Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История русской литературы: 90-е годы XX века: учебное пособие - Юрий Иванович Минералов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Писатель Владимир Карпов в предисловии к журнальной публикации романа рассказывает: «Каждые пять минут зэк, живущий в ограниченном пространстве, подсознательно бросает взгляд в небо», – вспоминал в нашем разговоре Леонид Костомаров. Потому, видимо, голоса душ его героев обращены к небесам. Там – надежды, понимание, там подлинность жизни, дарованной от роду. Роман написан как монологи, полифония голосов, ведущих рассказ о своей и общей доле. Они, эти голоса, кажется, звучат даже не с земли, а из-под нее, из глубин земных расщелин, и услышит ли их небо:

«И когда подали по наши души „воронки“, и выкатились оттуда злые солдаты, и погнали нас к машинам, не толкая, но вбивая в спины дерево прикладов, отчего вскрикивали мы, готовые кубою… не знал никто, куда сейчас повезут – в поле, чтобы дострелить да забыть, на новый ли срок, на новые, до сих пор неизведанные мучения – никто того не знал; и жить сейчас, в эти минуты, не хотелось никому…»

Небо для заключенного – это еще и свобода. Несколько разных по характеру побегов описано в повествовании. Дерзкий и безумный побег одного; продуманный и жуткий побег другого, когда в качестве «прокорма» в пути прихватывается доверчивый бедолага; вызванный ревностью и чувством мщения побег третьего…

Финал первого побега, «дерзкого и безумного», с пониманием и знанием дела, по-зэковски, резюмируется в подглавке «Зона. Орлов»:

«Смельчак Жаворонков отдыхал на воле всего месяц – к заморозкам на политинформации нам сообщили: взят, на квартире у первой жены. Искали у последней, а он был у той, первой. Не сопротивлялся, улыбался. Когда везли, беспечно распевал песни.

Замполит убеждал: истерика. Старые же зэки возразили, что это состояние лучше знают, говорили верное: душа у него была спокойна, греха на ней не было. Погулял…

А что побегу он и есть побегу какой же это грех? Здесь себя человек не контролирует, это естество его к свободе стремится, меркнет рассудок в этот миг. Он, рассудок, все осмыслит, а потом словно дверцу за собой запирает, перед побегом затаивается. Остаются порыв, страсть, безрассудство. Таков побег.

В Зоне еще долго судачили о дерзком волгаре, что-то завораживающее было в этом побеге. Простота и ловкость. Тут давно усвоили, что побег получается вернее всего там, где его меньше всего ожидают. С хитринкой такой. Идеи же с подкопами или, скажем, ломануться на машине сквозь забор многими здесь считаются изначально дурацкими, скудоумием. А вот раздобыть через жену офицера пропуск, подделаться под вольного и сквозануть на виду у всех – через вахту, с папироской! – вот удел настоящего вора, вот это и поддержка отрицаловки на весь срок. Можно Зону на уши своей дерзостью поставить. Можно… без крови. Так рождается быль».

Особенно примечательно то, что Л. Костомаров оказался как художник достаточно силен и внутренне независим, чтобы избежать стилистического прессинга «лагерных» произведений крупных авторов, подобных А. Солженицыну и В. Шаламову. От их воздействия в работе над «лагерной» темой современному писателю уклониться психологически очень трудно. Но интонации Костомарова самостоятельны и новы.

В романе – многоплановом, сложно и интересно выстроенном – выделяются два героя. Это осужденный Воронцов по кличке «Квазимода» и офицер охраны майор Медведев. Вот его выразительная характеристика:

«Дом Медведев построил себе сам на окраине поселка, на теплом пригорке. Когда приехал сюда по направлению на работу, квартир не было, а скитаться по чужим углам уже надоело. Завел огород, построил первым теплицу, собирал завидные урожаи картошки и овощей. Офицеры сначала посмеивались над его затеей, дразнили куркулем, а когда побывали на новоселье в просторном, пахнущем смольем пятистенке, сами взялись рубить домишки и обживаться. Медведев был крепким мужиком, простое русское лицо, курносый, взгляд добрый, но когда допекут – суровый, лучше не лезть под руку.

За перелеском от дома Медведева – Зона: исправительно-трудовая колония строгого режима. Широкая тропинка к ней проторена майором за четверть века работы.

Прошли перед ним тысячи осужденных, сменялись поколения, уходили, иные вновь возвращались. Василий Иванович относился к своему нелегкому труду, как и весь его крестьянский род, старательно. Слова уже покойного ныне отца о его работе были нелестные: „За худое дело ты взялся, сынок! Неблагородное и неблагодарное. Я не неволю. Но постарайся остаться человеком. Честно живи! Это мой наказ. Хоть ты и коммунист, но помни, что ты крещеный, мать тайно тебя под Покров окрестила… Живи с Богом в душе!“»

Медведев живет и служит по отцовскому завету. В «зэках» он видит людей:

«Поселок, „старый город“, построен руками моих питомцев; школа, библиотека, больница, клуб – все это зэковские мозоли, досрочные освобождения за ударный труд, пот и возможность забыться в долгих годах неволи. А еще вот те деревянные заборы, вышки, проволочные ограждения, что опоясывают низину у подножья холма, сами же для своей охраны возвели, своими руками… Освободившись, многие остаются работать здесь, это их город…

Ну а страна наша – разве не их страна? Не ей ли во славу они обязаны жить и творить? К сожалению, они „творят“ свои преступления во славу себя и дружков, да девок распутных, да своего ненасытного кармана… Но ничего, заставим их работать для других, может быть, единственный раз в их жизни.

Сколько же за четверть века службы в Зоне было у меня бессонных ночей… Да только бы их… Сколько было всего, что изматывает похлеще самой изнурительной физической работы; предотвращение саботажа, драк, побегов, поножовщины – кислорода Зоны, без которого не может жить и дышать она».

В общем, автор изобразил в Медведеве не опереточного злодея а-ля перестройка, а настоящего советского, притом русского, офицера. Ну как могли демократически умонастроенные книгоиздатели, птенцы гнезда горбачевского, печатать книги столь «неправильного» писателя? Человека, который сам оттрубил в лагере «десятку» – и не озлобился, а теперь позволил себе заговорить о том, что в «советской» зоне и среди заключенных, и среди охраны встречались неизбежные мерзавцы, но бывали также замечательные люди!

«Кличку Квазимода (на русский манер, с твердым окончанием вместо утонченного французского) разменявший пятый десяток вор-рецидивист Иван Воронцов получил за дефект физиономии: ее портил рваный шрам, он рассекал все лицо – от скулы по брови до лба, придавая Ивану сходство с известным литературным персонажем. Поврежденная пулей кожа исказила не только лицо-левый глаз теперь смотрел куда-то вверх.

Выгодно отличали побитого жизнью Воронцова мощный треугольный торс да огромные кулачищи размером с кувалду. Все это было от привычки с детства к тяжелому физическому труду, что сделал его чуть согбенную фигуру сухой, а кожу от работы на воздухе – гладкой. Столь же ослепительно гладким был его всегда выбритый до полированного блеска череп, что вкупе с резко и мужественно очерченным подбородком, правильным, почти римским носом и ровными морщинами на лбу придавали Квазимоде ту степенность и свирепую резкость одновременно, что так ценятся здесь, в Зоне».

Время и место действия романа – «1982 год. Союз Советских Социалистических Республик, зона строгого режима в городе N». Но исподволь, ненавязчиво и талантливо, автор придает обобщенно-символический смысл и всему повествованию, и самим словам «Зона», «Срок», «Воля» и т. д. (не случайно и то, что одному из зэков тут «прилепили кличку» Достоевский). Даже ворон Васька, прирученный «Батей» Воронцовым (и в конце концов погибший от пули охранника), преображается в символический образ:

«Ворон плавно кружил в багряном небе и лениво оглядывал черную людскую колонну, нестройно бредущую по дороге…

Он знал про них все: вот сейчас начнут копошиться в оре и мате, сливаясь с неприютной в этих краях землей, сметая с нее последние леса. За долгую жизнь ворона они уже столько покалечили их, расщепили, растерли в пахучую пыль, потопили при сплаве в реках, что, если дело так пойдет впредь, бестолковые люди сокрушат весь его мир. Потому и каркают так долго и зло его соплеменники, серые вороны, при гулком падении Древа, отсчитывающего каждому свой Срок».

Слова, превращаемые в символы, Костомаров даже систематически записывает с большой буквы…

В моем понимании Леонид Костомаров, как и Алексей Варламов, на свой особенный манер развивает принципы символического реализма. Благодаря им в литературе 90-х годов прорастают новые яркие тенденции. Нельзя не признать, что не только произведение наподобие «Земли и Неба», но и роман вроде «Затонувшего ковчега» трудно представить в системе литературы советского времени. К сожалению, они, видимо, встретили бы бюрократические препоны, воздвигнутые «борющимися» за чистоту идеологии и атеистических принципов, отслеживающими разного рода «формачистов» редакторами. Ныне книги Варламова и Костомарова стало возможным опубликовать. Однако зато все новейшие, ранее неслыханные, общие писателям, проблемы – теперь и их удел.

АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН ПОВЕСТВУЕТ

Александр Солженицын в середине 90-х вернулся из США в Россию.

Солженицын Александр Исаевич (род. в 1918 г.) – прозаик, драматург, эссеист, лауреат Нобелевской премии, автор повестей и романов «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус», «В круге первом», эпопеи «Красное колесо» и др. В 1974 году за антисоветскую политическую деятельность был выслан из СССР, жил в Западной Европе и США, в 1994 году вернулся в Россию. Живет в Подмосковье.

Кажется, жизнь осуществила все его чаяния… Полное собрание сочинений издано на родине (и неоднократно). Нет более социализма, и уничтожен СССР, который он так темпераментно ненавидел. Правда, как следствие, есть нищета, разруха, мерзейшая коррупция, множество бездомных, безработных, бандитизм правит бал по всей стране. Трудно судить, что происходит сейчас в душе писателя, в конце 90-х отказавшегося принять из рук тогдашнего главы государства высокую награду. Как говорится, Бог весть, Бог судья… Но на страницах его новых произведений вершатся дела, немаловажные для понимания сегодняшнего сложного духовного состояния автора.

В «двучастном рассказе» «Желябугские Выселки» (Новый мир. – 1999. – № 3) действие первой части разворачивается на полях сражений Великой Отечественной, вскоре после Курской дуги. Рассказчик, в котором автобиографически много от самого автора, искренне захвачен нашими победами:

«Я четвертые сутки обожжен и взбаламучен, не улегается. Все, все – радостно. Наше общее большое движение и рядом с Курской дугой – великанские шаги.

И какое острое чувство к здешним местам и здешним названиям! Еще и не бывав здесь – сколько раз мы уже тут были, сколько целей пристреливали из-за Неручи, как выедали из карты глазами, впечатывали в сетчатку – каждую туг рощицу, овражек, перехолмок, ручеек Березовец, деревню Сетуху (стояли в ней позавчера), Благодатное (сейчас минуем слева, уже не увидим) и Желябугу, и, вот, Желябугские Выселки. И в каждой деревеньке заранее знали расположенье домов.

Так, правильно: Выселки на пологом склоне к ручейку Паниковец. И мы – уже тут, докачались по ухабистому съезду с проезжей дороги. Пока самолетов нет – стали открыто».

Родина, освобождаемая от ее врагов, радость от участия в победах Красной армии, молодость, сила… и – что так непривычно в произведениях Александра Солженицына – ни тебе его «любимого» НКВД, ни тебе Гулага, ни снующих повсюду «стукачей», «сексотов» и пр. То есть, конечно, вся подобная публика живет и здравствует в годы Великой Отечественной, как в любые иные годы и в любом обществе, но на сей раз она помещена автором там, где самое ее место – а именно, вне литературы. Людям на войне некогда трусливо трепетать перед Берией и Мехлисом – они освобождают Родину и ежечасно рискуют жизнью. Враг один, общий всему народу – немецкий фашизм.

Конечно, именно в таком ракурсе писали о войне многие художники, но для лауреата Нобелевской премии А. Солженицына «Желябугские Выселки» – очень интонационно неожиданное произведение. В то же время его интонации по-человечески очень понятны – немолодой уже писатель, как и многие другие фронтовики, все острее чувствует, что именно на войне он оказался участником величайших событий XX века, что именно эти годы – едва ли не самое яркое из бывшего в его долгой жизни…

Опытнейший писатель, Александр Солженицын обладает счастливой способностью воскресить в слове эти лучшие свои годы. Тут не вымысел, а правда:

«А вот мальчишка, лет десяти, опять к ступенькам пробирается.

– Ты куда?

– Смотреть. – Лицо решительное.

– А огневой налет, знаешь такой? Не успеешь оглянуться – осколком тебя продырявит. В каком ты классе?

– Ни в каком, – втянул воздух носом.

– А почему?

Война – нечего и объяснять, пустой вопрос. Но мальчик хмуро объясняет:

– Когда немцы пришли – я все свои учебники в землю закопал. – Отчаянное лицо. – И не хочу при них учиться. И видно: как ненавидит их.

– И все два года так? Шморгнул:

– Теперь выкопаю.

Чуть отвернулись от него – а он по полу, на четвереньках, под столиком вычислителя пролез – и выскочил в свою деревню».

А это изба в прифронтовой деревне Желябугские Выселки. Девушка рядом со старухой:

«Доглядел: там глубже какая ж девушка прелестная сидит.

– А тебя, красуля, как звать?

Кудряшки светлые с одного боку на лоб. И живоглазка:

– Искитея…

– И не замужем??

– Война-а, – старуха отклоняет за молодую. – Какое замужество».

А теперь вторая часть рассказа, которая относится к нашим невоенным, мирным дням.

«И вот через 52 года, в мае 1995, пригласили меня в Орел на празднование 50-летия Победы. Так посчастливилось нам с Витей Овеянниковым, теперь подполковником в отставке, снова пройти и проехать по путям тогдашнего наступления: от Неручи, от Новосиля, от нашей высоты 259,0 – и до Орла».

Поскольку один из фронтовиков – «сам» Солженицын, в поездке их, естественно, сопровождает многоразличное начальство. Гуляют по местам боевой славы ветераны, с трудом узнают осевшие высоты, обмелевшие овраги, ищут следы своих блиндажей, предаются обычным воспоминаниям, как было «у нас», да какие блиндажи были «у них»… И так понемногу приближаются к Желябугским Выселкам. Поднялись по склону «к самым верхним избам». А там сидят две древние с виду русские старухи:

«Сидят они хоть и под деревьями, а на березах листочки еще мелкие, так сквозь редкую зелень – обе в свету, в тепле.

У левой, что в темно-сером платке, а сама в бушлате, – на ногах никакая не обувь, а самоделка из войлока или какого тряпья. По-сухому, значит. А обглаженного посоха своего верхний конец обхватила всеми пальцами двух рук и таково держит у щеки.

У обеих старух такие лица заборозделые, врезаны и запали подбородки от щек, углубились и глаза, как в подъямки, – ни по чему не разобрать, видят они нас или нет. Так и не шевельнулись. Вторая, в цветном платке, тоже посох свой обхватила и так уперла под подбородок.

– Здравствуйте, бабушки, – бодро заявляем в два голоса. Нет, не слепые, видели нас на подходе. Не меняя рукоположения, отзываются – мол, здравствуйте.

– Вы тут – давнишние жители?

В темном платке отвечает:

– Да сколько живы – все тут.

– А во время войны, когда наши пришли?

– Ту-та…».

Дальше пошли расспросы о возрасте. Одной, оказалось, восемьдесят пятый, вторая же – всего лишь с двадцать третьего!

«– Так я на пять лет старше вас.

А лицо ее в солнце, и щеки чуть розовеют, нагрелись. В солнце, а не жмурится, оттого ли что глаза внутрь ушли и веки набрякшие.

– Что-то ты поличьем не похож, – шевелит она губами. – Мы и в семьдесят не ходим, а полозиим.

От разговора нижние зубы ее приоткрываются – а их-то и нет, два желтых отдельных торчат.

– Да я тоже кой-чего повидал, – говорю.

А вроде – и виноват перед ней.

Губы ее, с розовинкой сейчас и они, добро улыбаются:

– Ну дай тебе Господь еще подальше пожить.

– А как вас зовут? С пришипетом:

– Искитея.

И сердце во мне – упало:

– А по отчеству?

Хотя при чем тут отчество. Та – и была на пять лет моложе.

– Афанасьевна.

Волнуюсь:

– А ведь мы вас – освобождали. Я вас даже помню. Вот там, внизу, погреб был, вы прятались.

А глаза ее – уже в старческом туманце:

– Много вас тут проходило.

Я теряюсь. Странно хочется передать ей что-то же радостное оттого времени, хотя что там радостное? Только что молодость. Бессмысленно повторяю:

– Помню вас, Искитея Афанасьевна, помню.

Изборожденное лицо ее – в солнышке, в разговоре старчески теплое. И голос:

– А я – и чего надо, забываю.

Вздохнула.

В темном платке – та погорше:

– А мы – никому не нужны. Нам бы вот – хлебушка прикупить».

Хлебушка прикупить когда-то красавице Искитее и ее подруге теперь, как вскоре выясняется, потруднее, чем в войну. Когда двинулись ветераны на машине с начальством назад (повздыхав, конечно, о судьбах российского села), случается неожиданная заминка. Поперек дороги встали стеной старухи из брошенной властями деревни.

«Перегородили – не проедешь. Уже шесть старух кряду. Не пропустим.

Вылезает и районный. И мы с Витей.

Платки у баб – серые, бурые, один светло-капустный. У какой – к самым глазам надвинут, у какой – лоб открыт, и тогда видно все шевеленье морщинной кожи. На плечо позади остальных – дородная, крупная баба в красно-буром платке, стойко стала, недвижно.

А дед – позади всех.

И – взялись старухи наперебив:

– Что ж без хлебушка мы?

– Надо ж хлебушка привозить! ‹…›

Сельсоветский смущен, да при районном же все:

– Так. Сперва Андоскин вам возил, от лавки.

В серо-сиреневом платке, безрукавке-душегрейке, из-под нее – кофта голубая яркая:

– Так платили ему мало. Как хлеб подорожал, он – за эту цену возить не буду. Целый день у вас стоять, мол, охотности нет.

И бросил сельсоветский:

– Правильно».

Что называется, вырвалось из души, не сдержался чиновник – ведь невыгодно же, в самом деле, снабжать хлебом этаких старух, в корне же противоречит такое «рыночной экономике», а значит, правильно вас не снабжают! Такие теперь правила.

Опять, в середине мирных 90-х годов, обезлюдела и лежит в развалинах, точно в былые военные времена, деревня Желябугские Выселки! Совсем как та деревенька из рассказа Василия Белова «Лейкоз». Только та все же придумана писателем Беловым, а в этой реально стоит у ведомственной машины знаменитый писатель-фронтовик Александр Солженицын, на этот раз бессильный чем-нибудь помочь – он ведь больше не советский офицер, и с ним всенародно избранная местная российская власть, а не оккупационная администрация какая-нибудь… Причем тогда, в 43-м, у девушки Искитеи и ее односельчан беды были за спиной. Наши пришли, освободили, и впереди ну прямо солнце сняло! Жизнь только начиналась, вся жизнь была впереди. А теперь хуже, чем при немцах, и никакого будущего у старух не осталось. Над родной деревней при новейшей власти – точно еще одна война пронеслась.

Две части «двучастного рассказа», как видим, отличает своего рода «неполная симметрия»: внешнее сходство коллизий (то же место, те же основные герои, дважды разруха) и внутренняя их противоположность (трагедия «оптимистическая» – трагедия безысходная).

«Односуточная повесть» «Адлиг Швенкиттен» (Новый мир. – 1999. – № 3) относится к эпизоду из последнего этапа войны, когда наши ворвались в Восточную Пруссию и отрезали находившуюся там фашистскую группировку. Здесь уже нет повествования от первого лица, а значит, нет переданного в прямой документальной манере лично пережитого. Так получилось, что и по месту действия, и по сути описанного повесть сама провоцирует некоторые аллюзии с «Августом Четырнадцатого». Опять неподготовленное наступление, опять трагедия, пусть и несомасштабная гибели армии Самсонова.

Однако и здесь не чувствуется смакования советской военной неудачи – коего, откровенно говоря, от некоторых авторов так и ждешь. Александр Солженицын рисует события, как их живой свидетель:

«А немец не ожидал тут огня.

Стал расползаться в стороны.

Но и мы – не мимо! Фонтаны искр от брони! – значит, угодили, осколочно-фугасным!

Остановился танк.

А позадей – загорелось что-то, наверно бронетранспортер.

А по дороге – колонна катила!

Но и мы свои снаряды – чуть не по два в минуту!

А наш снаряд – и „королевскому тигру“ мордоворот».

Здесь есть настоящие герои, есть откровенные шкурники, есть просто люди, на войне озабоченные прежде всего тем, чтобы уцелеть и выжить, – не предавая, но и не геройствуя. Естественно, что первыми погибают герои. Наиболее яркая фигура в повести – командир 2-го дивизиона пушечной бригады майор Боев:

«На гимнастерке его было орденов-орденов, удивишься: два Красных Знамени, Александра Невского, Отечественной войны да две Красных Звезды (еще и с Хасана было, еще и с финской, а было и третье Красное Знамя, самое последнее, но при ранении оно утерялось или кто-то украл). И так, грудь в металле, он и носил их, не заменяя колодками: приятная эта тяжесть – одна и радость солдату».

Это воин по призванию. Армия – его дом и семья:

«Да когда в армию попал – Павел Боев только и жизнь увидел. Что было на воле? Южная Сибирь долго не поднималась от гражданской войны, от подавленного ишимского восстания. В Петропавловске, там и здесь, – заборы, палисадники еще разобраны, сожжены, а где целы – покривились. ‹…›

А в армии – наворотят в обед борща мясного, хлеба вдосыть. Обмундирование где не новенькое, так целенькое. Бойцы армии – любимые сыны народа. Петлицы – малиновые пехотные, черные артиллерийские, голубые кавалерийские, и еще разные (красные – ГПУ). Четкий распорядок занятий, построений, приветствий, маршировок – и жизнь твоя осмыслена насквозь: жизнь – служба, и никто тут нелишний. Рвался в армию еще до призыва».

Боев погибает вместе со своими солдатами, когда немцы пошли на прорыв (его дивизион по армейской неразберихе не имел пехотного прикрытия, и все попытки опытного умного Боева соединиться с пехотой оказались безрезультатны). Бригадное начальство, однако, попыталось после замять инцидент и даже переиграть гибель дивизиона в некий «успех» бригады. Сначала майором-смершевцем с целью замести следы расстреливается предупреждавший о прорыве немец-перебежчик (читателям-фронтовикам судить, насколько правдоподобна эта прилюдная самоуправная экзекуция, за которую, по-моему, и смершевцу могло бы не поздоровиться). Затем начальство имело наглость подать бригадный комсостав (к которому пристегнуло «для порядка» и некоторых уцелевших офицеров Боева) на орден Красного Знамени:

«Начальник артиллерии армии, высокий, худощавый, жесткий генерал-лейтенант, прекрасно сознавал и свою опрометчивость, что разрешил так рано развертывание в оперативной пустоте ничем не защищенной тяжелой пушечной бригады. Но тут – его взорвало. Жирным косым крестом он зачеркнул всю бригадную верхушку во главе списка – и приписал матерную резолюцию.

Спустя многие дни, уже в марте, подали наградную и на майора Боева – Отечественной войны I степени. Удовлетворили. Только ордена этого, золотенького, никто никогда не видел – и сестра Прасковья не получила».

Итак, сегодняшний Солженицын, как и в большинстве прежних произведений, тяготеет к художественному творчеству на основательной документальной базе. Это относится ко всем «узлам» «Красного колеса», а предельное развитие такой тенденции представлено в «Архипелаге Гулаг». Теперь перед нами «Желябугские Выселки» и «Адлиг Швенкиттен» – рассказ и повесть с мощной документальной подосновой.

Реализуется такое сочетание факта и вымысла у Солженицына в различных произведениях по-разному. Так, «Архипелаг Гулаг» – политический памфлет в оболочке документа, очерка. Здесь реальные факты, непроверенные факты, явные слухи, несомненно недостоверные анекдоты и еще авторские эмоции все выстроены в один ряд и в целях усиления воздействия на умы читателей высокоталантливо поданы как факты. Получилась жуткая картина. Она была бы достаточно страшна, если бы автор как ученый-историк или писатель-очеркист ограничил себя лишь достоверными, проверенными сведениями. Но так впечатляюща она не была бы. И автор чисто по-беллетристически прибегнул к «дорисовке» подлинных фактов всем вышеназванным.

Писатели склонны доверять своей фантазии и интуиции. Порой, однако, интуиция обманывает: свежий пример – недавняя история вокруг авторства «Тихого Дона». А. Солженицын в свое время со свойственным ему темпераментом и даром эмоционального убеждения внушал читателям, что М. Шолохов якобы не является его автором. Видно было даже, что он сам, пожалуй, искренне в это верит. И вот в наши дни вопрос закрыт – в 90-е годы найдена шолоховская рукопись великого романа. Меня интересует не то, как теперь поведет себя в этой связи А. Солженицын, а то, что с еще большей силой убеждения, чем в деле с Шолоховым, писатель внушал своим читателям нужные ему представления в своем «Архипелаге». Здесь сила эмоционально-художественного внушения поистине огромна. В этом плане «Архипелаг» напоминает «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева (впрочем, схожи оба произведения и стержневым принципом постановки в один ряд реальных фактов и продуктов личной писательской сюжетной фантазии авторов).

В «Красном колесе» факт и художественный сюжетный вымысел сопряжены несколько иначе. Принцип их сочетания напоминает «Войну и мир» Л. Толстого (и, кстати, «Тихий Дон» М. Шолохова). Правда, у Толстого почти нет еще свойственных Шолохову и Солженицыну «монтажных» приемов, когда в текст произведения часто вставляются обширные цитаты из реальных документов вроде армейских приказов и протоколов заседаний Государственной думы.

«Желябугские Выселки» вообще выглядят как документальное повествование – оформленные новеллой мемуары, если хотите, – и подлинные факты в них впечатляюще преобладают. Сюжет здесь, как и в «Адлиг Швенкиттене», создан самой жизнью. А такие сюжеты воистину бесценны.

«Угодило зернышко промеж двух жерновов» – выступление писателя непосредственно в мемуарном жанре (Новый мир. – 1999. – № 2). В подзаголовке оно названо «очерки изгнания». Часть очерков напечатана «Новым миром» в конце 1998 – начале 1999 года, но автор, видимо, продолжает работу над ними. Интонации их в целом более обычны для А. Солженицына.

Из европейского Цюриха Солженицыны решают тайно переехать в Америку, спасаясь от КГБ. Флегматичные швейцарцы и не видят, что творится у них под носом, но затравленный писатель знает: «КГБ на Западе – свободно действующая сила». По правде сказать, мы в СССР были, как говорится, лучшего мнения о западных спецслужбах, – но так или иначе, писателю кажется, что в Европе он беззащитен, и только переезд за океан оградит его семью от опасностей. Сложно манипулируя машинами и чемоданами, Солженицыны незаметно если не для КГБ, то для беспечных соседей пробираются в аэропорт и самолет.

На новом месте, в американском штате Вермонт, уже переоборудуется купленная усадьба. Между двумя домами отрыт подземный переход, который скоро начнут обсуждать на разные лады падкие на «клубничку» журналисты:

«И еще же, на грех, по верху нашего легкого сетчатого забора – и только вдоль проезжей дороги – провели единственную нитку колючей проволоки, чтоб зацепился зевака, кто будет перелезать. И корреспонденты вздули эту единственную нитку в „забор из колючей проволоки“, которою я сам себя – и, разумеется, вкруговую – огородил как в новой тюрьме… Но от жителей подхватили корреспонденты еще и о пруде-и понесли сказку о „плавательном бассейне“, что сразу повернуло наш воображаемый быт с тюрьмы на „буржуазный образ жизни“, которому хочет теперь отдаться семья Солженицыных. Ах, шкуры, не о нас, а о самих себе свидетельствуете, чем дышите. Мы выброшены с родины, у нас сердца сжаты, у жены слезы не уходят из глаз, одной работой спасаемся, – так „буржуазный образ жизни“».

Поначалу не отстает и отечественный супостат: «В первые недели наведывались и с русским языком неизвестные. И в „недоступных“ воротах оставили записку: „Борода-Сука За сколько Продан Россию Жидам и твоя изгородь не поможет от петли“». Судя по безграмотности, это уж посетил изгнанников явно не КГБ. Что называется, не его почерк.

«А между тем в Швейцарии социалистический „Тагес анцайгер“ вышел с заголовком чуть не на полстраницы: „Семья Солженицыных бежала из Цюриха“. И другие рисовали карты: „Глубоко в Вермонте, за семью горами“. Швейцария обиделась, вся целиком. И на небывалую тайну отъезда (правда, грубо получилось, мы не подумали), да даже и на сам отъезд».

Так или иначе жизнь на новом месте стала нормализовываться, и пришли размышления, в которых Александр Солженицын как всегда предстает человеком своеобразным, внутренне независимым и по-писательски наблюдательным:

«Насколько уважал я Первую эмиграцию – не всю сплошь, конечно, а именно белую, ту, которая не бежала, не спасалась, а билась за лучшую долю России и отступила с боями… Настолько безразличен я был к той массе Третьей эмиграции, кто ускользнул совсем не из-под смерти и не от тюремного срока – но поехал для жизни более устроенной и привлекательной (хотя и позади были у множества привилегированные сытые столицы, полученное высшее образование и нерядовые служебные места)».

Вокруг него, однако, отнюдь не храбрые корниловцы, а именно предприимчивые путешественники из «третьей волны», которые, как он ясно выражается, «поехали вовсе не туда», куда просились при выезде из СССР:

«В их ряду протекли, правда, и посидевшие в лагерях, психушках, но это были считанные, всем известные единицы. Однако в их же ряду проехало и немалое число таких, отборных, кто активно послужил и в аппарате советской лжи (а ложь простиралась куда широко: и на массовые песни, и на кинематографию), потрудились в дружбе с этим аппаратом, – как бы назвать эту эмиграцию? – пишущей. Но главное: теперь с Запада, с приволья, они туг же обернулись – судить и просвещать эту покинутую ими, злополучную, бесполезную страну, направлять и отсюда российскую жизнь.

А Запад встречал Третью не так, как первые две: те были приняты как досадное реакционное множество, почему-то нежелающее делить светлые идеалы социализма, те приняты были изнехотя, недружелюбно, образованные люди пошли чернорабочими, таксерами, обслугой, в лучшем случае заводили себе крохотный бизнес. Эту – Запад приветствовал, материально поддерживал и чуть ли не воспевал („отдали свою жизнь ради достойного поведения“), в их отъезде (изнутри СССР видимом как самоспасительное бегство) Запад видел „проявление русского достоинства“. Эти – часто с сомнительным (пробольшевиченным) гуманитарным образованием – почетно принимались как профессора университетов, допускались на виднейшие места западной прессы, со всех сторон финансировались поддерживающими организациями – и уж тем более свободно захватывали поле эмигрантской прессы, и руссковещательное радио, отталкивая оставшихся там стариков».

Не стану обсуждать реплику про «бесполезную страну» и словесное «поле» вокруг этой реплики. В остальном же Александру Исаевичу, не понаслышке знающему «третью волну», – ему видней. Как и в том, что он пишет о Западе:

«Западное общество в принципе строится – на юридическом уровне, что много ниже истинных нравственных мерок, и к тому же это юридическое мышление имеет способность каменеть. Моральных указателей принципиально не придерживаются в политике, а и в общественной жизни часто. Понятие свободы переклонено в необуздание страстей, а значит – в сторону сил зла (чтобы не ограничить же никому „свободу“). Поблекло сознание ответственности человека перед Богом и обществом. „Права человека“ вознесены настолько, что подавляют права общества и разрушают его. Особенно своевластна пресса, никем не избираемая, но приобретшая силу больше законодательной, исполнительной или судебной власти. А в самой свободной прессе доминирует не истинная свобода мнений, но диктат политический…»

Одним словом, общество, устроенное «по закону, а не по благодати», – картина, весьма ясная русскому, тем более православному, сознанию. Позволив себе эмоциональную реплику, можно было бы сказать: если и рай, то, Боже упаси, не для нас. Коли есть жанр «роман-предостережение», то разбираемая книга А. Солженицына напоминает в ряде черт «мемуары-предостережение».

НЕ РАСКРЫВШИЙСЯ ТАЛАНТ

Венедикт Ерофеев – ушедший из жизни в начале 90-х годов и по-настоящему не развернувшийся писатель.

Ерофеев Венедикт Васильевич (1938–1990) – прозаик, драматург.

Его прозаическая «поэма» «Москва – Петушки» гуляла в списках уже в 70-е (написана в 1969 г.), но впервые опубликована была только в годы «перестройки». Этот горький монолог спившегося интеллигента, который живет в подмосковных рабочих общежитиях, оставаясь «белой вороной» в «пролетарской» среде, иногда воспринимается с внешней стороны – просто как разухабистое повествование удалого пьянчуги-балагура, приправляемое ругательствами, алкогольными рецептами и иными забавными подробностями:

«Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля.

Вот и вчера опять не увидел, – а ведь целый вечер крутился вокруг тех мест, и не так чтоб очень пьян был: я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, потому что по опыту знаю, что в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.

Так. Стакан зубровки. А потом – на Каляевской – другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой. Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть укрепляя все члены, ослабляет душу. Со мной почему-то случилось наоборот, то есть душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно. Поэтому там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского пива и из горлышка альб-де-десерт.

Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше – что ты пил? Да я и сам путем не знаю, что я пил. Помню – это я отчетливо помню – на улице Чехова я выпил два стакана охотничьей. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я еще чего-то пил.

А потом я пошел в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно, и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал».

Горькая судьбина проступает, однако, за этой бравадой и самоиронией, личная ранимость и неудачливость: «Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Мое детство и отрочество…»; «Неделю тому назад меня скинули с бригадирства, а пять недель тому назад – назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому показалось, что я вводил, так поперли меня все-таки не за крутые перемены».

«Сюжет» повести состоит в путешествии героя на электричке от Москвы до станции Петушки, в ходе которого он в том же тоне горькой иронии с разными дурачествами рассказывает «о времени и о себе», наблюдает пассажиров, общается с ними и пьет, пьет алкоголь… Ощутима пародийно-ироническая перекличка с композицией все того же «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, которая здесь не самоценна, а помогает автору интонационно возвысить повествование, придав ему черты серьезной социальной сатиры. Когда же герой наконец как будто приезжает в Петушки, он оказывается… в Москве (глава «Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому»):

«А может быть, это все-таки Петушки?.. Почему на улицах нет людей? куда все вымерли?.. Если они догонят, они убьют… а кому крикнуть? ни в одном окне никакого света… и фонари горят фантастично, горят, не сморгнув».

«Очень может быть, что и Петушки… Вот этот дом, на который я сейчас бегу – это же райсобес, а за ним – тьма… Петушинский райсобес – а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших… О, нет, нет!..» (Внутренняя форма слова «райсобес» образно переигрывается по аналогии со словом «бес»[9].)

Далее интонации делаются патетически серьезными: „Не Петушки это, нет!.. Если Он – если Он навсегда покинул землю, но видит каждого из нас, – я знаю, что в эту сторону Он ни разу и не взглянул… А если Он никогда моей земли не покидал, если всю ее исходил босой и в рабском виде, – Он обогнул это место и прошел стороной…“

«Я выскочил на площадь, устланную мокрой брусчаткой, перевел дух и огляделся кругом:

„Нет, это не Петушки! Петушки Он стороной не обходил. Он, усталый, почивал там при свете костра, и я во многих душах замечал там пепел и дым Его ночлега. Пламени не надо, был бы пепел…“

Не Петушки это, нет! Кремль сиял передо мною во всем великолепии».

Заканчивается сия фантасмагория в некоем «неизвестном подъезде», где опять пробуждается едкая авторская ирония, которая как бы дезавуирует религиозную символику вышецитированных строк. Герой погибает от рук неких невнятно описанных злодеев.

От «поэмы» «Москва – Петушки», оставшейся «главной книгой» мало написавшего Ерофеева, исходит свет несомненной одаренности – одаренности яркой, но болезненной. В годы «перестройки» и в начале 90-х у некоторых авторов модно было истолковывать «поэму» как нечто глобально значимое, великое и пророческое. Для этого вряд ли достаточно оснований. Но, повторяем, перед нами произведение талантливого человека с удивительно несчастной писательской судьбой.

Рассказ «Василий Розанов глазами эксцентрика» (Зеркала. – М., 1989) написан в сходной с его «поэмой» манере иронической фантасмагории, видимо глубоко для Венедикта Ерофеева родственной и естественной:

«Я вышел из дома, прихватив с собой три пистолета, один пистолет я сунул за пазуху, второй – тоже за пазуху, третий – не помню куда.

И, выходя в переулок, сказал: „Разве это жизнь? Это не жизнь, это колыхание струй и душевредительство“. Божья заповедь „не убий“, надо думать, распространяется и на себя самого („Не убий себя, как бы ни было скверно“), но сегодняшняя скверна и сегодняшний день вне заповедей. „Ибо лучше умереть мне, нежели жить“, – сказал пророк Иона. По-моему, тоже так.

Дождь моросил отовсюду, а может, ниоткуда не моросил, мне было наплевать. Я пошел в сторону Гагаринской площади, иногда зажмуриваясь и приседая в знак скорби. Душа моя распухла от горечи, я весь от горечи распухал, щемило слева от сердца, справа от сердца тоже щемило. Все мои ближние меня оставили. Кто в этом виноват, они или я, разберется в День Суда Тот, Кто, и так далее. Им просто надоело смеяться над моими субботами и плакать от моих понедельников. ‹…› Она уходила – я нагнал ее на лестнице. Я сказал ей: „Не покидай меня, белопупенькая!“ – потом плакал полчаса, потом опять нагнал, сказал: „Благословеннолонная, останься!“ Она повернулась, плюнула мне в ботинок и ушла навеки.

Я мог бы утопить себя в своих собственных слезах, но у меня не получилось. Я истреблял себя полгода, я бросался под все поезда, но все поезда останавливались, не задевая чресел. И у себя дома, над головой, я вбил крюк для виселицы, две недели с веточкой флер-д-оранжа в петлице я слонялся по городу в поисках веревки, но так и не нашел. Я делал даже так: я шел в места больших маневров, становился у главной мишени, в меня лупили все орудия всех стран Варшавского пакта, и все снаряды пролетали мимо».

Опять герой прячет свою душу и пережитую личную утрату в словоплетениях грубоватой бравады. Он начинает примерять к себе разного рода суждения и афоризмы известных мыслителей и деятелей буквально всех времен и народов, тут же давая почти каждому едкую злую характеристику (среди них «пламенный пошляк Хафиз, терпеть не могу», Алексей Маресьев, Шопенгауэр, Тургенев, Миклухо-Маклай, Николай Островский и др.). Наконец он находит близкую себе натуру в Василии Розанове (как раз тогда, в годы «перестройки», неоднократно изданном) и начинает вникать в его сочинения, сопровождая цитаты из Розанова обычными своими прибаутками и дурашливо-ироническими комментариями:

«Никакой известности. Одна небезызвестность. – Да, да, я слышал… я слышал еще в ранней юности от нашей наставницы Софии Соломоновны Гордо об этой ватаге ренегатов, об этом гнусном комплоте: Николай Греч, Николай Бердяев, Михаил Катков, Константин Победоносцев, „простер совиные крыла“, Лев Шестов, Дмитрий Мережковский, Фаддей Булгарин, „не та беда, что ты поляк“, Константин Леонтьев, Алексей Суворин, Виктор Буренин, „по Невскому бежит собака“, Сергей Булгаков и еще целая куча мародеров… Я имею понятие об этой банде».

Как и все у Ерофеева, рассказ отличает высокопрофессиональная работа с языком. Он мастер игры словами, оттенками смысла, каламбурного словосплетения:

«Сначала отхлебнуть цикуты и потом почитать? Или сначала почитать, а потом отхлебнуть цикуты? Нет, сначала все-таки почитать, а потом отхлебнуть.

Я развернул наугад и начал с середины (так всегда начинают, если имеют в руках чтиво высокой пробы)».

Один из характерных выводов, к которым привело героя чтение, таков:

«Я не знаю лучшего миссионера, чем повалявшийся на моем канапе Василий Розанов».

Венедикт Ерофеев пробовал себя и в других жанрах. Так, в начале «перестройки» он написал пьесу «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», выполненную в духе «театра абсурда», но по-ерофеевски своеобразно (по замыслу она должна была составить вторую часть драматургического триптиха). Есть свидетельства, что «Вальпургиева ночь» писалась в «санаторном» отделении психиатрической больницы – в соответствующем профилю больницы и отделения состоянии[10]. Пьеса опубликована в коллективном сборнике «Восемь нехороших пьес» (1990). Далее, пробовал он себя и в том, что можно бы назвать «литературным коллажем», создав нечто под названием «Моя маленькая лениниана».

«Моя маленькая леннннана» (Юность. – 1993. – № 1) – еще одно произведение, явившееся итогом чтения автором чужих сочинений. На этот раз Венедикт Ерофеев оперирует цитатами из произведений и писем В. И. Ленина и близких ему людей (Н. К. Крупская, М. И. Ульянова, И. Арманд и др.). Интонационно это типичное творение времен «перестройки», и автор в нем проявляет себя человеком, находящимся под сильным влиянием современной «желтой» публицистики. Идея тут простая: подобрать и скомпоновать побольше отрывков, которые вне их контекста выглядят нелепыми или смешными. Например:

«Инесса Арманд – Кларе Цеткин. „Сегодня я сама выстирала свои жабо и кружевные воротнички. Вы будете бранить меня за мое легкомыслие, но прачки так портят, а у меня красивые кружева, которые я не хотела бы видеть изорванными. Я все это выстирала сегодня утром, а теперь мне надо их гладить. Ах, счастливый друг, я уверена, что Вы никогда не занимаетесь хозяйством, и даже подозреваю, что Вы не умеете гладить. А скажите откровенно, Клара, умеете Вы гладить? Будьте чистосердечны, и в вашем следующем письме признайтесь, что Вы совсем не умеете гладить!“ (январь 1915)».

Такое «дамское щебетание» действительно смешно, однако судить по данному отрывку об Инессе Арманд и Кларе Цеткин было бы более чем опрометчиво.

Это творение Ерофеева представляет самостоятельный интерес в той мере, в какой позволяет судить о внутреннем настрое и психологическом состоянии писателя в последний период его жизни. Что до авторского текста, он здесь минимален – это короткие злые комментарии, по-ерофеевски ироничные, которые просто являются связками компонуемых отрывков из чужих текстов. Тематически перед нами своего рода пародия на «лениниану» – художественные и публицистические произведения, в СССР посвящавшиеся «ленинской теме» самыми разными авторами, среди которых бывало немало откровенных халтурщиков и конъюнктурщиков. Одновременно тут проявилось – новое по тем временам – агрессивное дискредитирующее отношение к Ленину, истоки которого понятны и вряд ли требуют ныне комментариев.

ПИСАТЕЛИ ЛИТЕРАТУРНОГО ИНСТИТУТА

В этой главе говорится о творчестве писателей, совсем не похожих как авторы друг на друга, но работающих вместе в Литературном институте им. А. М. Горького, уникальном писательском вузе, не имеющем аналогов за рубежом, который мог быть создан, пожалуй, только в условиях великого СССР. Если точнее, речь идет не о всех его писателях, а о нескольких прозаиках и одном драматурге: о творчестве ныне действующего ректора института С. Есина, а также его профессоров, доцентов и преподавателей В. Гусева, В. Орлова, А. Проханова, Р. Киреева, А. Дьяченко.

(О некоторых поэтах Литературного института тоже рассказывается, но ниже, в других разделах пособия, посвященных поэзии 90-х годов.)

Как современный пример попытки создания художественно-литературной «ленинианы» в позитивном, а не пародийном плане невозможно обойти вниманием роман Сергея Есина «Смерть титана». Эта книга – заметное явление в литературе 90-х годов.

Выше уже упоминались некоторые произведения данного прозаика. Имя его стало пользоваться известностью после того, как в 1976 году вышел сборник его прозы «Живем только два раза». «Имитатор» – роман, впервые изданный в середине 80-х годов, но до сих пор остающийся наиболее популярным у читателей произведением Есина. В центре его – одна «вечная» морально-философская проблема. Подзаголовок произведения («Записки честолюбивого человека») уже позволяет составить о ней представление. В центре «Имитатора» художник Семираев – человек внешне вполне благополучный и интеллигентный. Однако это один из тех людей, на которых невозможно положиться в трудную минуту. Даже самые естественные нормы человеческой нравственности Семираев лишь имитирует, заменяя искренность актерством. Во имя того чтобы комфортабельно устроиться в жизни, добиться личного успеха, он потенциально способен переступить через совесть и честь – вообще готов на все. Он предельно эгоцентричен и постоянно занят наблюдением различных движений своей души. Однако, зло иронизируя над окружающими, он неожиданно способен и на самоиронию, даже на сарказм по отношению к себе. Более того, малоприятный Семираев, пожалуй, поневоле наиболее беспощадный судья для себя же самого. К Семираеву не вполне приложимы какие-либо однозначные характеристики («прагматик», «конформист», «предатель» и т. п. – хотя соответствующие компоненты, несомненно, присущи его психологическому облику и проявляются в его жизненном поведении). Какой-то тщательно скрытый духовный надлом или ущербность угадывается в этом герое. Можно утверждать, что в «Имитаторе» писатель Сергей Есин с пониманием отобразил новый для российской действительности реальный жизненный тип, лично ему хорошо известный. Семираев – это, так сказать, в определенном смысле «герой нашего времени».

У романа острый и увлекательный для читателя сюжет. Но особая сторона романа – языковая. «Имитатор» написан Сергеем Есиным от первого лица. При этом речь главного героя, который и является рассказчиком, содержит много тонких смысловых нюансов, имеющих исключительно большое значение для понимания смысла его поступков и внутренней логики характера.

В 90-е автором опубликовано несколько произведений.

В центре одного – сотрудник похабненького органа очень свободной печати под названием «Эротическая правда». Стоит он солнечным погожим днем четвертого октября 1993 года на Краснопресненском мосту и созерцает, как по российскому все ж таки парламенту лупят прямой наводкой зеленые танки, точно в банановой республике. Внутри у него при этом, ну конечно, клубятся всякие тонкие экзистенциальные противоречия, сочиняются сущие Достоевские «Записки из подполья» – прямо-таки словесным поносом исходит эротический журналист, демонстрируя самому себе, как не чуждо ему интересное страдание!.. Однако всерьез волнует его сейчас отнюдь не судьба тех самых полутора тысяч, о которых позже написали с гневом газеты, а лишь одно: как бы в профессионально-гонорарных целях подобраться чуть ближе. Для этого надо миновать оцепление. Что же откалывает хлыщ из порнографического издания? Он тут же наспех, но умело накладывает дамский макияж, взбивает свои длинные волосенки и, шевеля нижним бюстом, уверенно плывет вперед. И знаете, это ходячее олицетворение начавшихся перемен и «общечеловеческих ценностей» сразу так приглянулось стражам нового порядка, что его беспрепятственно пропускают! Это – из повести С. Есина «Затмение Марса» (Юность. – 1994, октябрь).

Спец по «эротической правде» имеет основания переживать в душе, когда ерзает на мосту перед Белым домом. Он отпрыск достойных родителей, и кое-какие остатки совести, оказывается, изжить не смог. А дело в том, что позавчера он, говоря его же словами, «написал письмо без подписи на имя министра внутренних дел о том, что во время беспорядков на Смоленской площади мною, патриотически настроенным молодым демократом, среди бунтовщиков был замечен ведший себя предосудительно и занимавшийся коммунистической пропагандой преподаватель госуниверситета… Конечно, время сейчас не такое, чтобы коммуняку сразу взять за шкирку, но в компьютер занесут». И вот теперь «молодой демократ» видит свою так называемую демократию в действии… Нервы и психика оказались слабоваты – пожив еще в светлом сегодня, продолжив по инерции ретивые попытки «вписываться» в него, юный извращенец кончает «столичной психиатрической клиникой». Там он хранит под подушкой видеокассету «с записью передач Си-эн-эн о бомбардировке и штурме Белого дома».

Могут быть разные мнения о том, сколь литературно убедителен подобный жизненный финал наглого, развращенного субъекта. Впрочем, С. Есин продолжает этим не очень человеческим образом творческое варьирование того реального типа, который ранее уже был им подмечен (романы «Имитатор», «Соглядатай» и др.).

Основная часть несомненно главного его романа «Смерть титана» была напечатана журналом «Юность» в конце 1998 – начале 1999 года. Он-то и посвящен Владимиру Ильичу Ленину. Роман написан от первого лица. Герой, уже переживший инсульт и понимающий, что ему немного осталось, вспоминает свою жизнь, размышляя о ее перипетиях, и думает о том, что произойдет после его смерти:



Поделиться книгой:

На главную
Назад