Деревенька и герои так полюбились В. Белову, что он написал о них еще и повесть «Медовый месяц» (Наш современник. – 1995. – № 3). Тут развертывается целый самостоятельный сюжет о молодости нынешних старух. Они были посланы в начале Великой Отечественной на рытье окопов и потом добирались до дома лесами, попадая в опасные переделки и получая посильную помощь от добрых людей. А тем временем призвали на войну мужа одной из них – перед самыми «окопами» поженились и даже пожить вместе не успели! С фронта он не вернулся…
Возможно, в душе писателя понемногу выстраивается крупномасштабное произведение и публикуемое – подготовительные к нему материалы, ранние подступы… Но в любом случае новинки В. Белова были в середине 90-х годов в высшей степени отрадным явлением. (Кроме разобранных укажем и на рассказ «Душа бессмертна» – Наш современник. – 1996. – № 7.) А то ведь с литературой в целом тогда обстояло не намного лучше, чем с той деревенькой…
«Во саду при долине» (Наш современник. – 1999. – № 2) – «городской» рассказ В. Белова. Начинается он с такой иронической притчи, прямо не связанной с последующим сюжетом:
«Однажды в Вологде для всех неожиданно явилось рогатое существо с бесцветной мефистофельской бородищей. Большой лохматый козел на тоненьких ножках, не обращая на людей никакого внимания, неторопливо прошествовал по улице Герцена. Полный дьявольского достоинства, он ступил на мост через Золотуху и смело, на красный свет, повернул вправо. Самосвал со скрежетом затормозил. Встречный троллейбус поспешно застопорил. Серое вонючее чудище пересекало улицу по каким-то своим козлиным правилам.
Взрослые вологжане ничуть не удивились такому явлению. Мало ли нагляделись они чудес на веку? (Вологжан вообще трудно чем-либо удивить, нам уже приходилось говорить об этом.) Хождение козла по центральным улицам города не вызвало изумления. Правда, некоторые старушки плевались, зато мини-юбочные девицы делали вид, что не существует никакого козла. Мужское сословие соревновалось в юморе. Пожилые прикидывали, откуда такое чудо:
– Наверно, с мясокомбината дал деру, – задумчиво говорил чистоплотный старичок.
– Не ври! Там таких нет, – не соглашался другой. – Это из цирка.
– Какой тут цирк! – горячился третий. – Цыганский козел, он ходит из-за реки.
– Хватай за рога и веди в милицию, – предложил кто-то из молодых. – Сразу хозяин объявится.
– Веди сам!
Начали выяснять, можно ли сдать козла в милицию.
– Нужен он милиции, такой патлатый, – примиряюще завершил чистоплотный пенсионер молодому спорщику и пошел восвояси.
Прохожие уступали марширующему козлу место на тротуаре. Некоторые восхищались могучими, омерзительно воняющими рогами. Но интерес к животному быстро погас. Козел величественно продефилировал к площади Революции. Какие-то школяры попробовали погладить, но козлиная вонь быстро пресекла такую попытку. Лишь малые детки детсадовского и ясельного возраста, рожденные уже во времена злополучных реформ, донимали своих бабушек:
– Бабушка, бабушка, гляди, какая собачка!
– Это козел, а не собачка, – вразумляет несмышленыша бабка.
– Он в лесу живет?
– В лесу, в лесу, – отбояривается старуха. – Пойдем скорее, а то забодает. Гляди, какие рожищи-ти у этого беса!
Впрочем, и некоторым взрослым казалось, что козел вышел если не из леса, то из какого-нибудь ближнего болота. Так он был грязен, вонюч и ленив! Какой-то шутник враз окрестил его „президентом“».
После второго появления в городе козел все-таки «бесследно исчез»:
«Обывателям и до сего дня не ясно, куда он исчез. Может, его продали, может, как-то выселили в сельскую местность. Может, вообще провалился он в преисподнюю. Во всяком случае, среди людей он больше не объявлялся».
Само действие развертывается несколько лет спустя, в разгар студеной северной зимы. В городе мерзость и запустение. В городских квартирах отключено отопление. И вот ночью пенсионер-ветеран Степан Кенсаринович «проснулся в тревоге»:
«Степан Кенсаринович давно забыл про козла, поскольку прошло с тех пор несколько лет. Теперь же стояла зима, а не лето, в придачу глухая морозная ночь. Даже небо над Вологдой вызвездило.
Степан Кенсаринович… пробудился не столько от холода, сколько от беспричинной тоски, похожей на предчувствие скорой предстоящей потери. Ему приснился поганый, хотя и не очень страшный сон. Тот самый козел, что маршировал по улице Герцена с последующим выходом на улицу Урицкого (нынешнее название „Козленская“), стоял в глазах так четко, так явственно. Рогатый паршивец показал Кенсаринычу даже язык… Казалось, что Степан носом услышал козлиную вонь…
Ветеран открыл глаза. Кровавый сумрак от включенного рефлектора не взбодрил и не успокоил. Тоска в сердце не исчезала. Рефлектор горел всю ночь, таким способом жена Аксинья Семеновна поднимала градусы в холодной квартире. Где вот она сама-то, Семеновна? Куда подевалась Куксиновая посреди ночи? (Иногда Кенсариныч называл свою Аксинью по-шуточному – Куксиновой.)
Диван был пуст, комната без нее как чужая. В квартире впору волков морозить, а тут еще этот сон… Образ козла, показывающего розовый мерзкий язык, еще витал в знобкой тишине двухкомнатного жилища».
Жена героя стала тайно от мужа, бывшего партийца, посещать церковь. Здесь она находит прибежище и утешение от всего, что творится вокруг. В квартирах северного русского города стоит стужа – «на градуснике двенадцать». На электричестве приходится экономить, ибо «демократы» ввиду наступивших свобод урезали пенсии до микроскопических размеров.
«Козел как-то сам по себе соединился в размышлениях то ли с Гайдаром, то ли с самим президентом. Кенсариныч мысленно обматерил того и другого:
– Козлы! До чего дошло, вымораживают пенсионеров, как тараканов… Лекарство в аптеке и то инвалидам не по карману. Одним банкирам, еще губернаторам по карманам».
Утром герой отправляется жаловаться на холод в бывший горсовет, ныне мэрию, где «замом мэрского зава» работает его не ушедший на пенсию приятель. Там что-то записывают, что-то вроде обещают, охотно подтрунивают вместе с ним над сегодняшними несуразностями… А воз и ныне там.
«Кенсариныч вышел из мэрии и на улице у тяжелых дверей хотел плюнуть, но удержался в культурном виде. Лишь вспомнились слова соседа Хмырева: „Все, друг ты мой, одна везде лжа!“».
В произведениях В. Распутина больше повествовательной стихии. Образ автора, всеведущего и управляющего действием, воспроизводящего прямую речь героев, обычно сохраняется в его повествовании. Белов же почти всегда торопится дать героям слово, зажечь читателя их яркими прибаутками, ввести монолог, диалог, коллективный разговор… Временами его проза на глазах читателя почти превращается в драматургическое действие с мастерски написанными репликами то подхватывающих, то перебивающих слова друг друга персонажей.
ЮРИЙ БОНДАРЕВ: ГРАНЬ ВЕКОВ
Юрий Бондарев после романов «Игра» (1985), «Искушение» (1991), «Непротивление» (1994–1995) творчески «отметил» конец XX века своим новым романом «Бермудский треугольник» (Наш современник. – 1999. – № 11 – 12).
Роман начинается словами, для нас, людей 90-х годов, предельно ясными:
«…И был тогда октябрь девяносто третьего года…
В провонявшем нечистой одеждой, табаком и потом милицейском УАЗе, оборудованном скамейками, их было пятеро».
Героя, журналиста Андрея Демидова, и других схватили в «зоне чрезвычайного положения». Они думают, что их задержали для выяснения личности. На самом деле «родная милиция», получившая в эти дни специальные права и инструкции, везет задержанных на московскую окраину, в какую-то закрытую на ремонт развалюху, чтобы поиздеваться и, натешившись,
Юрий Бондарев работает как автор-документалист, когда рассказывает о людях в УАЗе:
«– Почему молчать? Вы превышаете свои обязанности! – поднял надтреснутый голос мужчина измятого переутомленного вида, не отнимая от плеча испачканную в грязи руку. – Вы распоясались, как фашистские молодчики в Германии после поджога рейхстага! Вы понимаете, что творите? Вы избиваете и стреляете в свой народ! Вы… оглохли и ослепли!..
– Ма-алчать! Речи тут будешь еще толкать, кусок свинячий? Ельцина хотите сбросить? Заткни пасть, а то я тебе дубинку в горло засуну! – яростным басом, по оглушительной силе никак не соответствующим его плоской фигуре, заорал милиционер и даже привстал. – Ишь ты, говорун! Свободу захотели придушить? Бунт устроили?
– Я – депутат Моссовета. Я – неприкосновенное лицо, и вы, товарищ милиционер, не имеете права ни применять силу, ни кричать на меня! – возмущенно выговорил переутомленный мужчина, морщась и поглаживая опущенное плечо. – Вы дважды ударили меня палкой! Понимаете ли вы, что вы нанесли мне физическое… да, физическое увечье… вы повредили… мне ключицу. Надеетесь, вам не придется ответить перед законом?..
– Плевать хотел! Я за Ельцина таким, как ты, горло перегрызу! – опять оглушил барабанным басом плоскогрудый, и на его шее коричневыми веревками вздулись жилы. – Депутат! Ишь ты, депутат! К власти волками рветесь? Не выйдет у вас! Хребты, как щепки, переломаем! Всех достанем! Нового Ленина на загривок посадить хотите? ‹…›
– Ма-а-алчать, сучье отродье!
Плоскогрудый вскочил, стукнулся головой о потолок машины, выматерился, озлобляясь, взмахнул дубинкой. – Это кто – убийцы? Кто? Вы – убийцы! Это ваши сучьи снайпера гробили милиционеров! Ишь ты, убийцы, ишь ты!
– Заблуждаешься, господин милиционер! Снайпера стреляли с крыши американского посольства, – сказал спортивный парень. – И с гостиницы „Украина“. Стреляли ваши…».
Андрей Демидов «пребывал в том состоянии, из которого не мог вырваться и прервать его. Он все слышал, все видел в этой милицейской машине, куда-то и зачем-то везущей их от горящего Дома Советов, и одновременно видел черных толстых удавов дыма, лениво ползущих вверх из окон по высоким стенам; видел танки, стреляющие с Калининского моста; разворачивающиеся, как жуки, БТРы возле баррикад и разбросанные тела убитых, неподалеку от которых кто-то кричал в мегафон: „Пленных не брать!“, видел хаотичные пучки трасс, забрызганную кровью стену стадиона, где зло стучали автоматные очереди, а в скверике лежал на земле мальчик казачонок, после каждого выстрела дергающийся в своей мучительной казни».
Мальчика незадолго до ареста Андрея на его глазах медленно убивал у Белого дома не милиционер, а некий мерзавец в камуфляже, вопреки закону получивший в этот день от властей оружие:
«Раненый мальчик лет тринадцати, в гимнастерке, в затекших кровью лампасах, казачонок, лежал, вжимаясь в землю, и только беспомощно дергался, уже не пытаясь подняться, выдавливая стонущие звуки:
– За что вы так, дяденька-а? За что-о?..
Широкоплечий, в пятнистом костюме, в наморднике с прорезями для глаз, поудобнее расставил ноги, не торопясь наклонил пистолет и, медлительно целясь, выстрелил в правую руку казачонка, потом некоторое время он смотрел, как брызгала фонтанчиком струя крови, как мальчик судорожно выгнулся, закричал, после чего пятнистый поправил на пальцах перчатку, выговорил глухо:
– Это еще, казачонок, не смерть, сначала по ручкам, потом по ножкам, – и с прежней замедленностью выстрелил ему в левую руку. Пуля попала в локоть, раздробила его; в прорехе разорванной плоти, в клочках задымившейся гимнастерки мелькнуло что-то острое, белое, должно быть, косточки сустава, заливаемые кровью, и казачонок задергался сильнее, выгибая шею, наконец отжался щекой от земли, чтобы увидеть, кто так мучил и убивал его, рот ненасытно глотал воздух, глаза, зовущие на помощь, синели гибельной влагой. И Андрей, весь охолонутый морозной дрожью, почувствовал, что не владеет собой и сейчас в неудержимом сумасшествии выскочит из канавы, рванется к этому пятнистому, который снова не спеша подымал пистолет, целясь, но в тот же миг кто-то клещами вцепился в рукав Андрея, просипел в ухо:
– Куда ты, дурак? Ты – что? Охренел? Под пули? Это котеневцы или бейтары-палачи! Видишь, там еще трое, в кожаных куртках! В кусты пошли, там над кем-то орудуют!
Андрей мычал, сдавливая пальцами рот, крупная дрожь сбивала дыхание, видел: пятнистый выстрелил в левую ногу казачонка, затем, помедля, в правую, наблюдая за судорожными извивами мальчишеского тела, за муками в отчаянии выкрикивающего мольбу погибающего ребенка, перед смертью понявшего все:
– Убейте, убейте, дяденька, проклятый! В голову стрельните! В голову, дурак! Скорей стрельните!..
Но, продлевая мучения израненного мальчика в казачьих лампасах, пятнистый больше не стрелял».
Потом, в заброшенном доме на окраине Москвы, товарищи Андрея по несчастью будут
Дальнейшее повествование доведено до наших дней, в центре по-прежнему Андрей Демидов с молодежью из своего круга, а также его дед академик живописи Демидов и художники из дедова круга. Русская творческая интеллигенция, ее дела, ее извечные и нынешние споры, ее сила и внутренняя слабость, мудрость и непростительная инфантильность…
Приятель Андрея Виталий Татарников, «работавший в газете радикального направления», отчеканивает на дружеской вечеринке:
«Если бы не было кроличьего страха, вся Москва вышла бы на защиту Белого дома. Танкам не дали бы сделать ни выстрела, подняли бы кантемировское железо на руки и сбросили в Москву-реку. И весь бардак вмиг прекратился бы. Проклятое трусливое мещанство! Путы на ногах народа!»
Но их же сокурсник Жарков, ныне актер из некоего театра, ставящего пьески о лесбиянках, надрываясь, кричит:
«Как же вы против… демократических реформ? Это… варварство, невероятно! Хотите вернуть советскую власть? Политбюро? Партком? Сталинские лагеря? Наелись! Из ушей лезет! У меня дед погиб на Колыме! Я не желаю, не хочу быть пищей для лагерных червей! Я не хочу быть под кагэбэ! Я семьдесят лет был потенциальной пищей…»
«Кому служит твой похабный театр, – обращается к нему Татарников, – где героини садятся на ночные горшки, а герои демонстративно ходят по сцене с расстегнутыми ширинками, изображая русский народ? Молодцы, русофобы!»
В разговор вступает писатель Мишин:
«– Знаешь, Андрей, Россия – уже полустрана. Полуколония. Полупротекторат. Как-то легко люди избавились от доброты, милосердия, от духовной русскости. Такие, Виталий, на улицы не выйдут. У них висят знамена на кухне: „Меня не затронет“, „Пронесет“. Вокруг страшное человеческое безлюдье. Согласен с Виталием: мещанство – путы. Не перестаю поражаться современникам. Не могу их понять. Неужели после расстрела Белого дома половине народа наплевать на свою судьбу? Так выходит?
– Да, так, – кивнул Андрей.
– Не очень так! – запротестовал Татарников. – Так, да не так!
– Жалеем народ, – продолжал Мишин, не отвечая Татарникову. – Но народ не жалеет себя. Уничтожает себя. Наверно, когда все начнут жрать асфальт вместо хлеба, тогда очнутся и встанут с четверенек. Встанут и начнут оглядываться: да что это с нами делают? Если же не встанут – рабы американской империи на сотню лет! И конец русской нации. Конец русской истории. Вот что чудовищно!»
Мишин вспоминает, кстати, и полные озлобления против Родины стихи современника Лермонтова и Белинского Владимира Печерина, «ставшего в эмиграции патером и большим подлецом»: «Как сладостно Отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья». Теперь в немалом количестве развелись и такие!
Разлом… Полутонов почти нет, в душах царят одни полярные крайности, непримиримо однозначны оценки (в принципе, даже упомянутый Печерин был все-таки до предела
Отмеченная в начале книги способность литературы не только «отражать» жизнь, но и «провоцировать» появление в ней тех или иных реалий, напоминает о весьма высокой ответственности художника слова перед людьми и обществом за свои образы и сюжеты. Наделенный творческим даром человек, который из конъюнктурно-рыночных соображений подает читателю в экстравагантной «упаковке» безнравственность, рекламирует в образах искусства своего гордыню, злобу, зависть и др., внедряет в человеческое будущее вредный разрушительный потенциал. Напротив, трудно переоценить позитивное значение талантливой литературы, основанной на идеалах добра и человечности.
К середине 90-х годов литература наша явно начала понемногу восставать из тех рукотворных руин, которые она напоминала в начале десятилетия. В ней стали появляться новые сильные таланты. Нельзя не признать, что наиболее бесспорные из них – это современные прозаики-реалисты. В русской прозе реализм имеет наиболее прочные корни, к широко понимаемой реалистической традиции принадлежат крупнейшие писатели-классики XIX–XX веков (И. С. Тургенев, И. А. Гончаров, Л. Н. Толстой, Ф. М. Достоевский, А. П. Чехов, А. М. Горький, М. А. Булгаков, М. А. Шолохов и др.). В нашей литературе 70-80-х годов XX века лидировали именно прозаики-реалисты (В. Распутин, В. Белов, Е. Носов, Ю. Бондарев, П. Проскурин и др.). Потому развитие современными художниками реалистической линии прозы выглядит совершенно естественным и a priori предсказуемым. В то же время искания современных реалистов довольно разнообразны, и в них заметны некоторые новые литературные «внутриреалистические» течения.
СИМВОЛИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ
Крупнейший литературно-художественный журнал «Новый мир» (в годы «перестройки», к сожалению, подобно иным изданиям печатавший немало конъюнктурной продукции) в 1995 году в седьмом номере опубликовал прекрасную повесть Алексея Варламова «Рождение».
Автор, несомненно, заслужил самые многословные похвалы, которые мы, однако, позволим себе заменить единственным прилагательным, назвав его произведение
Ачексей Варламов непринужденно и без видимого усилия возвысился над злобой дня, над лихорадочным состоянием умов наших современников, только что переживших истинные социальные катастрофы, над ерническим тоном, ставшим в литературных опусах первой половины 90-х почти общепринятым, и написал отличное произведение на одну из «вечных», посильных лишь настоящему таланту тем. Уже двенадцать лет бездетной городской семье (супруги именуются автором просто Женщина и Мужчина) Бог наконец дает ребенка. Отсутствие детей давно внутренне отдалило их друг от друга, былая страсть забылась, и каждый живет своей жизнью. Он при всякой возможности спасается из «мерзкого города» на природу: «При этом он не был ни охотником, ни рыболовом, ни грибником, в его отношении к природе не было ничего материального и корыстного…» В городе Мужчина «ходил в тихий академический институт», откуда в последние малоблагоприятные для науки годы «разбежалась половина народу». Великого ума, вообще ума самостоятельного в герое не чувствуется, хотя искренность и гражданское неравнодушие налицо – например, в некоем августе, подчиняясь громогласным призывам, ночь напролет пытался «защищать демократию» в толпе таких же легко «внушаемых», но искренних людей. Перспектива отцовства неожиданно переворачивает все его нутро – «его собственная жизнь была теперь нужна ребенку». Женщина же инстинктивно делает то, потребность в чем вроде бы и не ощущала на протяжении прошедших тридцати пяти лет своей жизни, – принимает обряд крещения. После этого она «испытала благодарность почти детскую, чистую, что никто не остановил и что у нее и ее младенца, уже как бы крещенного во чреве матери, есть свой ангел-хранитель». Муж в этом не участвует, но у него свое потрясение: он с оторопью глядит, как на экране телевизора на сей раз пылает-таки то самое здание, которое он в августе два года назад тщился «защищать». Так вот и началось ожидание ребенка.
Младенец родился семимесячным, однако выходить его удается, и загс выписывает свидетельство, что на свет явился «один из десятков тысяч рождающихся в России детей, рождающихся вопреки нищете, братоубийству, грязи, лжи и грозным пророчествам о близящейся кончине мира».
Дальше случается страшное. Плохой анализ крови возвращает ребенка в больницу, и над крохотным мальчуганом нависает угроза скорой гибели. А. Варламов – хороший психолог, и он умеет найти точные необходимые слова при изображении всего этого «хождения по мукам» молодой семьи (несколько перехлестывая, правда, на наш взгляд, в количестве бед, которые обрушивает на головы своих Мужчины и Женщины). Теперь, у последней черты, в церковь идет уже Мужчина, которому внял старенький священник, немедленно отправляющийся в больницу. После молебна «ясный старичок» удаляется, посоветовав «не шибко слушать» врачей: «Не их ума это дело, кто и когда пред Богом предстанет». Перепуганные родители мало вникли в сей совет. Но через несколько дней никакой болезни у малыша не оказалось…
Языком искусства в принципе можно говорить о чуде. Но редко о нем удается сказать так мастерски, как это сделал А. Варламов.
Несколько ранее «Рождения» им был опубликован роман «Лох» (Октябрь. – 1995. – № 2), также выстроенный на современном материале, но все-таки в ряде моментов уступающий разобранной выше повести.
Следующей несомненной удачей писателя оказался большой роман «Затонувший ковчег» (Октябрь. – 1997. – № 3–4). Он начинается с исторического отступления:
«В начале восемнадцатого века на строительстве Петербурга, где среди порабощенных Петром крестьян трудились тайные и явные противники никонианской веры, произошел побег. Несколько семей, тяготившихся невозможностью свободно следовать своим обрядам, устремились на волю. За беглецами была тотчас же учреждена погоня, но, теряя немощных духом и телом, самые крепкие из них сумели уйти от преследования. Однако страх быть настигнутыми гнал раскольников все дальше и дальше на восток. Приближалась зима, местность сделалась безымянной и глухой, и между бежавшими возникло разногласие. Одни хотели идти дальше на восход солнца, другим казалось достаточным остановиться здесь и не подвергать себя опасности завязнуть в болотах или сгинуть в непролазной тайге. В устье реки Пустой они облюбовали небольшую поляну, вырыли землянки и стали жить. Место было наречено Бухарой, что никакого отношения к азиатскому городу не имело, произносилось с ударением на втором слоге и обозначало сенокос в лесу. Первые годы, проведенные бухарянами в лесной пустоши, были неимоверно тяжелыми. Их преследовали неурожаи, и вместо хлеба они ели сосновую и березовую кору. Многие умерли, иные, не вынеся тягот, ушли в обжитые места, но неустанными трудами и молитвами община выстояла. Со временем ее насельники завели скотину и огороды, срубили избы, амбары и бани, поставили часовню, стали ткать одежду и изготовлять обувь, немудреную мебель и хитрый крестьянский инструмент. Мало-помалу отвоеванное у тайги пространство превратилось в обыкновенную деревню, на первый взгляд ничем не отличавшуюся от сотен других, разбросанных по долинам рек, всхолмиям, равнинам, берегам больших и малых озер русской земли. Но сходство это было кажущимся – с самого начала история Бухары пошла по своему пути. Оторванные от мира, чуть больше сотни человек жили в тайге, ни с кем не знались, никому не подчинялись и всех избегали, вступая в сношение с соседями только по крайней нужде, чтобы купить соли, пороха или воска.
Вместе с этими товарами, как отдаленное эхо суетного мира, приходили в починок известия о смене царствующих блудниц в антихристовом Петербурге, о новых войнах империи, эпидемиях чумы и междоусобных смутах, но это была совершенно другая история. Деревня жила так, как будто осталась одна на свете, а весь мир за ее чертой сделался добычей Зверя.
Убежденные в своей избранности основатели скита завещали детям не покидать спасительное место, а если слуги Антихриста разыщут их или же голод погонит в иные края, запереться и сжечь себя в очистительном огне, но не предаваться в руки гонителям и не принимать от них никаких даров. Завет этот наследовался от поколения к поколению из года в год и из десятилетия в десятилетие, но нужда прибегнуть к нему не возникала: занятое расширением своего пространства светское государство устало или же не видело больше смысла воевать не на живот, а на смерть с церковными диссидентами, и вскоре гонения властей ослабли. Удобренная земля стала давать больше урожая, и голод Бухаре отныне не угрожал».
Нет нужды распространяться, что суждения, подобные вышеприведенным, модернизируют историю раскола, переводя конфессиональную проблему в политический план («церковные диссиденты» и т. п.). Возможно, не все точно и в изображении А. Варламовым религиозных сект, о которых зайдет речь дальше. Но писатель – не историк церкви. А старообрядческие скиты и деревеньки, подобные Бухаре, как известно, на самом деле кое-где прятались веками в глухой тайге – их не раз находили геодезисты и геологи в 30-е годы, а недавно в тайге так же нашли старообрядческую семью Лыковых, последняя из которых, Агафья, множество раз оказывалась на отечественном телеэкране.
Автор рассказывает далее об искушениях, которым подвергалась община за века своего существования:
«Шло время. Россия проигрывала и выигрывала войны, подавляла внутренние и внешние бунты, вершила реформы, говорила по-французски, увлекалась мистикой и масонством, Европой и собственной стариной, строила железные дороги, поражала весь мир богатством и расточительностью; старозаветные рогожские купцы переняли протестантский дух и сделались миллионерами, меценатствовали и кутили, и только в самых глухих таежных заимках затянулся бунташный век. Бухаряне по-прежнему жили так, словно лишь им одним, не разорвавшим священный завет с истинным Богом, будет уготовано на небесах спасение. На этом завете воспитывались десятки и сотни из них, с этой исступленной верой они отказывались от всех радостей земной жизни и преодолевали муки плоти. Но все же какие-то веяния проникали и в эти глухие места. Сказывалась ли почти двухвековая усталость, или же обречены были попытки изменить человеческую природу, но в каждом новом поколении, хоть и вскармливалось оно с младенчества в страхе Божьем, были те, кто искал своего пути и, казалось, только ждал случая, чтобы открыто выступить если не против самих обычаев старины, то по крайней мере за более гибкое к ним отношение. Это инакомыслие старцами жестоко подавлялось, но снова возникало и постоянно держало общину в напряжении.
Однажды в скиту появился необычный человек. Он говорил на понятном бухарянам языке о приближающихся временах Страшного Суда, одобрял их стремление к девству и чистоте и проповедовал, что единственный путь спасения состоит в убелении, то есть отсечении греховных уд – орудий, коими диавол соблазняет душу».
«Скитские старцы, – повествует рассказчик, – выслушали скопческого эмиссара весьма внимательно и вежливо», однако ответили, «что их завет с Богом подобной меры не предусматривает. Раздосадованный визитер отряхнул прах с ног своих и напророчил Бухаре скорые скорби».
Варламов ведет свое повествование в сказовой манере, интонационно немного напоминающей Леонида Леонова времен «Русского леса», но вполне самостоятельной. История Бухары быстро доводится им до XX века, а сам сюжет романа будет развернут в основном в 80-е и в начале 90-х годов, т. е. в общем-то в наше время. В начале 30-х «недалеко от деревни появились вооруженные люди, пригнавшие с собой, как скотину, несколько сотен арестантов», которые сами же построили для себя в тайге тюремный лагерь.
«Обнаружив в лесной глуши давно позабытую и вычеркнутую из всех списков деревню, пришедшие сперва растерялись и что делать с ее обитателями не знали. Хотели было разогнать, но начальник лагеря – человек практичный и неглупый, которому достались в подчинение ослабевшие переселенцы из степной части России и ни к чему не пригодные буржуазные спецы, а план по лесозаготовкам выполнять все равно было надо – живо смекнул, какую выгоду можно извлечь из Бухары. У него хватило ума закрыть глаза на религиозные предрассудки трудолюбивых и непьющих аборигенов, а за это послабление привлечь их к работе в лесу.
Идея себя оправдала: бухаряне ударно трудились и помогали делать план по лесозаготовкам не хуже, чем передовой леспромхоз. Да и сама окруженная частоколом деревня, откуда рано уходили и поздно возвращались дисциплинированные люди, чем-то неуловимо напоминала зону и общего пейзажа северной земли не нарушала».
Вокруг лагеря постепенно образовался поселок из бывших заключенных, по разным причинам так и осевших в этих местах. Там, разумеется, установилась моральная атмосфера, противоположная скитской. Так и стали существовать бок о бок обитель святости и обиталище греха. Символизм этого возникшего по воле автора соседства уловить нетрудно, и далее Алексей Варламов снова и снова проявит свою тягу к символу, сюжетной символизации.
В 80-е лагерь уже давно ликвидирован, а в леспромхозовском поселке живут два будущих главных героя: выросшая в одной из самых забубённых поселковых семей девочка Маша Цыганова и распределенный сюда выпускник столичного вуза молодой директор школы Илья Петрович, тайно влюбленный в эту свою ученицу, – «здоровый мужик, которому впору было одному на медведя ходить».
Однажды «в самом начале августа, вдень Ильи Пророка, когда уже сутра большая часть поселка, включая и женскую его половину, была по случаю праздника недееспособна, над леспромхозом разыгралась страшная гроза. ‹…› Буря повалила не одну сотню деревьев в лесу, и только благодаря сильному дождю не начался лесной пожар. Сорвало и на десятки метров отбросило крыши домов и овинов, разметало стога и повалило ограды. Молнии били так часто и с такой яростью, что не успевал отгреметь гром после одной, как вспыхивала другая, и в домах даже с отключенными пробками мигали лампочки. Плакали дети, набожные старухи, единственные, кто, кроме младенцев, был трезв, молились перед образами или прятались в погреба, зажигали сретенские свечи громницы, которые особо берегли для таких случаев. Ни черта не боявшиеся леспромхозовские мужики покуривали цигарки и пьяно качали головами, старики в перерывах между раскатами грома толковали о том, что прежде таких напастей не было, а началось все после того, как в тайге построили секретный пусковой объект.
Гроза продолжалась больше часа и не утихала. Казалось, кто-то с воздуха давал команду бомбить несчастный поселок. Оборвалась телефонная связь, отключилась подстанция, в окнах дребезжали стекла. Потом наконец молнии ослабели, но мощный ливень продолжал обмывать землю и неубранное сено, вздулись лесные ручейки, и поднялась вода в речке, грозя снести лавы».
В цыгановском доме было особенно неспокойно. Мать «ждала Машку, которую с утра услала на мшину за морошкой».
Бесчувственную Машу, в которую попала молния, вынес из леса Илья Петрович. Его лицо «было задумчивым и необыкновенно нежным».
«Хотя от красавицы сосны, под которой пряталась от грозы Маша, остался один обугленный ствол и мох вокруг не рос еще очень долго, а земля почему-то выглядела как будто вскопанной, отроковица, – говорит рассказчик, – была цела и невредима». Обратите внимание на работу писателя с языком: не «девочка», как обозначена Маша в романе ранее, а «отроковица». Это обронено рассказчиком не случайно. Именно так, «святой отроковицей» вскоре нарекут Машу старообрядцы-бухаряне, которые с этого времени упорно будут завлекать ее в свой скит. Дело в том, что под сосной, которую сожгла ударившая в Машу молния, они через некоторое время прилюдно отроют ковчег с мощами жившей в начале века и таинственно исчезнувшей «травницы Евстолии», местночтимой святой. Евстолия по трагической случайности попала в звериный капкан; с ним и была тайно закопана когда-то хозяином капкана. Сей капкан еще раз «сработает» в финале романа.
Общиной в эти последние ее годы руководит «старец Вассиан», отнюдь не старый еще человек, пришедший когда-то в Бухару из неких дальних скитов. Илья Петрович в качестве человека просвещенного делал попытки бороться с его влиянием на умы, но проиграл, ощутив, однако, в «старце» человека, чем-то внутренне близкого себе и страшно одинокого.
Между тем в Отечестве идут известные всем нам события конца 80-х – начала 90-х. Мать Маши умирает, после смерти явившись ей во сне и повелев уйти в Петербург, к одной из живущих там старших дочерей; отец-пьяница кончает жизнь самоубийством, а так как сделал он это из охотничьего ружья Ильи Петровича, тот подпадает под страшное подозрение. Удрученный исчезновением Маши, Илья Петрович и не пробует защищаться. Он был первоначально осужден, затем вскоре оправдан. Вернувшись в поселок, он в потрясенном состоянии отправляется в скит к своему давнему оппоненту Вассиану с просьбой принять его в общину. До старца его не допустили: скитский келарь, продержав директора более часу у ворот, вернулся с таким вердиктом – якобы от Вассиана: разговор состоится, «когда приведешь в скит отроковицу. И запомни: она должна быть чиста».
Действие переносится в Петербург начала 90-х. Илья Петрович в конце концов находит Машу, пережившую бездомность и нищету, много иных бед, но на какое-то время нашедшую приют у старика-академика Рогова. Он потерял сына: подросток ушел в некую омерзительную секту – это скопцы, прикрывающиеся, в духе времени, баснями о космосе, вселенском разуме и чуть ли не летающих тарелках. В романе вырисовывается новая фигура – главарь секты зловещий Борис Люппо, чей-то «высокопоставленный» сынок, насильник и извращенец, кастрированный в молодости отцом одной из своих жертв. При этом личность по-своему незаурядная и литературно однотипная, пожалуй, Свидригайлову из «Преступления и наказания». Встретив его, Илья Петрович узнает странного таинственного субъекта, приезжавшего иногда в Бухару и путем неясного до поры шантажа вымогавшего у старца Вассиана старинные дорогие иконы.
Рогов погибает от разрыва сердца, разволновавшись при безуспешной попытке пристрелить Люппо и тем покончить с его деяниями.
Секта завладевает имуществом академика; Маша изгнана. Но тут появляется Илья Петрович и убеждает ее отправиться с ним в Бухару.
«В тайге еще не сошел до конца снег, в низинах стояла высокая вода, и местами они пробирались с большим трудом. Ночевали прямо в лесу у костра – дремал и то вместе, то по очереди. После нескольких лет жизни в городе Илья Петрович наслаждался покоем, отсутствием грязи, даже физическая усталость к вечеру доставляла ему небывалое удовольствие. В маленьких лесных озерах и ручьях он закидывал удочку и ловил сорожек и окушков, бойко клевавших на шитика, хватала на блесну отнерестившаяся щука, он запекал ее на углях или готовил уху. Это напоминало ему какой-то поход, похожий на те, что он совершал в молодости, и душа директора наполнялась радостью. Только грустное и отрешенное лицо ученицы его огорчало. Машу, казалось, ничего не радовало. Она устала, натерла ногу, но сказать об этом Илье Петровичу стеснялась. Они шли и шли, с каждым пройденным шагом приближаясь к таинственной Бухаре, жить в которой еще много лет назад сулили отроковице прозорливые старухи…»
Они постучались в скит. Выглянул парень-привратник.
«– Вы оттуда? – жадно спросил вратарь. – Что там?
– Агония».
Машу появившийся келарь пустил в скит, предварительно допросив о «девстве». Перед директором же ворота так и не открылись. Когда он позже перелез через ограду, на него накинули удавку и сунули в яму. Там он просидел много дней. Однажды яму в очередной раз приоткрыли, и он увидел… скопца Люппо! Тот с обычными издевательскими ухватками поведал Илье Петровичу, что скитские готовятся к самосожжению, и при этом особую надежду возлагают на «святую отроковицу», сгореть вместе с которой им, видимо, по-человечески легче.
Люппо неплохо разбирается, в каком времени живет:
«Любой шарлатан или сумасшедший, объявляющий себя целителем, святым, пророком, гуру, способен нынче собрать целые стадионы. Бывший милиционер провозглашает себя Христом, и по его мановению люди бросают все и идут на край света в верховье Енисея. Комсомольская активистка объявляет себя Богородицей, и тысячи готовы сгореть живьем по ее призыву. Толпа взбесилась и ищет, за кем бы ей последовать. И она права, ибо стала громоздка и неуправляема, и не что иное, как инстинкт самосохранения, толкает ее в объятия вождя».
От ямы, где находится Илья Петрович, Люппо, прилетевший сюда на вертолете, отправляется в келью старца Вассиана. Здесь оказывается, что он давно знал – тот вовсе не старообрядец, а историк Василий Васильевич Кудииов, когда-то под покровом придуманной легенды проникший в тщательно закрытый от чужаков скит и завоевавший тут большой авторитет. Люппо много лет шантажирует «старца» его тайной. Вскоре, однако, обнаруживается, что эту тайну знал еще один человек – тот самый келарь, бывший тут долгие годы «серым кардиналом» и незаметно управлявший и скитом, и Вассианом.
Вассиана мучит совесть:
«Вместо того чтобы спасти Бухару, он погубил ее каким-то хитроумным способом, отняв у этих людей свободу и возможность следовать своей воле. Предложи он им сейчас выбор, привыкшие к полному послушанию, они бы не вынесли этого бремени. В тот момент ему захотелось упасть на колени и покаяться перед ними за свой обман, пусть бы побили его камнями, как лжепророка, пусть кинули бы в яму или привязали к дереву на съедение мошке. Но покаяние его – кому оно было нужно?
Далеко над лесом появилась светящаяся точка, многократно отразившаяся в сорока парах глаз, послышался гул, и когда ракета-носитель вонзилась в стратосферу, то Вассиану почудилось, что небо дрогнуло и как будто приоткрылось. Там, в полоснувшем глаза разрыве, на мгновение он увидел невыносимо яркий свет и отблеск иного мира, где жил сочиненный некогда корреспондентом атеистического журнала мужичонка с помятыми крыльями, которого посылали в особо трудных случаях на помощь неопытным ангелам. Гул ракеты стих, глаза у всех погасли, но старцу вдруг показалось, что все на Земле не имеет смысла, если этого мира не существует и эти люди не могут в него войти. И не нужно было никаких чудес, чтобы уверовать: все оказалось очевидным, стоило только эту завесу приоткрыть. В сущности, то, что они хотели сделать, было просто эвакуацией самым быстрым и безопасным способом из погибельного, рушащегося мира. И даже если оно противоречило установленным Небом канонам, все равно этих беженцев там не могли не принять по законам обыкновенной гуманности и милосердия.
А люди стояли под солнцем и ждали помощи, как солнечными весенними днями оставшиеся на отколовшейся и уменьшающейся в размерах льдине рыбаки ждут вертолета, до рези в глазах всматриваются в белесое небо и вслушиваются в бесконечное пространство.
Старец обнял взглядом их всех, посмотрел в глаза каждому и негромко – но в наступившей тишине это прозвучало пронзительно и отчетливо – произнес:
– Потерпите еще чуть-чуть. Скоро вы будете со мною в раю и узрите Бога Живаго».
Итак, старинный скит, за века повидавший всякое, устоявший во всех гонениях и бедах, проносившихся над русской землей, признал именно наши «благословенные» времена теми самыми последними, антихристовыми, когда жить в мире сем уже не захотел и не смог.
Вассиан освобождает Илью Петровича. Тот немедленно устремляется пешком через тайгу к людям – надо предотвратить самосожжение бухарян и спасти Машу. Между тем Вассиан, неожиданно властно сломив сопротивление келаря, отпускает из скита и Машу, взяв с нее обещание уходить и не оглядываться.
Когда Илья Петрович с вертолетчиками-пожарниками сел неподалеку от скита, деревня старообрядцев за его оградой уже полыхала.
Огонь пошел к вертолету (в нем в соответствии с изображаемыми временами всеобщего развала не оказалось воды для пожаротушения). Летчики бросились в машину. Звали Илью Петровича, но тот скрылся в огне, охватившем Бухару.
«Качнувшись, вертолет поднялся над поляной и, вырываясь из дыма, стал уходить резко вверх. Но если бы кто-нибудь смотрел в этот час на небо, то наверняка увидел бы, как вслед за вертолетом вместе со снопом искр над пепелищем взметнулось ввысь сорок душ. Одна из них тотчас же канула вниз, остальные стали медленно подниматься к небу, и ангелы с помятыми и обожженными крыльями торопливо уносили их с собой».
«Канула вниз» нечистая душа Бориса Люппо, которого Вассиан привязал веревкой к себе, не давши негодяю сбежать и сжегши вместе со старообрядцами…
Можно определить как «символический реализм» несомненно реалистическую в основе своей манеру Алексея Варламова, тем самым дав этому новому для постсоветской литературы явлению особое название. Писатель свободно переходит от достоверно-бытового к мистически-сокровенному и обратно, непринужденно
Финал романа выдержан в том же символическом плане. Через некоторое время после таежного пожара в описываемые места кое-как добрались с рюкзаками несколько десятков странных особей, среди которых были женщины и, как точно выражается повествователь, «неженщины». Это скопцы искали своего «учителя» Люппо, назначившего им встречу тут, на «обетованной» земле. Пришельцы растерянно слонялись по пожарищу, пока к ним не вышел откуда-то «волосатый, жилистый старик» (нетрудно догадаться, кто). Илья Петрович долго не обращал на них внимания, но к осени все-таки заставил рыть землянки, затем собрал у всех деньги и ценности и ушел в неизвестном направлении. Он вернулся «тяжело навьюченный, подгоняя перед собой корову, с мешком соли и пороха за плечами и ружьем. Они не спрашивали его, куда он ходил и откуда все это взял. Они верили ему теперь во всем и стали постепенно забывать прежнего Учителя».
Женщины начали похаживать к «старику»; появились дети. Когда они подросли, отец построил им школу «с большими застекленными окнами, с доской, мелом и тетрадями» – чтобы достать все это, он делал вылазки в мир людей. Но когда дети «выросли, неженщины хотели оскопить мальчиков, чтобы продолжился скопческий род», а Илья Петрович «не позволил этого сделать. Он взял в руки ружье и загнал всех скопцов в озеро».
Отец «велел детям уходить по старой железной дороге в поселок и оттуда дальше в мир. Он сказал, что научил их самому главному – любить друг друга. Как бы ни было им тяжело, они должны держаться вместе и должны победить этот мир и спасти его. Он говорил о том, что в мире много людей, которые не любят других и хотят отнять у них свободу, отнятую у самих себя, но им, рожденным свободными, нечего бояться. Он говорил, что они узнают много того, что он не успел им рассказать, увидят других людей и им надо будет найти свое место. Но, как бы ни было им трудно, как ни будет выталкивать их мир назад, возвращаться в Бухару старик запретил. Он сказал, что это место должно быть забыто и никто и никогда не должен его разыскивать ни на карте, ни наяву.
Они уходили по заброшенной узкоколейке, и скопцы смотрели на них со злобой и тоской».
Когда дети ушли, «неженщины» стали придумывать, как убить старика; в конце концов они поймали его в тяжелый капкан, который нашли в «железном ящике» на скитском пожарище среди каких-то человеческих костей (мощи травницы Евстолии):
«Капкан был старый и ржавый, но действовал отменно, перерубая толстую палку. И, когда старик отправился на охоту, они поставили капкан на его тропе. Старик попал в ловушку, и тогда они собрались вокруг и сказали, что отпустят его, если подобно им он примет огненное крещение. Но старик яростно и зло ругался, и они отстали от него.
Когда на третий день он умер, они торжественно и с плачем похоронили его на старом кладбище и каждый день собирались и пели высокими голосами свои красивые песни, которые некому было записывать. И за этим пением не заметили, как однажды в вечерних летних сумерках поляна тихо колыхнулась, будто снялась с якоря, и погрузилась в болотную трясину».
А вот последний писательский штрих: «Много лет спустя дети старика попытались разыскать лесную родину. Это же хотела сделать и одна женщина – известный историк и этнограф». Однако окрестности стали неузнаваемы…
«Затонувший ковчег» даже названием указывает на свою символическую сущность. Действительно, это красиво написанное произведение активно и целенаправленно использует возможности художественного символа. Это не изменяет его реалистической природы: А. Ф. Лосев точно говорил, что «символисты конца XVIII – начала XX века отличались от художественного реализма не употреблением символов (эти символы не меньше употребляются и во всяком реализме), но чисто идеологическими особенностями»[7]. Илья Петрович и Вассиан, келарь и Люппо, академик Рогов и Маша, как и многие другие образы, характерологичны, психологически убедительны. Свойственная данному роману особенность их построения состоит в том, что автор до определенного момента не раскрывает некоторые стороны характера и его жизненную подоснову, вдруг показывая героя в неожиданном ракурсе. Философски серьезно замысленный и исполненный роман в то же время демонстрирует, помимо прочего, умение Варламова строить сложный сюжет со многими линиями, соединяя их и «завязывая в узлы» по приемам хорошей приключенческой литературы. Здесь есть еще немало персонажей, есть линии, не упомянутые в данном кратком комментарии и дополнительно обогащающие художественную семантику «Затонувшего ковчега»[8].
О символическом ракурсе, который автор тоже придал сюжету, говорит уже само название романа Алексея Варламова «Купол» (Октябрь. – 1999. – № 3–4). В этом произведении писатель рассказывает о судьбе талантливого парня из современной русской провинции. Мастерски описан городок Чагодай, из которого герой попадает в интернат для математически одаренных подростков при Московском университете, а оттуда – в студенты МГУ. (Подобные заботы об «одаренных» были для героя делом само собой разумеющимся.) Пошла столичная жизнь. Общежитие, путаные знакомства, бытовые случайности, к которым присовокупились пережитые в детстве психологические травмы, – все толкнуло на тропку, не имеющую отношения к математике и приведшую в тупик. Герой сделал несколько наивных попыток проявить себя политическим диссидентом, которые сначала «заминались» руководством факультета, но в конце концов привели к исключению из МГУ. Позже, в родном Чагодае, куда пришлось вернуться, он познакомится на «картежной» почве с местным милицейским начальником Морозкиным, человеком умным и прозорливым. Тот едва ли не впервые поколеблет в юноше взращенные в столице недобрые чувства к родной стране:
«Скоро нас начнут уничтожать. Напасть впрямую они побоятся, – заговорил Морозкин, бросив карты и расхаживая по комнате. – Но сделают так, что наши бабы перестанут рожать, потому что они считают, что у нас слишком много земли, много в этой земле добра и владеть им мы не достойны.
– А разве не так?
– Сопляк! – Он завис надо мной, и я испугался: даст пощечину, и я этого не прощу… – Мы их спасали от всех бесноватых чингисханов и гитлеров. Если бы не мы, от них бы давно осталось пустое место. Они всем, что у них есть, нам обязаны, и ничего, кроме тушенки пополам с подлостью, мы оттуда за века не видели. Молчи! Я знаю, о чем говорю. Если бы им случилось пережить то, что пережили мы, от них бы ничего не осталось».
Герой простодушно признается себе:
«Я не жил в других странах, не знал, как они выглядят и каково там человеческое существование. Может быть, я точно так же страдал бы, был бы всем недоволен и ни в чем не преуспел, может быть, я вообще из тех людей, которым плохо всегда и везде, и всякий раз в том убеждал меня Морозкин.
– Но даже если ты удерешь и начнешь поливать все здешнее грязью, если скажешь, что твоя страна – большая помойка, будешь распинаться, как страдал под коммунистами, – все равно поначалу тебе заплатят тридцать сребреников, а потом используют и выкинут как сам знаешь что!»
Но не чужие мысли, а только личный горький опыт хорошо учит обычно человека. Герою предстоит в «перестроечные» годы побывать в «демократических» кругах, многое пережить и через многое пройти. Рисуя его исполненный символики путь по жизни, А. Варламов, пожалуй, где-то допускает и переборы – слишком уж много «оригинальных» символообразующих деталей им как писателем придумано для романа (герой даже дальтоник!). Впрочем, дело вкуса. В любом случае и это его произведение – одно из лучших явлений сегодняшней прозы.
А. Варламов пишет и рассказы. Из последних его рассказов отметим «Ночь славянских фильмов» (Новый мир. – 1999. -№ 10). Написан он и на несколько надуманную, и на изрядно раздутую СМИ тему современных славянских «беглецов» из России, которых даже мещанство провинциального бельгийского городка считает за людей второго сорта. Их, по рассказу, третируют здесь, на задворках Европы, почти как турок-эмигрантов. Впрочем, повествование лирично, патриотично и по-варламовски умно. Но одна фальшивая нота в нем звучит.
Если судить эту историю с позиций реальности, то нельзя не напомнить: турки одно, а русские – это те, на кого еще полтора десятка лет назад всяческие «простые бельгийцы» и западные германцы волей-неволей смотрели снизу вверх, потому что то были русские из загадочного великого и могучего Советского Союза, который для блага всего земного человечества победил в войне с фашизмом некоего «сверхчеловека» Гитлера, запустил в космос всем известного Гагарина, идет своей особой дорогой и реагирует на чью бы то ни было злобу, как слон на моську. «Менее простые западные европейцы» помнили также, что это потомки тех самых русских освободителей, что прошли когда-то через их страны по направлению к городу Парижу, погоняя перед собой «непобедимого» Наполеона, покорившего было их и их маленькие государства… Они и сейчас все это помимо желания или нежелания помнят, будьте уверены, оттого их натовские руководители так и заботятся, чтобы у нас с вами не возродилось чего доброго «имперское мышление». Глядишь, еще кого-нибудь зарвавшегося погоним в должном направлении! Мессианские, как известно, амбиции… (Вон какие крокодиловы слезы на Западе лили недавно, если не «всем миром», то всем НАТО по поводу якобы близящейся «гуманитарной катастрофы» при проведении нашей армией антитеррористической операции в Чечне, – лили из тех самых очей, коими 4 октября 1993 года с восторженным любопытством наблюдали по Си-эн-эн расстрел из танков мирных жителей в Москве – так, мол, «этим русским» и надо!) Тем приятнее для мещанина – повторяем, для
Романом «Земля и Небо» (Москва. – 1999. – № 4–5) недавно уверенно и ярко заявил о себе Леонид Костомаров.
Это новое писательское имя принадлежит много пережившему человеку. Роман написан далеко не сегодня, но попытки автора войти в литературу в годы «перестройки» и позже неоднократно терпели неудачу. Редакция «Москвы» лаконично информирует, что «с 1987 года в „Советском писателе“ лежали два его романа – „Иной мир“ и „Калека“, которые до сих пор не опубликованы». Нетрудно понять, по какой причине отвергались произведения безусловно одаренного человека. На тему жизни советского тюремного лагеря, столь «ходовую» и «перестроечную», Л. Костомаров (сам проведший в зоне десять лет и хлебнувший в ней лиха во всей полноте) заговорил весьма нестандартно.
Роман разбит на короткие подглавки, например: «Зона. Зэк Орлов по кличке интеллигент».
Вот сама эта подглавка:
«Колонна шла по пять человек в ряд, а бывший морячок Жаворонков, белозубый и веселый здоровяк волжанин, не успевший сломаться в тюремной безнадежности, готовил в эти минуты свой побег.
Два вечера волгарь утюжил в бытовке новые черные брючата, и сейчас они выглядели совсем как гражданские. При его повадках даже в Зоне форсить все восприняли как должное стрелки-бритвы, склеенные им при помощи мыла. Начищенные ботинки вольного образца – немыслимый для Зоны шик – списали на подготовку к любовному свиданию с зазнобой-заочницей. Почему выходит человек в таком одеянии на работу? В Зоне не задают лишних вопросов; конвою же не удалось углядеть на трассе форсистого Жаворонкова, он удачно затерялся в середине толпы. Продуманные штрихи одежды решали всю судьбу побега, были главными в этом веселом, как детская игра, но смертельно опасном предприятии. И вот рядом заветные кусты можжевельника, что скрывали дорогу за поворотом. Жаворонков бесшабашно сплюнул и стал меняться на глазах. Вначале из-за пазухи появились парик и фуражка, затем исчезла в кустах фуфайка, выпустив на волю подвернутый под нее светлый плащ.
Белой вороной он пролетел сквозь серую стаю в крайний ряд колонны и молниеносно примостил на стриженую голову парик с фуражкой. Глянул виновато на ошарашенных зэков, дрогнув голосом, попросил:
– Ребята… Подрываю с зоны… Прикройте…
Расправив на себе плащ, он уверенно выбрался из шеренги и быстро поравнялся с идущим впереди него конвоиром. Слегка повернул голову и встретился глазами со скуластым, сосредоточенным солдатом, взглянувшим на прохожего без всякого интереса, мало ли шатается по дороге гражданских лиц…
Конвоир думал о своем».