— Нешто все это повидаешь, коли тебя цыгане не украдут? — продолжала вопрошать под окном жена конокрада.
Мустафа, который все это время стоял молча и не шевелясь, в первый раз поглядел в окно, потом на сержанта и, теребя шапку, с улыбкой сказал:
— Страшное дело, эти бабы, товарищ милиционер. Нипочем их, значит, не переговоришь, а уж в руках держать и подавно невозможно. Ни тпру ни ну! И мужья тоже за ними, бабьего разума набираются!
Он заметил на лице милиционера улыбку, это придало ему смелости, и Мустафа, шагнув вперед, обратился к конокраду.
— И у тебя тоже разум стал бабий. Ведь есть меж нас уговор, что было, то быльем поросло, но больше чтоб на чужое добро не зариться, а совсем наоборот, потому как имеется на то распоряжение народной власти, а известно, что мы первые за этой властью пошли. Кто тебя в спину толкал, для чего польстился на чужую лошадь, теперь вот по твоей милости стоим тут, экаем-мекаем, когда человек нас по-человечески допрашивает. Можешь ты объяснить, почему ты на чужое позарился, или не можешь?
Конокрад опять принялся мотать головой, сжимать ее ладонями, бормотать что-то неразборчивое и все норовил свести разговор к телесному повреждению, которое ему нанесли. Жена его под окном уже успела оставить в покое обе пристани, где ей посчастливилось побывать, и убеждала своих слушательниц, что в засуху цыганки обряжаются бабочками, ходят из села в село и пляшут, чтоб вызвать дождь. И стоит им заплясать, как сразу начинает лить дождь.
— Кабы не мы, — говорила она, — земля бы сгорела от засухи! За это нам всюду дарят кур, мыло дают, да и рубаху иной раз тоже, потому никому такой бабочкой не обернуться, какой мы обернуться можем. Да и не только дождь вызвать, мы всякие снадобья знаем, потому как много по свету бродили, и ворожить умеем, и лечить, и по руке гадать. Кто тебе, кроме нас, нагадает, что тебя ожидает в будущем самое большое счастье! Оно, конечно, могут сказать, что мы брешем, как цыгане! Пускай, даже если мы и брешем, как цыгане, кто, кроме нас, тебе набрешет про счастье, какое тебя ожидает. Нешто это мало — набрехать человеку, что ожидает его в будущем счастье, невеста-красавица и денег куча. Да кто тебе, кроме нас, такое набрешет!
Она замолчала, остальные цыганки тоже примолкли, словно этот вопрос относительно будущего счастья был обращен к сержанту и они ждали, что он выглянет в окно и ответит. Но сержант не ответил, он в это время протягивал владельцу украденной лошади протокол, чтоб тот прочел и подписал, владелец украденной лошади прочел и запротестовал — с какой это, мол, стати, будет он какому-то нищему бродяге-цыгану платить возмещение убытков за какое-то пораненное ухо, пускай тот ему заплатит за украденную лошадь, схватил шапку и, не подписав протокола, стал спускаться по заскулившим у него под ногами ступеням, изрыгая всяческие проклятия. Этими проклятиями он распугал толпившихся перед сельсоветом цыганок, отвязал свою лошадь и повел за собой, а цыганки опять сгрудились под окном и стали в свою очередь изрыгать проклятья ему вслед. Потом жена конокрада завела снова:
— Ну, худо ли было б тому коню, что его украли? Белый бы свет повидал, пожил бы в свое удовольствие с нами вместе. Чем спасибо сказать за добро, которое мы тому коню сделали, накинулись, набросились, мужа убили, телесное повреждение ему нанесли! А за то, что у нас медведь пропал, кому мы телесное повреждение нанесем, а?
Цыганки на этот вопрос ничего ответить не могли. А жена конокрада распалилась еще больше и завопила не своим голосом:
— Сестры мои милые, пропадем мы без медведя. А ну, стребуем его с милиции! Раз милиция лошадь у нас отняла, пускай нам теперь медведя вернет! Небось на то она и милиция, чтоб, если у кого что пропало, найти и вернуть!
Все цыганки разом хлынули вверх по лестнице, чтоб стребовать с Ивана Мравова своего медведя, но тут вмешался Мустафа, рявкнул на них и прогнал, потому что милиция, сказал он, голову себе ломает, как нам помочь, а вы только и знаете, что шум подымать! Пошли вон! Прочь, прочь!.. Сгиньте!
Цыганки выкатились снова на улицу, набили глиняные трубки табаком, закурили и с женой конокрада во главе двинулись по соседним дворам убеждать хозяек, до чего ж это прекрасно, когда тебя украдут и пойдешь ты гулять по белу свету. Жена конокрада не забывала упоминать про две пристани, но местных хозяек, похоже, не привлекала перспектива быть украденными, потому что ни одна не вышла за ворота. Ивану Мравову было слышно, как сельские собаки яростным лаем встречают цыганок.
— Вы свободны, — сказал он Мустафе и остальным цыганам. — Мы задержим только виновного, возьмем под стражу, и делу будет дан законный ход. Можете идти!
— Как так задержите? — сокрушенно спросил Мустафа, а остальные цыгане закачали головами, защелкали языками, стали чесать в затылке и громко вздыхать. Конокрад весь сжался и заскулил.
— Как же так? — снова спросил Мустафа. А потом обратился к Ивану Мравову со следующей речью: — Мы, может, такие-сякие, цыгане, голь перекатная, но либо нас всех отпускайте, либо всех вместе забирайте. Раз вы нас не всех отпускаете, значит, забираете. Цыган гол как сокол, но ведь на то мы и есть цыганское племя, при царе, бывало, чуть нас где приметят, сразу забирают, гонят нас и преследуют, наголо стригут, и свою веру крестят, а теперь выходит, что и при нашей власти опять то же самое. Раз ты цыган, значит, самый распоследний человек, забирай его, и дело с концом! Что ж, коли так — ладно, будь по-вашему!
С этими словами Мустафа поправил на шее алый платок, сел и откашлялся, а остальные цыгане переглянулись и сели по обе стороны от Мустафы. Когда они сели, Иван Мравов встал из-за выпачканного чернилами письменного стола и зашагал по комнате из угла в угол. Цыгане поджали босые ноги под стулья, чтобы шагающий из угла в угол сержант ненароком не отдавил.
А сержант, шагая из угла в угол, снова воскресил в памяти ту маленькую запятую на вершине холма рядом с собакой и краснолобыми овцами, однако на этот раз мальчик в штанах с одним карманом глядел не на краснолобых овец, а на охваченный паникой пестрый цыганский табор, раскинувший свои шатры возле чешмы. Помимо Мурашки и старого пса, на холме толпились теперь и другие мальчишки, кто взгромоздился на спину кроткой буйволицы, кто — на ходули. Они смотрели, как внизу полицейские и сторожа общинной управы согнали цыган в кучу и, уничтожая вшей, всех подряд — мужчин, женщин — стригут ножницами, какими стригут овец, а потом ведут к столу под грушевым деревом, где каждому записывают новое, христианское имя, отовсюду слышится громкая цыганская речь, старые цыганки изрыгают проклятья, девочки в цветастых платьицах, промокшие до нитки, дрожат от холода — они только что, обряженные бабочками, плясали в селе, чтобы вызвать дождь, и в каждом дворе их обдавали ведром воды. Позже цыгане расползлись во всех направлениях, наводнили село Разбойна, из монастыря прибыл игумен, ему удалось собрать кое-кого из остриженных, он привел их в церковный двор, покадил на них ладаном и окрестил в новую веру. Верховые стражники охраняли молебен, общинные сторожа стояли с другого краю, вооруженные овечьими ножницами, которые эти же цыгане и выковали, долгие годы разносили по селу и продавали, отчаянно торгуясь. Откуда было этим цыганам знать, что наступит день, когда ножницы, выкованные в их таборе, закаленные, заточенные их собственными руками, обернутся против них, коротко обстригут, изуродуют им головы, обстригут, еще больше изуродуют головы цыганок, которые в молодости все как одна были краше лесных красавиц-самодив…
Иван Мравов расхаживает по комнате милиции из угла в угол и видит, как редеют дымки возле покинутых шатров, неподвижно стоят стреноженные лошади, сидят разномастные псы, а медведь поднялся на задние лапы и смотрит на ребятишек, которые сгрудились на холме. Среди дыма и шатров с разноцветными заплатами возникают цыганки с безжалостно остриженными головами, потом они исчезают, и на их месте почему-то появляются наголо остриженные заключенные, которых он видел рано утром на станции Разбойна, изнуренное недосыпанием лицо сержанта Антонова, сигарета, прыгающая и потрескивающая в его нервных пальцах, потом служебное купе неслышно проваливается, и перед глазами снова возникают мальчишки, которые толпятся на вершине холма, сейчас все они стоят к нему спиной, а из-за них совершенно неожиданно вынырнул босоногий цыганенок, длинные черные волосы спадают на лоб, закрывают уши, и кажется, что это не волосы, а жесткая, черная от ваксы сапожная щетка. И глаза у цыганенка тоже черные и блестящие, будто начищенные ваксой. Полчаса спустя мальчишки сидят на холме, а цыганенок рассказывает о том, как он удрал, чтоб его не остригли, просит не выдавать его стражникам и, чтобы умилостивить своих слушателей, делает стойку и прохаживается на руках. Пес, сидящий рядом с мальчишками, смотрит то на своего маленького хозяина, то на цыганенка, расхаживающего на руках, и не может решить, тявкать ему или не тявкать. И, не найдя у хозяина ответа на свой немой вопрос, в конце концов решается и тявкает, но не для того, чтобы напугать цыганенка, а, наоборот, чтобы его подбодрить.
Все эти картины перебирал Иван в голове, пока ходил из угла в угол по милицейской комнате. Картины основательно повыцвели, как старые фотографии. Сдвинув эти фотографии в сторону, он снова сел за письменный стол. Издали доносился голос жены конокрада, она грозилась — мол, коли дело так обернулось, то мы вам тут такого наколдуем, напустим на село тех жаб, которых с риском для жизни повытаскивали из пасти ядовитых змей, вы еще нас попомните. Сержант углубился в чтение протокола, но то и дело отрывался, поворачивал голову, потом опять принимался за чтение. Он никак не мог избавиться от чувства, что рядом с письменным столом стоит Мурашка, нос у него облуплен от солнца, он босиком, руку держит в единственном кармане штанов, сопит и осторожно заглядывает сержанту через плечо — хочет прочитать, что написано в протоколе. Цыгане тоже сопят и осторожно заглядывают в протокол…
6
Тем временем цыганки, чьи мужья сидели в милиции, шагали по селу, в зубах — трубки с длинными, в локоть, чубуками, в руках — палки метра два длиной, чтобы отбиваться от собак, широченные их юбки и шаровары, на которые ушло много метров цветастого ситца, развевались, бездонные их цыганские торбы подскакивали, хлопали по босым пяткам, но женщинам это не мешало, они дымили трубками и вместе с табачным дымом изрыгали проклятья, рассыпали по дороге змеиные зубы, высушенные ящеричьи хвосты, обрывки красных ниток, возвещали гибель и засуху, бесплодие, диверсантов и третью мировую войну, град, падеж скота и, приметив где дойную корову, колдовали только им известным образом, чтоб она перестала доиться. Выполняя свою угрозу, они подбрасывали там и тут жаб, добытых с риском для жизни из пасти ядовитых змей. Жабы были ссохшиеся, сплющенные, цыганки подбирали их по дорогам — жабы по ночам вылезают на дорогу, потому что там гладко, чисто и легче скакать, но, поскольку по дорогам катятся и всякие колеса, железные ободья, автомобильные шины, они давят скачущих жаб, солнце их высушивает, а цыганки, собрав их в мешок, с их помощью лечат потом тоску-кручину, бесплодие, зубную боль, колотье в груди и прочее — все те таинственные хвори, которыми женское население села Разбойна с большой охотой забивало свои темные головы. И кто знает, до чего дошли бы цыганки в своем мщении, может, и до землетрясения бы дошли, не прегради им дорогу Чубатый Матей с косой на плече, рослый красавец с тоненькими цыганскими усиками и с цыганским блеском в глазах, Матей назвал цыганок красавицами и спросил, куда они держат путь и на кого насылают проклятья, а цыганки, польщенные тем, что их назвали красавицами, в свою очередь назвали его красавчиком, обступили со всех сторон, Матей возвышался над ними, а они стали жаловаться, что мужей у них поарестовали, и просить Матея помочь им, а потом, как поможет, чтоб шел к ним в табор — мы скажем, что украли тебя, уж такому, как ты, пригожему отдадим в жены самую раскрасивую цыганку, согласен, красавчик, а?.. И они повели его как арестанта, но не в табор, чтобы отдать ему в жены самую раскрасивую цыганку, а прямиком в милицию, чтоб своими глазами убедился, что мужей у них ни за что ни про что арестовали и мало того, что арестовали, а еще нанесли телесное повреждение. Жительницы села, кто посуеверней, решили, что цыганки заколдовали красавца Матея и уводят его с собой. Они имели основания так думать, потому что однажды Матея и впрямь заколдовала одна цыганка, он ушел вместе с табором и воротился в село худой и бледный, а табор вместе с той цыганкой как сквозь землю провалился.
7
У каждого человека бывает в жизни боевое крещение, было оно и у Матея.
После того как молодой сержант Иван Мравов возглавил милицейский участок в селе Разбойна, Матей был одним из первых, кто по своей воле стал помогать ему в раскрытии и ликвидации тех каналов, по которым домашний скот угоняли за кордон. Угоняли главным образом скотину из тех стад, которые принадлежали недавно организованным кооперативным хозяйствам. Особенно пострадали тогда села, которые обслуживал милицейский участок Мемлекетова. После того как «утечка» скота была прекращена, пришло распоряжение следить, не переправляют ли за границу детей, и для этой цели подразделениям народной милиции предписывалось обращаться за помощью к членам ГС — групп содействия (сразу же после ликвидации монархии в республике были созданы группы содействия народной милиции для охраны кооперативного имущества, борьбы с преступностью и вражескими диверсиями). Члены этих групп подбирались из активистов РМС (союза рабочей молодежи) и сельских партийных организаций. Многие из «бывших», которые успели удрать за границу и таким образом избежать народного возмездия, пытались переправить к себе и своих детей. Следовало пресечь попытки этой политической погани перетащить к себе несовершеннолетних детей. Район был чрезвычайно труден для охраны, и, помимо общих распоряжений об усилении бдительности, власти указывали на необходимость держать под наблюдением и кочующие цыганские таборы; существовали кое-какие подозрения или догадки насчет того, что эмигрантский сброд прибегает к помощи цыган. Постепенно село Разбойна, а также входившие в него деревушки и выселки, разбросанные по склонам гор и горным долинам, дороги, холмы, речные переправы, заброшенные сторожки на виноградниках — все это превратилось в строго охраняемую зону.
Не говоря уж о том, что местные жители знали и котловину, и горы, как свои пять пальцев, народ на участке Ивана Мравова был хоть и невежествен и малость неповоротлив, но в то же время и хитер. Как-то раз, когда проводили перепись овец и коз, чтоб определить размер поставок, переписчики то смеялись, то приходили в ярость, потому что спросил, к примеру, Иван одного мужика, сколько у него овец, а тот простодушно смотрит ему в глаза и другим переписчикам тоже простодушно в глаза смотрит и говорит, что прежде овец было побольше, а с тех пор, как появился ящур, да еще по причине засухи, стало куда меньше.
— Так сколько же? — спрашивает Иван Мравов.
Тот все тем же простодушным взглядом смотрит на переписчиков, моргает, почесывает в затылке, прикидывает в уме и говорит:
— Одна.
Переписчики записывают в ведомость одну овцу, мужик зорко следит, чтоб записали именно одну, а переписчики снова спрашивают, держит ли он, помимо овцы, еще и коз, и тот сразу признается, что держит.
— Сколько? — спрашивает Иван Мравов.
Мужик тем же простодушным взглядом смотрит переписчикам в глаза и с невиннейшим видом изрекает:
— А коз куда меньше, чем овец. Лесники-то нынче не больно дают скотине по вырубкам да по лесу пастись, подлесок, дескать, губят, так трудновато стало, в хлеву скотину держать не будешь, коза — она в хлеву не больно-то может, коза привыкла по лесу бродить.
Тут уж переписчики начинают хлопать глазами и подсчитывать и говорят мужику, что ежели коз у него меньше, чем овце, то выходит, что у него тогда полкозы, или четверть, или даже всего одна козья нога. А тот и бровью от такой нелепицы не ведет, все тем же простодушным взглядом смотрит переписчикам в глаза, рассеянно чешет в затылке, а под конец у него еще хватает наглости выразить свое удивление словами:
— Вот оно, значит, как получается?
Попробуй-ка, читатель, поработай с людьми, которые не моргнув глазом говорят тебе, что у них одна овца, и хотят тебя убедить, что коз у них меньше, чем овец!..
Что касается инструкции держать под наблюдением цыганские таборы, должен сказать, что Иван Мравов не полностью разделял изложенные в ней подозрения или догадки. Большую часть этих таборов он знал лично, они кружили главным образом по его участку и в соседнем, у Мемлекетова. Эти цыгане занимались ремеслом — вырезали из дерева ложки да плошки, в народе их звали влашскими цыганами, потому что были они нищие, дальше некуда. Они продавали веретена, плетеные корзины, иголки, ножницы для стрижки овец и каждый раз, появляясь в селе Разбойна, выпрашивали у председателя, дяди Дачо, разрешение срубить у реки вербу, чтоб мастерить из нее свои миски и плошки. Верба, считали они, самое для этого подходящее дерево, его легко долбить и оно при обработке не раскалывается. Дядя Дачо ворчал, говорил, что, если так раздавать направо и налево, кооператив вылетит в трубу, ничего на трудодень не выдашь, но под конец сдавался и разрешал. Иногда цыгане водили за собой медведя, ворожили, гадали. Цыганки продавали талисманы от любой хвори и обычно оставались в селе до тех пор, пока каракачане не распродадут половину своего творога. Дело в том, что каракачане привозили с гор кадки с творогом, объезжали в селе все дворы подряд, продавали творог, а что оставалось непроданным — за бесценок отдавали цыганам — в обмен на несколько корзин или деревянных мисок. Творог этот цыгане съедали за один день, еще день им требовался на то, чтобы прийти в себя от обжорства, а затем они сворачивали свои шатры и перебирались в соседнюю деревню, рассчитывая, что каракачане привезут творог и туда.
Однажды возле села Разбойна стали табором цыгане-лудильщики. Лудильщики появлялись тут реже, в те годы трудно было раздобыть олово. Село натаскало лудильщикам свои закопченные, потускневшие медные посудины, те в два дня навели блеск на всю посуду, во дворах и на верандах сверкали и серебрились на солнце починенные кастрюли и котлы, сверкающие ведерки, покачивались на коромыслах молодух, черномазые эти цыгане словно в преисподней обучались ремеслу — до того они были задымленные и закоптелые, но зато от дьявольской науки стали дьявольски умелыми — раз-раз, и вот уже медь блестит, как золото. Они называли олово сплавом, уверяли, что оно чистейшей пробы. В народе их звали сербскими цыганами, считалось, что сербские цыгане богачи, что боковины телег у них полые и они прячут там свое золото. Многие цыганки носили золотые мониста, все без исключения ходили в широчайших цветастых шароварах, а на руках, кроме браслетов, — нитки синих бусин, от порчи.
Этот табор был сержанту Ивану Мравову незнаком, в разговоре цыгане сказали ему, что еще не знают точно, в каком селе остановятся потом, все зависит от того, будет или не будет посуда для починки. Иван Мравов договорился с Матеем, что тот будет сопровождать табор и, если они перейдут на участок Мемлекетова, передаст табор ему, а Мемлекетов в свою очередь передаст его следующему милицейскому участку; если же по дороге милицейских участков не окажется, то Матей пусть обратится за помощью в тамошние сельсоветы и к группам содействия. С большим трудом уговорил он председателя, дядю Дачо, дать для этой цели хромую кобылу — у нее было повреждено копыто. А чтобы хромота была еще очевиднее, ногу ей перевязали в колене. Возлагая на своего сотрудника эту миссию — если можно ее назвать миссией, — Иван Мравов сказал, что это будет его первым боевым крещением на невидимом фронте, нечто вроде битвы при Клокотнице[5], как обычно говорил старый учитель Славейко, и только от него, Матея, зависит, будет ли битва при Клокотнице выиграна или проиграна.
Я думаю, за кем угодно легче вести наблюдение, чем за цыганским табором; цыгане мгновенно растекаются по селу и выселкам, все двери перед ними открыты, попробуй угляди за всеми разом, разберись, кто каким делом занят — информацию ли собирает, передает ли какое поручение, служит или не служит связным и так далее. Отчетливо сознавая это, Иван Мравов с Матеем и разработали эту операцию с хромой кобылой, рассчитывая с ее помощью проникнуть в табор.
Когда табор снялся с места и двинулся в горы, не решив еще, куда свернуть потом — налево или направо, он нагнал на дороге молодого парня с тонкими цыганскими усиками, черными цыганскими глазами и еще более цыганским чубом. Парень вел в поводу кобылу с перевязанной ногой. Когда цыгане поравнялись с ним, парень присоединился к табору, громко расхваливал красоту цыганок и, переходя от телеги к телеге, угощая всех табачком, со всеми перезнакомился и объяснил, что тоже держит путь за перевал и будет до невозможности рад, если его возьмут в попутчики, а под конец купят у него кобылу, потому что, говорил чубатый красавец, он не думает возвращаться в эти края, а продаст лошадь и будет искать работу где-нибудь в городе. Цыгане сказали, что, помимо работы и счастливой доли, надо ему еще сыскать себе цыганку. В первой же корчме — она относилась к селу Разбойна — чубатый парень раскошелился, чтоб угостить компанию и сговориться насчет цены за кобылу. Цыгане долго смеялись и сказали ему, что больно уж много он запрашивает за свою кобылу, она ломаного гроша не стоит, а колено он ей перевязал зря, потому не в колене у нее болячка, а в копыте. Парень струхнул, уж не заподозрили ли чего цыгане, признался, что ничего в лошадях не смыслит, кобылу в лечебнице осматривал совсем молодой ветеринар, да, видать, и тот смыслит в лошадях не больше, чем он, если вместо копыта перевязал колено. Под конец они уже почти ударили по рукам, но так как впереди было еще много времени, то продолжали вести торг по дороге через горы и, чтобы красавец парень не тащился пешком, посадили его на одну из телег, а хромую кобылу привязали к телеге, замыкавшей караван.
На третий или четвертый день Иван Мравов увидал хромую кобылу возле разбойненской корчмы. А в корчме сидел и пил Матей, нечесаный, заспанный, опухший и какой-то кислый. Он встретил Ивана печальной улыбкой, долго мотал головой и застывшим взглядом смотрел в одну точку. Он сказал Ивану, что свою битву при Клокотнице проиграл и что невидимый фронт так и остался невидимым. По его словам, табор на второй день въехал на территорию Мемлекетова, там им встретились два каракачанина — они везли вниз, на равнину, кадки с творогом; цыгане о чем-то потолковали с каракачанами и, посоветовавшись между собой, повернули назад и встали табором в безлюдной лощине, неподалеку от водяных лесопилен. На другое утро они двинулись дальше, но каким-то кружным путем, поэтому вечер застал их вдали от жилья, и они опять заночевали на природе. Ничего подозрительного в таборе он не заметил, подозрительным скорее выглядел он сам, потому что наметанный цыганский глаз сразу распознал, что повязка у кобылы липовая, Проснувшись на третье утро, на рассвете, продолжал рассказывать Матей, он обнаружил, что на скошенном лужке, у речки, никого, кроме него, нету, голову сильно ломило, особенно затылок. Вокруг были давно остывшие кострища, а за кострищами на берегу стояла привязанная хромая кобыла. Цыган и след простыл, если не считать следов их телег на росистой траве. Матей сразу смекнул, что его обвели вокруг пальца, надо думать, цыгане с вечера опоили его, дождались, пока он захрапит, загасили костры, и табор снялся с места, чтобы тоже стать невидимым. Пригрозив, что когда-нибудь они дорого ему за это заплатят, Матей отвязал кобылу и повел ее назад. Вместе с кобылой он завернул к Мемлекетову, тот долго насмехался над ним и сказал, что глупей, чем их уловка, ничего не придумаешь, потому что хромая кобыла — это уж глупее глупого. Будь у Матея резвая лошадь, здоровая, он мог бы вскочить верхом и по колеям от цыганских телег настичь табор еще до того, как тот перевалит через горы. «Можно только сожалеть!» — сказал Мемлекетов Матею.
— Так в точности и сказал? — спросил Иван Мравов.
— Ну да, можно только сожалеть, говорит! — повторил Матей.
Он велел корчмарю принести вина, корчмарь неслышными кошачьими шажками вылетел в дверь и теми же кошачьими шажками влетел обратно, потом Матей велел ему задать кобыле корму, корчмарь снова ринулся кошачьими шажками отнести овса привязанной перед корчмой животине. Иван Мравов расспросил друга, что поделывает Мемлекетов и что слышно нового на его участке. Матей сказал, что Мемлекетов живет — не тужит, недавно туда прислали из Софии на жительство трех бабенок легкого поведения, Мемлекетову под надзор, такие, скажу я тебе, бабенки! Мы тут с нашим бабьем словно по карточкам живем, а у тех бабенок все в избытке, даже чересчур, а какое белье! Матею дважды довелось увидать их белье во дворе, где их поставили на квартиру, они будто специально целыми днями стирают свое белье и вешают сушить всему селу на обозрение. Особо ярые любители женского пола все кружат возле того двора, а оттуда закатываются в корчму пить, Мемлекетов говорит, что с той поры, как бабенки в селе, эти, особо ярые, пропили в корчме две лошади вместе с телегами и село в любой момент может заняться с четырех концов.
— Вот бы к нам прислали на поселение что-нибудь в таком роде! — со вздохом проговорил Матей. — Поглядел бы ты только, какое у этих бабенок все белое да обильное! Можно только сожалеть!
Иван Мравов слышал, как корчмарь что-то говорит кобыле, вешая ей на шею торбу с овсом. Он смотрел на усталое, опухшее лицо друга с некоторым недоверием. Собственно, вызывал недоверие не вид Матея, а слова Мемлекетова по поводу истории с табором. Раз Мемлекетов говорил, что можно только сожалеть, это означало, что дело нечисто и надо его проверить. Он усмехнулся, отгоняя засевшую в голове нелепую мысль, то есть что дело нечисто и рассказ Матея надо проверить. На всякий случай он, пока не вернулся корчмарь, шутливым тоном спросил:
— Матей, а может, ты напал на след, а цыгане про то пронюхали и щедро откупились? Им ничего не стоит подкупить нашего сотрудника-добровольца. Они богатые, у них есть золотишко, а мы люди бедные!
— Они мне за все заплатят! — Матей с угрозой взмахнул рукой. — Они когда-нибудь мне дорого заплатят!
Вошел корчмарь, сказал, что дал кобыле овса.
— Действительно, можно только сожалеть! — произнес Иван, а про себя подумал, что надо будет когда-нибудь все это проверить. Нелепо, конечно, сомневаться в Матее, но что делать — служба требует все проверять. Хотя, размышлял молодой сержант, из-за этого мы становимся подозрительными даже к самым верным и близким людям.
Надо просто-напросто быть начеку, но сохранять спокойствие, убеждал себя сержант на обратном пути. Потом поделился этой мыслью с Матеем:
— Надо быть начеку, но сохранять спокойствие, — сказал он. — Нечего нам раскисать, как бабам, небось ничего страшного не случилось.
С этими словами он сделал Матею подножку, Матей кувырнулся в высокую траву у обочины, но быстро вскочил на ноги и кинулся на сержанта так стремительно, что тот упал навзничь, тоже перекувырнулся в высокой траве, два молодых тела сцепились, стали кататься в траве, основательно помяли ее, внизу оказывался то сержант, то Матей, оба тяжело дышали и, когда высокая трава вся полегла, они сели, потные и усталые, друг против дружки и уставились друг другу в глаза.
А потом оба разом захохотали!
Они походили на мальчишек, которые вздумали наскоро помериться силами. А ведь оба давно уже вылезли из пеленок, давно минуло время, когда они вот так мерялись силой и возились на здешних лугах, оба с годами возмужали, мягкий пушок на щеках превратился в жесткую щетину, но, несмотря на щетину, каждый из них порой чувствовал, как что-то мальчишеское, озорное поднимается в груди… Тут я должен отметить, что, когда они, потные, улыбающиеся, сидели друг против дружки, отдувались и смотрели друг другу в глаза, ни у того, ни у другого не было в глазах и тени подозрения.
Кобыла стояла на дороге, не в силах понять, из-за чего подрались эти парни, зачем помяли траву, которую так хорошо было бы пощипать, и почему теперь они сидят друг против друга и хохочут.
В тот день, лежа навзничь на лугу, глядя в небо, Матей попросил приятеля раздобыть ему пистолет. Иван обещал и позже действительно дал Матею пистолет. Но это произойдет позже, а сейчас они пошли вместе возвращать кобылу председателю. Дядя Дачо встретил их в сандалиях на босу ногу. Этот фасон сандалий был изобретен обувными фабриками после ликвидации монархии и продержался вплоть до отмены карточной системы, то есть до второй половины двадцатого столетия. На какое-то время он исчез, а затем появился снова, обувные фабрики опять взяли его на вооружение, и даже сейчас, читатель, в 1974 году, можно увидеть его в сельской местности. Столько произошло в жизни перемен, столько сражений без шума проиграно и без шума выиграно, так переменилась стратегия и тактика тихого фронта, а вот неприглядные эти сандалии прошли через исторические события, не претерпев никаких изменений, и поскольку они успели набрать начальную скорость, то возможно, что, надетые на чьи-то босые ноги, они вступят и в двадцать первый век.
Вот в таких сандалиях, обутых на босу ногу, дядя Дачо и встретил обоих приятелей с хромой кобылой и с высоты своих лет и своего житейского опыта сказал, что успешно провести операцию с помощью хромой кобылы невозможно, для успеха любой операции нужны здоровые жеребцы, и он с самого начала знал, что ничего из этой затеи не выйдет, еще когда парни только пришли за кобылой, а дал он им эту кобылу потому, что не хотел перечить молодежи, не хотел, чтоб молодежь говорила потом: «Ишь, загордился наш председатель, обюрократился, как самый последний городской чинуша!» Дядя Дачо не любил городских чинуш, в особенности бумагомарак-делопроизводителей в сатиновых нарукавниках (в конторах и канцеляриях тогда еще носили нарукавники, но не помню, приказом каким их изъяли или они вывелись и вымерли сами собой). Такой бумагомарака, говорил дядя Дачо, тебе, может, родня или приятель, но стоит ему надеть нарукавники, как сразу он тебя вроде и знать не знает, даже если вы родом из одного села. У него был совсем свежий тому пример — один паренек с маслобойни. Дядя Дачо сам хлопотал, чтобы этого паренька, их односельчанина, взяли работать на маслобойню, паренек надел нарукавники, стал выписывать всякие накладные, по уши в этих накладных и копирках потонул, и, когда дядя Дачо попросил выделить их кооперативу побольше жмыха за сданный на маслобойню подсолнух, паренек в нарукавниках самым поганым бюрократским образом отказал и отпустил со склада ровно столько жмыха, сколько полагалось за едавший подсолнух. Это дало председателю повод заключить, что стоит человеку надеть нарукавники, как он становится самым распоследним чинушей, бюрократом, врагом родного села, а когда-нибудь может стать и врагом родного народа. По этой-то причине он и не хотел обюрокрачиваться и разрешил взять хромую кобылу, Дядя Дачо был из породы добродушных, простоватых, но крепких председателей, один из зачинателей кооперирования земли. Земля собиралась по клочку, по полосочке, двор за двором отходили к кооперативу вместе с тощей скотиной и простейшими земледельческими орудиями. Начальный этап был почти эпическим, потому что в него впряглись лишь человек да скотина, первый толчок коллективному ведению хозяйства был дан силой человеческих спин и рук. Это потом уж кооперативные хозяйства охватят подавляющее большинство крестьян, после Женевского соглашения о сокращении вооружений первые демобилизованные офицеры внесут в дело воинскую подтянутость, позже появятся агрономы, ветеринары, зоотехники, машинно-тракторные станции, комбайны, сенокосилки, сельхозавиация и прочее; все это будет сто раз обдумано, пережевано, перевернуто так и этак, и все это хлынет на древнюю нашу землю, облаченное в ученые слова, как, например, «научная обработка земли» и «культура сельскохозяйственного производства». И пойдем мы перепрыгивать — где через ступеньку, а где и через две, чтобы догнать свою эпоху. Или, как выразился бы дядя Дачо в наши дни, никогда не знаешь, что тебе преподнесет завтрашний день и что еще выдумают чинуши в нарукавниках.
Вот так и закончилась романтическая операция с хромой кобылой и цыганами, которых по инструкции следовало держать под наблюдением. В селе не осталось незамеченным, что Матей уходил с табором, и по этому поводу разнеслась молва, что его околдовала цыганка, что он сколько-то там пропадал в горах и возвратился, но не с цыганкой, которая его околдовала, а с хромой кобылой, потому что цыгане дать-то ему цыганку дали, и Матей повел ее за собой, но как дошел до постоялого двора и обернулся, то увидал, что вместо цыганки ведет за собой хромую кобылу.
Так по крайней мере рассказывали в селе суеверные женщины, а, как мы выше упоминали, суеверных женщин в селе было немало. Они не то чтоб так уж верили во всякие бабушкины сказки и не то чтоб были суеверными из-за темноты, отсталости и малограмотности, а держались за суеверия больше потому, что надеялись таким способом подольше задержать при себе старые времена, отсрочить приход беспощадных в своей неприкрытой категоричности новых времен, которые бесцеремонно завладевали здешней котловиной, лишая их привычных корней. Сегодня мы можем с полуулыбкой оглядываться на те драмы, что разыгрались во время коллективизации, даже непосредственные участники этих драм теперь снисходительно усмехаются, но в те годы, сразу после войны, когда дядя Дачо был не только председателем, но и комиссаром и должен был поровну разделить три метра коленкора на всех жителей села, да еще так, чтоб при этом все остались довольны, — в те годы, явись сюда хоть сам царь Соломон, и тот отказался бы решить эту задачку и укатил бы поскорее назад, не приняв ни одного мудрого решения.
Что ж, у всех свои заботы!
Сейчас мы с вами вернемся к красавцу Матею, окруженному пестрой толпой цыганок. Они наперебой нахваливают его, сулят выбрать ему в таборе самую что ни на есть раскрасавицу, если только он вызволит их мужей, потому вон сколько времени прошло, а они сидят запертые в милиции, ни крошки хлеба у них, ни глотка воды, а о медведе ни слуху ни духу, бог весть в какую чащобу он теперь забрался!
Матей вошел в милицейскую комнату, весело насвистывая, в наилучшем расположении духа. Он хотел бодро, громко поздороваться, но уже на пороге свист застрял у него в горле, он потрясенно смотрел на Ивана Мравова и на все, что предстало его взору.
На старом, ободранном, изрезанном перочинными ножами и заляпанном чернилами письменном столе сверкала груда золотых монет. Такая уйма золота и такой ослепительный блеск казались противоестественными в закопченном, запущенном деревенском доме, до того убогом, что даже телефон с полустертым государственным гербом выглядел здесь несчастным арестантом, задержанным по ошибке или для проверки документов.
8
— Эти деньги фальшивые! — произнес Матей, еще не вполне оправившись от потрясения.
— Можно только сожалеть, что они фальшивые! — отозвался сержант и сам удивился, что повторил выражение Мемлекетова «Можно только сожалеть», то есть «дело нечисто, надо проверить». — Можно только сожалеть, — повторил Иван, — что они не настоящие, а фальшивые!
Он порылся в груде монет, покидал несколько штук из одной ладони в другую, новенькие монеты звенели и весело поблескивали у него на ладонях и на столе. На всех был выбит профиль Франца Иосифа, подсчет показал, что их тут сорок девять штук. Цыгане уверяли, что пятьдесят, но их дважды пересчитали, и оба раза выходило — сорок девять. Мустафа стал пересчитывать сам еще раз, перекладывал монеты по одной, считая в уме, а остальные цыгане, стоя позади него, следили за каждым его движением и хором считали вслух.
Снова получилось сорок девять.
Мустафа удивился до крайности, обернулся, остановил взгляд на обмотанном тряпьем Гаруне аль-Рашиде и приказал ему сплюнуть. Тот еще больше скривил свое кривое плечо, замотал головой, запыхтел. Но Мустафа так двинул его по затылку, что конокрад икнул, сплюнул, и пятидесятая золотая монета покатилась по полу.
После того как все попытки уговорить сержанта отпустить конокрада оказались тщетными, цыгане прибегли к подкупу. Первым решился на этот шаг Мустафа, слова «подкуп» он не произносил, а сказал, что раз ничего другого нельзя сделать, то табор готов выкупить конокрада, заплатить за свою вину, только чтоб выйти на свободу, потому жены и ребятишки сидят голодные на дороге, у чешмы Илинец, а куда девался медведь, вообще неизвестно. Мустафа предложил цену — пять золотых монет, новеньких франциосифовок, которые в народе называли австрийскими наполеоновками. Иван Мравов равнодушно взглянул на выложенные на письменный стол монеты, вынул из кобуры пистолет, взвел курок и ровным, холодным голосом приказал выложить на стол все золотые монеты, какие у кого есть при себе. Прежде чем Мустафа успел поклясться, что больше у них ни одной монеты нет, сержант сообщил, что у милиции есть точная и полная информация об их «монетном дворе», и, если они утаят сейчас хоть одну монету, он вызовет конвойных и отправит их под стражей прямиком в тюрьму.
Деньги эти, сказал он, фальшивые, и о том, что у вас при себе фальшивые наполеоновки, нам было известно раньше, чем вы их вынули.
Цыгане не знали, что еще задолго до того, как они встали табором возле села Разбойна, их взяли под наблюдение органы государственной безопасности, что часть их фальшивого золота уже находилась в сейфах милиции и что сержант Иван Мравов был хорошо обо всем осведомлен и с помощью групп содействия как в самом селе, так и в деревнях, подчинявшихся здешнему сельсовету, следил, не ведется ли купля-продажа австрийских наполеоновок и из какого табора первая золотая монета перейдет в крестьянский дом, где есть невеста или девушка на выданье. Прижатые к стене и испугавшись того, что их немедля препроводят под стражей в тюрьму, цыгане выворотили карманы, развязали пояса и выложили полсотни фальшивых монет, клянясь и божась, что больше у них нет. Но пока Мустафа собирал деньги, конокрад у всех на глазах ухитрился одну монету незаметно спрятать под язык. Мустафа удивился, что одной не хватает, но быстро сообразил, что искать ее следует только у конокрада, потому и велел ему сплюнуть и со зла стукнул его по затылку. Тут-то конокрад и выплюнул монету. Он был не только лучший конокрад в таборе, но и вообще самый ловкий из своих собратьев. Иван Мравов задержал фальшивые монеты и паспорта цыган, а их самих отпустил, приказав идти назад, в табор возле санитарного кордона на шоссе. Он рассчитывал, что за ними присматривать будут патрульные, а сам он тем временем доложит в город по телефону и спросит, какие шаги предпринимать ему дальше.
Цыгане впали в крайнее уныние. Матей проводил их до табора, передал указания патрульному, оставшемуся в единственном числе, и, так как парализованному пареньку напекло голову на солнце, Матей с патрульным вдвоем откатили телегу в тень, под грушу. Паренек все время недовольно бурчал. Патрульный попросил Матея прислать из села еще человека, а то в одиночку ему не усторожить и табор, и санитарный кордон. Матей обещал и действительно прислал человека.
9
Сестра Ивана Мравова впоследствии рассказывала, что в тот день брат принес домой целую торбу австрийских наполеоновок и вытряс их перед малышом племянником, племянник всего несколько месяцев, как стал ходить, очень любил, когда дядя катал его на велосипеде, но дядя в тот день торопился, катать его не стал, а оставил ему монеты поиграть. Сестра перепугалась и спросила, откуда эти деньги. Иван сказал, что деньги эти не стоят ломаного гроша, потому что фальшивые, ущипнул мальчонку за щеку, покатал с ним по полу несколько монеток и уехал с Матеем по каким-то их делам. После него пришел свекор, он жил в соседней деревушке, был уже глуховат и подслеповат. Свекор, Ивану он доводился сватом, пришел уговориться с сыном насчет покупки на откорм двух поросят — у соседа опоросилась свинья, позарез нужны деньги и он отдает поросят задешево. Сестра Ивана Мравова после свадьбы вместе с мужем перебралась в Разбойну, потому что ее муж работал на железной дороге и отсюда ему было ближе до станции, чем из родительского дома. Она выставила свекру угощение, глуховатый и подслеповатый старик глотнул сливовицы и вдруг заспешил; собрался уходить, так и не дождавшись, покуда сын вернется с работы. Сказал, что человек он старый, долго сидеть на одном месте не может — беспокойство разбирает, и ушел, ничего не попросив передать насчет покупки двух поросят. Ближе к вечеру Иван опять завернул домой и, узнав у сестры, что приходил ее свекор и неожиданно сорвался с места из-за того, что разобрало беспокойство, вскочил на велосипед и помчался глухому и подслеповатому старику вдогонку. Сестра, однако ж, не знала, догнал ли он старика и для чего тот ему понадобился.
Мужик, у которого обоих буйволов угнал медведь, вынужден был заночевать с сыном на постоялом дворе и видел, как милиционер слезает с велосипеда и входит в корчму. Потом к постоялому двору подъехал горшечник, телега у него была полна расписных кувшинов, хозяин буйволов и горшечник разговорились, один рассказал про свою беду, что вот, мол, приходится ехать с сыном в военкомат для освидетельствования, другой пожаловался, что товар у него больно хрупкий и на то, что у лошади стерлись подковы, а новые, чтобы подковать лошадь у кузнеца, никак не раздобыть, и подарил парализованному пареньку глиняную окарину. Потом из корчмы вышел милиционер, подошел поглядеть, кто дудит в окарину, тоже попросил у горшечника окарину и, привалившись к телеге, сыграл грустную-грустную песню, так что отец паренька чуть слезу не пустил — до того милиционер разбередил ему душу, до того хорошо играл — и не скажешь, что милиционер, а скорее пастух, который всю жизнь только и делает, что играет на глиняной окарине.
— Дай тебе бог! — воскликнул гончар и подарил Ивану окарину.
По свидетельству Амина Филиппова, Чубатый Матей и Иван Мравов вместе пришли в монастырь, милиционер катил велосипед рядом с собой, у него лопнула камера, Матей положил велосипед на землю возле чешмы, присел на корточки и стал заклеивать лопнувшую камеру, заклеил и даже проверил, не пропускает ли она воздух, для чего накачал и опустил в воду, в корыто у чешмы. Пришли они оба как раз тогда, когда Амин Филиппов и его люди вели с учителем Славейко разговор о раскопках в римских развалинах, учитель Славейко торговался с людьми Амина Филиппова насчет цены, и, когда Иван Мравов понял, о чем идет речь, он крикнул сидевшему перед велосипедом на корточках Матею, что у них прокол и в том, и в другом смысле, а Матей на это ответил, что если прокол в обоих смыслах, то им не остается ничего другого, как заклеивать, накачивать, снова прокалывать камеры и снова их заклеивать. Ни Амин Филиппов, ни учитель Славейко да и вообще никто из подозрительных личностей, набившихся в монастырь, не мог взять в толк, что они хотели этим сказать.
Хозяин пропавшей овцы воспользовался приходом милиционера, чтобы заявить о своей пропаже, потому что власти обязаны быть в курсе, знать обо всем, что убежит или пропадет; хозяин улетевшего пчелиного роя тоже воспользовался приходом Ивана Мравова, чтобы объяснить ему, как бескорыстна и трудолюбива пчела, как она работает на максимуме, собирает мед без всяких понуканий, но зато когда приходит срок роиться, то удирает вместе с маткой, и тогда какой-нибудь бесчестный человек может поймать рой и присвоить твоих пчел, а власть на то и власть, чтобы схватить за руку того бесчестного, который хватает чужих пчел, и отправить его куда следует, да еще и штраф с него взять, чтоб в другой раз помнил. Пастухи, которые принесли отрезанные свиные хвосты, чтобы обследовать их в ветеринарной лечебнице, спросили, можно ли пригнать стадо в Кобылью засеку, ведь они второй уж день таскают в мешке эти свиные хвосты, которые уже «того-этого», а когда будет ветеринар — неизвестно… Потом, рассказывал Амин Филиппов, Иван Мравов с Матеем отошли в сторонку, потолковав ли о чем-то с монахом, умылись у чешмы, покурили и ушли, а мы остались вести с учителем Славейко переговоры насчет нашего дела.
Что же произошло после того, как фальшивые монеты были конфискованы, и почему Матей с Иваном Мравовым отправились в монастырь?
Напомню читателю о тех двух безусых-безбородых и о третьем, с реденькими усиками и с фибровым чемоданом, из-за сломанных замков для верности перевязанным бечевкой, которые утром сошли на станции Разбойна, а также о том, что они показались Ивану Мравову личностями подозрительными. Глядя на них, он вспомнил о набившихся в монастырь сборщиках лекарственных трав, черепах, грибов и прочего и решил в течение дня наведаться туда, проверить на месте, с какой целью собрался там весь этот народ. Чертов лог, через который он проехал, отодвинул подозрительный сброд в монастыре на задний план, голова была целиком занята попытками восстановить, объяснить события того трагического дня села Разбойна — дня, когда был убит Илия Макавеев, — найти ниточку, за которую можно было бы ухватиться, и, так и не найдя ниточки, Иван покатил дальше вниз по склону.
Выстрел, раздавшийся возле противоящурного кордона, оттеснил все иные мысли, а о том, что было дальше, читатель уже знает.
По дороге в монастырь Иван Мравов с Матеем отвинтили вентиль, камера спустила, и таким образом сержант и Чубатый Матей с тонкими цыганскими усиками и проницательным взглядом имели повод войти во двор святой обители, чтобы заклеить камеру, оглядеть собравшийся в монастыре подозрительный сброд и повидать монаха. Тут пора упомянуть о том, что монах тоже вызывал у Ивана Мравова подозрение. Хотя молодой служитель божий дни напролет сидел за швейной машинкой, готовился к отъезду в церковное представительство в Торонто, Стамбул или на Афон, хотя он трудился, как апостол Павел, шил одежду своим собратьям из других монастырей, Иван Мравов подозревал, что того больше занимают иконописные богатства монастыря, заброшенных часовен и старинных церквушек не только на его участке, но и на участке Мемлекетова и что, ознакомившись с иконами, деревянной резьбой и прочим, эта швея божья попытается кое-что из этих древностей прибрать к рукам. Перекупщиков найти можно было, сержант знал это из секретных циркуляров. Со своей стороны молодая швея божья тоже подозревала, что молодой милиционер хоть издали, но следит за тем, не посягнет ли она на предметы старинного искусства.
Итак, приятели явились в монастырь под предлогом, что у велосипеда проколота камера, считая, что этим они рассеют любые сомнения насчет того, что они завернули сюда не случайно. Поэтому-то Матей сразу положил велосипед на землю и снял камеру. Он не успел еще закончить свой обманный маневр — вроде бы он зачищает резину шкуркой, смазывает клеем, дует на клей, чтоб скорей подсох, и т. д. и т. п., — когда Иван Мравов, подсев на веранде к учителю Славейко, к Амину Филиппову и прочим сомнительным личностям, за несколько минут понял, что никакие они не сомнительные. Потому-то он и сказал Матею, что у них и в том, и в другом смысле прокол.
Выяснилось, что разношерстный подозрительный сброд, слегка заросший щетиной, за исключением тех безусых-безбородых, которые рано утром сошли на станции с поезда (они тоже уже были в монастыре), занимается сбором черепах, собирает и сушит лекарственные травы и грибы между прочим, без особого рвения, чтобы не сказать без всякого рвения. Почему? Да потому, что все это были кладоискатели, привлеченные в здешние края отзвуками одной молвы, из-за чего они явились сюда со всех концов света и в два дня оккупировали монастырек. Кто в одиночку, кто вдвоем, кто группами, поездом, автобусом или пешком добирались они в эту тесную котловину, дорогой и впрямь собирая медовку, черепах и грибы. В глазах у всех застыла ребячья мечтательность, наивность, таинственный огонь, ожидание, что вот-вот произойдет чудо или разразится землетрясение и что, если реющие в воздухе пушинки одуванчика коснутся сейчас дощатого помоста с клепалом, помост рухнет, будто опрокинутый ураганом; именно так восприняли они и тот грохот, который раздался, когда пасечник выронил дохлую сороку и один из кладоискателей закружился, как дервиш, вокруг своей оси.
Точно отец семейства в кругу детей, возвышался надо всеми Амин Филиппов, в нем было, может быть, два метра росту, из слишком коротких штанов высовывались голые щиколотки, рукава рубахи тоже были коротки, и до того он был худой, что, казалось, малейшее усилие, и он выскользнет изо всего, что на нем надето. Похоже, они с учителем Славейко видались и прежде, потому что беседовали они, как старые знакомые. Иван Мравов видел Амина Филиппова впервые. В мире кладоискателей Амин Филиппов был человеком известным, он чуть ли не по всей Болгарии знал места, где зарыты клады, все считали, где Амин Филиппов появится, там обязательно найдут клад, если только на месте клада не окажется медведь, черт с обгоревшими штанинами или борзая собака — стоит ей помочиться на клад, как он уйдет в землю еще на девять метров глубже. Амин Филиппов вел переписку с другими известными кладоискателями, обменивался с ними информацией по поводу мест, где зарыты клады, по каким приметам надо эти клады искать, не обнаружилась ли где новая карта или тетрадка, какая им нынче цена, какие условные знаки там указаны, как их разгадать и прочее.
Учитель Славейко, историк и археолог-любитель, тощий, седовласый, мягким голосом отвечал на расспросы Амина Филиппова — тайные знаки, мол, возможно, и имеются, но точного их смысла мы не знаем, и даже, когда в тетрадках подробно описывают местность, где зарыт клад, нет полной уверенности, что это не приманка, нарочно подброшенная нам для того, чтобы отвести от истинного места. Слушатели смотрели на него разинув рот, до крайности распаленные, готовые хоть сейчас вскочить и, похватав кирки и лопаты, зарыться в землю не хуже землеройных машин. Из всех слов, сказанных учителем, они запомнили только, что клады в земле есть и что тайные знаки существуют. Сам учитель Славейко в несколько приемов раскапывал римские развалины на холме Илинец и надеялся откопать захоронение с древними украшениями. Он рассказывал и о том, как по картам и после изучения многих материалов была обнаружена Троя и как подтвердились предположения археологов, которые, приступив к работе, тут же наткнулись на золотую маску Агамемнона.
При описании золотой маски кладоискатели оживились, задвигались, а человек с реденькими усиками, который утром сошел с поезда, подтащил ближе свой перевязанный бечевкой чемодан и пристроился на нем. От тяжести бока чемодана осели, но его владелец был так захвачен рассказом учителя, что этого не заметил. В свою очередь Амин Филиппов сказал, что искать надо не только в земле, в курганах, у родников, под вековыми деревьями, но и в пещерах, в расщелинах между камнями, возле молельных камней и, бывает, в таких местах, где и вообще не ждешь. В старинных тетрадках и картах все это описано, но трудно эти тайные знаки прочесть, будь они неладны! А что в земле полным-полно всяческих сокровищ, тут и сомневаться нечего.
— Ясное дело, земля родит не только пшеницу и кукурузу, виноград и картофель, — говорил им своим мягким голосом учитель Славейко, — земля прячет в своем лоне многие сокровища, мы еще не сумели заглянуть в ее лоно, потому что она стыдлива, как девушка…
Слушатели окружили учителя Славейко живописной группой, каждый мысленно пытался проникнуть в девичье лоно земли и втайне от других молил бога, чтобы именно ему выпало счастье. Но даже предаваясь мечтам, кладоискатели не забывали себя ощупывать — не пропало ли что. Все до единого тайком носили с собой надежно запрятанные в одежду, потемневшие от времени карты, потрепанные тетрадки с арабскими письменами, перерисованные химическим карандашом тайные знаки и всяческие талисманы.
Впоследствии учитель Славейко говорил Ивану Мравову, что кто-то пустил среди кладоискателей слух, будто в римских развалинах было при раскопках найдено много золота. Кто пустил этот слух, какими путями он распространился, как свел всех самых заядлых кладоискателей в здешний монастырь, этого он не знал, и никому этого никогда не узнать, в том числе и милиции. Этот слух словно под землей бежит, говорил учитель Ивану Мравову. Мы с моими учениками нашли в римских развалинах только одну монету, когда раскопали купальню. Монета лежала под мозаикой — возможно, была положена туда как талисман, охраняющий жилище. Кладоискателей привлек слух, что золота найдено много, и я попытаюсь завтра впрячь их в работу; если они возьмутся за лопаты, то мы в несколько дней закончим раскоп. Это не люди, говорил старый учитель, а настоящие землеройные машины, ими не мышцы движут, а нечто гораздо более сильное — страсть. Такой силой обладают только душевнобольные, но у душевнобольных она мрачная, а у этих — светлая и поэтическая. Эти люди не хотят обрабатывать землю, выращивать обычные земледельческие культуры и черпать от земных богатств понемногу. Они хотят с помощью легенд и преданий, тайных знаков, всевозможных небылиц, овеянных мистическим ореолом, проникнуть в недра земли и разом извлечь на свет божий ее богатства, ее сокровища. Нечего требовать от них, чтобы они стали пахарями или скотоводами, а вот геологами и археологами, я думаю, они будут прекрасными, потому что если пока и не горит еще в них огонь поиска, то он уже занялся и надо только его раздуть!
От этих речей учителя Славейко у молодого милиционера голова шла кругом. Он снова чувствовал себя первоклассником, который стоит у доски, одолевает слог за слогом букварь: «Ма-ма, па-па», а учитель Славейко кивает седой головой в такт слогам и улыбкой подбадривает его.
— Уговорю их заняться раскопками, — сказал учитель, — и тогда наш Дачо увидит, какие богатства раскроет древний Илинец! У Дачо глаза на лоб полезут!
Он сказал так о председателе потому, что дядя Дачо ни за что не хотел ради римских развалин отвлекать людей от работы в кооперативе, а уж тем более давать единственный трактор для самой грубой работы на раскопках. Он утверждал, что это блажь, римские развалины стоят тут испокон веку, ничего там нет, кроме зеленых ящериц, что греются на солнышке, а учителю Славейко просто дурь покоя не дает, он и надумал их раскапывать и ребятишек в это втянул, заставляет камни ворочать. А лучше б эти ребятишки сено ворошили, воду жнецам носили, подбирали оброненные колоски на жнивье, чем зеленых ящериц в развалинах распугивать. Так говорил дядя Дачо за спиной учителя и то же самое, только более мягко, повторял ему в лицо, но учитель на это отвечал, что председатель неправ и что на жизнь надо смотреть шире, во всех ее проявлениях. Обвинение в том, что он не смотрит на жизнь во всех ее проявлениях, обижало председателя. Однако, когда школьники после долгой, кротовьей работы отрыли римскую купальню, выложенную мелкой многоцветной мозаикой, и все село повалило к раскопу, стояло, глядело и прищелкивало языком, дядя Дачо примчался туда одним из первых. Учитель Славейко огородил раскоп веревкой и запретил за нее заходить, Иван Мравов помогал ему, расхаживая взад и вперед вдоль веревочного заграждения, сам тоже до крайности пораженный узорами мозаики. Учитель ходил легкой походкой заклинателя, похожий на римского оракула, когда на принадлежащей кооперативу двуколке подъехал дядя Дачо, слегка встревоженный событием, потому что не знал, держать ли ему речь, каяться ли, а то, может, произносить поздравления, как на свадьбе.
— Ну, учитель, лиха беда начало! — сказал он, пожимая ему руку.
Учитель взял председателя за руку и на виду у довольно солидной толпы, прибежавшей сюда с поля, осторожно повел его вниз, в раскоп, и стал рассказывать, какая это купальня и что была она в богатой римской вилле, объяснил все, что положено, и про римскую мозаику, а потом показал всем обнаруженную монету. Дядя Дачо очень удивлялся тому, что все такое разноцветное и будто новое и что люди тут мылись. Учитель объяснил, что купальня принадлежала богатому римлянину, а все богатые римляне строили загородные дома и купальни по единому образцу, независимо от того, жили ли они в Риме или у подножия холма Илинец, в двух шагах от села Разбойна.
— Это что же, — спрашивал дядя Дачо, осторожно ступая своими сандалиями, — выходит, римлянин вот тут, в такой огромной купальне, и мылся? Богатый был, говоришь? Сразу видать, что богатый, римляне, должно, все богатые были, какие мосты понастроили, до сих пор держатся, не падают, и мостовые булыжные тоже держатся. Да, сразу, сразу видать, богач был! Ц-ц-ц… — защелкал он языком. — Значит, говоришь, тут он и мылся? Да ведь тут буйвол целый поместится с хвостом вместе. Много ли голому человеку места надо? Может, он и был римлянин, но голый человек — он голый и есть. Римлянин, значит… Сразу видать, что римлянин и что богач, такая штуковина денежек стоит. Надо всю ее до конца раскопать и стеречь! Сюда могут стройотряд прислать, студентов пришлют, хотя их обычно-то в большие села посылают. Пускай нам из педагогического института студентов пришлют, самим нам этого дела не одолеть. У нас сейчас запарка, не хватает людей для полевых работ. Но штуку эту надо стеречь. Глядеть — гляди, а руками не трогай…
Как ни был дядя Дачо скуповат и прижимист по части рабочих рук, он поворчал-поворчал, но все же сдался, поставил вооруженную охрану, чтоб никто за веревочное заграждение не заходил, а смотрел издали. Он видел, что Иван Мравов с трудом удерживает напирающую толпу, и побоялся, как бы народ не ринулся и не порушил римскую купальню.