Человек отпустил повод, и коза лениво двинулась по холму, спустилась в римские развалины, привлеченная свежей листвой на кустах, пожевала зеленые листочки, раза два-три поверещала, призывая хозяина, и, сделав небольшой круг, поджала ноги и легла.
— Вот тут и надо копать! — сказал Амин Филиппов.
— Смотри-ка! — Учитель покачал головой. — Коза легла прямо над прихожей римской виллы. Если раскопать, мы обнаружим там оленьи рога и клыки вепрей. Это надо же, где бородатая чертовка улеглась!
Амин Филиппов немедленно отрядил несколько человек копать возле козы, чтобы проверить, действительно ли там обнаружатся клыки или оленьи рога. Старый учитель уверял, что они наверняка откопают рога и клыки, потому что римляне всегда по возвращении с охоты использовали прихожую — здесь они свежевали и разрубали свою добычу. Несколько кладоискателей, захватив инструмент, направились к козе проверять, так ли это.
Прочие остались на вершине холма. Амин Филиппов, возвышаясь надо всеми, обводил местность взглядом стратега. Выше него были только вязы да топографическая вышка, по пояс тонувшая в траве. Иван Мравов стоял в сторонке, привалившись к раме своего велосипеда, и находился наполовину здесь, на холме, а наполовину у Матея, все собирался уйти и все откладывал. Внизу, в котловине, виднелось утопавшее в зелени село, светлый купол церкви, река и дорога, которая уходила, извиваясь, в горы, шатры цыганского табора, окутанные дымками костров, за ними — зеленый массив Кобыльей засеки, примолкшая природа, голубое, уже начавшее выцветать небо. Учитель Славейко с жаром рассказывал кладоискателям о том, что природа, помимо всего прочего, позаботилась насыпать возле села и этот вот холм. Она знала, что наши далекие предки в один прекрасный день подымутся на этот холм и будут тут, с высоты, поклоняться своим языческим божествам, молить стихии о милости, потом построят на этом возвышающемся над равниной месте языческое капище, потом на холме появятся первые лазутчики чужеземных завоевателей, будут гореть сигнальные и бивачные костры, под здешними вязами богомильские старейшины будут перебирать по зернышку свою богомильскую ересь, разбойники под покровом ночи будут закапывать награбленные сокровища, потом придут кладоискатели искать эти зарытые сокровища, христиане изберут этот холм местом молебна во избавление от града, поработители-мусульмане используют его как теке[7], и множество дервишей будут тут кружиться в пляске, военные топографы поставят на холме топографическую вышку, но, как мы можем убедиться, все потонуло в земле, и трава стерла следы истории. И тем не менее мы с вами поднимаемся на холм, чтобы окинуть беглым взглядом историю нашей земли…
Слушая рассказ старого учителя, Иван Мравов вспоминал, как в детстве стояли они тут, обступив его, как он водил их по тропам истории, неожиданно прерывая себя возгласом: «Я вам уши пообрываю! В чем дело?» Кто-нибудь из девчонок жаловался: «А мальчишки нам жуков за шиворот пускают!» Мальчишек больше интересовали вытянутые девчоночьи шеи, чем история… Всех жителей села провел старый учитель по холму Илинец, и все до единого в школьные свои годы окидывали беглым взглядом историю здешних мест.
После исторического введения старый учитель обратил внимание Амина Филиппова на то, что, прежде чем приняться за раскопки, надо хорошо подготовиться, изучить особенности местности и прочее. Он указал своим слушателям, что вон за теми кленами, по всей вероятности, находились в древние времена гончарные печи, осенью, во время пахоты, можно видеть, что земля там имеет красноватый оттенок. Амин Филиппов сказал, что за теми кленами они еще до войны все перерыли, но, кроме глиняных черепков, ничего не нашли. Куда бы ни указывал учитель Славейко, кладоискатели переглядывались между собой, а Амин Филиппов говорил:
— Там мы уже рыли!
Похоже, не осталось тут ни единого местечка, где бы они не рыли.
Оба безусых-безбородых и человек с фибровым чемоданом со сломанными замками, посоветовавшись, открыли чемодан и показали учителю измятый листок с арабскими письменами, изогнутой чертой и маленьким, с пуговицу размером, кружочком. Их интересовало, имеют ли эти чертежи и надписи какое-то отношение к холму Илинец. Учитель внимательно осмотрел листок с обеих сторон и сказал, что эти письмена ему незнакомы. Тогда Амин Филиппов велел вынуть большую карту, кладоискатели пошарили в одном из мешков и извлекли оттуда свернутую трубкой бумагу. Амин Филиппов развернул ее. Это была очень старинная карта, порванная, заклеенная, дорисованная химическим карандашом и пришитая на кусок холста, чтобы не рвалась дальше.
— Откуда у вас эта карта? — спросил учитель Славейко.
— Она у нас испокон веку, — ответил Амин Филиппов.
— Похоже, дорогая и старинная! — покачал головой учитель и стал разбирать надписи на карте. Он присел на корточки, разостлал карту перед собой, поворачивал ее то так, то эдак и прослеживал бесчисленные изогнутые линии и всякие стрелки, пытаясь разобраться в их сложном переплетении. Кладоискатели тоже склонились над картой, притянутые ее магнетической силой. Взглянул на карту и сержант, карта была ему непонятна, все надписи на ней были латинскими буквами. Учитель Славейко дважды подымал глаза от карты и взглядывал на милиционера, и оба раза Иван Мравов замечал в его глазах гнев.
— Трудно разобрать, — сказал учитель Славейко, продолжая изучать карту. — Подобные карты или копии с них, возможно, имеются в историческом музее. Они — еще со времен царя Ивана Шишмана, их изготавливали старые монахи, помечали на них святые места и места нечистые, а возможно, и те, где спрятаны деньги или священные книги. Мне эти графические изображения непонятны. От прежнего здешнего игумена, мир праху его, я слышал о таких графических изображениях, он даже говорил, что такая карта есть в монастыре, но он ее никогда никому не показывал. Игумен умер и, надо полагать, унес тайну этой карты с собой.
Учитель поднялся, кладоискатели тоже. Они ошеломленно смотрели на него. Непонятная карта лежала у них в ногах — раскрытая, в каких-то пятнах, закапанная воском от свечей, в разводах слов и линий, таинственная и туманная, как черная магия.
— Все, что написано на бумаге, рано или поздно будет прочитано! — сказал учитель кладоискателям.
Амин Филиппов снова скатал каргу в трубку.
Позже учитель с возмущением говорил Ивану Мравову:
— Уши оборву этому мошеннику из монастыря! Бог весть, сколько он содрал с этих невежд за карту, где обозначены морские течения, ветры и зоны безветрия в Атлантическом океане! Ну как им сказать, что их надули? Да если и сказать, они не поверят!
Иван Мравов съехал на велосипеде по склону, решив завернуть в монастырь, сказать монаху, чтоб забрал свою карту назад, и уж после этого постучаться в дом к Матею. По дороге он встретил хозяина заблудившейся овцы, пасечника, у которого улетел пчелиный рой, пастухов со свиными хвостами, что пришли за справкой в ветеринарную лечебницу. Они сказали сержанту, что хвосты у них уже «того-этого», но еще денек они подождут, хозяин пропавшей овцы собирался заглянуть еще в два-три загона, проверить, не попала ли его овца в чужую отару; только пасечник, у которого улетел пчелиный рой, не знал, как ему быть дальше. У всех у них проснулся интерес к раскопкам римских развалин, и теперь они с опозданием шли поглядеть наконец, как ищут клады и вправду ли туда пригонят припадочную козу. Сержант сказал им, что козу пригнали, она улеглась на развалины и кладоискатели уже начали там копать. Мужики заторопились, как бы чего не пропустить, а Иван Мравов поехал дальше, в монастырь.
Первое, что он увидел в раскрытые двери церквушки, была туповатая девка и ее ведьма мать, обе стояли на коленях перед алтарем, а над ними возвышалась фигура монаха. Он читал ровным голосом раскрытую книгу, голос его глухо бился о темные своды церкви. Девка зашевелилась, старалась привлечь внимание монаха, но тот и не поглядел на нее, продолжая читать ровным голосом, целиком поглощенный книгой. Девка таращилась то на него, то на смутные силуэты святых, но больше все-таки поглядывала на монаха и время от времени облизывалась.
Иван Мравов вспомнил, как обе эти женщины зловеще сидели на траве в Чертовом логу и еще более зловеще жевали, как потом он увидал их у санитарного кордона и старуха метнула на патрульных злобный взгляд, и вдруг с изумлением обнаружил, что девка беременная. У входа в церквушку лежал кусок мыла, домотканое полотенце в голубую полоску и связанный черный цыпленок. Женщины принесли это в дар монастырю — мать рассчитывала, что если над дочерью почитают молитву, то у нее все как рукой снимет. Сержанту стало неловко и стыдно, что он стоит в дверях и как бы подглядывает, «Чего не идешь своей дорогой? — сказал он самому себе. — Чего не пойдешь прямиком к Матею, а торчишь тут, глазеешь на это невежество!.. Оставь монаха в покое, насчет карты можно ему сказать и завтра».
Иван неслышно прошел по траве, тихо выкатил велосипед, за спиной у него звучало глухое бормотанье монаха, перед глазами мелькнула швейная машинка, придвинутая к окошку, где светлее, в кармане звякнули половинки разрубленной фальшивой монеты, от этого звука его бросило в жар, и в душе вновь шевельнулось то же неясное предчувствие, что и ночью. Он еще точно не решил, как повести себя с Матеем, но почти не сомневался, что Матей, едва взглянув ему в глаза, тут же поймет, что Ивану Мравову все известно, и, возможно, сам заговорит первый.
— Конечно же, конечно, — приободрился сержант, — он первый заговорит и выложит все от начала до конца! И у нас у обоих полегчает на душе, а дальше видно будет!..
Прежде чем мы с вами двинемся дальше, читатель, нам следует немного задержаться в монастыре, пока монах не закончит свое чтение.
Сперва он читал благостно и отчетливо, внимательно всматриваясь в глаза девушки, но мало-помалу уткнулся носом в книгу и больше на девичье лицо не взглянул. Тем временем усатая зловещая тетка поставила несколько свечек, попросила помощи у иконы богородицы и тоже опустилась перед монахом на колени. В отличие от матери дочь, насмотревшись на смутные лики святых, уставилась на монаха — видно, он возбудил ее любопытство. По всей вероятности, она была влюбчивой натурой, монах приглянулся ей, смиренная швея божья это почувствовала, потому он и уткнулся в священную книгу и больше не поднимал глаз, опасаясь липучих огоньков в ее взгляде. Девушка продолжала неподвижно стоять на коленях, только дыхание ее стало прерывистым. Мать шептала не то молитву, не то заклинание, потом прижалась лбом к холодному каменному полу.
Воспользовавшись этим, дочь протянула руку и ущипнула монаха за срамное место, притом так сильно, что бедняга подскочил на полметра вверх и оглушительно взвизгнул.
Маленькая церквушка употребила все свои акустические возможности, чтобы усилить человеческий голос, зловещая баба от неожиданности тоже подскочила, одна лишь девушка сохраняла невозмутимость и безразлично смотрела куда-то. Мать сразу смекнула, в чем дело, зашипела, как кошка, подпрыгнула, развернулась в воздухе и, продолжая шипеть, на лету обеими руками отвесила дочери оплеуху. У той треснула губа, брызнула кровь, девушка рухнула на пол, не издав ни единого звука, даже не застонав, раздался только тяжелый стук молодого, налитого тела о каменный пол.
Шипящая и свистящая баба еще раз ввинтилась в воздух и плюхнулась на дочь. Та опять не издала ни единого звука, и, когда монах поглядел вниз, он увидал толстые ноги, услужливо обнаженные перед алтарем, вздутый живот, молитвенно обращенный к пресвятой матери божьей, и, не в силах более на это смотреть, одной рукой прикрыл глаза, другой — ущипнутое срамное место.
— Господи! — впервые вымолвил он с глубокой набожностью и хотел выбежать из храма, но зловещая баба настигла его и буквально выдернула из дверного проема, захлопнула дверь и повернула в замке ключ, который в мгновение ока исчез в складках одежды на ее плоской груди. Со стороны алтаря кто-то заскулил, силы монаха иссякли, он уже не мог сопротивляться, сполз на пол, привалился к запертой двери и уронил голову на плечо. Баба нагнулась, заглянула в его побледневшее лицо, орошенное каплями пота, легонько пнула его в плечо и с шипеньем отпрянула, потому что монах, видно, только и ждал, чтобы его легонько пнули в плечо: едва она дотронулась до него, как он распластался на полу и остался лежать навзничь, почти не дыша.
Шипенье зловещей бабы перешло в тихий плач, движения ее замедлились, она стала излучать какой-то тусклый свет, и этот тусклый свет разлился по всей церкви и всем святым! Зловещая баба медленно, как сомнамбула, поворачивалась, словно искала, за что бы ухватиться или на что опереться, но куда ни бросала взгляд — всюду видела только святых мужей, равнодушных и суровых, верхом, спешенных или восседающих на величественных престолах. Все одинаково бородатые, все одинаково святые и чужие, они таращили на нее глаза или смотрели куда-то перед собой таким неподвижным взглядом, что сквозь эти взгляды можно было спокойно пройти. Лишь в самой глубине, над распростершейся перед алтарем дочерью, висела пресвятая богородица, единственная женщина среди такого множества святых мужей, но богородица глядела не на бабу, она склонила взор на младенца Иисуса. Не могу сказать, читатель, дошла ли до сердцевины ее мозга та истина, что даже в храме божьем женщина остается одинокой, и если церковь сочла, что должна быть меж святых мужей и женщина, то не какая-нибудь, а пресвятая грешница… Как бы то ни было, примирение и кротость вытеснили зловещее выражение на лице бабы, и, рухнув перед дочерью на колени, она стала ласково поправлять мокрые от пота пряди ее волос, вытирать кровь с разбитой губы, продолжая излучать неяркое, мягкое сияние. Это сияние болезненно вздрогнет лишь в тот миг, когда под сводами церкви раздастся крик родившегося на белый свет младенца.
13
До чего ж приятно рано утром толкнуть калитку во двор, ступить на мягкую травку, громко крикнуть «доброе утро!» и увидеть, как выходит на крыльцо приветливая и словоохотливая тетка Дайна, мать Матея, вслед за нею выходит еще не проснувшийся толком Матей, трет полотенцем лицо и шею или же пытается расчесать гребнем свой чуб. Тетка Дайна примется поочередно корить Ивана и Матея за то, что еще ходят в холостяках, а ей не под силу управляться с хозяйством в одиночку, не знаешь, за что раньше браться — за стирку или за стряпню или в поле бежать, а Матей на это скажет: «Хватит тебе, мать, Иван по другому делу пришел!» Иван для приличия тоже скажет: «Брось, Матей, правильно тетка Дайна корит нас!» Дайна быстро сготовит завтрак, подаст парням и, глядя на них, любуясь их молодостью, скажет: «Бродите вон днем и ночью по всяким тайным местам, хоть бы привели себе по лесной красавице!» Хотя сама-то знает, что не ради лесных красавиц ходят они по лесам, а устраивают засады в чащобах Кобыльей засеки. Матей ел с жадностью, он всегда отличался хорошим аппетитом, откусывал большие куски и, не переставая жевать, говорил матери: «А может, мы уже приглядели себе по лесной красавице. Тебе и невдомек, ради каких красавиц и вампиров бродим мы по лесным чащам».
В селе все звали ее сына Матеем, одна она звала его Матейкой.
Иван Мравов толкнул калитку, ступил на мягкую траву, еще влажную от ночной росы. В траве лежали утки, дверь в дом была открыта, в проеме виднелся очаг, где весело горел огонь, языки пламени лизали закопченное ведерко. За домом скрипел колодезный ворот, кто-то доставал воду. Сержант поставил велосипед, откашлялся, чтобы дать знать о себе, ворот за домом перестал скрипеть, послышался плеск воды, звякнула цепь, и чуть погодя показалась мать Матея.
— Доброе утро, тетка Дайна, — поздоровался Иван.
— Заходи, заходи, — пригласила она и стала подниматься по ступенькам. — Матейки дома нету, но это ничего, ты заходи. Он с утра пораньше отправился косить, и не позавтракал даже, я ему сейчас и готовлю, схожу на луг, отнесу. А ты заходи, заходи!
Недоброе предчувствие снова шевельнулось у Ивана в груди, он одернул гимнастерку и нерешительно перешагнул порог.
В доме было небогато, но чисто и опрятно, недавно побелено. Тетка Дайна засуетилась, стала собирать на стол, но Иван есть отказался — уже позавтракал, мол, если только воды попить. Хозяйка сняла с полки чашку, но сержант зачерпнул из ведра ковшом и выпил чуть ли не весь ковш.
— Много вы стали воды с утра пить, — проговорила тетка Дайна. — Нехорошо это, по вечерам зашибаете, а с утра, я смотрю, на воду налегаете, не на хлеб!
— Не зашибаем мы, тетка Дайна, — возразил Иван.
— Ну да, как же! Будто не знаю я, будто сына своего не вижу! Еще как зашибаете, небось власть теперь ваша, вы на коне, каждый поднесет, угостит. Я сыну говорю, остерегайтесь вы тех, кто вам подносит-то… Не за лесными красавицами гоняетесь вы в Кобыльей засеке, меня не проведете. За вампирами вы гоняетесь, я ведь вижу, да смотрите, как бы они вас самих не заарканили!
Иван Мравов слегка усмехнулся, сдвинул фуражку на затылок.
— Твоя правда, тетка Дайна, вампиры нам тоже встречаются, — кивнул он. — Вот как истребим их всех, тогда и красавиц искать примемся и, бог даст, подыщем себе с Матеем по невесте, чтоб было кому хлопотать по хозяйству.
Тетка Дайна смотрела на огонь, она поморгала, обернулась к Ивану Мравову и со вздохом сказала:
— Иван, когда Матейка дома, не могу я при нем говорить, а сейчас мы одни, так скажу я тебе, не по душе мне, что Матейка забросил свою работу и ходит по вашим милиционерским делам. Только ли по вашим делам он ходит, не знаю, но не нравится мне мой Матейка. Запивать стал, Иван, утром встает хмурый, ершистый, злость в нем появилась, на еду не глядит, только водой наливается. Работу забросил, не до работы ему, у меня в кооперативе больше трудодней, чем у него. Да и то, что в личное пользование нам оставлено, тоже запустил, виноградник весной только раз и опрыскали, а уж мотыгой и не помню, когда к нему прикасались.
Она опять вздохнула, поправила на себе фартук. Иван Мравов смотрел, как слабеет, стихает огонь в очаге, угли подернулись пеплом. Только одно полешко попискивало и постанывало, как живое, и над ним вилась тонкая струйка дыма.
— Земля, что для личного пользования, она вся по припекам да по перелогам, тетка Дайна, — проговорил сержант, пожимая плечами. — Что там может уродиться? Ужи да черепахи если, да еще ежевика разрослась так, что не продерешься!
— Это верно, — согласилась она, — да все равно негоже сидеть сложа руки. Если в земле не копаться, она вовсе одичает и запустеет. Видал, как запустел Чертов лог, а какое место было, пока мы его обрабатывали! Уж такое хорошее место было, Иван, в прежние времена там молебны служили, христианское место было, как сейчас помню, хоть и называли его чертовым именем.
Сержант шевельнулся на низкой табуретке, сел неудобно, что ли. Он встал, зачерпнул еще воды и опять выпил весь ковш до дна. Он потом и сам не помнил, как набрался смелости спросить, будто между прочим:
— Давно собираюсь тебя спросить, тетка Дайна, да все забываю. Я тебе с Матеем мешок лука послал, когда мы ездили по выселкам козлят скупать, и по сю пору не знаю, привез тебе Матей тот мешок или нет?
— Привез, привез, — ответила она, — почем мне было знать, что это от тебя!
У Ивана в ушах что-то пискнуло, перед глазами возник лежащий в телеге Илия Макавеев, порубленный топором. Собственно, его ударили топором только раз, но удар был смертельный… Он снова сел на табуретку, лицом к очагу. Полешко еще попискивало, и от него вздымался дымок и пар…
— Лук, — продолжала тетка Дайна, — да чего с ним делать, с луком-то? Подыскали бы вы лучше работу моему Матейке, в милицию бы взяли или куда на лесопилку пристроили, негоже молодому парню целыми днями бока отлеживать и в потолок глядеть, а по ночам бродить невесть где. Чего на потолок-то глядеть, ничего с потолка не свалится, а вот этими самыми руками заработать надо!
Она показала сержанту свои руки.
— Когда руки работают, и разум работает, и сердце тоже. Остановятся руки — все остановится, Иван, потому человек — он как мельница водяная, одно у него с другим связано, одно без другого не может!
Впервые разве видел Иван Мравов человеческие руки, что так пристально вглядывался в них сейчас?.. Сколько эти руки хлеба намесили и напекли, сколько рубах выстирали и залатали, сколько пряжи напряли и сколько ткани наткали на ручных станах, сколько дров нарубили в лесу, сколько колосьев сжали за свою жизнь? Сколько могил окропили по обычаю вином иль водою?
Он посмотрел и на свои руки, наполовину крестьянские, наполовину солдатские, опять перевел взгляд на гаснущий очаг, но не увидел его, перед глазами неожиданно возникли руки заключенных, которые он тогда утром видел в поезде. Щит-и-меч стоял в окне, нервно курил сигарету, сигарета потрескивала и шипела, тяжелые, застывшие руки заключенных выставляли напоказ обломанные ногти и деформированные суставы, и при дневном свете было видно, что эти руки не приспособлены для работы, что никогда не пекли они хлеба, не рубили дров, никогда в жизни не жали и не кропили вином родные могилы… Сержант помотал головой, чтобы отогнать видение, обозлился, что некстати вспомнил про политических и что вообще у него в голове маячат заключенные. Он не сознавал, что старается думать о чем угодно, лишь бы отогнать неотвязную, глубоко засевшую мысль о том, что это Матей убил Илию Макавеева, долго поджидал его в Чертовом логу и, пока дожидался, собрал с грядки лук.
— О господи! — Возглас тетки Дайны вернул его к действительности. — Огонь-то у меня погас!
Она проворно вскочила и пошла во двор наколоть еще дров. Иван Мравов проводил ее взглядом до колоды, увидел, как она взяла в руки топор, вытащила несколько веток и стала их рубить. Тогда он встал, одернул гимнастерку, поправил фуражку и, подтянутый, аккуратный, пошел прямиком в комнату Матея. Толкнул дверь, его встретил запах лесных трав и свежей известки, он обвел взглядом знакомое небогатое убранство комнаты и увидал на степе старую фотографию; оттуда спокойно смотрел на него человек с пышном чубом. Это был отец Матея.
Стараясь не смотреть больше на фотографию, Иван принялся за обыск.
Долго искать не пришлось. Хочу сообщить читателю, что и во время обыска сержант втайне молил небо, чтобы никаких вещественных доказательств, связанных с убийством Илии Макавеева, не обнаружилось. В сущности, он искал не бог весть каких доказательств, потому что при осмотре места происшествия было установлено, что похищена часть конской сбруи и старый, потрепанный бумажник, сшитый из голенища сапога и обмотанный два раза шпагатом.
Сначала он наткнулся на конскую сбрую. Вожжи лежали под соломенным тюфяком, а когда он подтянул тюфяк повыше, к изголовью, то увидел бумажник. Он сунул его в карман, торопливо оправил постель, раскрошившаяся солома сухо шуршала в тюфяке. Он действовал спокойно, размеренно, без всякого страха и даже злился на себя за то, что с таким хладнокровием обыскивает эту комнату… Но он не только обыскивал, он прислушивался к неритмичным ударам топора по колоде и отводил взгляд от старой фотографии на стене. С фотографией, однако, дело было хуже — где бы он ни стоял, справа или слева от нее, он несколько раз натыкался на спокойный взгляд Матеева отца. Глаза выцветшей фотографии двигались, как живые, настигали его и спокойно смотрели ему прямо в глаза, в какой бы части комнаты он ни находился.
Он вышел и закрыл за собой дверь. Постоял, прислушиваясь к стуку топора, соображая, уйти ли сразу или дождаться тетки Дайны. Решив, что внезапный уход покажется ей подозрительным, он сел дожидаться ее возвращения. Тетка Дайна принесла охапку дров, но не стала разводить огонь, а разворошила полупогасшие угли, и из очага выкатилась пшеничная лепешка. Она отряхнула ее, отерла фартуком и спросила Ивана, не отломить ли ему лепешки.
— Нет, нет, тетка Дайна, — чуть не закричал Иван.
— Матейке спекла, — сказала она, — ведь спозаранку ушел косить, натощак ушел, так я спекла, снесу ему на Илинец лепешку да кринку простокваши. Ноги проклятые уже не держат меня, Иван, в былые-то годы для меня на Илинец сбегать было все одно, что во двор выйти. А нынче далеконько стало.
— Давай, я отнесу, — предложил Иван. — Мне все равно надо на Илинец, я и отнесу ему на луг!
— Вот удружил-то! — обрадовалась она.
Она завернула лепешку в платок, поизношенный, но чисто выстиранный, принесла из чулана кринку с простоквашей. На кринке неумелой рукой мастера-самоучки были нарисованы яркие цветы. «Обманщик!» — мысленно обозвал себя Иван, взял завернутую в платок лепешку и, хоть она была еще горячая, зажал под мышкой. Той же рукой, что прижимала лепешку, подхватил кринку и нагнулся поцеловать старой женщине руку, не отдавая себе толком отчет, почему он это делает.
Тетка Дайна отдернула руку, удивленная тем, что этот молодой парень, да еще к тому же молодой, свежеиспеченный милиционер, целует ей руку.
— Лепешку-то поделите с Матейкой, вон она большая какая, — показала она на узелок, который Иван держал под мышкой. — А про то, что я тебе говорила, ты ему не пересказывай, а то он осерчает. Я только рот открою, он сразу в крик, грозится, что все бросит и уйдет из дому куда глаза глядят. А нешто знаю я, Иван, куда у него глаза глядят… — закончила она со вздохом.
— Хорошо, мать, хорошо, — только и сумел выдавить из себя Иван и пошел со двора, унося лепешку и кринку с простоквашей.
Легко сказать «пошел», дорогой читатель! Во-первых, он и сам не понимал, отчего вдруг назвал тетку Дайну матерью; не понимал, и отчего ноги налились свинцом так, что он еле перешагнул через порог, и показалось ему, что ступенек не три, а триста, и конца им нету; потом велосипед с трудом отлепился от побеленной стены, трава цеплялась за спицы — весь двор, похоже, противился, не давал сержанту легко и просто унести с собой лепешку и кринку. Он почувствовал, что гимнастерка взмокла и прилипает к телу, что стала она жарче меха и все больше и больше душит его. Огромного труда стоило ему катить рядом с собой велосипед, горячая лепешка жгла кожу, но еще больней, еще нестерпимей обжигала мысль о том, что он подлец и как он потом посмотрит этой матери в глаза.
О том, как сержант Иван Мравов посмотрит этой матери в глаза, мы увидим, читатель, позже, когда подойдем к финалу книги «Все и никто».
14
Безлюдным и пыльным было село Разбойна, притихшим и задумчивым, окутанным легким маревом. Только одни человек шел сейчас по улице, и это еще больше усиливало ощущение безлюдья и запустенья… Дом тетки Дайны стоял у самой околицы, половина окон смотрела на село, другая — на леса Кобыльей засеки. Чтобы войти в село, Иван должен был миновать водяную мельницу. Вешняки были подняты, вода с гулом устремлялась в желоба, но колеса не двигались, застопоренные длинными шестами. Возле мельницы рассыпалась водяная пыль, плясала неяркая, приветливая и прохладная радуга.
Иван Мравов на руках перенес велосипед по узким мосткам, бросил его на траву у запруды, будто это не велосипед, а старая тряпка, опустил на траву кринку и лепешку, которая все еще обжигала его. Он снял фуражку, долго плескал в лицо водой, ему мерещились человеческие голоса, стук колес и копыт, перепел ребячьим голосом окликал с луга: «Дай лепешку, дай лепешку». Потом опять послышались человеческие голоса, фырканье лошадей, одиноко, сиротливо звякнул овечий колоколец. Сержант выпрямился, чтоб взглянуть, откуда эти голоса и звон колокольца, где телеги и перепел.
Ни перепела, ни телег, ни людей не было, это шумела под мельницей вода, эхо билось о стены заколоченной постройки и будило дремлющие в мозгу воспоминания. Перепел — это из букваря, ведь каждый из нас в детстве читал о том, как мальчик шел по полю и перепел попросил у него лепешку. Телеги и человеческие голоса — это воспоминание о тех временах, когда у мельницы толпились помольщики, а колоколец — из той поры, когда он мальчишкой пас овец. Не верь перепелу, говорил Амин Филиппов, перепел вовсе не там, откуда он зовет тебя! Так говорил он своим сотоварищам. И сотоварищи Амина Филиппова не верили птице, шли своей дорогой дальше, а за ними брела припадочная коза, глядя на них жалобным взглядом. Никого и ничего вокруг — ни человека, ни телеги! Одиноко вилась по склону горы дорога, вместе с рекой сбегала вниз, к селу, огибала дома и огороды, а за околицей вода растекалась по канавкам для поливки, дорога же дробилась на проселки, которые постепенно исчезали среди кукурузы, зрелых хлебов, плодовых деревьев, заросших травой пасек и полянок с молельными камнями, где раньше совершались молебны, а после войны заброшенных, снова возвращающихся в язычество; еще дальше голубела люцерна, расстилались хлопковые поля, широкие нивы с несимметричными контурами — первые приметы обобществления земли, предмет деннонощных забот председателя, дяди Дачо. Венец синеватых гор кольцом охватывал село и котловину. Там и тут белели бабьи косынки, народ убирал пшеницу на своих наделах и стоговал сено. Неподалеку от мельницы, за раскидистым деревом грецкого ореха, кто-то принялся отбивать косу.
Ритмичные удары косаря, невидимого за стволом ореха, звонко рассыпались в воздухе, сержант очнулся, надел фуражку на мокрую голову. Быть может, в эту секунду Матей тоже, наклонившись, отбивает косу, не подозревая, что к нему необратимо, как судьба, приближается сержант милиции Иван Мравов с горячей лепешкой под мышкой, с кринкой простокваши в руках и заряженным пистолетом у пояса. Увидав, что приятель идет к нему, перешагивая через валки скошенной травы, Матей спросит: «Что, мать лепешку прислала?», Иван подтвердит: «Да, прислала», и, когда Матей разломит еще теплую, душистую лепешку и откусит первый душистый кусок, этот кусок застрянет у него в горле, потому что к этой минуте сержант уже вынет пистолет!
«Никак мне этого не избежать!» — думал сержант, шагая по ухабистой деревенской улице. Картина вокруг была самая пасторальная, исполненная миролюбия, она излучала покой и еле уловимую грусть. Село выглядело старинной книгой, которую читали и перелистывали многие поколения людей, каждый, послюнив пальцы, страница за страницей листал эту книгу, многих страниц недоставало, их вырвали годы, их место поросло бурьяном. Дворы с повалившимися оградами, плетни, собаки, старухи, хрипло кукарекающие молодые петухи — все было в этой древней книге, которая прозывалась селом Разбойна! Густые заросли бузины присели у плетней (сержанту пришло в голову, что в этих зарослях есть что-то кулацкое, темной, унылой массой сидели они у плетней, заливая улицу запахом псины). За бузиной тянулись давно не крашенные, словно исхлестанные плетью ограды. И стены домов, выстроившихся по обе стороны улицы, тоже были словно исхлестаны плетью.
Там и тут на оградах и стенах домов видел Иван Мравов прежние надписи, безжалостно ободранные дождями. Хотя и наполовину стертые, выцветшие, буквы зубами и когтями держались за дома и ограды, это были ветераны давних сражений, и, как ни выцвели их мундиры, было видно, что армия эта идет в наступление. Буквы, нацарапанные во всех направлениях, призывали пролетариев всех стран соединиться, провозглашали смертный приговор фашизму и свободу народу, нападали на монархию, защищали республику, пытались поднять на ноги дремлющие села, чтобы ни одно зернышко не осталось в поле; эти воинствующие буквы созидали и звали вперед, вся азбука вскарабкалась на стены и ограды и словно кричала «Ура!» и «Долой!». Одна неказистая каменная ограда, словно чудом еще державшаяся на ногах, разоблачала кулачество, под низкими стрехами, привыкшими хранить зимой от влаги распяленные свиные кожи, кукурузные початки и связки красного перца, теперь реяли выцветшие флаги, серпы и молоты символизировали нерушимый союз, и, независимо от того, призывали они или клеймили, лозунги и флаги казались ему усталыми, хотя во многих местах еще были видны бодрые призывы «Вперед!.. Вперед!..». Долго еще будет призывать эта азбука!
Для сержанта все это было памятью о минувших битвах и бессонных ночах, приметами, оставшимися от времен национализации, раскулачивания, обобществления земли, строительных отрядов, прекрасной памятью о прекрасных годах юности, полуголодных и нищих, но зато богатых оптимизмом и надеждами! А сейчас он, читая эти слова, клеймившие оппозицию, и призывы сдать государству хлебопоставки, видел на них грязные разводы — должно быть, свиньи чесались тут об ограду. Все вокруг казалось Ивану Мравову похожим на заброшенные декорации первого действия какого-то революционного спектакля. Лепешка перестала обжигать его, он миновал церковь, белый купол которой выступал из душного сливового сада. Церковь не умела читать и не подозревала о том, что на ее ограде снаружи написано, что бога нет и что рай небесный будет по воздушным мостам прямехонько спущен на землю. Много раз проходил Иван Мравов мимо этого дерзкого пророчества, но если в первое время оно производило сильное впечатление на всех грамотных жителей села, то постепенно оно выцвело, буквы облупились, и жители села перестали читать их, придя к заключению, что воздушные мосты в рай рухнули, и он пока что так и остался ни земным, ни небесным.
«Ни ада, ни рая нету!» — подумал Иван и глубоко вздохнул.
Он ускорил шаг, стараясь сосредоточиться на мысли о Матее. Первым делом надо все рассказать дяде Дачо, потом позвонить в город, доложиться и узнать, какие будут оттуда распоряжения. Он понимал, что корчмарь мог ночью побывать у Матея и рассказать ему про турецкие кругляки, не зря же Матей спозаранку выскользнул из дому и пошел косить. А может, он и вообще не косит, а зашвырнул куда-нибудь косу и теперь заметает следы. Впрочем, в таком случае он не оставил бы под тюфяком сбрую и бумажник, а уничтожил бы все улики!
С этими мыслями, с лепешкой под мышкой и с глиняной кринкой сержант вошел к дяде Дачо. Председатель сидел над каким-то отчетом и так сопел и потел при этом, будто не отчет составлял, а валил вековой дуб. Одолев наконец этот дуб и поставив под ним свою неколебимую подпись, дядя Дачо спросил сержанта, куда это он несет лепешку и кринку с простоквашей. Иван Мравов выложил то и другое на стол и сказал:
— К тебе.
В ушах у него еще билось услышанное на мельнице эхо, еще звучали людские голоса. Он закурил, глубоко затянулся раз, другой, третий, сигарета сплющилась, нервно запрыгала у него в руке. Иван Мравов слегка напоминал сейчас злого, невыспавшегося сержанта Антонова в окне вагона. Не переставая дымить и затягиваться, Иван стал крутить ручку телефона и попросил соединить его с городской милицией. Сообщив о том, что убийца Илии Макавеева установлен, он спросил, как быть дальше, и ему было приказано задержать убийцу и сторожить до прибытия опергруппы.
— Что происходит? — спросил потрясенный дядя Дачо,
15
— Да как же так?.. Это надо же!.. Да быть того не может!.. — восклицал потрясенный председатель, пока Иван Мравов рассказывал ему про Матея.
Он взял дрожащими пальцами бумажник, развязал бечевку, порылся в нем, вынул справку для лесничества, выданную Илие Макавееву в том, что лес срублен на его собственной делянке и он имеет право продать означенный лесоматериал в городе. В конце справки стояла неколебимая подпись дяди Дачо. Сейчас эта справка из обыкновенной справки превратилась в вещественное доказательство.
— И фальшивыми деньгами, говоришь, подкупили его? — продолжал дядя Дачо. — Гляди-ка, гляди! Мы, стало быть, стоим на посту при оружии и стережем, как бы враги не подожгли наши хлопковые поля или не отравили скотину, а враг-то вон он где! Ничего, мы вырвем этот бурьян с корнем, ишь как вымахал, в самой середке нашего поля… Эх, Матейка, Матейка! — глубоко и печально вздохнул дядя Дачо.
Позже он спрашивал и себя самого, и Ивана Мравова, мы ли все виноваты, или Матей сам себя погубил? Спрашивал и сам отвечал: с одного боку поглядеть, никто не виноват, с другого — мы все виноваты, а с третьего — он тоже виноват! Бедная тетка Дайна!
— Я ее обманул, дядя Дачо, — сказал сержант. — Взял лепешку и кринку, наврал, что отнесу Матею на луг, поесть. Не знаю, как я ей теперь в глаза посмотрю? Не отломит бандит от лепешки, в горле она у него застрянет, прежде чем он отломит от нее кусок, и знаешь, дядя Дачо, нету у меня больше к Матею жалости. Болеть болит, а жалости нету!
— Про то, что мы его отрежем от себя, — говорил дядя Дачо, — тут двух мнений быть не может, но вот что я скажу тебе, ты еще молодой, так знай, что по живому режем-то. Все равно, что руку у человека отнять, потому что бандит этот нам вроде правой руки! Ишь как дело обернулось, просто в голове не укладывается.
Дядя Дачо сказал, что хочет принять участие в аресте Матея, и спросил, нет ли у бандита оружия. Иван Мравов признался, что тайно снабдил его пистолетом, что они вместе упражнялись в стрельбе в Кобыльей засеке и учили друг друга приемам борьбы.
— Если он вздумает оказать сопротивление, — сказал Иван, — нам придется туго! Верткий он, сукин сын, и жилистый!
Хоть Иван Мравов и назвал Матея сукиным сыном, эти слова, к его удивлению, прозвучали в бедной канцелярии дяди Дачо не бранью, а наоборот — в них послышались какие-то ласковые нотки. В глубинах сердца, словно отзвук того эха, у мельницы, звучал далекий-далекий зов: Матей… Матей… Возможно, это был голос человечности.
— Не станет он оказывать нам сопротивление! — С этими словами дядя Дачо поднялся, в его словах и выражении лица была твердая решимость.
Он нагнулся, чтобы застегнуть обутые на босу ногу сандалии, и, хорошенько подтянув ремешки, заторопил Ивана — пошли, мол. Сержант еще разок взглянул на лепешку и кринку, еще раз подумал о том, как он посмотрит тетке Дайне в глаза, когда придет час возвращать ей лепешку и кринку, когда она закричит душераздирающим криком, что не надо ей ни кринки, ни лепешки, а пусть ей вернут Матейку, ее Матейку, чубатого красавца, разбойника с цыганскими глазами и тонкими цыганскими усиками, того самого Матейку, который ходил по лесам, гоняясь за вампирами и лесными красавицами-самодивами, веселого Матейку или злого Матейку, что валялся на соломенном тюфяке, глядя в потолок, ее Матейку, пусть он будет чернее дьявола, но никто не смеет его отнять у нее, никто права не имеет отнять у нее лебедя ее белого! Господи боже… и так далее.