— Сомневаюсь, — отозвалась Анна. — Он не придет. Во всяком случае, днем и в нашу галерею при отделе. Он сейчас, скорее всего, смотрит новости, где вовсю щебечут про спасенные риммианские шедевры. Придет он позже, и, думаю, именно в музей. Сдается мне, что у него в Эрмитаж давно протоптана тропинка. Произведения из его личной коллекции, если судить по документам, постоянно выставляются, как говорит твоя мама, «на подтанцовке».
— Значит, нам предстоит романтический вечер в музее? — Эта мысль показалась чрезвычайно заманчивой.
Анна кивнула, одарив меня легкой улыбкой, и посоветовала надеть на свидание с искусством что-нибудь, что не боится пыли, и заранее выкурить нужное количество сигарет, чтобы не падать в обморок на задержании.
Пожалуй, мне и правда требовался отдых. День выдался суматошный и никак не желал заканчиваться. Все вращалось с такой невозможной скоростью, что все больше напоминало ад. Я подумал о том, чтобы потратить оставшиеся до закрытия выставки-однодневки несколько часов на то, чтобы забрести домой, выпить чашку кофе, принять душ. Но вспомнил про запертого в Саньковых казематах Экзи, лежащих в больнице дяде и Мэё, а еще о том, что дома меня ожидает рассерженная Марта, и решил поступить самоотверженно и благородно. Я отправился в больницу.
Как ни крути, но я чувствовал себя теперь ответственным за парнишку, по моей вине ставшего — пусть на несколько часов — отражением гениального самоубийцы.
Я коротко сообщил главному редактору по телефону о том, что подписал неразглашение и беру пару дней за свой счет, и бросил трубку за секунду до того, как он начал орать.
Дядя Брутя держался бодрячком, курил как паровоз и с большим вниманием выслушал мой репортаж с места событий.
К Мэё меня не пустили — парень все еще спал. Судя по нормальной температуре тела и всем остальным показателям относительного благополучия, которые перечисляются в листе текущего состояния больных, мальчишка шел на поправку — и совесть моя почти успокоилась.
Я еще раз попросил напомнить лечащему врачу, чтобы с мальчика сняли пластырь, но девушка-регистраторша с толстыми белыми косами, пышная, как ромовая баба, отмахнулась от этого сообщения, как от назойливой мухи. Зато смерила меня таким пристальным оценивающим взглядом, что я грешным делом подумал, не приходилось ли ей раньше работать в рентгеновском кабинете.
Она прищурилась и ласково поинтересовалась:
— А вы всегда смотрите в глаза, когда с девушкой разговариваете?
— Как честный человек, все остальное я рассмотрел раньше, — парировал я, прикидывая, как бы поэлегантнее смыться и не настроить собеседницу против себя. Как мужчина я не мог обидеть даму, как образцовый племянник понимал, что я-то сбегу, а дяде Бруте здесь еще валяться и валяться.
— А вы смотрите глубже… в женскую душу, — откровенно заявила она, поправляя в вырезе форменной блузы маленький серебряный крестик, своим движением вызвав из моей памяти давно забытый кавказский пейзаж — крохотную серую церквушку, затертую меж двух внушительных горных уступов.
Я тряхнул головой, отгоняя чудовищную ассоциацию, и сконцентрировался на шикарных косах, спускавшихся вдоль ее полных рук за край стола, но и тут услужливая память подбросила картинку — косы напомнили мне щупальца мертвого саломарского гостя с дырой в многоглазой голове.
— Смотрите глубже, — истолковав мой застывший взгляд в свою пользу, подбодрила чудовищная регистраторша, — про погляд в уголовном кодексе ничего не написано.
И она картинно отбросила косу за плечо.
Но я уже не смотрел в ее сторону. Косы-щупальца стояли у меня перед глазами. Я понял, как доказать одну из своих гипотез. Другую, не менее фантастическую, я собирался подтвердить или опровергнуть прямо сейчас.
Я включил все свое очарование, и толстокосая регистраторша наконец сказала мне, что Гокхэ спит в своей четвертой палате, после чего я с чистым сердцем отправился… под окна больницы. Отсчитал четвертое и осторожно заглянул внутрь.
Парень действительно спал. Возле него на стуле сидел знакомый доктор Айболит, неторопливо нашлепывавший что-то в ноутбуке, лежащем у него на коленях.
— Добрый доктор Айболит, он под деревом сидит, — прошептал я, стараясь сосредоточиться. — Приходи к нему лечиться и корова…
Доктор оторвался от ноута и глянул на больного. Я присел, скрывшись под подоконником:
— …и волчица, и жучок, и червячок…
За рамой что-то зашуршало. Видимо, Айболит подошел к Мэё. Раздался слабый стон. Я на мгновение поднял голову над подоконником и увидел, как доктор нагибается к Гокхэ. Глаза мальчика были открыты, а губы едва заметно шевелились.
Судя по тому, как хмурился доктор Семчев, склоняясь к самому лицу пациента, Гокхэ бредил, и бред этот не очень нравился эскулапу. Мэё протянул над одеялом бледные руки, но Семчев сосредоточенно рассматривал зрачки больного.
— …и медведица… Тупая напыщенная медведица… — мрачно констатировал я, заметив на запястье Гокхэ плотную марлевую повязку. Вся эта толпа врачей умудрилась начисто забыть о главном — возможно, пластырь они сняли вовремя. Однако забыли предупредить медсестру, чтобы при перевязке она закрывала бинтом только рану на руке и оставляла видимой татуировку. Последняя старательная медсестричка для верности замотала левую руку Мэё от локтя до запястья. Из чего следовал простой вывод: врачи продолжали вытаскивать с того света мастера Суо. И, пожалуй, это было мне на руку.
Я медленно прополз под окном. Потом выпрямился и снова отправился, на этот раз почти бегом, в регистратуру.
К дяде Бруте меня пропустили без особенных проблем.
— Дядь Бруть, — прошептал я ему на ухо в ответ на его приветствие, — у тебя телефон работает?
— Естественно, — ответил он, недоуменно поднимая брови.
— Ровно через восемь минут ты позвонишь в регистратуру и попросишь к телефону доктора Семчева из четвертой палаты. Держи его на телефоне, сколько сможешь. А как сорвется — тут же звони мне.
— Зачем? — насторожился дядя.
— Надо! — веско ответил я. — Кстати, как ты себя чувствуешь? Хорошо? Вот и славно. Больше кури…
И выскочил за дверь. Я где-то слышал, что лучше всего запоминается последняя фраза.
Дядя Брутя, к моему облегчению, выполнил задание в точности. Я уже караулил у дверей палаты, когда медсестра позвала Айболита к телефону. Еще через минуту я стоял у постели больного, точнее, полулежал на ней, придавив к одеялу тонкую руку полоумного юного гения, в которой были зажаты ножницы, что оставила на столике медсестричка, так усердно перебинтовавшая раненого живописца.
— Убирайтесь, — жестко сказал мне Мастер. В желтых глазах пылал такой огонь, что мне стало несколько не по себе.
— Перебьетесь, — резко ответил я, наваливаясь на него в попытке отнять ножницы. — Ваш доктор вот-вот вернется.
— Вот именно, — отрезал он сухо. — Я ждал, пока этот старый идиот уберется из палаты. Вы некстати, так что пойдите прочь. Я мастер Суо и имею право потребовать хоть немного одиночества!
— Я не слишком хорошо разбираюсь в живописи, — усмехнулся я, — так что мне плевать, что вы о себе думаете. Но сейчас вы заняли тело человека, которому я не хочу причинять зла. У меня есть к вам отличное предложение, Суо.
— Мастер, — огрызнулся он. — Зовите меня Мастером. Кто вы такой, чтобы торговаться со мной? Вы тоже хотите один из этих проклятых гобеленов?
— Да пес с ними, — честно ответил я, — плевать мне на гобелены. Я простой журналист и чужд высокого искусства. И у меня есть предложение, от которого вы не сможете отказаться. Вы отвечаете мне на пару вопросов, а я… помогаю вам уйти из жизни.
— Вы на это готовы? Если вы обманете, я засужу вас, щенок, — зашипел Суо. Никто не узнал бы в этом озлобленном желчном типе скромного мальчишку Гокхэ. И я без тени сомнения заверил Мастера, что совершу эту противозаконную любезность в ответ на его интервью. Он кивнул мне и выпустил из руки ножницы, которые, скользнув по одеялу, звякнули о кафельный пол.
Пожалуй, кто-то скажет, что я убил гения. Может, сдай я Гокхэ хорошему психиатру, тот и сумел бы вылечить больную душу Мастера, заключенную в теле Мэё, но риммианец сам выбрал смерть, окончательно обессмертив себя в веках. А у Гокхэ впереди еще была долгая и, кто знает, возможно, даже счастливая жизнь. Поэтому я без сожаления простился со старым говнюком Суо, сорвав бинты с рук хрупкого и очаровательного, как Парис, мальчика-скульптора. Мэё открыл глаза, некоторое время недоуменно пялился в потолок, а потом — привычным жестом глянул на запястье.
— Добрый день, дружище, — сказал я ему, садясь на край кровати. — Как настроение?
— Я помог вам, господин Шатов? — спросил мальчик слабым голосом, хлопая длинными ресницами. Его желтые глаза от усталости и пережитого стресса отливали янтарем. — Саломея Ясоновна довольна мной?
Я заверил его, что Саломея Ясоновна в полном восхищении, и решил, что недолго Николаосу оставаться маминым фаворитом.
— Как вы думаете, Носферату, могу я ей что-то подарить?.. Я так хотел бы поблагодарить ее за все, что ваша мама делает для меня, — прошептал Мэё, смущаясь, так что его перламутровая кожа покрылась мерцающим румянцем.
— Подарите ей фен, — посоветовал я, скрыв улыбку. — Она будет вам очень благодарна.
Вернулся доктор. Но я не стал объясняться с ним и вышел. Потом прибавил шаг, а потом и вовсе побежал, потому что мысли, почуяв верное направление, бросились по нему, как хорошие гончие, и я едва поспевал за ними.
Марта караулила меня, стоя на крыльце. Но я не позволил ей наброситься с упреками. Кинул в сумку, чтобы не тратить время на пробег по магазинам, несколько пачек сигарет, одну из новых маминых туфель, переложил в карман свежей рубашки карту с уже трижды за этот безумный день просмотренными фотографиями мертвого саломарца. И сбежал, не говоря ни слова.
Видимо, Санек уже убедил себя в том, что знает, чего от меня ждать, потому что, когда я ворвался в музей, держа во рту сразу две зажженные сигареты и размахивая сумкой с торчащей из нее маминой туфлей, он опешил.
— Шатов, вы идиот? — предположил он вежливо, выступая из полутьмы. Музей погружался в сонное оцепенение ночи.
— Вы здесь, отлично, — объявил я, торопясь. — А Анна Моисеевна?
Сигареты не помогали. Адреналин, закипавший в моей крови, видимо, усиливал действие саломарского яда. Я чувствовал, как меня начинает трясти, круглые пятнышки снова заалели, так что край одного стал заметен под манжетой рубашки. Видимо, химия организма решила преподнести мне очередной сюрприз.
— Пойдемте в кабинет директора, Шатов, а то вспугнете преступника. Вы невменяемы? Это яд?
— Может быть, — отмахнулся я, изо всех сил стараясь удержать в голове с таким трудом сложившуюся картинку. — Не обо мне речь. Насяев!
— Что — Насяев? — спросил Санек, заталкивая меня в кабинет. Там ярко, не скрывая своих ватт, горели все лампы и люстра под потолком. Однако окна были плотно закрыты металлическими створками и завешаны шторами, чтобы даже луч света не проникал наружу. Возле директорского стола уже сидела напряженная и печальная, как все бюджетники, Ирина Алексеевна Муравьева. Под столом в корзинке смирно обретался Экзи. Увидев меня, он вильнул хвостом, слез с подушки и тотчас, задрав ногу, напрудил огромную лужу.
— Прошу пр-р-рощения, — проговорил знакомый ровный голос. — Не удержал. Критическое наполнение.
— Эх, блин, — выдохнул Санек. — Ирина Алексеевна, где у вас тут уборщица? Хоть тряпку принесите, вытрите.
— Эхблин — это его брат, — заметил я, скидывая с плеча сумку, — а его имя Экклезиаст.
— Да хоть Эхнатон, — рыкнул Санек. — Забирайте собаку, Шатов. Сладу с ним нет никакого. Вот, пришлось господина Уроса попросить пока придержать пса, а то жрет все подряд и музейных работников за ноги кусает.
Урос вытянул изо рта послушного, как агнец, Экзи пучок черных нитей, сложил в крошечную ладошку и помахал мне, приветствуя.
— Оставить его в отделе не смогли, — продолжил Санек. — Без контроля со стороны нашего свидетеля он в полчаса все изгадит, а господин Урос нужен здесь для следственного эксперимента. Так что не компостируйте мне мозг, Шатов, рассказывайте, что вы узнали о Насяеве, забирайте собаку и до свидания.
— А облава в запаснике?
Ирина Алексеевна, повинуясь грозному взору Санька, бросилась за тряпками — убрать за лохматым свидетелем, хотя ее желание услышать, что же все-таки я знаю о Насяеве, читалось во взоре искусствоведа Муравьевой даже невооруженным глазом.
— Анна Моисеевна уже все подготовила, — заверил Санек сурово, — там справятся без вас.
— Отлично, — заявил я, — тогда у нас есть время поговорить.
Мои домыслы и предположения напоминали плотный клубок, разобраться в котором и мне самому было непросто. Но я решился говорить открыто и разматывать нить постепенно, хотя бы для того, чтобы вновь не запутаться самому.
— Мы не можем прилюдно взять Насяева за жабры, обвинив в шпионаже, так? — начал я медленно. — Даже если он попадется в ловушку Анны Моисеевны, мы вообще не можем привлечь его по-тихому, потому что вокруг саломарского дела сейчас вьются такие рои журналистов, что в одно мгновение арест Насяева будет известен всему миру.
— Это я знаю и без вас, Носферату Александрович, — бросил Санек раздраженно. — Что вы предлагаете?
— Его можно осудить за другое преступление! Причем так, что журналисты будут в полном восторге и общественность встанет на нашу сторону.
— А вы сказочник, Шатов, — пробормотал Санек. Какое-то странное азартное раздражение захлестывало меня, занудство и непонятливость коллеги казались несносными.
— Вы не понимаете! — Я выхватил мамину туфлю и постучал ею по дубовой столешнице.
— О, в Хрущева играете, — саркастически заметила, появляясь в дверях, Анна, — туфлей по столу — неожиданно. Кстати, передайте Саломее Ясоновне — отличные туфли. Пусть бросит мне на почту электронный адрес бутика.
Анна подошла ближе, глянула на мое лицо и ужаснулась.
— Что вы смотрите, тоже мне, разведчик, — набросилась она на Санька, — он же у вас сейчас замертво рухнет. Давайте сумку, которую привезли с собакой.
Анна вытащила уже знакомую пачку никотиновых пластырей, расстегнула мне ворот рубашки и прилепила несколько прямо на бордовые кружки саломарской сыпи. Может, от тепла ее рук, может, от новой волны адреналина, вызванной этим касанием, я почувствовал, что силы оставили меня, и, не удержавшись на ногах, стал сползать по столу на пол, выронив туфлю.
— Ну же, Ферро, — прошептала Анна, хлопая меня по щекам. — Давай же, рассказывай, что ты там придумал. Говори. Говори.
— Я знаю, кто убил Раранну, — шепнул я.
— И я знаю, — видимо, все еще считая мое поведение спектаклем, пробормотал Санек. — Муравьев.
— Хватит, доигрался в Пинкертона. Вызываем «Скорую» и под капельницу тебя, паразита, — прошептала Анна, трогая мой лоб. — Надо было еще вчера тебя в больницу. Крепкий, бодрячком держался.
Анна выглядела по-настоящему испуганной. Наконец серьезно встревожившийся Санек тоже подбежал ко мне. Даже Урос выбрался из собаки и подкатился к моему плечу плотным черным шариком, из которого мне в нос тотчас полезли ниточки полиморфа — снимать биометрию. Лишенный узды Экзи нырнул между ног Санька и принялся лизать мне лицо, мешая саломарцу закончить осмотр.
— Консула убил Насяев, — прошептал я, отстраняя слабеющей рукой навязчивого пса и незваного полиморфного доктора. — Могу доказать. И мы его посадим.
Я снова попытался всучить Саньку туфлю, чем, видимо, подтвердил его подозрения в моей невменяемости. Анна набрала номер «Скорой», но осеклась. Я понимал ее — сигнал «Скорой», едущей в закрытый на ночь музей, скорее всего, привлечет внимание. Насяева можно будет не ждать. Схватить его за руку можно, лишь создав иллюзию, что он способен беспрепятственно проникнуть в музей.
В кабинет вошла Муравьева с салфетками в руках и торопливо побросала их в лужу. На столе зазвонил телефон. Санек указал на него глазами, и Муравьева, тотчас позабыв про собачий сюрприз, вытерла дрожащие руки оставшейся салфеткой и взяла трубку двумя пальцами. Слушала она минуту или две, то и дело соглашаясь. А потом поставила трубку на стойку и упала в кресло.
— Он сейчас приедет, — произнесла она слабым голосом. — Сказал, что хочет забрать своего Рунгио Гарра, который остался у нас с последней выставки.
— В описи хранимого в музее нет отметок об этом, — заметила Анна, и Муравьева закашлялась.
— Мы позволили… как другу музея… — она едва не плакала.
— Гарр выставлялся вместе с гобеленами из коллекции Штоффе?
Муравьева кивнула.
— Отлично. — В голосе Анны слышался охотничий азарт. — Встретьте его у входа. Ну же, Ирина Алексеевна, будьте естественнее. Все обойдется.
Моя прекрасная леди перевела глаза на меня. Я попытался сесть, но не сумел. Тогда Санек взял меня за шиворот, как котенка, и посадил в кресло.
— Идите, Анна Моисеевна, — успокоил он. — Я пока присмотрю за Носферату Александровичем. Если ему не станет лучше, я вызову «Скорую».
Мы остались вдвоем.
— Хватит паясничать, Шатов, — рявкнул на меня Санек, едва затворилась дверь. — Риета, приводите его в чувство.
Мой рот и нос наполнили ниточки полиморфа. Я покорно закрыл глаза и позволил сынку саломарского профессора копаться в моих сосудах и нервах. Никотин начинал действовать, и я уже мог двигать руками и даже, с некоторым усилием, поворачивать голову.
— Можно вывести эту дрянь из его организма? — спросил Санек, держа железной хваткой вырывающегося пса.
Урос телепатически заверил, что в считаные минуты поставит меня на ноги. И не солгал.