Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Йордан Радичков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Одни из патрульных встал на колени, заострил большим ножом несколько ивовых прутьев и начал плести корзину. Это был плотный, коренастый человек, лицо у него было в веснушках, волосы, брови, ресницы — рыжие, и даже глаза с рыжеватым оттенком — таким же, как у штанов из домотканой шерстяной материи. Он сдвинул фуражку на затылок, две продольные морщины пролегли по его лбу как бы с удивлением, словно они были взяты напрокат с другого лица. Широкий раздвоенный подбородок, складки у рта и эти две морщины на лбу выдавали рвущуюся наружу энергию, напряжение, нервность, они пытались раздвинуть, укрупнить небольшую его физиономию, но, поскольку это не удавалось, они удовольствовались тем, что провели несколько черт на неподатливых мышцах этого мужицкого лица, ресницы сделали прищуренными и быстрыми, в уголках глаз проложили скептические морщинки. В свое время этот человек был пастухом, бродил по лесам со стадом коз, и эти скитания выработали у него привычку остерегаться неожиданных ударов.

Стоя на коленях возле своей корзины, переплетая тонкие ивовые прутья, он то и дело откидывал голову назад, опасаясь, как бы прут не хлестнул его по лицу. Чтобы прутья ложились плотнее, он время от времени надавливал на них рукоятью своего большого ножа. Ивовые прутья ложились один за другим, изгибались, переплетались через равные промежутки, короткие неуклюжие пальцы двигались экономно, и все его движения тоже были экономные, он двигался на коленях вокруг корзины, словно колдуя над ней или читая какие-то заклинания. Парализованный паренек на подводе, склонив голову, пристально следил за его движениями. Буйволы напились воды, хозяин гнал их назад, к телеге, но они не торопились уходить, опускали морды в корыто и закидывали их кверху, как бы пережевывали и процеживали воду, позвякивая цепями. Потом все же повернули назад, на ходу пощипывая мокрую от росы траву.

Отовсюду веяло покоем и безмятежностью, как вдруг из лесу, из Кобыльей засеки, хлынула пестрая вереница людей и подвод, послышался неразборчивый говор, фырканье лошадей, собачий лай, на подводах крякали гуси, кричали женщины, и весь этот гомон и пестрота с трудом умещались на спускавшейся к реке дороге. Отец парализованного паренька остановился, засмотревшись на стекавший к берегу поток, паренек тоже заметил его и стал издавать какие-то трубные звуки; патрульный, который плел корзину, встал, поднялся и второй патрульный.

— Цыгане, — проговорил он. — В село их из-за ящура не пустили, вот они и двинулись еще куда.

Сороки на грушевом дереве оживились, затрещали и с громкими криками полетели в Кобылью засеку проверять, что там за шум и нет ли в этом шуме чего недозволенного.

Дорога из Кобыльей засеки круто спускалась к берегу, пересекала реку и после нескольких поворотов в кукурузном поле выходила прямо к санитарному кордону. Это был старый, изрытый вешними потоками большак, жители села приводили его в некоторый порядок только осенью, когда подходил срок возить корм для овец и виноград с виноградников. Из-за крутизны задние колеса телег приходилось притормаживать, привязывая к ободьям железные кошки, так что получалась наполовину телега, наполовину сани. Когда цыганский табор ступил на крутой склон, цыгане засуетились, стали подпирать и придерживать подводы, поднялся крик, цыганки на телегах тоже стали что-то кричать, вслед за ними подали голос гуси, собаки выскочили из-под телег поглядеть, из-за чего суматоха. Цыганская собака обычно бежит под телегой, там не так припекает. Но, увидав, что колеса застучали и запрыгали по разбитой дороге, высекая на камнях искры, собаки побежали в стороне от подвод.

Позади всех шел медведь, которого вел на поводу мальчишка-цыганенок. Один лишь медведь остался равнодушен к поднявшейся вокруг сумятице, он горделиво вышагивал вслед за цыганенком, поглядывая на жеребят, которые то подбегали к нему, то возвращались к голове каравана, подчиняясь негромкому зову своих матерей.

«Мустафа!.. Мустафа!..» — раздавалось в разных местах каравана.

Взад-вперед, взад-вперед, челноком сновал вдоль каравана босоногий цыган, властным тоном давая указания, как притормаживать, как подпирать подводы плечом, как уберечься от раскачивающихся влево-вправо дышл; я не сказал бы, что он вносил в сумятицу порядок или спокойствие, наоборот, он даже увеличивал ее, и чем больше лошадей и подвод спускалось вниз по склону холма, тем быстрее он сновал, так что издали, если б вы не стали особенно вглядываться, вам показалось бы, читатель, что этот узенький черный челнок в шляпе-котелке и с красной косынкой вокруг шеи, в пестрой рубахе, сшитой из домотканых платков в розовую, голубую и желтую полоску, не ходит по земле, а носится над землей, едва касаясь ногами дорожной пыли.

А телеги подняли такую пылищу, что патрульные различали только лошадиные спины и головы, часть боковин, цветастые шали цыганок, белеющих гусей, а медведя, шагавшего позади всех, они даже и не заметили. Женские ахи, охи и смех долетали до кордона, но в этом смехе звучали какие-то истерические нотки, крутой спуск явно пугал цыганок.

Были слышны отрывистые команды: «Держи крепче! Силенок не жалей!» Это был голос Мустафы, узкий челнок не переставал сновать взад-вперед, пока весь этот клубок ярких красок и шума не выкатился из леса, а потом не затих и не исчез из виду так же внезапно, как и появился.

«Реку переходят», — догадался патрульный, который плел корзину.

Отец больного паренька погнал буйволов к телеге — запрягать. Патрульные посоветовали ему подождать, потому что дорога через кукурузное поле узкая, пускай сперва цыгане проедут, а тогда уж и он, а то там свернуть некуда: если с дороги съехать, придется ехать прямо по кукурузе. Тем временем опять объявились сороки, до крайности взволнованные, уселись на ветке и давай вертеться и трещать. Больной паренек увидел их и стал им вторить, из монастыря долетел звон клепала, в котором не было ни веселости, ни печали, просто напоминание, что в округе есть и христианская вера. Но вот из-за кукурузы поднялась туча пыли, гомон, на время стихший, зазвучал снова, монастырское клепало, как ни старалось, не могло заглушить шум цыганского табора. Патрульные увидели, как замелькали среди зеленых стеблей сначала жеребята, потом впряженные в телеги лошади, за ними — собаки, люди, у некоторых лица еще были мокрые, и лошадиные морды тоже были мокрые — переходя реку, животные напились воды, а цыгане ополоснули лица, но стали от этого только еще смуглее. Пыль на большаке была глубокая, плотная, вздымалась неохотно, сонно вилась клубами, стараясь окутать пестрый громкоголосый караван, который потревожил ее покой. В хвосте каравана она привставала на цыпочки, клубилась выше кукурузы, озирала равнину и горы вдали и медленно оседала между зеленых стеблей.

Чтобы спастись от пыли, цыганенок с медведем свернул в сторону и повел зверя по широкому междурядью параллельно дороге. Под ногами их валялись желтые тыквы, и оба — паренек и медведь — то и дело спотыкались об них.

Заметив на шоссе шлагбаум, патрульных и карабин, небрежно висевший на плече одного из них, Мустафа рванулся вперед, стараясь обогнать процессию, а остальные цыгане стали перекрикиваться между собой, каждый хозяин шел рядом со своей телегой, подергивая вожжами. Женские голоса захлебнулись, ребятишки примолкли, только телеги легонько дребезжали да иной раз фыркнет чья-то лошадь. Когда караван вышел на асфальт возле кордона, телеги остановились, большая часть табора осталась на проселке среди кукурузы. Пыль продолжала клубиться, и хвост табора почти исчезал в ней. Патрульный, который незадолго до этого плел корзину, ответил на приветствие Мустафы еле заметным кивком и медленно пошел вдоль каравана, все время повторяя:

— Ну-ка, поглядим, что там, на этих подводах…

В его взгляде была подозрительность и некоторая важность — вероятно, благодаря небрежно висевшему на плече оружию. Он шел не торопясь, повторял одно и то же, но вдруг остановился и замер, чуть наклонившись вперед и к чему-то прислушиваясь. Цыгане, оказавшиеся с ним рядом, повернули головы и тоже стали прислушиваться.

А услышал патрульный конское ржание. Казалось, в этом не было ничего необычного или загадочного, но с чего было так напряженно вслушиваться, но патрульный вслушивался.

— Дорчо, Дорчо! — крикнул он, на его зов с готовностью откликнулась лошадь.

Тогда патрульный резким шагом двинулся к середине каравана и там, возле одной из телег, увидал привязанную лошадь, она стояла боком, высоко задрав голову и прядая ушами, и в упор смотрела на патрульного.

— Это ты, Дорчо? — спросил патрульный, лошадь мотнула головой и весело заржала, а у патрульного лицо стало злым и грозным. Еще более злым и грозным голосом он спросил, чья это лошадь.

Перед ним тут же вырос тщедушный цыган, одно плечо выше другого, огромные уши стоят торчком.

— Это ты мою лошадь угнал? — спросил патрульный, но не расслышал ответа, потому что весь табор загудел, как пчелиный улей, со всех телег пососкакивали люди, и все в голос заорали — как это можно, что мы — воры, что ли, все лошади тут наши кровные, как это мы на чужих лошадей позаримся, наши лошади все до единой одинаково моченые, вон, сразу видать, у всех одно ухо надсечено, и у этой лошади тоже надсечено, ежели лошадь не пометить, животное ведь, того и гляди, заплутает ночью на пастбище и, о господи! — господа поминали, главным образом женщины, — раз мы цыгане, так каждый думает, что мы разбойники.

Хозяин угнанной лошади обошел ее кругом, похлопал по холке и вдруг обнаружил, что одно ухо у нее надсечено и свежая рана еще кровит.

— Это ты мне лошадь покалечил? — взревел он и, взмахнув ножом, рассек ухо стоявшего перед ним цыгана.

Тот схватился рукой за рассеченное ухо, завопил во всю мочь: «Убили, зарезали!» — и упал в дорожную пыль, корчась и дергаясь так, будто его и впрямь проткнули ножом насквозь. Вопль прокатился по всему табору, цыгане все разом ощетинились, Мустафа забегал, заметался, точно серый дух, алый платок на его шее хлопал на ветру. Патрульного с небрежно висевшим на плече карабином мгновенно обступили со всех сторон, щуплые цыгане сжимали в руках ножи и топоры, глаза полыхали огнем, и патрульный почувствовал, что этот огонь прожигает на нем рубаху. Он поспешно отпрянул, сминая спиной кукурузные стебли, рубаху уже больше не прожигали, и он рванул с плеча карабин.

— Ни с места! — рявкнул он изо всей силы, и такая это была страшная сила, что трудно сказать, что нагнало на цыган больше страху — хриплый этот крик или последовавший за ним выстрел в воздух. (Этот-то выстрел и услыхал сержант Иван Мравов, когда возвращался с железнодорожной станции. Он остановился, прислушиваясь, не последует ли второй выстрел из боевого карабина. Считаю своим долгом сообщить читателю, что, пока Иван Мравов стоял неподвижно, не снимая ноги с педали велосипеда, весь табор тоже стоял неподвижно, прикованный к месту звуком выстрела. И крестьянин с парализованным пареньком тоже, и даже распряженные буйволы стояли возле дышла не шевелясь, словно они были не живые, а истуканы чугунные.)

Только цыганенок с медведем продолжали шагать по широкому междурядью мимо стеблей кукурузы, спотыкаясь о бугристые желтые тыквы. Цыганенок и медведь вынырнули из кукурузы как раз там, где стояли буйволы. Парализованный паренек первый заметил их и радостным возгласом приветствовал медведя. А отец паренька, обернувшись, в первую секунду от удивления мог только вымолвить: «А!»

Он хотел было шагнуть назад, к своей телеге, но помешали буйволы. Черные тяжелые животные, которые до той поры стояли на месте как прикованные, тут громко запыхтели, задвигали ушами и хвостами, а еще через мгновение будто какая-то потусторонняя сила подтолкнула их, и они понеслись на медведя, трубя в свои иерихонские трубы. Медведь только разок повернулся на месте и вмиг избавился от своей неповоротливости. Он сильно дернул цепь и косматым черным клубком покатился на буйволов. Треск, топот, рев хлынули по Илинцу, смолкло журчание воды в чешме, родник, питавший ее, захлебнулся, холм Илинец тоже дрогнул, задрожали три вяза на его вершине вместе с топографической вышкой, даже молельный камень и тот слегка вздрогнул, с римских развалин посыпались пепел и пыль. Цыгане, патрульные, отец больного паренька, и сам паренек, и сороки — все повернули головы в одном направлении, все смотрели, как через покрытые росой поля и луга, через кукурузное поле, подсолнухи и люцерну мчится огромными прыжками медведь, а за ним с ревом и пыхтеньем несутся два буйвола, похожие на стенобитные машины.

Прошло немало времени, прежде чем вся природа вокруг стряхнула с себя оцепенение, вода в чешме вновь зажурчала, опять зашумели листвой вязы на холме, а отец больного паренька догадался, придерживая шапку рукой, кинуться за буйволами вдогонку. «Дело это так оставлять нельзя», — решили, очнувшись, сороки и полетели над полем вслед за хозяином буйволов.

3

Чуть выше я упомянул о монастырском клепале, а теперь обстоятельства заставляют меня вернуться немного назад, чтобы бросить, пусть мимолетный, взгляд на монастырь, тем более что там уже несколько дней крутился какой-то странный народ, хотя я бы не назвал их подозрительными, как выразился сержант Иван Мравов (профессия вынуждала его быть особенно бдительным). Если бы за этот район отвечал сержант Антонов, он выразился бы еще суровее, назвал бы этих людей сомнительным сбродом, отребьем и в двадцать четыре часа без лишних слов очистил бы от них весь монастырь.

Монастырь — это, конечно, чересчур громко сказано, потому что речь идет о маленькой церквушке, окруженной приземистыми хозяйственными постройками, где некогда держали домашний скот, а теперь из распахнутых настежь ворот веяло мраком и запустением. Имелась там также заброшенная сушильня для слив, пристройка, где жили монахи, с деревянной верандой, к которой вели несколько ступенек; в глубине двора приютилась пасека со старыми островерхими ульями, похожими на капюшоны, чешма с одним краном, а возле чешмы — дощатый помост, на котором висело клепало. Через несколько лет после войны старый набожный игумен умер, был он единственным хранителем святой обители, какое-то время церквушка стояла на запоре, но, когда начали обобществлять землю, епархиальный совет прислал монаха — видимо, из опасения, что село Разбойна позарится на небольшой участок земли при церкви и присоединит его к сельхозкооперативу. У монаха была багровая физиономия и глаза фанатика. Сразу по прибытии он поставил у окошка своей кельи швейную машинку и целыми днями вертел колесо и что-то шил. Все, какие были в селе верующие, по большей части женщины постарше, потянулись поглядеть на нового монаха, как он там шьет на швейной машинке. Лицо монаха говорило скорее о постоянной физической боли и неудовлетворенности, чем о неудовлетворенности и боли духовной. С помощью своих людей, которых он называл добровольцами, сержант Иван Мравов все разузнал о новом монахе, не заглядывая в монастырь — впервые он побывал там всего лишь неделю назад.

Неделю назад молодой сержант вошел в монастырские ворота, катя перед собой велосипед, остановился возле дощатого помоста с клепалом, снял фуражку и не успел еще вытереть потный лоб, как из пристройки показался монах, который был счастлив, по его словам, приветствовать в святой обители народную милицию, и вообще он, дескать, счастлив повидаться с милицией, потому что, хотя и разным оружием, все мы, по сути, служим одному и тому же богу, то есть хотим сохранить национальный дух, единство всех болгар, как это делали наши прадеды, сохранявшие и защищавшие болгарский дух во времена чужеземного ига. Разговор получился в высшей степени любезный. Слушая монаха и отирая со лба пот, Иван Мравов с удивлением обнаружил, что монах примерно одного с ним возраста. «Это надо ж, в такие молодые годы заточить себя в этой дыре!» — дивился он, озирая запустелую древность, громко именовавшуюся святой обителью. Монах тоже с удивлением обнаружил, что они с милиционером почти ровесники, и не понимал, как это молодой парень может закабалить себя милицейской формой.

По словам монаха, монастырь был основан еще при царе Иване Шишмане[4]. Иван Шишман построил множество таких христианских сторожевых пунктов, так сказать, опоясал свое царство христианской верой, дабы защитить его с помощью креста и бога. Много раз турки-разбойники и черкесы разрушали и сжигали монастырь, но он снова отстраивался и восставал из пепла, и если сержант полюбопытствует, то увидит, что в церкви и сейчас хранится много старинных икон.

Монах долго вертел ключом в замочной скважине, но наконец отпер двери и повел Ивана Мравова смотреть иконы и обратил его внимание на акустику. Из икон он остановился главным образом на святом Димитрии, который верхом на красном копе пронзал копьем зеленого дракона. На хвосте у дракона плясал дьявол, дракон изрыгал на святого алые языки пламени, но тот благодаря своей святости и своему копью поражал дракона насмерть. Все это символизировало превосходство сил Добра над силами Зла. Далее на иконе изображалось освящение хлеба. Иконописец изобразил на столе плоды человеческого труда, что показывает, как близко стоял старый мастер-богомаз к народу и его труду.

— Мы вообще почитаем труд добродетелью, — объяснял монах. — Впрочем, вы это знаете не хуже моего, потому что новая власть провозгласила: «Кто не работает, тот не ест». Мы все должны работать, я вот тоже целый день ломаю глаза и гну спину за швейной машинкой. Наши апостолы явили нам свой личный пример, и нам должно ему следовать, если мы хотим быть достойными своего имени.

— А известно ли вам, — спросил он чуть позже, когда они уже вышли из церкви, — что святой апостол Павел самолично ткал холст, из которого шили одежды для других апостолов?

Ивану Мравову это было неизвестно, в чем он откровенно признался, улыбаясь смущенной, ребячьей улыбкой. На прощанье он пообещал монаху заглядывать, когда случится проезжать мимо, обещание свое сдержал и за одну неделю дважды наведывался в монастырь. Во второй раз он застал здесь чужой народ, тех самых слегка подозрительных сборщиков лекарственных трав, черепах, грибов и прочего, о которых мы не так давно уже сообщили читателю.

Когда цыгане поили в реке своих лошадей и ополаскивали лица водой, от чего они стали только еще смуглее, монах без особого рвения звонил в клепало. Сборщики лекарственных трав к тому времени уже проснулись — кто лежал, кто сидел на веранде, некоторые курили и переговаривались между собой хриплыми спросонок голосами. Монах кончил звонить, пошел к чешме умыться, он был с непокрытой головой, волосы густые, длинные, черная борода. Вынув из-под рясы гребешок, он долго расчесывал свою гриву, перхоть мелкими точечками падала на плечи. Тщательно расчесав и разложив шевелюру по плечам, монах занялся бородой. На веранде чей-то сиплый голос убеждал кого-то, что не может ветеринарная лечебница сегодня тоже быть закрытой, но другой, такой же сиплый, голос выражал сомнение, потому что, говорил он, теперь вся ветеринарная лечебница в разгоне из-за ящура.

Эти двое были не местные, пастухи, накануне пришедшие в село Разбойна. Они принесли мешки с отрубленными свиными хвостами, чтобы в лаборатории ветлечебницы проверили и убедились, что у свиней нет никакой заразной болезни, и разрешили пустить свиное стадо в Кобылью засеку, где много желудей. На постоялом дворе мест для ночлега не оказалось, поэтому пастухи попросили крова в монастыре. Один из них говорил:

— И нынче тоже будем дожидаться, только вот не знаю, как бы проклятые эти хвосты не того…

А другой отвечал:

— Они, наверное, уже давно «того-этого».

На что второй говорил рассудительно:

— Того — не того, а пускай в лечебнице поглядят и выдадут справку, что у наших свиней чумы нету.

— Да ведь у нас нет бумаги, что они наши, — возражал второй, а монах расчесывал бороду и мысленно твердил, имея в виду пастухов со свиными хвостами: «Нищие духом, нищие духом…»

Спрятав расческу, он вышел на середину двора, вся его фигура излучала благолепие, вокруг жужжали пчелы, в воздухе реяли пушинки одуванчика, тихонько журчала чешма, сверкали в траве капельки росы, краснокрылая бабочка сделала вираж, но села не на траву, а на оштукатуренную стену церквушки. Вселенский свет заливал весь двор, он не струился, а бесшумно обрушивался с неба и оседал в кронах отцветших лип и старых яблонь. Казалось, в любое мгновение мог слететь сюда с небес ангел, прошелестеть крылами и, устало опустившись на траву, заморгать своими круглыми птичьими глазами.

Однако не ангела увидел монах, а нечто совсем иное, пугливо влетевшее в потоки света, бесшумно прятавшиеся в ветках деревьев. Думаю, подобные видения посещали только библейских старцев; в первую секунду монах оцепенел, только тщательно расчесанные его волосы чуть приподнялись, а зрачки расширились, чтобы охватить представшее глазам зрелище во всей его глубине, противоестественности и эпичности, ибо зрелище было воистину противоестественным и эпическим, почти как если бы началось второе пришествие. И еще противоестественнее выглядело все потому, что в тот миг, когда крохотная обитель божья рушилась, в нескольких шагах от монаха хриплые мужские голоса спокойно, равнодушно и буднично уговаривали друг дружку — мол, если эти проклятые хвосты в мешке окончательно «того-этого», то придется побросать их и сходить за другими, потому что…

Монах не смог уразуметь почему, если хвосты «того-этого» и так далее, не хватило времени. Через сотрясаемую, ходившую ходуном обитель, сминая высокую траву, прямо на него, грозный и лохматый, как грозовая туча, только без молний и грома, несся медведь. Руки у монаха вскинулись кверху — то ли к богу он их протягивал, то ли хотел показать, что сдается, про то, дорогой читатель, ни я, ни он сам сказать не в силах. Зверь одним махом повалил его в траву, вопль монаха прокатился по всей обители, все подозрительные личности повыскакивали спросонок на веранду и увидели, как монах, точно кошка, вскарабкался на помост, где висело клепало, прижался к столбу, безумно поводил глазами, указывал на что-то рукой и широко разевал рот, хотя оттуда не исходило ни единого звука. Подозрительные личности, а также пастухи со свиными хвостами увидели, как медведь по дороге перевернул все ульи на пасеке, разметал сухую медовку в заброшенной сушильне для слив и с ревом влетел в распахнутую дверь старого хлева, где раньше, должно быть, держали коз.

— Медведь! — смог наконец вымолвить осипший монах, черной кошкой скатился с помоста и плюхнулся в траву.

Сгрудившийся на веранде народ разом засуетился, закричал: «Водой его, водой надо сбрызнуть», — но тотчас же и с той же быстротой, с какой соскочил с веранды, кинулся назад, не разбирая ступеней, перемахивая через перила, позабыв и про монаха, и про воду, которой хотели его побрызгать, чтобы он очухался. Монах, в сущности, не был в беспамятстве, он просто окаменел, впал в оцепенение, ни рукой, ни ногой не мог шевельнуть, только глазами ворочал во все стороны и так их выкатил, что толпившимся на веранде людям казалось, будто перед ними только и есть, что перепуганное, заросшее буйной растительностью лицо, а на том лице два концентрических круга, вращающиеся в адском ужасе.

А убрались они назад, на веранду, потому, что увидали, как прямо на них мчатся два обезумевших буйвола, с налитыми кровью глазами, куда кровожадней медведя, и, когда они пронеслись под верандой, ноги у всех затряслись так, что посыпалась штукатурка. Черные стенобитные машины грозно трубили и пыхтели, как два мощных паровоза, грудью и копытами они прикончили остатки пасеки и почти одновременно влетели в распахнутую настежь дверь заброшенного хлева. Они унесли внутрь хлева и саму дверь, и стояки дверного проема, раздался оглушительный треск — ломались сухие доски, разнесся рев, запахло свежепотоптанной травой, сухой медовкой, просочился также и медвежий запах. Пчелы, мирно жужжавшие над святой обителью, попадали в траву… Пушинки одуванчика вздрогнули, но удержались в воздухе…

Несколько человек спрыгнули с веранды, подняли монаха и чуть не на руках доставили в безопасное место за перилами. Дорогой он вдруг зашевелил конечностями, но не было в его движениях ни порядка, ни толку, он просто взмахивал в воздух хе руками и ногами, как заводная игрушка, в которой вдруг пришли в действие все пружины разом и каждая вертит свой механизм, не считаясь с другими. Монаха прислонили к стене и принялись извлекать из своих бездонных мешков топоры с короткими топорищами — острия обмотаны тряпками, чтобы не распороть мешковину; короткие железные ломы для выламывания камней в каменных карьерах, известные в физике как рычаги первого рода; солдатские лопатки для рытья окопов, разный шанцевый инструмент — и сразу превратились из безобидных сборщиков лекарственных трав и черепах, дикорастущих плодов и грибов в вооруженную до зубов банду. Не хватало только огнестрельного оружия, чтобы банда была полностью вооружена.

Подозрительные личности вооружились на глазах потрясенного монаха, их взгляды были прикованы к хлеву, который ходил ходуном, как при землетрясении. Несчастная постройка от старости и без того еле держалась на ногах, сейчас ее всю трясло и раскачивало, иссохшие ее кости трещали и разламывались, из дверного проема валил дым, потом вдруг все стихло, стук и треск прекратились, слышно было только тяжелое дыхание, сильно запахло сухим конским навозом, валившая из двери туча пыли все густела, и, к всеобщему изумлению, оттуда, чихая, вылез черт. Он держал под мышкой дохлую сороку, на физиономии у него было написано крайнее огорчение. Не переставая чихать, он пересек двор, его внимание привлекла застывшая на белой оштукатуренной стене бабочка, черт направился к ней, сердито стуча копытами, они выглядывали из штанин, каждое в пядь величиной. Подойдя к бабочке, черт взмахнул лапой и схватил ее. В тот же миг из его лапы взметнулся огонь, бабочка обуглилась, черт стряхнул с лап хлопья сажи, они легко, словно бабочка, вспорхнули и улетели, черт продолжал тереть и отряхивать лапы, сажа продолжала слетать с его лап и разлетаться вокруг, а потом все увидали, как у черта исчезли копыта и он остался висеть над травой, упираясь в воздух пустыми штанинами. Потом штаны тоже обуглились, как обгоревшая бумага. Черт, теперь уже безногий, двигался по воздуху, сжимая под мышкой дохлую сороку, а потом взвился вверх и исчез за монастырем.

Никто не шевельнулся, все, затаив дыхание, ждали, что произойдет дальше. А дальше, скажу я вам, произошло нечто, изумившее всех куда больше, чем появление черта или происшествие с бабочкой.

В монастырский двор вошел человек, обутый в постолы на босу ногу, в руках он нес пустой, старинной формы улей, а под мышкой — дохлую сороку. Наиболее сильное впечатление произвела на всех сорока. Человек поздоровался самым человеческим образом и спросил, не пролетал ли возле монастыря пчелиный рой, потому что один рой у него совершенно неожиданно начал роиться и во главе с маткой улетел. Прошлый год один рой у него улетел таким же манером и так и не нашелся, погиб где-то среди лип и дубов Кобыльей засеки. А дохлая эта сорока, сказал человек, валялась на траве у церкви, надо ее привязать где-нибудь под стрехой, чтоб отпугивала других сорок, потому что эта погань, сороки, день-деньской только и знают, что летают да выискивают куриные насесты, смотрят, нельзя ли где утянуть яйцо, а когда дохлую сороку привяжешь, то остальные боятся и держатся подальше.

Он все еще растолковывал, как отпугивать сорок, которые вертятся возле куриных насестов, когда во дворе появился второй человек, тоже в постолах на босу ногу, в руке он держал кепку, на макушке сверкала большая плешь. Этот всех удивил не только плешью, но и тем, как сильно он запыхался. Он поздоровался прерывающимся голосом и спросил, не видали ли они тут двух буйволов, а следом за ним появился босой цыган с босым цыганенком и, поздоровавшись, спросил, не видали ли тут медведя.

— Вы что, насмехаетесь над нами, — сказал человек с дохлой сорокой, — спрашиваете, не видали ли мы медведей да буйволов?

Теперь пришел черед удивляться человеку с дохлой сорокой, потому что все, кто был на веранде, включая монаха, ответили, что видали и медведя, и буйволов, что те набросились прямо на них, и только чудом дело обошлось без жертв, а потом влетели в заброшенный хлев, все там переломали, такой стоял рев и треск, хлев чуть в щепки не разнесли, из дверей валила пылища, до того густая, что не разглядеть, медведь ли сожрал буйволов или буйволы сожрали медведя!

Услышав такое, человек выронил из рук свой улей, однако дохлую сороку не выронил и вместе с ней взбежал на веранду. Вооруженный до зубов холодным оружием народ малость отодвинулся и воззрился, но не на него, а на дохлую сороку.

— В чем дело? — ничего не понимая, спросил человек.

Он смотрел то на незнакомых людей с холодным оружием, то на сороку, к которой были устремлены пристальные взгляды всех присутствующих, их волнение передалось ему, он выпустил сороку из рук, а когда та упала на дощатый пол, удар был такой оглушительный, словно это не дохлая сорока упала, а чугунное ядро. В ту же секунду кто-то громко завизжал и завертелся, как дервиш, вокруг своей оси.

Позже выяснилось, что, когда человек, у которого улетел пчелиный рой, выронил из рук дохлую сороку, перепуганный тем, как все на нее уставились, один из сборщиков грибов или трав выронил железный лом прямо на ногу стоявшего с ним рядом человека, и этот железный лом громыхнул об пол, а завизжал и завертелся, как дервиш, тот, кому ушибло ногу.

4

Вернемся, однако, к нашему Ивану Мравову.

Подъехав к санитарному кордону, сержант увидал там распряженную телегу, в которой сидел парализованный паренек, патрульного под грушей, вереницу цыганских подвод, толпу, сгрудившуюся на дороге, второй патрульный, вооруженный карабином, стоял в кукурузе, цыганки перекрикивали друг дружку, ребятишки ревели, собаки заливались лаем, в общем — полный ералаш. Заметив милиционера, цыгане все разом заорали, стали объяснять, в чем дело, расступились, давая ему дорогу; от шума сержант ничего понять не мог, пока не подошел к плотной кучке людей и не увидал, что у них в ногах сидит, скрючившись, цыган, у которого одно плечо выше другого. Голова его была обвязана пестрым тряпьем, так что он напоминал Гаруна аль-Рашида. Цыган обхватил обеими руками свою тряпичную голову и громко стонал. Рядом металась цыганка, нещадно хлопала себя по ляжкам, выла, как по покойнику, и спрашивала, как же это вот так убивают человека, да разве это можно?

— Вот, товарищ милиционер, — накинулась она на Ивана Мравова со всем своим цыганским темпераментом, — этот человек выхватил нож, убил моего мужа, из ружья в него пальнул и вон как изувечил, да как же это можно — человека убивать? Потому что мы цыгане, что ль?

Как бы в подтверждение жениных слов и чтобы рассеять у сержанта малейшее сомнение, скрючившийся на дороге Гарун аль-Рашид зашевелился и заорал изо всех сил, что патрульный его таки убил.

— Убил! — выкрикнул он и опять обхватил руками увенчанную чалмой голову и закачался взад-вперед.

— Это и есть та самая лошадь? — спросил Иван Мравов, похлопав потянувшуюся к нему лошадиную морду. — Ты почему не ржешь, когда тебя угоняют, с доверием идешь к чужим? Как теперь быть с этой неразберихой?

Патрульный с карабином отважился выйти из кукурузы, куда он забился под испепеляющими взглядами цыган.

— Вот, — показал он сержанту, — и ухо ей рассекли, вроде бы чтобы пометить, мало им, что угнали лошадь, так еще и покалечили! Такому оба уха отрезать надо, чтоб знал, как чужих лошадей угонять! Мы, значит, тут жаримся у кордона санитарности ради, а они, значит, идут, как пожар, и где ни пройдут, обязательно рев поднимается: у кого-нибудь что-нибудь да пропало!

Произнося эту речь, патрульный успел отвязать лошадь от цыганской телеги и сел на нее верхом, повесив карабин накрест, чтоб не мешал при езде. Сержант велел ему подождать, чтоб вместе отправиться в сельсовет, там составить протокол и чтоб каждый получил по заслугам, патрульный в том числе, за то, что учинил самосуд и нанес человеку телесное повреждение.

— Нанес, нанес! — поспешила подтвердить жена конокрада.

— Вы что, под арест меня берете, что ль? — изумился патрульный и бросил на Ивана Мравова сердитый взгляд.

— Под арест не берем, — спокойно ответил сержант, — но и не отпускаем!

— Поднимайся, пошли! — крикнул он сидевшему на земле Гаруну аль-Рашиду.

— Да, да! — горячо продолжала жена конокрада. — Видали? Мало того, что убил, еще и телесное повреждение нанес, сама милиция говорит, и каждому ясно, как дважды два! Что ж теперь, коль мы цыгане, так нам всем подыхать?

— И подыхайте! — мрачно проговорил патрульный.

Однако табор, похоже, подыхать не собирался, потому что загудел, как потревоженный улей, бабы и ребятишки заголосили, собаки забились под телеги, и кто знает, как долго бы все это продолжалось, если бы не прошмыгнул взад-вперед челнок с алой косынкой на шее по имени Мустафа. Мустафа навел тишину и порядок — видно, был он тут самым главным, потому что все ему подчинялись. Он сказал, что власть есть власть, необходим порядок, существует закон и как закон скажет, так и будет, на то он и закон, чтоб ему подчиняться, а не вопить по-бабьи, потому что от бабьих воплей какой толк? Никакого!

Мустафа изложил Ивану Мравову все их беды: напали на человека с ножом и ружьем, задержали табор, удрал медведь, потому что за ним погнались два буйвола, пропитания не хватает, потому что в этих краях мало работы. Потому мы и двинулись, сказал он, хотим перевалить через гору на ту сторону, авось там работы найдется побольше.

— Как нам теперь быть? — спрашивал Мустафа. — Мы можем встать табором тут, на Илинце, и пусть нам разрешат войти в село, сменять чего-нибудь, ребятишек накормить, потом отыскать медведя, он небось от буйволов в лес подался, а он у нас, можно сказать, главный кормилец. А дальше уже власть знает, как лучше, нам говорить нечего, наше дело подчиняться!

Так-то оно так, да цыганки не были вполне согласны с Мустафой, и, хотя он непрерывно цыкал на них: «Заткнись! Заткнись!», то одна, то другая подавали голос: с лошадью, мол, ладно, пускай, лошадь есть лошадь, ее сыскать ничего не стоит, угнали ее там или не угнали. А вот ты попробуй медведя сыскать! Выходит, раз мы цыгане, так можно загнать в чащобу медведя, которого мы сызмальства растили, приручали, плясать учили, как сажать горох учили, потому, в какое село ни войди, первым делом спрашивают, а показывает ваш медведь, как баба сеяла горох? И наш медведь тут же, значит, показывает, как баба сеяла горох. Легко ли медведя выучить горох сеять, уж про то и не говорим, что медведь — самый что ни на есть хищный лесной зверь, а мы зверя этого держим и людям показываем, чтоб знали, какой он есть, зверь-то…

Иван Мравов рассмеялся, глянул Мустафе в глаза. Мустафа засмеялся тоже.

— Пошли, — сказал ему сержант и по дороге к кордону спросил: — Ты у них старшой, а?

— Я, — ответил Мустафа, при этом не без притворства вздохнув. — Только разве меня кто слушает? Нету дела опасней, чем табором управлять. Медведем куда легче управлять, приручить, человеком сделать, а табором — какое там!

Они двинулись пешком по дороге, впереди за деревьями белело село. Патрульный спешиться не пожелал, только отдал карабин второму патрульному, который сидел под грушей. Парализованный паренек все так же, не шевелясь, сидел в телеге. Вместе с Мустафой и без передыху стонавшим конокрадом пошли еще несколько цыган-свидетелей, за ними потащилась жена конокрада, она во весь голос вопила:

— Подумаешь, лошадь угнал, чего особенного?

Иван Мравов время от времени оборачивался, он видел, что табор располагается неподалеку от тенистого грушевого дерева, натягивает шатры, и еще не успел он войти в село, как уже потянулись вверх голубые дымки костров, потому что цыгане первым долгом разжигают костры, чтобы знать, где им собраться и посидеть. Если не будет костров, все разбредутся кто куда, а когда горят костры, все садятся в кружок у огня и ждут, когда поднимется ветер и дым начнет есть глаза.

5

— Подумаешь, лошадь угнал! Чего особенного? — слышал сержант, как вопрошал женский голос под окнами сельсовета. Иван Мравов вел допрос и писал протокол, владелец угнанной лошади сидел с разобиженным видом, стараясь держаться подальше от конокрада, до глубины души возмущенный тем, что его привели сюда наравне с конокрадами и наравне с ними снимают с него допрос, как будто он с этими разбойниками одного поля ягода. Женский голос продолжал вопрошать: «Что ей, лошади, худо, что ль, что ее украли? Меня вон тоже девчонкой украли, была я тогда краше лесных красавиц-самодив, и уж как я ревела, когда меня цыгане украли!»

Ивану Мравову было слышно, как другие цыганки закричали наперебой:

— Небось не одну тебя крали и не ты одна была краше самодив! Нас тоже украли, мы тоже были краше самодив и, когда нас цыгане украли, тоже в голос ревели, потому дуры были, думали, нет ничего хуже той напасти!

— И я так думала, — громко говорила жена конокрада, — реву и реву, словно меня режут, а однажды решилась удрать и удрала, да муж сразу догадался, что я удрать надумала, и потому прибегаю я домой, а он уж меня там дожидается, да не один, с ним еще сотня цыган, верхами-то обогнали меня, отцу моему ягненка подарили и гуся, лоб у ягненка зеленой краской пометили, а гуся не стали метить, и говорят моему отцу, что ягненка принесли как выкуп, а лоб пометили, чтоб какой каракачанин не украл, не угнал в свое стадо. Теперь, даже если кто украдет, объясняет мой муж, коль мы его пометили, враз распознать можно, что он краденый.

Пока она в подробностях рассказывает остальным цыганкам, как они с матерью, увидав друг дружку, заревели обе разом, Иван Мравов смотрит в окно, видит вдалеке древний холм Илинец, а на холме видит себя самого — худенький босоногий мальчишка с облупившимся от солнца носом опирается на пастуший посох, рука засунута в единственный карман холщовых штанов. Рядом сидит пес, мальчик и пес смотрят, как внизу, под ними, растекается овечье стадо, у всех овец лбы помечены красной краской, негромко позвякивают медные колокольцы, а мальчик, которого все зовут Мурашка, стоит на самой вершине холма и не смеет вытащить руку из кармана. Хозяева посулили, если он будет хорошо пасти скотину и ни одна овца не потеряется, сшить ему штаны с карманом, и сдержали слово, сшили штаны. Отчим у него был из бедняков, работал исполу на хозяина, и Мурашке штаны шили без карманов ради экономии, потому что на карманы уходит, самое меньшее, лишних полметра материи. Да и мал еще, говорил отчим, глянь, совсем мурашка-букашка, пускай сперва подрастет. А у них в роду все были Мурашки, еще у деда было такое прозвище, когда он переселился в село Разбойна, тихий, добрый был человечек, занимавшийся веревочным ремеслом, господь рано прибрал его к себе, и отец Ивана тоже рано преставился, мать вышла замуж во второй раз, отчим был нрава смирного, страдал удушьем и так и помер, не успев надышаться, все ему воздуха не хватало. Мать была женщина набожная, в престольные праздники надевала Мурашке чистую рубаху, мальчик натягивал свои новые штаны с одним карманом, обувал на босу ногу постолы из свиной кожи, и они с матерью шли в монастырь, где мать ставила свечу перед образом святого Димитрия верхом на красном коне, пронзающего копьем дракона. Отца мальчика звали Димитром, Мурашка помнил его смутно, но икону запомнил на всю жизнь. После войны мать тоже померла, и, хотя наступили иные времена и монастырь стал приходить в запустение, каждый год в родительскую субботу Иван Мравов, уже взрослый парень, рабочий на кооперативной лесопильне, тайком ходил в монастырь поставить свечу перед той иконой; ему было неловко, что приходится таиться, но он обещал матери в этот день ставить перед иконой свечку и поминать своих грешных родителей. Это, однако, произойдет позже, один за другим дорогие его сердцу люди и знакомый мир божий начнут исчезать и рушиться, перестраиваться на иной лад, вместо умерших появятся другие милые его сердцу люди, сейчас же он видит в окно только себя самого, стоит на вершине холма крохотный человечек, не больше запятой, рядом — пес, ниже этих двух запятых — овцы, все до единой с красной отметиной на лбу, чтоб все знали, что они из хозяйского стада… Вот куда возвратил Ивана Мравова рассказ цыганки об ягненке, меченном зеленой краской.

— Мать ревет со мной вместе, — продолжает под окнами жена конокрада. Иван Мравов оттесняет из мыслей мальчишку с краснолобыми овцами и возвращается к конокраду, обмотавшему голову пестрым тряпьем. — Гляди, — слышится за окном голос жены конокрада, — какая у нас дочка красавица, неужто позволим цыганам ее украсть, а отец и говорит: «Молчи, жена, потому и я тебя вот так же украл, и ты мне потом сама говорила: „Дай тебе бог долгой жизни за то, что меня украл!“» Мать и прикусила язык, а отец спрашивает: «Ну что, хватит, наревелись?» Мы отвечаем: «Наревелись». Тогда он мужу моему и говорит: «Забирай эту дуру, она уже перевелась, вяжи и увози!..» Как нас воровали, про то мы одни знаем, не простое это дело!

— Человека украсть трудней всего! — подтвердили остальные цыганки.

— Ага, а потом как зажили мы с мужем моим Али, как нарожала я ему ребятишек, да как пошли мы ездить по ярмаркам да гуляньям, по монастырям да постоялым дворам, до чего ж веселая жизнь, когда много народу и много шатров соберутся вместе да всем этим табором двинешься по белу свету, просто голова кругом идет! Кабы не украли меня, ничегошеньки бы я не увидела, а теперь все повидала, всю землю обошла и даже на двух пристанях побывала и на пароход садилась! Разве здесь две пристани увидишь!

Остальные цыганки в один голос подтвердили, что здесь нипочем две пристани не увидишь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад