Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История русской литературы: 90-е годы XX века: учебное пособие - Юрий Иванович Минералов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«ПИРАМИДА» ЛЕОНИДА ЛЕОНОВА

Прежде всего логично обратиться к последнему произведению Леонида Леонова – его роману «Пирамида», опубликованному в 1994 году и имеющему жанровый подзаголовок «роман-наваждение в трех частях».

Леонов Леонид Максимович (1899–1994) – прозаик, драматург, Герой Социалистического Труда, лауреат Государственных премий СССР, автор романов «Вор» (1928), «Соть» (1931), «Русский лес» (1954) ими. др.

В предисловии к этой публикации (от 24 марта 1994 года) сам Леонов говорил: «Не рассчитывая в оставшиеся сроки завершить свою последнюю книгу, автор принял совет друзей публиковать ее в нынешнем состоянии. Спешность решенья диктуется близостью самого грозного из всех когда-либо пережитых нами потрясений – вероисповедных, этнических и социальных, – и уже заключительного для землян вообще. Событийная, все нарастающая жуть уходящего века позволяет истолковать его как вступление к возрастному эпилогу человечества: стареют и звезды».

В сюжетно-образном плане роман как будто выглядит, особенно на первых порах, по-своему традиционным, провоцирующим наглядные аналогии с некоторыми другими произведениями русской литературы XX века, прежде всего с «Мастером и Маргаритой» М. Булгакова. В самом деле, сюжет его начинается в Москве конца 30-х годов. В качестве главного героя выступает посланный в наш мир ангел (на Земле он живет в человеческом обличье и даже под фамилией Дымков); здесь же и дьявол во плоти – под именем профессора Шатаницкого, «адская дыра» которого размещается «на шестом этаже засекреченного института в длинном коридоре с книжными шкафами»… Однако по мере знакомства с произведением становится ясно, что дальше общих совпадений дело не идет. Содержание «Пирамиды», пожалуй, несколько философски-громоздко, но совершенно оригинально.

Первые строки рассказчик посвящает тому, как в конце 30-х, после премьеры одной своей «опальной пьесы», ждал «наихудших последствий» и написал уже объяснительное «письмо вождю». Но устав от напряженного ожидания «стука в дверь», отправился однажды «на вылазку» и попал на Старо-Федосеевское кладбище. В кладбищенском храме, куда он случайно забрел, подходила к концу Всенощная.

«Поющая девочка на клиросе, – сообщает рассказчик, – сразу привлекла мое вниманье. Худенькая и простенькая, она могла показаться дурнушкой, не мне однако. Сияние пылающих свечей поблизости придавало юной певице призрачную ореольность, усиленную наброшенным с затылка газовым шарфиком. Кроме того, во всем ее облике читалась та кроткая, со скорбной морщинкой у рта отрешенность от действительности, возмещаемая ранним прозрением вещей, недоступных ее ровесницам, что в простонародной среде всегда служила приметой особого благоволения небес, а в науке – проявлением душевного расстройства. Время от времени, склонив голову на бочок, она не по возрасту озабоченно внимала кому-то прямо перед собою, и я осторожно сменил место – узнать, кто ее незримый собеседник».

Девочку зовут Дуня, она дочь местного священника о. Матвея Лоскутова. А ее собеседником оказывается… сошедший с церковной фрески ангел. И вот автор принимается за это новое повествование, отложив другие замыслы, пока «через кончик пера, как по трапу, не сойдет на бумагу скромная, с веснушками и в ситцевом платьице, снаружи ничем для глаза не примечательная девочка со старо-федосеевской окраины».

Перед художником «смутная, пока столь заманчивая на дальнем прицеле и, оказалось впоследствии, неосуществимая тема размером в небо и емкостью эпилога к Апокалипсису. Мне предстояло уточнить трагедийную подоплеку и космические циклы большого Бытия, служившие ориентирами нашего исторического местопребывания, чтобы примириться с неизбежностью утрат и разочарований, ибо здесь с моей болью обитал я.

Хмурое небо конца тридцатых годов со зловещими тучками еще худших потрясений на горизонте не располагало к живописанию подлинной, тогдашней действительности, полностью осознанной современниками лишь к концу столетия».

Сложность опубликованного произведения соразмерна сложности этой «неосуществимой темы». Над «Пирамидой» много предстоит размышлять и спорить литературоведам и критикам. Они уже этим занимаются, причем некоторые люди, не избывшие «комсомольский задор» или желающие показать себя «правовернее римского папы», успели обвинить роман писателя в «сатанизме» (как доброхоты делают это и с булгаковским «Мастером и Маргаритой»)…

Дело в том, что среди авторов, пишущих о литературе в наши дни, встречаются несамостоятельные умы, безусловно, испытывающие неосознанную тоску по теоретической опоре, которую ранее они или их учителя и предшественники обретали в «марксистско-ленинской методологии». В поисках какой-то иной, новой, авторитетной опоры или подпорки они обращаются, что вполне объяснимо, к православию, к святоотеческому наследию, понятому и примененному, однако, чисто светским, мирским образом. Православное христианство и богословие не есть теория литературы. Более того, будучи приучены прежней методологией непременно бороться с узко понятым «инакомыслием», они пытаются делать это и сейчас, уже с новых позиций. Бывало, такое делалось от имени партии и все того же комсомола, теперь, получается, отдельные частные лица полагают правомочным творить сие от имени церкви. (Впрочем, Н. С. Лесков подобное занятие еще в XIX веке не без едкости называл «священноябедничеством».) Умолчать о сиих «пионерах» и «комсомольцах» было бы неверно, так как они, как правило, обладают кандидатскими степенями, да и не только кандидатскими. При этом заметим в скобках, что поскольку церковь заведомо никого из них на этакую «духовную брань» официально отнюдь не уполномочивала и не благословляла, постольку тема гордыни и все, что из нее вытекает, напрашиваются сами собой. Более того, свои личные мнения о православии и его идеях подразумеваемые авторы порой выдают, да и искренне принимают, за сами эти идеи, из чего вытекает еще ряд понятных следствий… Не хотелось бы отвлекаться на подробное обсуждение такого полного отсебятины «конфессионального» подхода к «Мастеру и Маргарите» и «Пирамиде». Напомним лишь элементарное.

Так, некорректно приписывать писателю мысли его литературных героев – герой может высказывать и нечто противоположное взглядам автора. Например, в первой части «Пирамиды» есть подлинно трагическая сцена. Бывший дьякон Никон Аблаев, затравленный «атеистическими» подручными Шатаницкого, дает им согласие «на большом рабочем собрании» публично отречься от веры. Затем он сообщает о своем грехе священнику о. Матвею, а тот неожиданно говорит дьякону о своем грехе – явно апокрифическом по происхождению личном понимании сути «голгофского подвига» Иисуса Христа на Земле. Или далее ангел Дымков подробно излагает студенту Никанору сложную картину мироустройства. Затем Никанор пересказывает услышанное повествователю, писателю Леониду Максимовичу. Тот в свою очередь сообщает все читателю, сетуя на неизбежные искажения первоначального смысла и вследствие двойной передачи, и по причине недопонимания юношей Никанором услышанного (у него «половина улетучилась из памяти, а сохранившаяся успела подернуться налетом отсебятины»)… В итоге в книге развернута картина мироздания, рядом моментов отличающаяся и от данных современной науки, и от православно-христианского ее понимания. Или еще пример: некий «старик Дюрсо», он же Бамбаласки – один из земных искусителей ангела Дымкова, – выражает мнение о невозможности Божественного чуда. Это снова отнюдь не голос автора, а голос его персонажа.

Такого рода сцены, повороты сюжета и персонажи естественны для художественного произведения. И уж вовсе неуместно критику или литературоведу пытаться осуждать «с позиций православия» книги, которые никогда не осуждала и не выказывает намерения осуждать церковь. Все те же «Мастер и Маргарита» и «Пирамида» не одиноки в том, что содержат художественное изображение «дьяволиады» и всякого рода относящихся сюда смежных явлений и фигур. Для полноты картины давайте уж тогда атаковать произведения Антония Погорельского, Ореста Сомова, Владимира Федоровича Одоевского, Алексея Константиновича Толстого и многих других русских писателей XIX века. Да что там – «Пиковую даму» Александра Сергеевича Пушкина, «Майскую ночь», «Ночь перед Рождеством», «Портрет» и вообще добрую половину произведений Николая Васильевича Гоголя, целый ряд повестей Ивана Сергеевича Тургенева («Призраки», «Странная история», «Клара Милич» и др.), «На ножах» и «Белого орла» Николая Семеновича Лескова… Типологически же такие осуждения более всего напоминают известные порывы вульгарных социологистов 20-х годов осуждать те или иные произведения «с позиций марксизма».

Не дерзая со своим ограниченным личным, мирским и светским, жизненным кругозором ответно вещать «с позиций православия», позволим себе просто напомнить читателю беседу «К юношам» свт. Василия Великого. Излагаемое им (именно православное) отношение к художественным произведениям, несомненно, весьма полезно знать. Так вот, имея в виду произведения греческих и римских (языческих) писателей, он говорит, что «когда пересказывают вам деяния или изречения мужей добрых, надобно их любить, соревновать им и, как можно, стараться быть такими же», но зато «когда доходит… речь до людей злонравных, должно избегать подражания сему…», так что, «собрав из сих произведений, что нам свойственно и сродно с истиною, остальное будем проходить мимо». «И как срывая цветы с розового куста, избегаем шипов, – заканчивает свт. Василий Великий, – так и в сих сочинениях, воспользовавшись полезным, будем остерегаться вредного»[5].

Если так удается обходиться даже с творчеством древних язычников, то уж в произведениях русских писателей, великих и просто талантливых, тем более можно и должно находить полезное и родственное истине.

Итак, последний роман Л. Леонова будит страсти… Тем важнее трезво и спокойно анализировать его органичными для литературоведения филологическими методами. Эта книга требует отдельного обстоятельнейшего разговора, и здесь укажем лишь на некоторые узловые моменты ее сюжетно-образной структуры.

Вначале Дуня и Дымков задумывают вершить на Земле добрые дела «посредством сверхъестественного вмешательства», т. е. чуда, на которое герой способен как ангел. «Чудо нужно людям как хлеб и воздух, – говорит повествователь, – они чахнут без чуда… Чудо – это когда не знаешь, как это сделано». Однако Дуня решает посоветоваться с отцом:

«– Сама по себе затея похвальная, – заговорил о. Матвей, сокрушенно опуская взор. – Но ведь если дело доброе – значит справедливое, а справедливое – то значит поровну, а коли поровну – враз они привыкнут, а стоит попривыкнуть – опять за бунт да богохульство примутся…».

Между тем Дымков куда-то пропал, и лишь позже выяснилось, что он встретил «старика Дюрсо», который посоветовал ему «развернуть дарование» – делать чудеса в цирке, где они будут восприниматься как ловкие фокусы «без риска в трибунал». Тем временем беды, за которыми угадываются козни Шатаницкого и его свиты, одна за другой обрушиваются на семью священника Лоскутова. Тот даже пытается, спасая семью, исчезнуть, пойти в странники. Сама логика изображаемой эпохи быстро пресекает этот порыв, однако в своих странствиях о. Матвей успевает узнать истинно добрых русских людей – горбуна Алешу и его мать. На фоне этих бед развертывается автономная сюжетная линия гонителя семьи фининспектора Гаврилова и его дяди, бывшего полицейского провокатора.

Роман недоработан автором, о чем успел сказать и сам Леонов, – это заметно по слабой взаимосвязанности некоторых линий, механической компоновке ряда глав, некоторой перегруженности яркой и самобытной леоновской фразы, неизменной витиеватости прямой речи его героев, затянутости их монологов, подолгу не прерываемых комментирующими репликами повествователя, и иным подобным признакам. Однако прекрасно выписаны разноречивые характеры – кроме названных выше персонажей, это, например, старший сын Лоскутова Вадим, профессор Филуметьев, комиссар Тимофей Скуднов, Сталин, а с другой стороны, начинающая «светская львица» Юлия Бамбаласки, ее приятель режиссер Сорокин и др.

В отличие от М. Булгакова, который в «Мастере и Маргарите» неоднократно акцентирует внимание на опасной притягательности сатанинского Зла, привлекающего некоторых своей экстравагантностью и эффектами (образы Воланда и членов его свиты), Л. Леонов изображает страшное страшным. Впрочем, скучающая Юлия, которая склонна разыгрывать из себя оригиналку, пытается флиртовать с ангелом Дымковым, но при этом не прочь сблизиться и с его духовными врагами. По-видимому, они ей кажутся романтичнее. «Наверное, у вас имеются интересные знакомства и в кругу дьяволов?.. – вопрошает она его однажды. – Судя по литературным источникам, эти адские господа всегда такие целеустремленные, мускулистые, волевые… в противоположность вам!»

В прямое идейное столкновение с «профессором атеизма» Шатаницким в «Пирамиде» вступает о. Матвей Лоскутов. В романе он вряд ли правильный и точный выразитель православно-христианского вероучения, которому часто пытается давать самостоятельное истолкование в русском простонародном духе. Зато это человек инстинктивно, но точно чувствующий противоположное – где кроется, в чем заключено сатанинское Зло – и смело защищающий от него позиции Добра. Отец Матвей сразу дает понять заявившемуся к нему якобы для некоего диспута «профессору», что догадывается об его истинной сути:

«Небось сами замечали, у всех у вас, у атеистов, что-то общее в лице написано… из всех вас он выглядывает, как из телефонной будки». Начинается долгий, прямой со стороны священника и уклончивый со стороны Шатаницкого, разговор на темы веры и неверия. «Профессору» удается вначале отвлечь наблюдательного собеседника рассказом, как он когда-то «под видом рыбака» наблюдал на Тивериадском озере за действиями «его» (то есть Христа). Однако в конце концов о. Матвей недвусмысленно требует от него открыться, кто он есть на самом деле: «…Потрудитесь хотя бы раздельно назвать три загадочные буквы, коими обозначается личность обсуждаемого лица, точнее занимаемая им должность в мироздании!..»

Ответ гостя покончил с сомнениями:

«– Хочешь гортань мне сжечь, честной отец? – ощерясь, словно ему нечто прищемили, просипел Шатаницкий. ‹…›

– Немедленно изыди из моей убогой храмины, пока я не шарахнул тебя чем попало по ногам, треклятый, – сиплым шепотом вскричал словно из столбняка пробудившийся хозяин, наугад шаря вкруг себя не иначе как бутыль с крещенской водой, оставшуюся дома на подоконнике».

Силы, олицетворяемые Шатаницким, то и дело с невероятным нахальством и хитростью вмешиваются в идущие в стране общественные преобразования, небезуспешно стараясь провоцировать иррациональные жестокости и вообще направлять ход дел в нужное им русло. Намереваясь вершить одно, страна фактически постоянно делает нечто другое и даже прямо противоположное. Ближайший соратник Сталина Скуднов обладал совестью и разумом, тайно поддерживал своих земляков Лоскутовых, а затем и Дымкова (питая слабость к человеческой «необыкновенности»). Но вот всесильный комиссар по проискам названных сил при вероятном участии другого сталинского приближенного, некоего Никиты, обречен на казнь по ложному обвинению. Отцу Матвею случайно довелось видеть его арест и «узнать того сурового солдата Первой мировой войны, шибко поседевшего за истекшие бурные годы. Даже с поникшей головой, Тимофей Скуднов шагал с большим достоинством, как бы в раздумье…».

Поэт Вадим Лоскутов искренне преклоняется перед вождем Сталиным. При этом его чувства не так уж слепо-фанатичны и наивны: в разговоре с Никанором Вадим подробнейшим образом философски обосновывает свое личное понимание величия исторической миссии вождя совершившей революцию страны. С его взглядами можно не соглашаться, и их один за другим стремится исчерпывающе оспорить Никанор. Но Вадим последователен и, что несомненно, субъективно движим желанием добра человечеству. Однако те же беспощадные силы вскоре срабатывают с обычной своей коварной неотразимостью: Вадима арестовывают, потом он погибает в лагере «при попытке к бегству», и Сталин, сам того не зная, лишается еще одного из умнейших, а главное, честнейших своих сторонников на стезе построения нового общества… Интересно и важно для понимания леоновской трактовки образа Хозяина, что именно Сталин, с ног до головы опутанный многочисленными Шатаницкими и умело подталкиваемый ими на все новые бессмысленно-жестокие деяния, не верящий уже кажется никому из людей, словно смутно догадываясь о том, кем окружен, и пробуя освободиться, в конце концов пытается сознательно искать опоры в ангеле Дымкове. Он вызывает его к себе и пускается в подробнейшие откровения, не лишенные весьма здравых мыслей. Например:

«Отвергая роль гениальной личности в истории, с упором на безликое стандартное большинство, мы не учитываем удельный вес другой фланговой крайности, присутствующей там в гораздо большем проценте. Имеется в виду так называемая бездарность, чаще всего кристаллизующаяся в понятии круглого дурака».

Сталин гордится историческим прошлым возглавляемой им державы:

«Любой меч длиною от Балтики до Тихого океана сломился бы на первом же полувзмахе, кабы не секретная присадка к русской стали. ‹…› В преизбытке владея землицей по самый Уральский хребет, на кой черт без госпонуждения сквозь таежные топи и кучи гнуса все глубже забирались в Сибирь всякие Хабаровы да Ермаки? ‹…› Не исключено и пытливое, Колумбово любознайство – откуда солнце всходит, куда девается? Но истинное объяснение тяге людской в смертельную неизвестность надо искать в чем-то другом… Наконец, что связывало в единую волю бородатый, лапотно-кольчужный сброд с опознавательным паролем в виде медного креста на гайтане?»

В заключение Сталин предлагает Дымкову «подключить вас, таинственного пришельца неизвестно откуда, к пошатнувшейся нашей действительности», что означало, как поясняет повествователь, приглашение «к совместной отныне деятельности на благо человечества». Правда, Хозяин тут же весьма неудачно «успокаивает» ангела, что три информированных об этой готовящейся деятельности посторонних лица «через недельку» в целях укрытия государственных секретов умрут от «неведомых причин» (сославшись при этом, что именно такова древняя восточная практика сохранения подобных секретов), затем расстается с потрясенным ангелом. Их сотрудничество не состоялось: Дымков вскоре покидает нашу планету.

Важно помнить, что сюжетные перипетии, подобные затронутым, вписаны автором в эсхатологический контекст, переплетены с мотивами Апокалипсиса, с личными раздумьями о близости жизненного финала человечества, о миссии человечества во Вселенной и иными подобными сложнейшими вопросами. Повторяем, над последним произведением Леонида Максимовича Леонова литературоведам работать и работать. Тем более что в опубликованной редакции в текст не вошли многие подготовленные автором материалы.

Много можно было бы высказать соображений по поводу названия книги. Форму пирамиды имеют культовые сооружения и гробницы древнейших народов. В Подмосковье ныне, как известно, ученым А. Голодом в экспериментальных целях воздвигнуто на протяжении 90-х годов несколько пирамид (одна из них – возле Рижского шоссе). Энтузиастом изучения происходящих внутри пирамиды необъяснимых явлений выступает космонавт Г. Гречко. О загадочных свойствах пирамиды, внутри которой, по некоторым данным, осуществляются пространственные перестройки, изменяются свойства ряда веществ и происходит много иных интересных процессов, уже были вызывающие интерес публикации. Хочется верить, что тут не шарлатанство. Таким образом символика названия романа неожиданно «прорастает» даже в таинственные явления реального мира…

Но главное то, что «Пирамида» возвышается в нашей литературе 90-х годов XX века, служа в ней мощным одухотворяющим фактором и достойно венчая земной и творческий путь одного из величайших русских художников столетия.

ВАЛЕНТИН РАСПУТИН СЕГОДНЯ

Из ныне живущих писателей автор этого пособия как читатель никого не смог бы поставить выше Валентина Распутина, рассказ которого «В ту же землю…» (Наш современник. – 1995. – № 8) – как «маленькая трагедия» все из того же нашего сегодня. Тут в центре повествования смерть человеческая.

Распутин Валентин Григорьевич (род. в 1937 г.) – прозаик, автор романов и повестей «Живи и помни» (1974), «Прощание с Матёрой» (1976), «Пожар» (1985) и др., лауреат Государственной премии СССР (1977). Живет в Иркутске.

В пятиэтажке на улице загазованного выше всякого разумения промышленного сибирского города умирает старушка, приехавшая из деревни к родне пережить зиму, и немолодая дочь, уже два месяца безработная, не имея средств, решает похоронить ее тайком, вне кладбища. Какая жуть, скажете вы. Но все мы знаем, что в нынешней, порой нечеловеческой жизни подобной и иной жути случается немало. Нашлись два человека, которые поняли безвыходное положение несчастной дочери и решили ей помочь. Совершенно незнакомый парень, представившийся Серегой, выдалбливает в сосняке за городом страшную яму, потом двое мужчин вывозят старушку на обыкновенной «Ниве» и помогают дочери похоронить ее.

«… – А что, – громко и облегченно говорил Серега, со стаканом водки в руке оглядывая оставляемый холмик. – Хоронят же при дорогах шоферов… Какая разница – где?! В ту же землю…»

По весне женщина навестила могилу матери на лесной полянке «и ахнула: по обе стороны от материнской могилы вздымались еще два холмика». Но главное потрясение было впереди. Один из двух выручивших ее тогда мужчин в ответ на ее расспросы «глухо сказал», что рядом с матерью похоронен и тот самый Серега. Оказывается, простецки назвавшийся так, одним именем, парень был офицером «органов»: «Внедрили его к бандитам в охрану. И сами же выдали на растерзание».

Ошеломленная женщина пытается что-то еще выяснять у его друга.

«– Я тебе скажу, чем они нас взяли, – не отвечая, взялся он рассуждать. – Подлостью, бесстыдством, каинством. Против этого оружия нет. Нашли народ, который беззащитен против этого».

В собрании сочинений В. Распутина наберется немного томов. Он пишет кратко, но смысловая емкость его прозы всегда впечатляюща. Когда он пишет повесть, ее так и хочется назвать романом. Этот рассказ содержателен, как крупнообъемная повесть. Никогда Распутин-стилист не интересовался, хоть и коренной сибиряк, местной экзотикой, всякими бурыми медведями, бурными реками. Он если и удивлял читателя, то не внешними эффектами, а иным – силой таланта, энергией мысли.

В годы «перестройки» и в начале 90-х Распутин много работал в публицистике, а это побуждало досужих людей ко всякого рода «прогнозам». Но писатель из прозы не ушел. Меня лично всегда поражала наивность чьих-то явных надежд на прекращение им художественного творчества. (В 90-е годы бросили творчество («исписались») некоторые авторы невысокого полета, для которых литература была просто формой нетрудного и достаточно обильного заработка. Как только литературная работа стала совершенно бездоходной, она утратила для этих лиц свой основной побудительный стимул и лишилась в их глазах смысла. Как правило, они «нашли себя» в коммерческих структурах либо в иных нетворческих сферах деятельности.) Ведь Валентин Распутин не занимается «сочинительством». Он лишь необыкновенно талантливо рассказывает о жизни страны и того народа, частицу которого составляет.

В 1996 году В. Распутин получил престижную ныне у писателей премию конкурса «Москва – Пенне». Его соперниками в финале оказались Л. Петрушевская и Ф. Искандер, представившие толстые книги в ярких обложках. Распутин новыми книгами тогда не располагал и на конкурс предъявил журнальные ксерокопии двух рассказов – «В ту же землю…» и «В больнице». Победили именно его рассказы.

Герой «В больнице» (Наш современник. – 1995. – № 4) – пенсионер Алексей Петрович, попавший в больницу для повторной тяжелой операции. Операция не состоялась: организм все-таки переборол недуг. Но, залежавшись в больнице, герой о многом передумал и многое увидел. Рассказ, с одной стороны, глубоко психологичен. Показана душа человека в опасной для его жизни ситуации, открывающаяся той гранью, которую он и сам в себе не знал. С другой стороны, это еще один распутинский рассказ о России «катастрофических» 90-х годов. Когда-нибудь в будущем читатель, вероятно, не без удивления станет воспринимать неотступно трагедийные интонации произведений лучших русских писателей нашего времени – если Бог приведет ему жить в эпоху спокойную и благополучную. Но нашему современнику эти интонации понятны до боли. Понятны и постоянные, на грани ссоры прения Алексея Петровича с соседом по палате, ожидающим в нервно-тоскливой «маете» операции. Этот человек, в прошлом большой начальник и член обкома, ныне кипит аффектированной ненавистью к «старому», без конца «смолит» изрыгающий примитивную пропаганду и рекламную чушь телевизор, точно грудь материнскую, сосет «мудрость» нынешних газет, а взгляды Алексея Петровича с идейной четкостью именует «вражеской пропагандой». Тот отвечает:

«– Что выходит: вы воевали, имели крупную должность, были своим в местной партийной верхушке, вложили в старую систему немало сил… как же получилось, что вы ее на дух не терпите, будто вы – это не вы, а что-то, что заново родилось?

Сосед перебил решительно:

– Я за Россию воевал, Россию строил, а не старую систему.

– За Россию, – согласился Алексей Петрович и шумно выдохнул. – Вы воевали за нее, да… Но почему тогда, когда эти бесы из научных институтов, – Алексей Петрович, перегнувшись, далеко вымахнул в сторону телевизора руку, – захватили говорильню и принялись издеваться над нами… и над вами в том числе… принялись утверждать, что жертва была напрасной и победа была не нужна… почему вы заслушались, как дитя, и поверили? Вы Россию защищали…

– Я и сейчас ее защищаю.

– Господь с вами! Если бы на фронте вас убедили развернуть оружие… за Россию… вы бы поверили? Хотя– что я?! Бывало и это. Все уже бывало. Вот это и страшно, что ничему нас научить нельзя. Но если вы не развернули оружие там, вы должны были знать, где Россия. А они развернули. – Снова выпад в сторону телевизора. – И давай из всех батарей поливать Россию дерьмом, заводить в ней порядки, которых тут отродясь не водилось, натягивать чужую шкуру. Неужели вас в сердце ни разу не кольнуло, почему, по какой-такой причине поносят так русских? В России. Вы ведь русский, Антон Ильич?

– Не видно, что ли? – сосед смотрел на Алексея Петровича исподлобья и сказал холодно, отчужденно.

– Пока видно. Есть же у нас свои черты. Но скоро их сострогают. Скажите, какие же мы с вами русские, если дали так себя закружить? Хоть чутье полагается иметь, если нет ничего другого. Для вас Россия в одной стороне, для меня в другой. Нет, не там, где мы с вами были при коммунизме. Но и не там, где вы видите, совсем она не там… Нет, Антон Ильич, это не Россия. Избави Бог!»

Вопросы, которые ставит Алексей Петрович, в сходной форме могли бы прозвучать и в XIX веке, во времена Достоевского, и в 20-е – первой половине 30-х годов нынешнего века. При всей неожиданной злободневности обсуждаемая тема актуальна для самых разных времен истории Отечества. И потому это тема настоящей литературы, одна из тех тем, которые будут свежо звучать и через многие десятилетия.

Невозможно пройти мимо еще одного сюжетного штриха. Гуляя в больничном парке, Алексей Петрович нечаянно слышит разговор юной пары. Она – пациентка больницы – волнуется за своего парня, предполагая, что тот по какой-то причине (обозначенной в рассказе лишь намеком) скрывается на церковном подворье:

«– Ты скрываешься?

– Нет, – быстро ответил он. – Это пусть они скрываются. Я на своей земле».

В «Новой профессии» Валентина Распутина (Наш современник. – 1998. – № 7) главного героя зовут Алеша. Имя, в русской литературе обладающее весьма выразительной символикой. Когда-то быстро шедший вверх ученый-физик, которого наперебой переманивали на работу из его лаборатории к себе советские оборонные ведомства, он в наши времена зарабатывает на жизнь произнесением витиеватых тостов на ошалело пышных «новорусских» – да притом еще сибирских – свадьбах. Проживает он теперь в грязной комнатке в общежитии, поскольку из квартиры бывшая жена, которую он туда ввел, вытеснила его, как лиса зайца. Надежды на обретение новой крыши над головой у него нет: ни он сам с его талантами, ни наука нынешним властям не нужны. Теперь в жизни царят невесть откуда взявшиеся толстосумы. Они отчаянно плодятся и размножаются, играя по весне несусветное количество свадеб, из которых каждая тщится затмить другую по размаху:

«В городах, где мало сеют, да много жнут, стало принято теперь играть свадьбы в мае. То и дело кавалькады машин, одна породистей другой, разукрашенных отнятыми у троек дугами, колокольцами и шелковыми разноцветными лентами, звенящими и трепещущими на ходу, да вдобавок еще и кольцами, указывающими, должно быть, на супружескую верность, и куклами, кричащими с лакированных капотов машин, что некому ими играть, – брачные эти кавалькады мчатся к Байкалу, с ревностью сталкиваясь со встречными „поездами“ еще богаче, нарядней, длинней и породистей, мечутся по городу, разметывая по сторонам движение мещан, и, после того, как на Байкале „побрызгают“ из бутылок языческому богу Бурхану, подворачивают к православному храму на венчание. Весь чин венчания выдерживается редко, полномочный человек еще до начала требовательно просит батюшку ускорить „это дело“, а во время обряда делает нетерпеливые знаки, не догадываясь, что до возложения венцов на врачующихся завершить венчание никак нельзя. Торопятся к главному – к столам».

Зачем им Алеша с его застольными сентиментально-философскими притчами? Об этом он сам так сказал однажды своему другу: «Если меня они, на ком клейма негде ставить, если они зовут, значит, Игорь, и они теперешней атмосферой давятся, значит, им кислородная подушка нужна. Хоть в редкие, хоть в святые дни, да нужна».

Мысль понятна. Правда, это лишь слова, сказанные героем о себе. На деле же он, конечно, нужен, так сказать, кому для чего. Кто-то из участников свадебного торжества и впрямь неосознанно «задыхается» (порой от собственной мерзости, надо полагать), кому-то просто приятно пьяно взгрустнуть от красивых слов «интеллигента», а кто-то (из тех, что по наблюдательней) не без удовольствия созерцает «жалкость» красноречивого Алеши – ведь за километр видно, что он ой как не преуспел в сей жизни! Так или иначе, Алеша устраивает на подобных оголтелых свадьбах всякого, кто приобрел в городе популярность. Его зовут на эти сборища регулярно, и он сам столь прочно вошел в новую роль, что ни к какому ученому творчеству, к работе «в стол», по зову сердца, его явно не так уж и тянет. Не стыд кромешный, не вынужденный позор, а – «новая профессия».

Впрочем, читателю самому решать, изображен Валентином Распутиным «брат милосердия» или мягкий по природе человек, легко и без сопротивления примирившийся (если не поладивший) со злом. Написана «Новая профессия» с обычным для замечательного русского писателя мастерством. Много яркой «словесной живописи», разухабисто колоритных картин («алешины» свадьбы, чтобы белый свет удивить, устраиваются нуворишами не только в ресторанах, но и посередь Байкала – на борту теплохода, – и в иных местах, вплоть до самых немыслимых). Есть психологическая проникновенность. Сами же изображаемые времена – в которые талантливый ученый, еще недавно нужный Отечеству, вынужден «переквалифицироваться» в застольного краснобая для темных личностей – иначе как диким историческим зигзагом не назовешь.

Рассказы В. Распутина «Изба» (Роман-газета XXI век. – 1999. – № 1) и «На родине» (Наш современник. – 1999. – № 2) тематически близки его произведениям времен «Прощания с Матёрой», отчасти «Пожару», однако, естественно, интонированы все теми же 90-ми годами. Кроме того, события, связанные с давним уже переселением многих сибирских деревень из-за строительства ГЭС и последующим затоплением родных земель, с небольшой дистанции – в 70-е годы – выглядели в литературе как драма. Теперь же они в полной степени раскрыли свою трагическую сущность. За ними – и погубленная природа, и сломанные судьбы. И писатель видит, а затем рассказывает, к чему через сорок лет привело это волюнтаристское переселение, теперь еще помноженное на наши «новые времена».

«Агафья до затопления нагретого людьми ангарского берега жила в деревне Криволуцкой, километрах в трех от этого поселка, поднятого на елань, куда, кроме Криволуцкой, сгрузили еще пять береговых деревушек. Сгрузили и образовали леспромхоз. К тому времени Агафье было уже за пятьдесят. В Криволуцкой, селенье небольшом, стоящем на правом берегу по песочку чисто и аккуратно, открывающемся с той или другой сторон по Ангаре для взгляда сразу, веселым сбегом, за что и любили Криволуцкую, здесь Агафьин род Вологжиных обосновался с самого начала и прожил два с половиной столетия, пустив корень на полдеревни».

При переселении вдовая одинокая Агафья запоздала с переездом, и в поселке, этой поспешно сваренной начальством сборной солянке, не попала к своим – ее бывшая деревня стала тут Криволуцкой улицей, но места уже не было. Избу поставили к чужим.

«Изба была небольшой, старой, почерневшей и потрескавшейся по сосновым бревнам невеликого охвата, осевшей на левый затененный угол, но оставалось что-то в ее поставе и стати такое, что не позволяло ее назвать избенкой».

Начав рассказывать об избе как реальном жилище конкретной женщины, Распутин понемногу и естественно все более превращает ее в символический образ (обратите внимание на название рассказа), своего рода воплощение «крестьянского космоса». Важны незаметность и ненавязчивость этой происходящей исподволь по ходу повествования метаморфозы. Нечто подобное происходит параллельно с образом хозяйки избы Агафьи. Умирает хозяйка – и универсум пустеет без Человека. Но одновременно этот символический универсум – все та же, реальная, теперь обезлюдевшая, простая деревенская изба. Отныне ей предстоит существовать самостоятельно:

«Без хозяйского догляда жилье стареет быстро – постарела до дряхлости и эта изба с двумя маленькими окнами на восток и двумя на южную сторону, стоящая на пересечении большой улицы и переулка, ведущего к воде, прорытого извилисто канавой и заставленного вдоль заборов поленницами. Постарела и осиротела, ветер дергал отставшие на крыше тесины, наигрывал по углам тоскливыми голосами, жалко скрипела легкая и щелястая дверь в сенцы, которую некому и не для чего было запирать, оконные стекла забило пылью, нежить выглядывала отовсюду-и все же каким-то макаром из последних сил изба держала достоинство и стояла высоконько и подобранно, не дала выхлестать стекла, выломать палисадник с рябиной и черемухой, просторная ограда не зарастала крапивой, все так же, как при хозяйке, лепили ласточки гнезда по застрехам и напевали-наговаривали со сладкими протяжными припевками жизнь под заходящим над водой солнцем».

Изба считается среди окрестных жителей (в конце XX века, в леспромхозе с телевизорами и радио!) местом сверхъестественным:

«Считалось, что за избой доглядывает сама хозяйка, старуха Агафья, что это она и не позволила никому надолго поселиться в своей хоромине. Мнение это, не без оснований державшееся в деревне уже много лет, явившееся чуть ли не сразу же после смерти Агафьи, отпугивало ребятишек, и они в Агафьином дворе не табунились. Не табунились раньше, а теперь и некому табуниться, деревня перестала рожать. Заходили сюда, в большую и взлобисто приподнятую ограду, откуда виден был весь скат деревни к воде и все широкое заводье, по теплу старухи, усаживались на низкую и неохватную, вросшую в землю, чурку и сразу оказывались в другом мире (курсив мой. – Ю. М.). ‹…› „Ходила попечалиться к старухе Агафье“, – не скрывали друг перед другом своего гостеванья в заброшенном дворе живые старухи. Ко всем остальным из отстрадовавшегося на земле деревенского народа следовало идти на кладбище, которое и было недалеко, сразу за старым аэродромом, поросшем теперь травиной, а к старухе Агафье в те же ворота, что и при жизни. Почему так сложилось, и сказать нельзя».

Изба действительно неоднократно как бы «удаляет» чужаков, попытавшихся в ней поселиться. Сначала ее решила занять молодая леспромхозовская семья:

«Не слепилось гнездо в Агафьиной избе – ругались, болел парнишка, Вася сломал ногу, притом совершенно по трезвому делу, направляясь к теще за молоком; Стеша давилась воздухом, не могла спать. Съехали. Въехали, не спросившись, и съехали, не поблагодарив, не прибравши за собой, как положено, хлопнув дверью… Вздохнула Агафьина изба, прощаясь, – так тяжко и больно вздохнула, что заскрипели все ее венцы, вся ее изможденная плоть».

Так же, «не спросившись», поселилась затем в пустой избе некая беспутная пара:

«Следующие постояльцы прожили года три. Эти – пили. Пили зло, беспощадно и тихо. Неведомо где провели они первые свои жизни, каждый по отдельности, отвели, должно быть, вторые и третьи, и только после этого судьба столкнула их и направила сюда. На работу их здесь уже не брали, изредка нанимались они то картошку окучивать или копать, то наколотые дрова складывать в поленницы, в пожарных случаях, когда уходит сенокосная страда, зазывали их на гребь. Летом ходили за ягодой и продавали, зимой искали мелких поручений: воды с берега на чай принести, потому что из скважины вода в чае была невкусной, выбросить из стайки из-под коровы шевяки, отгрести снег. На ежедневное истребление зелья заработков от такой работы не могло хватать и в десятой доле – выручал большой пьющий поселок. Тихие, всегда страждущие, безымянные (за неразлучность звали их в насмешку Катя-Ваня), собачьим нюхом они чуяли, где собирается компания, наперечет знали каждого загулявшего, держащегося подальше от дома. Мужики из куража поиздеваются, но нальют, а потом командируют в магазин, и не однажды. На одни бутылки, засеянные на обширных леспромхозовских владениях, выпадали безбедные недели. Летом они собирали их в лесу, на берегу, вокруг клуба, гаража и в особенности много вокруг нижнего склада, куда свозился с лесосек лес. Считалось за последний грех и позор работающему мужику сдавать порожнее стекло, подмигнет он Кате-Ване и ведет разгребать кладовку.

Чем не жизнь! – так и жили Катя с Ваней возле добрых людей, слыли за безвредных, чем-то навсегда испуганных, нуждающихся в сочувствии, доили с краешку, с трех-четырех грядок, Агафьин огород, разобрали у нее на дрова стайки и сенник, и все темнели и темнели из нутра их покорные лица, превращающиеся от постоянного жара в головешки, все мельче, запинистей становился шаг, когда, наваливаясь друг на друга, выкатывались они на улицу. Любое тягло требует отдыха, а это, которому подчинились они, не давало ни дня покоя. Долго такой жизни они выдержать не могли. В ноябрьские праздники, всегда отличающиеся застольным изобилием, но и тем еще, что на них выпадали первые крепкие морозы, воротились Катя с Ваней в Агафьину избушку в беспамятстве и свалились на свои дерюжки. Глухой ночью кто-то из них взялся растапливать печку. Растапливал тоже без памяти, печная дверца потом оказалась распахнутой. Изба загорелась. Не над тем долго судачили затем в поселке, что загорелась, а над тем, что сама же и управилась с огнем. Полностью выгорела заборка, отделявшая кухоньку от прихожей, не уцелела и стоявшая возле нее деревянная кровать. Катю с Ваней нашли в сенцах, едва живых, долго не приходивших в себя от ожогов и хмеля. Они лежали кулями, вытянуто, будто кто волочил их. Из районной больницы они не вернулись».

Обратите внимание, как ненавязчиво и считанными штрихами вписывает Распутин в свое повествование целую отдельную «вставную» историю про этих «Катю-Ваню». Затем делается непринужденный поворот к основной теме.

С тех пор опять Агафьина изба осталась вроде бы пуста. Вроде бы. «Если же кто из приходящих заглядывал в избу, то замечал, что изба прибрана, догляд за ней есть».

В отличие от «мифологического» разворота, который пунктирно намечен в «затексте» рассказа «Изба», «На родине» (подзаголовок «рассказ-быль») тяготеет к документальности, к жанру очерка. Автор после некоторого перерыва в конце 90-х побывал на родине – вернее, в «перенесенном» поселке, который как бы наследует его родному, ныне оказавшемуся под водами поднятой по людской воле и прихоти реки. Наше полное диковин время прибавило к сложностям жизни (так и не устоявшейся за четыре десятка лет) этого искусственного селения свои, новые:

«Из всех старых крепей жизни, которые связывали поселок с государством, с миром, осталась одна. Ходит еще, обегает ангарское заселение, строчит машинный узор с берега на берег „Метеор“, быстроногий теплоход на воздушной подушке. За день из Иркутска добегает до Братска. Прежде бегал каждый день, теперь трижды в неделю. Но и это хорошо. Это даже очень хорошо, большей не надо. И свежий человек откуда прибудет, и свой куда съездит, привезет ворох новостей – не будь этого, закройся вода, и совсем хана. Больного отвезти, письмо получить… но и ничего не получая, ждать, ждать…».

Впрочем, и в документального типа повествовании Валентин Распутин непринужденно мыслит эсхатологическими образами:

«Здесь по сотворенному было второе сотворение мира. Я наизусть мог бы сказать, что тут было в допотопный период – как и где петляла речка при сбеге ее в Ангару, где она намывала песочек, где укрывалась тальником и осокой, с каким звонким и игривым бормотком врывалась в большую воду и метра на два еще торила свою дорожку, пока не сливалась окончательно. А уж после я помню плохо, будто здесь наросла вторичная жизнь, избиравшая своих помников. Теперь, значит, третичная» (курсив мой. – Ю. М.).

Люди бегут в город из этой «третичной» жизни. Как пример того, что она совсем уж безысходна сегодня, рассказывает писатель горькую историю друга своего детства Демьяна Слободчикова, который «до последнего» старался удержаться на родной земле:

«Собравшись переезжать, Демьян переборол свою гордость и обратился ко мне… Он не писал писем, а что нужно было, с кем-нибудь передавал… Два или три миллиона на перевоз… тогда и мелкий счет шел на миллионы. Я и этого не мог выслать. Написал ему, чтобы зашел его сын, оставшийся после армии в городе, месяца через два, что-то у меня наклевывалось…

Кому есть куда бежать – бегут. Это – брошенная земля. Выжатая, ободранная, изуродованная и брошенная. Как сквозь бельмо гляжу я на Демьянов двор, как сквозь бельмо же – на Ангару. Очертания неясные, неживые. Или едва живые, с удаляющейся жизнью».

В преддверии юбилея Пушкина было опубликовано интервью с Валентином Распутиным, которое являет его уже не в писательской роли, а в роли благодарного читателя, чувствующего и все обаяние пушкинского творчества, и великое значение этого творчества для России. Хотелось бы привлечь внимание к одному из его суждений – к ответу на вопрос: «Может ли в обозримом будущем произойти такая переоценка ценностей, что подавляющее число читателей перестанет улавливать особую связь Пушкина и России?»

Распутин сказал следующее: «Думаю, что может, как это произошло в 60-70-х годах прошлого столетия вплоть до открытия памятника Пушкину в Москве, когда первый наш национальный поэт во всех смыслах поставлен был на подобающее ему место. И как это произошло в 20-х годах века нынешнего, когда возобладало писаревское: „Сапоги выше Пушкина“. Предстоящими юбилейными торжествами 99-го года произойдет закрытие XX века, который при всех неизбежных оговорках все-таки оставался культурным и почитал великие имена. С началом нового тысячелетия, когда все народы, похоже, придут в неизбежное волнение, чтобы утвердиться в новом положении, вместе с общим падением культуры может случиться и охлаждение к Пушкину. Даже и при нормальном порядке вещей это как бы предопределено тем напряженным вниманием к Пушкину, которое достигнет пика в год его 200-летия: после воодушевления и подъема – спад. Дай Бог, чтобы он оказался недолгим и не вышел из границ спокойного, тихого понимания Пушкина».

Это мудрые слова. Хотелось бы, конечно, чтобы такой невеселый, но философски взвешенный вероятностный прогноз не воплотился в реальность – как в отношении персонально Пушкина, так и в отношении предположительно ожидаемого «общего падения культуры» (в России отчасти уже происшедшего и, как складывается впечатление и о чем уже упоминалось, преднамеренно провоцируемого далее многими лицами и силами). Однако вероятность того, о чем сказал Распутин, есть, она не мала – и куда разумнее стоять прямо, встречая лицом к лицу эту неутешительную перспективу и готовясь противопоставить ей что-то обдуманное, чем прятать голову под крыло.

РОССИЯ ГЛАЗАМИ ВАСИЛИЯ БЕЛОВА

Русская деревня образца середины 90-х годов, старик-крестьянин с местным ветеринаром судачат поутру о всякой всячине. Разбалагурившись, ветеринар пускается уверять, что в Череповце-де видел, как в магазинах уже в открытую продают народонаселению самогонные аппараты. Старик мнется, не зная, верить ли, – он привык ждать от начальства самых каверзных премудростей, но такое новшество до того дивно, что пока не укладывается в его отсталом колхозном сознании… Появляются новые слушатели, и ветеринар пускает еще одну лихую байку – о том, что «нонче велено» сдавать государству за недостатком коровьего молока бабье: «Так и написано: все бабы, которые не девки, обязаны доиться, иначе хлеб будет не триста рублей буханка, а шестьсот» (разговор идет во времена, когда еще не была проведена деноминация рубля). Видимо, с женскими удоями дело не пошло, ибо стоимость этой самой буханки уже «достигла», как известно, пяти тысяч – если применить тогдашнюю систему счета.

Инкогнито цитируемого автора сейчас раскроем, а пока выскажемся вот о чем. От многих художественных произведений 90-х, в том числе и талантливых, исходит как бы нервный хохоток – смеяться читателю предлагают и над страшным, и над мерзким. Но уместен ли тут смех? Чтобы ответить правильно, надо помнить, что мы сегодня вовлечены в дикий исторический зигзаг, в нелепые социальные потрясения, уже переломавшие множество судеб и принесшие неисчислимые беды. С литературой в такой ситуации могло бы произойти и самое худшее – то, о чем прозорливо писал когда-то отличный прозаик и глубокий философ князь В. Ф. Одоевский: «Дух, потрясенный внешними обстоятельствами, видит самого себя в искаженном виде и думает, что это состояние есть нормальное»[6]. Слава Богу, подобного с нашей литературой пока не случилось. Изображая дикость, она не принимает ее за норму. Она над ней смеется. То есть на свой лад все-таки противоборствует злу и безобразию.

Упомянутые разговоры ветеринара с крестьянином – из рассказа Василия Белова «У котла» (Москва. – 1995. – № 3).

Белов Василий Иванович (род. в 1932 г.) – прозаик, поэт, автор повести «Привычное дело» (1966), романов «Кануны» (1974–1981), «Все впереди» (1987) и др. Живет в Вологде.

Именно потому, что Белов – один из сильнейших наших прозаиков, я и воспользовался приведенным примером как одной из показательных иллюстраций к литературному Сегодня. Вообще характерный юмор никогда не покидал В. Белова. Но сейчас его герои, в основном деревенские старики и старухи, пожалуй, особенно много отпускают «соленых» шуток, рассказывают и выслушивают анекдотов, связанных и с современностью, и просто с житьем-бытьем. Впрочем, порой в рассказе без этого и нельзя – иначе изображаемое самой сутью своей придало бы повествованию надрывно-минорную тональность.

Молодой тракторист Валентин катастрофически спивается. Проснувшись однажды в коровнике у котла парового отопления, он начинает видеть галлюцинации. Утром в коровник, к котловому теплу, собираются понемногу односельчане. Там и балагурит собутыльник Валентина ветеринар Туляков. Тут же чеченская пара – некие «беженцы», которые взялись по-фермерски «обряжать двадцать коров», не умея при этом их доить. Эта пара дичится, от добродушных попыток вовлечь себя в беседу уклоняется. А разговоры текут от темы к теме, начиная с персон всенародно избранных начальников и их сравнительных достоинств и кончая лейкозом, невиданным прежде, а теперь поражающим колхозных коров одну за другой. Тут и баба Марья с ее неотступной докукой к ветеринару – чтоб отпилил корове рог, начинающий упираться своим изгибом животному в голову. Тут и ее дочь Геля, доярка золотые руки, которая одна за всех обихаживает ныне коровью ферму, попутно пытаясь и наезжую чеченку все-таки учить доить корову. Под занавес появляется торжествующий Валентин, рыскавший по деревне в поисках спиртного. Он явно решил клином выбивать клин белой горячки. В руках у Валентина бутылка «ненашего» спирта «Рояль», которым он и намерен немедленно «нароялиться» (так, оказывается, говорят теперь в деревне).

Как выразительный штрих, сразу очерчивающий уклад и порядок, давно уже поселившиеся в изображаемой деревеньке и не только в ней, писатель вводит такую деталь, связанную с местом действия:

«В теплушке день и ночь горел электрический свет. Не выключали его, может, от самой кукурузной поры, когда Валька бегал еще школьником. Уже тогда окошко было заделано старой фанериной. С тех пор котел на ферме дважды меняли, а сколько Хрущевых сменили за это время, не сосчитать!»

Другой рассказ В. Белова в том же номере «Москвы» – «Лейкоз». Та же деревенька, те же крестьяне немного позже. Тракториста Валентина на свете уже нет – его пьяным убили и выкинули с поезда. Куча ребятишек осталась пускай без непутевого, но все же отца и кормильца. Чеченская пара покинула стезю «газетного» фермерства и подалась куда-то дальше по просторам гостеприимной, лишенной националистических и религиозных предрассудков России… Проблема коровьего рога ветеринаром Туляковым так и не решена. Его собеседник из предыдущего сюжета, старик Коч, как раз отпиливает рог с помощью бабы Марьи слесарной ножовкой покойного тракториста. По этому поводу компания примерно в том же составе собирается затем в избе у Смирновых. Туляков явился с новостью, что ферму в деревне скоро закроют. Формально – из-за повального коровьего лейкоза. Но и суть дела ему ясна:

«Колхозный период ваша деревня закончила. С сегодняшнего числа начинаем вторую, капиталистическую фазу», с горьким ехидством паясничает ветеринар. Старики и старухи по этому поводу разводят воспоминания о распроклятом тоталитарном прошлом (уже и в рассказе «У котла» подымавшиеся), когда «на каждую корову и лошадь паспорт» был. В таком коровьем паспорте «все было записано: и кличка, и масть, и от кого рождена, и которая по счету лактация. Клички телятам давались на ту букву, с которой начинается материнское имя. Теперь в конторе давно нет никаких коровьих бумаг. Летом животных ни по вечерам не считают, ни по утрам. Лежит ли корова в лесу или где-нибудь в кустах, отказали ли ей больные ноги – оставайся на съедение волкам».

Туляков и этот ностальгический сюжетец не оставляет без того, чтобы откомментировать «с граненой стопкой» в руке: «Товарищ Сталин выписал паспорта всем коровам. У каждой лошади, у каждой коровы был паспорт, на колхозников у него не хватило бланков. Вздрогнули…»

Так течет неспешное крестьянское веселье в деревне, где «осталось четыре дома. Всего две трубы дымили в небесную синеву».

И как эпиграф ко всему тому, что идет в наши дни тут и там в подобных, уже не в придуманных писателем, а в реальных русских деревнях, звучит напев той частушки, которую еще у котла в коровнике пела компания:

Начальнички навозные,Коровушки лейкозные.

«Заря новой жизни» уже который раз встает над видавшими виды полями и лесами…

Психологические характеристики в рассказе четки и лаконичны; беловские характеры, как в лучших его произведениях, зримо портретны. В подтверждение сошлемся прежде всего на того же Тулякова. Этот добродушный пьяница, подобно Валентину, пропадающий на почве своего пристрастия (но не трагически, как тот, а хорохорясь, с прибаутками и присловьями), не случайно «назначен» автором в ветеринары. Именно человеку этой профессии надлежит нести в обоих рассказах крестьянам весть о надвигающейся общей трагедии – готовящемся закрытии фермы, вокруг которой эта умирающая деревенька пока живет и кормится.

Правда, некоторые решения писателя не бесспорны. Речь уже не про иронию, а, например, про слишком уж «газетно-публицистические» фигуры чеченцев. В России изобилуют сейчас настоящие беженцы – русские из Прибалтики, из «хлопковых» и «шашлычных» республик так называемого бывшего СССР. Но автору нужно, чтоб – чеченцы… Что ж, писатель – хозяин в своем тексте. А все-таки злободневные «актуальные» реплики трудно приживаются в художественном произведении.



Поделиться книгой:

На главную
Назад