареты и только тогда продолжает свои показания:

— На участке Мемлекетова жила одна переселенка, точнее, три, но я познакомился с одной, она стояла на квартире у тетки одного моего дружка. Мы с Иваном Мравовым всегда ходили на пару, у него была любовь с сестрой Мемлекетова, Рашкой. Мемлекетов не знал о том, что у них любовь, и, когда однажды они остались вдвоем, я, чтобы не скучать в одиночку, познакомился с переселенкой. Однажды ей понадобились деньги, потому что она забеременела и хотела поехать к врачу — избавиться от ребенка. Денег у меня не было, так что я оказался в затруднительном положении. В это самое время в наших краях появились цыгане-лудильщики. Иван Мравов поручил мне сопровождать их табор и передать его с рук на руки Мемлекетову, а тот в свою очередь должен был дать им сопровождающего, чтобы передать в следующий милицейский участок. Мемлекетова тогда на месте не оказалось, он уехал с боевой группой на оперативное задание, и я пошел с цыганами дальше, в горы.

— Они тебя не заподозрили?

— Думаю, что нет, и мы уже почти с ними сторговались насчет лошади. В горах у меня несколько раз мелькала в голове черная мысль выудить у цыган деньги за их незаконное олово, но я не знал, как подступиться, да и риск был большой. Они могли прикончить меня да и кинуть куда-нибудь в овраг. Все бы хорошо; но мы там повстречали Мемлекетова, он возвращался вместе с боевой группой с границы, мы разговорились с ним, выкурили по сигаретке, и когда я вернулся назад, в табор, то я уже решился вытрясти из цыган деньги. Я сказал им, что мне приказано милицией проверить по документам, откуда они берут олово, что я в милиции свой человек, они увидали, что деваться им некуда, и в конце концов всучили мне эти фальшивые монеты. А потом меня обдурил корчмарь.

— Вы часто брали в корчме вино и не платили. Куда вы носили это вино?

— Вино это я брал, когда шел к переселенке, я знал, что у меня набралось много долгу, но денег, чтобы рассчитаться, взять было неоткуда.

— Тогда-то вам и пришло в голову, что можно раздобыть деньги с помощью убийства?

— Нет, не тогда. Я не хотел убивать. А уж Илию Макавеева я и вовсе убивать не хотел.

— Почему же убили, если не хотели? Быть может, он дал вам повод?

— Да, он дал мне повод. Он дал мне повод, потому что я поджидал другого человека, но тот не появился, а появился Илия Макавеев.

— Какого другого человека вы поджидали и где?

— В Чертовом логу поджидал. К переселенкам ездил из города один человек на мотороллере, он до Девятого сентября был коммивояжером, продавал патефоны и швейные машинки, и еще была у него своя маслобойня. Я с ним познакомился, то есть нас та бабенка познакомила, и мы раза два выпивали вместе. Страшная сволочь, денег — куры не клюют, вражина, и, поскольку у меня с деньгами было худо, я решил подстеречь его как-нибудь вечером, денежки отобрать и поставить точку на всей истории.

— Вы имели намерение убить его, а деньги присвоить?

— Не собирался я его убивать! Я собирался протянуть поперек дороги веревку — там как раз поворот, — чтоб он свалился со своего мотороллера, отобрать у него деньги, и дело с концом. У меня и в мыслях не было его убивать. Беда в том, что он-то не появился, а вместо него подъехал Илия Макавеев.

— Не было ли у вас обиды какой на Илию Макавеева, не испытывали ли вы к нему неприязнь?

— Обида у меня была, и неприязнь я испытывал.

— С какого времени существовала эта неприязнь?

— Не знаю, с какого времени, но, как только я тогда его увидал, я понял, что у меня на него обида и что я испытываю к нему неприязнь.

— Иван Мравов подозревал вас в чем-нибудь?

— Я думаю, что не подозревал. Один только раз я испугался, подумал, что он меня подозревает и знает про все, но оказалось, что это не так.

— Когда это было?

— Когда я возвращался с хромой кобылой в село. Он застал меня в корчме, дорогой вдруг повалил меня, сам навалился сверху, вывернул мне руки, вот тогда я и испугался. Но это было зря, он просто так, шутил. Тогда-то я и подумал, что, если когда со мной что стрясется, плохо мне будет с голыми руками, и попросил у него раздобыть мне пистолет. Он сказал, что вообще-то не полагается, но обещал попробовать и раздобыл.

— Думаете ли вы, что, если бы вы не выстрелили, Иван Мравов выстрелил бы в вас, и тоже со смертельным исходом?

— Я думаю, он не стал бы стрелять, и это пугало меня сильней всего. Он взял бы меня живым, самое большее ранил бы в ногу или еще куда, чтоб взять живьем, потому я так и перепугался. Он скрутил бы меня поводьями, я догадался об этом и совершил убийство с целью самообороны. Признаю себя виновным в убийстве с целью самообороны.

Под конец он просит следователя, если можно, отдать распоряжение, чтоб унесли кринку и лепешку из камеры. На вопрос следователя, почему, подследственный объясняет, что не может прикоснуться ни к лепешке, ни к простокваше, что они истерзали его. Из-за жары простокваша в кринке забродила, вся пошла пузырями, ночь напролет слышно, как она словно кипит и дышит в кринке. Сидит ночью в кринке, как человек, и дышит, будто она живая, будто живой человек сидит в той кринке и дышит. Следователь обещает принять просьбу во внимание и сделать все, что в его силах.

Всички и никой. Перевод М. Михелевич.

Из сборника «Пороховой букварь»*

(Рассказы)


Барутен буквар © Перевод на русский язык «Художественная литература», 1975. Перевод Н. Глен.

Бурка

На наших холмах все мелкая скотинка копошится, животному, какое покрупней, трудно по козьим тропам карабкаться. Овца, которую мы держим, молока дает с пригоршню, а когда весной острижешь ее, и шерсти всего пригоршня набирается. Трава у нас низкая, колкая, скотине с утра до вечера щипать ее приходится. С тех пор как я себя помню, мы все такую скотину держим. Как говорит Два Аистенка, это вам не Германия, где скотину откармливают со слона величиной.

Ну ладно, а потом наши, деревенские, раздобыли эту черноголовую овцу, плевенскую. У черноголовой овцы морда длинная, точно у лошади, и ноги длинные, и копыта большие. Мы думали, что, как зарядят дожди, копыта у нее сгниют от грязи и она заболеет ящуром. Но дожди пошли, дороги развезло, плевенская черноголовая овца бродит по колено в грязи, однако копыта у ней что твой кремень, и ящуром она не заболела. Мужики стали один за другим менять свою скотину, и я своих старых овец, сколько у меня их было, спустил и купил плевенских, черноголовых. Голова у овцы черная и вымя черное (зато большое, как у козы), а шерсть белая. Одна только овца мне попалась сивая.

Когда подошло время стрижки, жена мне и говорит: «Давай-ка, Лазар, возьмем этой шерсти и белой столько же, и сделай ты себе бурку! Ты уже в годах, в твои годы без бурки нельзя!» Это верно, в молодые годы человеку не к лицу в бурке ходить, но как войдет в возраст, самое время буркой обзаводиться. А я-то, уж конечно, в возрасте — два землетрясения помню и одно солнечное затмение.

Ну вот, взяли мы шерсть от сивой овцы и от одной белой, жена ее выпряла, наладила свой ткацкий стан и соткала полотнище: полосу белую, полосу сивую, потом опять белую — сколько их там требуется на одну бурку. Понес я тканину на валяльню (мы валяльней сукновальню называем). Давидко мне приятель, вместе в севлиевских казармах служили, он сразу и запустил мою тканину в валяльню. «На бурку?» — спрашивает. «На бурку, — говорю, — я уж человек в годах, мне без бурки никак нельзя!» — «Так и знай, — говорит мне Давидко, — эта шерсть для бурки самая лучшая! Прежняя овца — она хилая, коли возьмешь от нее шерсть, как тканину через валяльню не пропускай, все равно войлока не получишь. А от этой черноголовой пропустишь разок — войлок и готов. Хоть воду в нем неси на вершину холма — не протечет! Да и молодка твоя, гляжу, густым бердом ткала». — «Окстись, — говорю я ему, — какая ж она у меня молодка! Да она как турецкая черепица ссохлась, а ты говоришь — молодка. Хотя ткать-то она умеет». — «Что ж ты думаешь, — возражает Давидко, — коли моя толстая, так от нее больше проку? От толщины тоже радости никакой!» — «Так-то оно так, — говорю, — чересчур толстая тоже ни к чему, а все ж когда потолще, оно приятнее! Бурку надумаешь справить, уж на что нехитрое дело, и то стараешься, чтоб потолще вышла». — «Насчет бурки, — говорит Давидко, — оно, конечно, верно!»

Войлок получился на славу, да только у нас в деревне портного нету, так что пришлось мне идти в соседнее село, а там портных целых двое. Один шьет по-городскому, позаковыристей шьет, лацкан какой тебе посадит или другую фиговину, а второй больше по старинке работает. Я пошел ко второму. Тот похвалил мой войлок, сшил мне бурку и, когда я за ней пришел, говорит мне: «Ну и войлок у тебя, Лазар, я об него все иголки пообломал! Игла его не берет, и утюгом его не прогладишь!» — «Это потому, что он из шерсти черноголовой овцы, той, плевенской, да и Давидко мне друг, на совесть в валяльне прокатал. Мы с Давидко вместе в армии служили, и в карцере три раза вместе сидели, и под ружьем вместе стояли». — «Что правда, то правда, — говорит портной, — по уставу он тебе войлок свалял, но и я по уставу бурку сшил, будешь носить и меня добром поминать!»

Накинул я бурку, а она на мне как влитая. Полоса белая, полоса сивая, полоса белая..! И все пригнано как полагается, и наголовник тоже складно посажен.

В бурке, я вам скажу, сразу чувствуешь себя как-то основательнее и шаг становится вроде внушительней. По дороге домой — я и сам замечаю — иду я медленней, ступаю с достоинством, проходя мимо валяльни, говорю только: «Здорово, Давидко!» — а поболтать не останавливаюсь, потому что человеку в бурке болтать уже не к лицу. Бурку коли надел, двигайся с достоинством, говори поменьше, если кто встретится и скажет: «Добрый день!» — отвечай только: «День добрый!» И больше ни слова, и гляди прямо перед собой. Встречный тогда подумает: «Этот-то в бурке, серьезный, видать, человек; кто его знает, куда он направился и по какому делу! Поговорить даже не останавливается и с дороги не сворачивает — прет себе вперед, точно паровоз».



Поделиться книгой:

На главную
Назад