В Германии, в дорогой отчизне, Все любят вишню, древо жизни, Все тянутся к ее плоду, Но пугало стоит в саду. Каждый из нас, точно птица, Чертовой рожи боится. Но вишня каждое лето цветет, И каждый песнь отреченья поет. Хоть вишня сверху и красна, Но в косточке смерть затаила она. Лишь в небе создал вишни Без косточек всевышний. Бог-сын, бог-отец, бог — дух святой, — Душой прилепились мы к троице той, И, к ним уйти с земли спеша, Грустят немецкая душа. Лишь на небе вовеки Блаженны человеки, А на земле все грех да беда, — И кислые вишни, и горе всегда. ИЗ «МАТРАЦНОЙ МОГИЛЫ»
«Причудам дерзостно и смело…»
Перевод В. Левика
Причудам дерзостно и смело Я жизнью жертвовал всегда. Я проиграл, но не беда, — Не ты ли, сердце, так хотело! Как говорят: «Блаженны люди, Когда куют судьбу свою!» Я жизнь растратил — признаю, — Но я не изменял причуде. Хоть кратко счастье достиженья, Хоть быстротечен был обман, — Тому ли, кто блаженством пьян, Считать блаженные мгновенья! Ведь счастье — вечности равно, И что там время, что пространство, Где всех огней непостоянство В один костер сольет оно! «В их поцелуях крылся путь к изменам…»
Перевод М. Тарловского
В их поцелуях крылся путь к изменам, От них я пьян был виноградным соком, Но смертный яд с ним выпил ненароком, Благодаря кузинам и кузенам. Спасенья нет моим гниющим членам, Прирос к одру я неподвижным боком, Погибла жизнь в объятье их жестоком, Благодаря кузинам и кузенам. Пусть я крещен, — есть след в церковной книге — И надо бы мне, прежде чем остынуть, Дать ощущенье им в моих несчастьях, — Но легче мне, в мечтах о смертном миге, Их не простить — безжалостно проклясть их: Дай, боже, им измучиться и сгинуть! Орфеистическое
Перевод В. Левика
{208}
Недобрый дух в недобрый день Тебе вручил убийцы нож кровавый. Не знаю, кто был этот дух, Но рану жгло мучительной отравой. Во мраке ночи, мнится мне, Ты явишься, жилец иного света, Раскрыть мне тайну, клятву дать, Что был не ты убийцею поэта. Я жду тебя, приди, приди! Иль сам сойду в геенну за тобою И вырву правду у тебя Пред сонмами чертей, пред сатаною. Пройду, как древле шел Орфей, Пройду средь воплей, скрежета и смрада, И верь мне, я найду тебя, Хоть скройся в безднах глубочайших ада! Туда, туда, где царство мук, Где вторит воплю хохот беспощадный! С тебя личину я сорву, Великодушья пурпур маскарадный. Я знаю все, что знать хотел, Ты мной прощен, моей виновник смерти, Но мне ли охранять того, Кому в лицо плюют с презреньем черти! «Да не будет он помянут…»
Перевод В. Левика
«Да не будет он помянут!» — В лютой скорби так кричала Эстер Вольф, и речь старухи Крепко в сердце мне запала. Да о нем сотрется память, Да во мрак забвенья канут Все преданья о проклятом! Да не будет он помянут! Сердце, сердце, плачь и сетуй, Что в страданьях годы вянут, Но о нем ни слова больше! Да не будет он помянут! Да не будет он помянут Ни в речах, ни в книгах, братья! Смрадный пес, во гробе смрадном Да сгноят тебя проклятья! И когда фанфары гнева В страшный день на суд господний Сонмы грешников усопших Воззовут из преисподней, И пред божиим престолом Души бледные предстанут, И прочтет архангел списки, — Да не будет он помянут! «В диком бешенстве ночами…»
Перевод Л. Руст
В диком бешенстве ночами Потрясаю кулаками Я с угрозой, но без сил Никнут руки — так я хил! Плотью, духом изможденный, Гибну я, неотомщенный. Даже кровная родня Мстить не станет за меня. Кровники мои, не вы ли Сами же меня сгубили? Ах! Измены черной дар — Тот предательский удар. Словно Зигфрида-героя, Ранили меня стрелою{209} — Ведь узнать легко своим, Где их ближний уязвим. «Тот, в ком сердце есть, кто в сердце…»
Перевод В. Левика
Тот, в ком сердце есть, кто в сердце Скрыл любовь, наполовину Побежден, и оттого я, Скованный, лежу и стыну. А едва умру, язык мой Тотчас вырежут — от страха, Что поэт и мертвый может Говорить, восстав из праха. Молча я сгнию в могиле И на суд людской не выдам Тех, кто подвергал живого Унизительным обидам. «Вечность, ох, как ты долга!..»
Перевод М. Тарловского
Вечность, ох, как ты долга! Потерял векам я счет. Долго жарюсь я, но ад До сих пор жаркого ждет. Вечность, ох, как ты долга! Потерял векам я счет. Но однажды и меня Черт с костями уплетет. «Грубости средневековья…»
Перевод П. Карпа
Грубости средневековья Вытеснил расцвет искусства, Просвещенью служит ныне Главным образом рояль. А железные дороги Укрепляют наши семьи — Ведь они нам помогают Жить подальше от родных. Жалко только, что сухотка Моего спинного мозга Скоро вынудит покинуть Этот прогрессивный мир. «Час за часом, дни и годы…»
Перевод Л. Руст
Час за часом, дни и годы, Как улитки-тихоходы, Те, чьи рожки вдаль простерты, Груз влачат свой полумертвый. Лишь порой, в пустотах дали, Лишь порой, сквозь мглу печали, Свет блеснет неповторимый, Как глаза моей любимой. Но в одно мгновенье ока — Нет виденья, и глубоко Погружаюсь я в сознанье Всей бездонности страданья. «Я жалил стихом и ночью и днем…»
Перевод А. Мушниковой
Я жалил стихом и ночью и днем Мужчин и девиц степенных — Дурачеств много творил я притом, С умом же пропал совершенно. Зачав, служанка родила — К чему хулить природу? Чья жизнь без глупостей прошла, Тот мудрым не был сроду. «В мозгу моем пляшут, бегут и шумят…»
Перевод В. Левика
В мозгу моем пляшут, бегут и шумят Леса, холмы и долины. Сквозь дикий сумбур я вдруг узнаю Обрывок знакомой картины. В воображенье встает городок, Как видно, наш Годесберг древний. Я вновь на скамье под липой густой Сижу перед старой харчевней. Так сухо во рту, будто солнце я съел, Я жаждой смертельной измаян! Вина мне! Из лучшей бочки вина! Скорей наливайте, хозяин! Течет, течет в мою душу вино, Кипит, растекаясь по жилам, И тушит попутно в гортани моей Пожар, зажженный светилом. Еще мне кружку! Я первую пил Без должного восхищенья, В какой-то рассеянности тупой. Вино, я прошу прощенья! Смотрел я на Драхенфельс{210}, в блеске зари Высокой романтики полный, На отраженье руин крепостных, Глядящихся в рейнские волны. Я слышал, как пел виноградарь в саду И зяблик — в кустах молочая. Я пил без чувства, и о вине Не думал, вино поглощая. Теперь же я, сунув нос в стакан, Вино озираю сначала И после уж пью. А могу и теперь, Не глядя, хлебнуть как попало. Но что за черт! Пока я пью, Мне кажется, стал я двоиться. Мне кажется, точно такой же, как я, Пьянчуга напротив садится. Он бледен и худ, ни кровинки в лице, Он выглядит слабым и хворым И так раздражающе смотрит в глаза, С насмешкой и горьким укором. Чудак утверждает, что он — это я, Что мы с ним одно и то же, Один несчастный больной человек В бреду, на горячечном ложе, Что здесь не харчевня, не Годесберг, А дальний Париж и больница… Ты лжешь мне, бледная немочь, ты лжешь! Не смей надо мною глумиться! Смотри, я здоров и как роза румян, Я так силен — просто чудо! И если рассердишь меня, берегись! Тебе придется худо! «Дурак!» — вздохнул он, плечами пожав, И это меня взорвало. Откуда ты взялся, проклятый двойник? Я начал дубасить нахала. Но странно, свое второе «я» Наотмашь я бью кулаками, А шишки наставляю себе, Я весь покрыт синяками. От этой драки внутри у меня Все пересохло снова. Хочу вина попросить — не могу, В губах застревает слово. Я грохаюсь об пол и, словно сквозь сон, Вдруг слышу: «Примочки к затылку И снова микстуру — по ложке в час, Пока не кончит бутылку». «Землю губит злой недуг…»
Перевод В. Левика
Землю губит злой недуг. Расцветет — и вянет вдруг Все, что свежестью влекло, Что прекрасно и светло. Видно, стал над миром косным Самый воздух смертоносным От миазмов ядовитых Предрассудков неизжитых. Налетев слепою силой, Розы женственности милой От весны, тепла и света Смерть уносит в день расцвета. Гордо мчащийся герой В спину поражен стрелой, И забрызганные ядом Лавры достаются гадам. Чуть созревшему вчера Завтра гнить придет пора, И, послав проклятье миру, Гений разбивает лиру. О, недаром от земли Звезды держатся вдали, Чтоб земное наше зло Заразить их не могло. Нет у мудрых звезд желанья Разделить с людьми страданья, Позабыть, как род людской, Свет и счастье, жизнь, покой. Нет желанья вязнуть в тине, Погибать, как мы, в трясине, Или жить в помойной яме, Полной смрадными червями. Их приют — в лазури тихой Над земной неразберихой, Над враждой, нуждой и смертью, Над проклятой коловертью. Сострадания полны, Молча смотрят с вышины, И слезинка золотая Наземь падает, блистая. Цитрония
Перевод В. Левика
То были детские года, Я платьице носил тогда, Я в школу только поступил, Едва к ученью приступил. Двенадцать девочек — вся школа, Лишь я — герой мужского пола. В клетушке-комнатке с утра Весь день возилась детвора, — Писк, лепет, щебетанье, гам, Как будто птички были там; Читали хором по складам, А фрау Гиндерман — барбос, Украсивший очками нос (То был скорее клюв совы), — Качая головой, увы, Сидела с розгой у стола И больно малышей секла За то, что маленький пострел Невинно нашалить посмел, Вмиг задирался низ рубашки, И полушария бедняжки, Что так малы и так милы, Порой, как лилии, белы, Как розы алы, как пионы, — Ах, эти нежные бутоны, Избиты старою каргой, Сплошь покрывались синевой! Позор и поруганье, дети, — Удел прекрасного на свете. Цитрония, волшебный край, — Так звал я то, что невзначай У Гиндерман открылось мне, Подобно солнцу и весне, Так нежно, мягко, идеально, Цитронно-ярко и овально, Так мило, скромно, смущено И гнева гордого полно. Цветок любви моей, не скрою, Навеки я пленен тобою! Стал мальчик юношей, а там — Мужчиною по всем правам. И — чудо! — золотые сны Ребенка в явь воплощены. То, чем я бредил в тьме ночной, Живое ходит предо мной. Ко мне доносится сквозь платье Прелестный запах, но — проклятье! — На что глядел бы я веками, То скрыто от меня шелками! Завесой тоньше паутины Лишен я сладостной картины, — Закрыла ткань волшебный край, Цитронию, мой светлый рай! Стою, как царь Тантал{211}: дразня, Фантом уходит от меня. Как будто волей злого мага — Бежит от губ сожженных влага. Мой плод желанный так жесток, — Он близок, но, увы, далек! Кляну злодея-червяка, Что на ветвях прядет шелка, Кляну ткача, что из шелков, Из этой пряжи ткет покров, Тафту для пакостных завес, Закрывших чудо из чудес — Мой солнечный, мой светлый рай, Цитронию — волшебный край! Порой, забывшись, как в чаду, В безумье бешенства, в бреду Готов я дерзостной рукой Сорвать тот полог роковой, Покров, дразнящий сладострастье, Схватить мое нагое счастье! Но, ах! Есть ряд соображений Не в пользу таковых движений, Нам запретил морали кодекс Посягновение на podex. Послесловие Без прикрас, в укромном месте Расскажу я вам по чести Очень точно и правдиво, Что Цитрония за диво. А пока — кто понял нас — Чур молчать! — заверю вас, Что искусство есть обман, Некий голубой туман. Что ж являл собой подснежный Голубой цветок, чей нежный Романтический расцвет Офтердингеном воспет{212}? Синий нос крикливой тетки, Что скончалась от чахотки В заведенье для дворян? Чей-то голубой кафтан? Иль, быть может, цвет подвязки, Что с бедра прелестной маски Соскользнула в контрдансе? Honni soit qui mal у pense.[17] К телеологии
Перевод В. Левика
(Отрывок) Для движенья — труд нелишний! — Две ноги нам дал всевышний, Чтоб не стали мы все вместе, Как грибы, торчать на месте. Жить в застое род людской Мог бы и с одной ногой. Дал господь два глаза нам, Чтоб мы верили глазам. Верить книгам да рассказам Можно и с единым глазом, — Дал два глаза нам всесильный, Чтоб могли мы видеть ясно, Как, на радость нам, прекрасно Он устроил мир обильный. А средь уличного ада Смотришь в оба поневоле: Чтоб не стать, куда не надо, Чтоб не отдавить мозоли, — Мы ведь горькие страдальцы, Если жмет ботинок пальцы. Две руки даны нам были, Чтоб вдвойне добро творили, — Но не с тем, чтоб грабить вдвое, Прикарманивать чужое, Набивать свои ларцы Как иные молодцы. (Четко их назвать и ясно Очень страшно и опасно. Удавить! Да вот беда: Всё большие господа — Меценаты, филантропы, Люди чести, цвет Европы! А у немцев нет сноровки Для богатых вить веревки.) Нос один лишь дал нам бог, Два нам были бы не впрок: Сунув их в стакан, едва ли Мы б вина не разливали. Бог нам дал один лишь рот, Ибо два — большой расход. И с одним сыны земли Наболтали, что могли, — А двуротый человек Жрал и лгал бы целый век. Так — пока во рту жратва, Не бубнит людское племя, А имея сразу два — Жри и лги в любое время. Нам господь два уха дал. В смысле формы — идеал! Симметричны и равны И чуть-чуть не столь длинны, Как у серых, не злонравных Наших родственников славных. Дал господь два уха людям, Зная, что любить мы будем То, что пели Моцарт, Глюк… Будь на свете только стук, Грохот рези звуковой, Геморроидальный вой Мейербера — для него Нам хватило б одного. Тевтелинде в поученье Врал я так на всех парах, Но она сказала: «Ах! Божье обсуждать решенье, Сомневаться, прав ли бог, — Ах, преступник! Ах, безбожник! Видно, захотел сапог Быть умнее, чем сапожник! Но таков уж нрав людской: Чуть заметим грех какой — Почему да почему?.. Друг, я верила б всему! Мне понятно то, что бог Мудро дал нам пару ног, Глаз, ушей и рук по паре, Что в одном лишь экземпляре Подарил нам рот и нос. Но ответь мне на вопрос: Почему творец светил Столь небрежно упростил Ту срамную вещь, какой Наделен весь пол мужской, Чтоб давать продленье роду И сливать вдобавок воду? Друг ты мой, иметь бы вам Дубликаты для раздела Сих важнейших функций тела, — Ведь они, по всем правам, Сколь для личности важны, Столь, равно, и для страны. Девушку терзает стыд От сознанья, что разбит Идеал ее, что он Так банально осквернен. И тоска берет Психею: Ведь какой свершила тур, А под лампой стал пред нею Меннкен-Писсом бог Амур!» Но на сей резон простой Я ответил ей: «Постой, Скуден женский ум и туг! Ты не видишь, милый друг, Смысла функций, в чьем зазорном, Отвратительном, позорном, Ужасающем контрасте — Вечный срам двуногой касте. Пользу бог возвел в систему: В смене функции машин Для потребностей мужчин Экономии проблему Разрешил наш властелин. Нужд вульгарных и священных, Нужд пикантных и презренных Существо упрощено, Воедино сведено. Та же вещь мочу выводит И потомков производит, В ту же дудку жарит всяк — И профессор и босяк. Грубый перст и пальчик гибкий — Оба рвутся к той же скрипке. . . . . . . . Каждый пьет, и жрет, и дрыхнет, И все тот же фаэтон Смертных мчит за Флегетон». «Завидовать жизни любимцев судьбы…»
Перевод В. Левика
Завидовать жизни любимцев судьбы Смешно мне, но я поневоле Завидовать их смерти стал — Кончине без муки, без боли. В роскошных одеждах, с венком на челе, В разгаре веселого пира, Внезапно скошенные серпом, Они уходят из мира. И, мук предсмертных не испытав, До старости бодры и юны, С улыбкой покидают жизнь Все фавориты фортуны. Сухотка их не извела, У мертвых приличная мина. Достойно вводит их в свой круг Царевна Прозерпина{213}. Завидный жребий! А я семь лет, С недугом тяжким в теле, Терзаюсь — и не могу умереть, И корчусь в моей постели. О господи, пошли мне смерть, Внемли моим рыданьям! Ты сам ведь знаешь, у меня Таланта нет к страданьям. Прости, но твоя нелогичность, господь, Приводит в изумленье. Ты создал поэта-весельчака И портишь ему настроенье! От боли веселый мой нрав зачах, Ведь я уже меланхолик! Кончай эти шутки, не то из меня Получится католик! Тогда я вой подниму до небес, По обычаю добрых папистов. Не допусти, чтоб так погиб Умнейший из юмористов! «В часах песочная струя…»
Перевод В. Левика
В часах песочная струя Иссякла понемногу. Сударыня ангел, супруга моя, То смерть меня гонит в дорогу. Смерть из дому гонит меня, жена, Тут не поможет сила. Из тела душу гонит она, Душа от страха застыла. Не хочет блуждать неведомо где, С уютным гнездом расставаться, И мечется, как блоха в решете, И молит: «Куда ж мне деваться?» Увы, не поможешь слезой да мольбой, Хоть плачь, хоть ломай себе руки! Ни телу с душой, ни мужу с женой Ничем не спастись от разлуки. Лотос
Перевод В. Левика
{214}
Поистине, мы образуем Курьезнейший дуэт: Любовница еле ходит, Любовник тощ, как скелет. Она страдает, как кошка, А он замучен, как пес. Рассудок достойной пары, Как видно, лукавый унес. Любовница лотосом нежным Себя возомнила, и в тон Себя выдает за месяц Поджарый селадон. Но только пред месяцем лотос Раскроется, в лоно цветка Не жизнь плодоносная льется, А жалкая строка, «Пытай меня, избей бичами…»
Перевод В. Левика
Пытай меня, избей бичами, На клочья тело растерзай, Рви раскаленными клещами, — Но только ждать не заставляй! Пытай жестоко, ежечасно, Дроби мне кисти ног и рук, Но не вели мне ждать напрасно, — О, это горше лютых мук! Весь день прождал я, изнывая, Весь день — с полудня до шести! — Ты не пришла, колдунья злая, Пойми, я мог с ума сойти! Меня душило нетерпенье Кольцом удава, стыла кровь, На стук я вскакивал в смятенье, Но ты не шла, — я падал вновь… Ты не пришла, — беснуюсь, вою, А дьявол дразнит: «Ей-же-ей, Твой нежный лотос над тобою Смеется, старый дуралей!» Мушке
Перевод В. Левика
Я видел сон: луной озарены, Кругом теснились бледные виденья — Обломки величавой старины, Разбитые шедевры Возрожденья. Лишь кое-где, дорически строга, Нетронутая гибелью колонна, Глумясь, глядела в твердь, как на врага, Перед ее громами непреклонна. Повержены, кругом простерлись ниц Порталы, изваянья, колоннады, — Застывший мир людей, зверей и птиц, Кентавры, сфинксы, божества и гады. Немало статуй женских из травы, Из сорняков глядело ввысь уныло; И время, злейший сифилис, — увы! — Изящный нос наяды провалило. И я увидел древний саркофаг, Он уцелел под грудами развалин. Там некто спал, вкусивший вечных благ, И тонкий лик был нежен и печален. Кариатиды, в скорби онемев, Держали гроб недвижно и сурово, А по бокам чеканный барельеф Изображал события былого. И мне предстал Олимп, гора богов, Развратные языческие боги; С повязками из фиговых листков Адам и Ева, полные тревоги. И мне предстал горящий Илион, Ахилл и Гектор в беге беспримерном, И Моисей, и дряхлый Аарон, Эсфирь, Юдифь и Гаман с Олоферном. И были там Амур, шальной стрелок, И госпожа Венера, и Меркурий, Приап, Силен, и Бахус, пьяный бог, И сам Плутон, владыка злобных фурий. А рядом — мастер говорить красно, Преславная ослица Валаама; Там — Лот, бесстыдно хлещущий вино, Здесь — жертвоприношенье Авраама. Там голову Крестителя несут, И пляшет пред царем Иродиада; Здесь Петр-ключарь, и рай, и Страшный суд, И сатана над черной бездной ада. А тут Юпитер соблазняет жен, Преступный лик в личине чуждой спрятав: Как лебедь, был он с Ледой сопряжен, Прельстил Данаю ливнем из дукатов. За ним Диана в чаще вековой, И свора псов над их добычей жалкой, И Геркулес — неистовый герой — Сидит в одежде женщины за прялкой. Святой Синай главу в лазурь вознес, Внизу Израиль пляшет пред шатрами, За ними отрок Иисус Христос — Он спорит с ортодоксами во храме. Прекрасный грек — и мрачный иудей! Везде контраст пред любопытным взором; И ярый хмель, как хитрый чародей, Опутал все причудливым узором. Но странный бред! Покуда без конца Передо мной легенды проходили, Себя узнал я в лике мертвеца, Что тихо грезил в мраморной могиле. Над головой моею рос цветок, Пленявший ум загадочною формой. Лилово-желт был каждый лепесток, — Их красота приковывала взор мой. Народ его назвал цветком страстей. Он на Голгофе вырос, по преданью, Когда Христос приял грехи людей И кровь его текла священной данью. О крови той свидетельствует он — Так говорят доверчивые люди, — И в чашечке цветка запечатлен Был весь набор мучительных орудий — Все, чем палач воспользоваться мог, Что изобрел закон людей суровый: Щипцы и гвозди, крест и молоток, Веревка, бич, копье, венец терновый. Цветок, дрожа, склонялся надо мной, Лобзал меня, казалось, полный муки; Как женщина, в тоске любви немой Ласкал мой лоб, мои глаза и руки. О, волшебство! О, незабвенный миг! По воле сна цветок непостижимый Преобразился в дивный женский лик, — И я узнал лицо моей любимой. Дитя мое! В цветке таилась ты, Твою любовь мне возвратили грезы; Подобных ласк не ведают цветы, Таким огнем не могут жечь их слезы! Мой взор затмила смерти пелена, Но образ твой был снова предо мною; Каким восторгом ты была полна, Сияла вся, озарена луною. Молчали мы! Но сердце — чуткий слух, Когда с другим дано ему слиянье; Бесстыдно слово, сказанное вслух, И целомудренно любовное молчанье. Молчанье то красноречивей слов! В нем не найдешь метафор округленных, Им скажешь все без фиговых листков, Без ухищрений риторов салонных. Безмолвный, но чудесный разговор, Одна лишь мысль, без отзыва, без эха! И ночь летит, как сон, как метеор, Вся сплетена из трепета и смеха. Не спрашивай о тайне тех речей! Спроси, зачем блестит светляк полночный, Спроси волну, о чем поет ручей, Спроси, о чем грустит зефир восточный, Спроси, к чему цветам такой убор, Зачем алмаз горит в земной утробе, — Но не стремись подслушать разговор Цветка страстей и спящего во гробе. Лишь краткий миг в покое гробовом, Завороженный, пил я наслажденье. Исчезло все, навеянное сном, Растаяло волшебное виденье. О смерть! Лишь ты, всесильна, как судьба, Даруешь нам блаженства сладострастье; Разгул страстей, без отдыха борьба — Вот глупой жизни призрачное счастье! Как метеор, мой яркий сон мелькнул, В блаженство грез ворвался грохот мира, Проклятья, спор, многоголосый гул, — И мой цветок увял, поникнув сиро. Да, за стеной был грохот, шум и гам, Я различал слова свирепой брани, — Не барельефы ль оживали там И покидали мраморные грани? Иль призрак веры в схемах ожил вновь, И камень с камнем спорит, свирепея, И с криком Пана, леденящим кровь, Сплетаются проклятья Моисея? Да, Истине враждебна Красота, Бесплоден спор, и вечны их разлады, И в мире есть две партии всегда: Здесь — варвары, а там — сыны Эллады. Проклятья, брань, какой-то дикий рев! Сей нудный диспут мог бы вечно длиться, Но, заглушив пророков и богов, Взревела Валаамова ослица. И-a! И-a! Визжал проклятый зверь, — И он туда ж, в премудрый спор пустился! Как вспомню, дрожь берет еще теперь, Я сам завыл со сна — и пробудился. Отходящий
Перевод А. Мушниковой
Все замерло в груди моей: Волненье, суета страстей, И гордой ненависти след Едва не замер, и даже нет Сознанья своих или чуждых невзгод — Лишь смерть одна во мне живет! Но вот и занавес упал! Зевая, покидает зал Моя немецкая публика, Она не валяет дурака, О чем ей в жизни унывать? — Поест, попьет и ляжет спать. Был прав достойный сын Пелея, Роптавший горько в «Одиссее»: «Живой филистер, самый мизерный, На Неккаре в Штуккерте, счастливей, наверно, Чем я, Пелид, бездыханный герой, Я, призрак, царящий над мертвой толпой». Париж. Итальянский бульвар
Цветная литография по рисунку В. Вильде
1840-е годы
ПОСВЯЩЕНИЯ. ФРАГМЕНТЫ
К сведению
Перевод В. Левика
Нет, филистер духом скуден, Тупоумен, черств и нуден, — Эту тварь дразнить не стоит. Только умный, сердцем чуткий, В нашей острой, легкой шутке Дружбу и любовь откроет. Моему брату Максу
Перевод В. Левика
Макс! Так ты опять, проказник, Едешь к русским! То-то праздник! Ведь тебе любой трактир — Наслаждений целый мир! С первой встречною девчонкой Ты под гром валторны звонкой, Под литавры — тра-ра-ра! — Пьешь и пляшешь до утра. И бутылок пять осиля, — Ты и тут не простофиля, — Полон Вакхом, как начнешь, Феба песнями забьешь! Мудрый Лютер так и рубит: Лишь дурак пустой не любит Женщин, песен и вина, — Это знал ты, старина. Пусть судьба тебя ласкает, Пусть бокал твой наполняет, — И сквозь жизнь, справляя пир, Ты пройдешь, как сквозь трактир. ПОЭМЫ
Германия
Зимняя сказка
Перевод В. Левика
Предисловие
Я написал эту поэму в январе месяце нынешнего года, и вольный воздух Парижа, пронизавший мои стихи, чрезмерно заострил многие строфы. Я не преминул немедленно смягчить и вырезать все несовместимое с немецким климатом. Тем не менее, когда в марте месяце рукопись была отослана в Гамбург моему издателю, последний поставил мне на вид некоторые сомнительные места. Я должен был еще раз предаться роковому занятию — переделке рукописи, и тогда-то серьезные тона померкли или были заглушены веселыми бубенцами юмора. В злобном нетерпении я снова сорвал с некоторых голых мыслей фиговые листочки и, может быть, ранил иные чопорно-неприступные уши. Я очень сожалею об этом, но меня утешает сознание, что и более великие писатели повинны в подобных преступлениях. Я не имею в виду Аристофана{215}, так как последний был слепым язычником, и его афинская публика, хотя и получила классическое образование, мало считалась с моралью. Уж скорее я мог бы сослаться на Сервантеса и Мольера: первый писал для высокой знати обеих Кастилий{216}, а второй — для великого короля{217} и великого версальского двора! Ах, я забываю, что мы живем в крайне буржуазное время, и с сожалением предвижу, что многие дочери образованных сословий, населяющих берега Шпрее, а то и Альстера{218}, сморщат по адресу моих бедных стихов свои более или менее горбатые носики. Но с еще большим прискорбием я предвижу галдеж фарисеев национализма, которые разделяют антипатии правительства, пользуются любовью и уважением цензуры и задают тон в газетах, когда дело идет о нападении на иных врагов, являющихся одновременно врагами их высочайших повелителей. Наше сердце достаточно вооружено против негодования этих лакеев в черно-красно-золотых ливреях. Я уже слышу их пропитые голоса: «Ты оскорбляешь даже наши цвета, предатель отечества, французофил, ты хочешь отдать французам свободный Рейн!»
Успокойтесь! Я буду уважать и чтить ваши цвета, если они этого заслужат, если перестанут быть забавой холопов и бездельников. Водрузите черно-красно-золотое знамя на вершине немецкой мысли, сделайте его стягом свободного человечества, и я отдам за него кровь моего сердца.
Успокойтесь! Я люблю отечество не меньше, чем вы. Из-за этой любви я провел тринадцать лет в изгнании, но именно из-за этой любви возвращаюсь в изгнание, может быть навсегда, без хныканья и кривых страдальческих гримас. Я французофил, я друг французов, как и всех людей, если они разумны и добры; я сам не настолько глуп или зол, чтобы желать моим немцам или французам, двум избранным великим народам, свернуть себе шею на благо Англии и России, к злорадному удовольствию всех юнкеров и попов земного шара. Успокойтесь! Я никогда не уступлю французам Рейна, уже по той простой причине, что Рейн принадлежит мне. Да, мне принадлежит он по неотъемлемому праву рождения, — я вольный сын свободного Рейна, но я еще свободнее, чем он; на его берегу стояла моя колыбель, и я отнюдь не считаю, что Рейн должен принадлежать кому-то другому, а не детям его берегов.
Эльзас и Лотарингию я не могу, конечно, присвоить Германии с такой же легкостью, как вы, ибо люди этих стран крепко держатся за Францию, благодаря тем правам, которые дала им Французская революция, благодаря законам равенства и тем свободам, которые так приятны буржуазной душе, но для желудка масс оставляют желать многого. А между тем Эльзас и Лотарингия снова примкнут к Германии, когда мы закончим то, что начали французы, когда мы опередим их в действии, как опередили уже в области мысли, если мы взлетим до крайних выводов и разрушим рабство в его последнем убежище — на небе, когда бога, живущего на земле в человеке, мы спасем от его униженья, когда мы станем освободителями бога, когда бедному, обездоленному народу, осмеянному гению и опозоренной красоте мы вернем их прежнее величие, как говорили и пели наши великие мастера и как хотим этого мы — их ученики. Да, не только Эльзас и Лотарингия, но вся Франция станет нашей, вся Европа, весь мир — весь мир будет немецким! О таком назначении и всемирном господстве Германии я часто мечтаю, бродя под дубами. Таков мой патриотизм.
В ближайшей книге я вернусь к этой теме с крайней решимостью, с полной беспощадностью, но, конечно, и с полной лояльностью. Я с уважением встречу самые резкие нападки, если они будут продиктованы искренним убеждением. Я терпеливо прощу и злейшую враждебность. Я отвечу даже глупости, если она будет честной. Но все мое молчаливое презрение я брошу беспринципному ничтожеству, которое из жалкой зависти или нечистоплотных личных интересов захочет опорочить в общественном мнении мое доброе имя, прикрывшись маской патриотизма, а то, чего доброго, — и религии или морали. Иные ловкачи так умело пользовались для этого анархическим состоянием нашей литературно-политической прессы, что я только диву давался. Поистине, Шуфтерле{219} не умер, он еще жив и много лет уже стоит во главе прекрасно организованной банды литературных разбойников, которые обделывают свои делишки в богемских лесах нашей периодической прессы, сидят, притаившись, за каждым кустом, за каждым листком, и повинуются малейшему свисту своего достойного атамана.
Еще одно слово. «Зимняя сказка» замыкает собою «Новые стихотворения», которые в данный момент выходят в издательстве Гофмана и Кампе. Чтобы добиться выхода поэмы отдельной книгой, мой издатель должен был представить ее на особое рассмотрение властей предержащих, и новые варианты и пропуски являются плодом этой высочайшей критики.
Генрих Гейне
Гамбург, 17 сентября 1844 года
Прощание с Парижем
{220}
Прощай, Париж, прощай, Париж, Прекрасная столица, Где все ликует и цветет, Поет и веселится! В моем немецком сердце боль, Мне эта боль знакома, Единственный врач исцелил бы меня{221} — И он на севере, дома. Он знаменит уменьем своим, Он лечит быстро и верно, Но, признаюсь, от его микстур Мне уж заранее скверно. Прощай, чудесный французский народ, Мои веселые братья! От глупой тоски я бегу, чтоб скорей Вернуться в ваши объятья. Я даже о запахе торфа теперь Вздыхаю не без грусти, Об овцах в Люнебургской степи{222}, О репе, о капусте, О грубости нашей, о табаке, О пиве, пузатых бочках, О толстых гофратах, ночных сторожах,{223} — О розовых пасторских дочках. И мысль увидеть старушку мать, Признаться, давно я лелею. Ведь скоро уже тринадцать лет, Как мы расстались с нею. Прощай, моя радость, моя жена, Тебе не понять эту муку. Я так горячо обнимаю тебя — И сам тороплю разлуку. Жестоко терзаясь, — от счастья с тобой, От высшего счастья бегу я. Мне воздух Германии нужно вдохнуть, Иль я погибну, тоскуя. До боли доходит моя тоска, Мой страх, мое волненье. Предчувствуя близость немецкой земли, Нога дрожит в нетерпенье. Но скоро, надеюсь, я стану здоров, — Опять в Париж прибуду И к Новому году тебе привезу Подарков целую груду. Глава I То было мрачной порой ноября.{224} Хмурилось небо сурово. Дул ветер. Холодным, дождливым днем Вступал я в Германию снова. И вот я увидел границу вдали, И сразу так сладко и больно В груди защемило. И, что таить, — Я прослезился невольно. Но вот я услышал немецкую речь. И даже выразить трудно: Казалось, что сердце кровоточит, Но сердцу было так чудно! То пела арфистка — совсем дитя, И был ее голос фальшивым, Но чувство правдивым. Я слушал ее, Растроганный грустным мотивом. И пела она о муках любви, О жертвах, о свиданье В том лучшем мире, где душе Неведомо страданье. И пела она о скорби земной, О счастье, так быстро летящем, О райских садах, где потонет душа В блаженстве непреходящем. То старая песнь отреченья была, Легенда о радостях неба, Которой баюкают глупый народ. Чтоб не просил он хлеба. Я знаю мелодию, знаю слова, Я авторов знаю отлично: Они без свидетелей тянут вино, Проповедуя воду публично. Я новую песнь, я лучшую песнь{225} Теперь, друзья, начинаю: Мы здесь, на земле, устроим жизнь На зависть небу и раю. При жизни счастье нам подавай! Довольно слез и муки! Отныне ленивое брюхо кормить Не будут прилежные руки. А хлеба хватит нам для всех, — Закатим пир на славу! Есть розы и мирты, любовь, красота И сладкий горошек в приправу. Да, сладкий горошек найдется для всех, А неба нам не нужно, — Пусть ангелы да воробьи Владеют небом дружно! Скончавшись, крылья мы обретем, Тогда и взлетим в их селенья, Чтоб самых блаженных пирожных вкусить И пресвятого печенья. Вот новая песнь, лучшая песнь! Ликуя, поют миллионы! Умолкнул погребальный звон, Забыты надгробные стоны! С прекрасной Европой помолвлен теперь Свободы юный гений, — Любовь призывает счастливцев на пир, На радостный пир наслаждений. И пусть обошлось у них без попа — Их брак мы считаем законным! Хвала невесте, и жениху, И детям, еще не рожденным! Венчальный гимн эта новая песнь, Лучшая песнь поэта! В моей душе восходит звезда Высокого обета. И сонмы созвездий пылают кругом, Текут огневыми ручьями. В волшебном приливе сил я могу Дубы вырывать с корнями. Живительный сок немецкой земли Огнем напоил мои жилы. Гигант, материнской коснувшись груди,{226} Исполнился новой силы. Глава II Малютка все распевала песнь О светлых горних странах. Чиновники прусской таможни меж тем Копались в моих чемоданах. Обнюхали все, раскидали кругом Белье, платки, манишки, Ища драгоценности, кружева И нелегальные книжки. Глупцы, вам ничего не найти, И труд ваш безнадежен! Я контрабанду везу в голове, Не опасаясь таможен. Я там ношу кружева острот{227} Потоньше брюссельских кружев — Они исколют, изранят вас, Свой острый блеск обнаружив. В моей голове сокровища все, Венцы грядущим победам, Алмазы нового божества, Чей образ высокий неведом, И много книг в моей голове, Поверьте слову поэта! Как птицы в гнезде, там щебечут стихи, Достойные запрета. И в библиотеке сатаны Нет более колких басен, Сам Гофман фон Фаллерслебен для вас Едва ли столь опасен. Один пассажир, сосед мой, сказал, И тон его был непреложен: «Пред вами в действии Прусский Союз{228}, — Большая система таможен. Таможенный союз — залог Национальной жизни. Он цельность и единство даст Разрозненной отчизне. Нас внешним единством свяжет он, Как говорят, матерьяльным. Цензура единством наш дух облечет Поистине идеальным. Мы станем отныне едины душой, Едины мыслью и телом, Германии нужно единство теперь И в частностях и в целом». Глава III В Ахене{229}, в древнем соборе, лежит Carolus Magnus[18] — Великий, Не следует думать, что это Карл Майер из швабской клики{230}. Я не хотел бы, как мертвый монарх, Лежать в гробу холодном; Уж лучше на Неккаре в Штуккерте{231} жить Поэтом, пускай негодным. В Ахене даже у псов хандра — Лежат, скуля беззвучно: «Дай, чужеземец, нам пинка, А то нам очень скучно!» Я в этом убогом сонливом гнезде Часок пошатался уныло И, встретив прусских военных, нашел, Что все осталось, как было. Высокий красный воротник, Плащ серый все той же моды. «Мы в красном видим французскую кровь», — Пел Кернер в прежние годы{232}. Смертельно тупой, педантичный народ! Прямой, как прежде, угол Во всех движеньях. И подлая спесь В недвижном лице этих пугал. Шагают, ни дать ни взять — манекен, Муштра у них на славу! Иль проглотили палку они, Что их обучала уставу? Да, фухтель{233} не вывелся, он только внутрь Ушел, как память о старом. Сердечное «ты» о прежнем «он» Напоминает недаром{234}. И, в сущности, ус, как новейший этап, Достойно наследовал косам!{235} Коса висела на спине, Теперь — висит под носом. Зато кавалерии новый костюм{236} И впрямь придуман не худо: Особенно шлем достоин похвал, А шпиц на шлеме — чудо! Тут вам и рыцарство и старина, Все так романтически дико, Что вспомнишь Иоганну де Монфокон{237}, Фуке{238}, и Брентано{239}, и Тика{240}. Тут вам оруженосцы, пажи, Отличная, право, картина: У каждого в сердце — верность и честь, На заднице — герб господина. Тут вам и турнир, и крестовый поход, Служенье даме, обеты, — Не знавший печати, хоть набожный век, В глаза не видавший газеты. Да, да, сей шлем понравился мне. Он — плод высочайшей заботы. Его изюминка — острый шпиц! Король — мастак на остроты! Боюсь только, с этой романтикой — грех: Ведь если появится тучка, Новейшие молнии неба на вас Притянет столь острая штучка. Советую выбрать полегче убор И на случай военной тревоги — При бегстве средневековый шлем Стеснителен в дороге! На почте я знакомый герб Увидел над фасадом, И в нем — ненавистную птицу{241}, чей глаз Как будто брызжет ядом. О, мерзкая тварь, попадешься ты мне, — Я рук не пожалею! Выдеру когти и перья твои, Сверну, проклятой, шею! На шест высокий вздерну тебя, Для всех открою заставы И рейнских вольных стрелков повелю Созвать для веселой забавы{242}. Венец и держава тому молодцу, Что птицу сшибет стрелою. Мы крикнем: «Да здравствует король!» — И туш сыграем герою. Глава IV Мы поздно вечером прибыли в Кельн. Я Рейна услышал дыханье. Немецкий воздух пахнул мне в лицо И вмиг оказал влиянье На мой аппетит. Я омлет с ветчиной Вкусил благоговейно, Но был он, к несчастью, пересолен, — Пришлось заказать рейнвейна. И ныне, как встарь, золотится рейнвейн В зеленоватом стакане. Но лишнего хватишь — ударит в нос, И голова в тумане. Так сладко щекочет в носу! А душа Растаять от счастья готова. Меня потянуло в пустынную ночь — Бродить по городу снова. Дома смотрели мне в лицо, И было желанье в их взгляде Скорей рассказать мне об этой земле, О Кельне, священном граде. Сетями гнусными святош Когда-то был Кельн опутан. Здесь было царство темных людей{243}, Но здесь же был Ульрих фон Гуттен. Здесь церковь на трупах плясала канкан, Свирепствуя беспредельно, Строчил доносы подлые здесь Гоогстратен — Менцель{244} Кельна. Здесь книги жгли и жгли людей, Чтоб вытравить дух крамольный, И пели при этом, славя творца Под радостный звон колокольный. Здесь Глупость и Злоба крутили любовь Иль грызлись, как псы над костью. От их потомства и теперь Разит фанатической злостью. Но вот он! В ярком сиянье луны Неимоверной махиной, Так дьявольски черен, торчит в небеса Собор над водной равниной{245}. Бастилией духа он должен был стать; Святейшим римским пролазам Мечталось: «Мы в этой гигантской тюрьме Сгноим немецкий разум». Но Лютер сказал знаменитое: «Стой!» И триста лет уже скоро, Как прекратилось навсегда Строительство собора. Он не был достроен — и благо нам! Ведь в этом себя проявила Протестантизма великая мощь, Германии новая сила. Вы, жалкие плуты, Соборный союз, Не вам, — какая нелепость! — Не вам воскресить разложившийся труп, Достроить старую крепость. О, глупый бред! Бесполезно теперь, Торгуя словесным елеем, Выклянчивать грош у еретиков, Ходить за подачкой к евреям. Напрасно будет великий Франц Лист{246} Вам жертвовать сбор с выступлений! Напрасно будет речами блистать Король — доморощенный гений! Не будет закончен Кельнский собор, Хоть глупая швабская свора{247} Прислала корабль наилучших камней На построенье собора. Не будет закончен — назло воронью И совам той гнусной породы, Которой мил церковный мрак И башенные своды. И даже такое время придет, Когда без особого спора, Не кончив зданье, соорудят Конюшню из собора. «Но если собор под конюшню отдать, С мощами будет горе. Куда мы денем святых волхвов, Лежащих в алтарном притворе?» Пустое! Ну время ль возиться теперь С делами церковного клира! Святым царям из восточной земли{248} Найдется другая квартира. А впрочем, я дам превосходный совет: Им лучшее место, поверьте, — Те клетки железные, что висят{249} На башне Санкт-Ламберти. Велели в них сесть королю портных И первым его вельможам, А мы эти клетки, конечно, другим Монаршим особам предложим. Герр Бальтазар будет справа парить, Герр Гаспар — посредине, Герр Мельхиор — слева. Бог ведает, как Земля их носила доныне! Священный сей Восточный Союз{250} Канонизирован срочно, Хоть жили они далеко не всегда Достойно и беспорочно. Ведь Бальтазар и Мельхиор — Сиятельные плуты — Народам клялись конституцию дать В тяжелые минуты{251}, — И лгали оба. А герр Гаспар, Царь мавров, владыка вздорный, Глупцу-народу и вовсе воздал Неблагодарностью черной. Глава V И к Рейнскому мосту придя наконец В своем бесцельном блужданье, Я увидал, как старый Рейн Струится в лунном сиянье. «Привет тебе, мой старый Рейн! Ну как твое здоровье? Я часто вспоминал тебя С надеждой и любовью». И странно: кто-то в темной воде Зафыркал, закашлялся глухо, И хриплый старческий голос вдруг Мое расслышало ухо: «Здорово, мой мальчик, я очень рад, Что вспомнил ты старого друга. Тринадцать лет я тебя не видал, Подчас приходилось мне туго. Я в Бибрихе наглотался камней{252}, А это, знаешь, не шутка; Но те стихи, что Беккер{253} творит, Еще тяжелей для желудка. Он девственницей сделал меня, Какой-то недотрогой, Которая свой девичий венок Хранит в непорочности строгой. Когда я слышу глупую песнь, Мне хочется вцепиться В свою же бороду. Я готов В себе самом утопиться. Французам известно, что девственность я Утратил волею рока, Ведь им уж случалось меня орошать Струями победного сока. Глупейшая песня! Глупейший поэт! Он клеветал без стесненья. Скомпрометировал просто меня С политической точки зренья. Ведь если французы вернутся сюда, Ну что я теперь им отвечу? А кто, как не я, молил небеса Послать нам скорую встречу! Я так привязан к французикам был, Любил их милые штучки. Они и теперь еще скачут, поют И носят белые брючки? Их видеть рад я всей душой, Но я боюсь их насмешек: Иной раз таким подденут стихом, Что не раскусишь орешек. Тотчас прибежит Альфред де Мюссе, Задира желторотый, И первый пробарабанит мне Свои дрянные остроты». И долго бедный старый Рейн Мне жаловался глухо. Как мог, я утешил его и сказал Для ободренья духа: «Не бойся, мой старый, добрый Рейн, Не будут глумиться французы: Они уж не те французы теперь — У них другие рейтузы. Рейтузы их не белы, а красны, У них другие пряжки, Они не скачут, не поют, Задумчивы стали, бедняжки. У них не сходят с языка И Кант, и Фихте, и Гегель. Пьют черное пиво, курят табак, Нашлись и любители кегель. Они филистеры, так же как мы, И даже худшей породы. Они Генгстенбергом{254} клянутся теперь, Вольтер там вышел из моды. Альфред де Мюссе, в этом ты прав, И нынче мальчишка вздорный, Но ты не горюй: мы запрем на замок Его язычок задорный. Пускай протрещит он плохой каламбур, — Мы штучку похуже устроим: Просвищем, что у прелестных дам Бывало с нашим героем. А Беккер — да ну его, добрый мой Рейн, Не думай о всяком вздоре! Ты песню получше услышишь теперь. Прощай, мы свидимся вскоре». Глава VI Вслед Паганини{255} бродил, как тень, Свой Spiritus familiaris,[19] То псом, то критиком становясь — Покойным Георгом Гаррис{256}. Бонапарту огненный муж возвещал{257}, Где ждет героя победа. Свой дух и у Сократа был, И это не призраки бреда. Я сам, засидевшись в ночи у стола В погоне за рифмой крылатой, Не раз замечал, что за мною стоит Неведомый соглядатай. Он что-то держал под черным плащом, Но вдруг — на одно мгновенье — Сверкало, будто блеснул топор, И вновь скрывалось виденье. Он был приземист, широкоплеч, Глаза — как звезды, блестящи. Писать он мне никогда не мешал, Стоял в отдаленье чаще. Я много лет не встречался с ним, Приходил он, казалось, бесцельно, Но вдруг я снова увидел его В полночь на улицах Кельна. Мечтая, блуждал я в ночной тишине И вдруг увидал за спиною Безмолвную тень. Я замедлил шаги И стал. Он стоял за мною. Стоял, как будто ждал меня, И вновь зашагал упорно, Лишь только я двинулся. Так пришли Мы к площади соборной. Мне страшен был этот призрак немой! Я молвил: «Открой хоть ныне, Зачем преследуешь ты меня В полуночной пустыне? Зачем ты приходишь, когда все спит, Когда все немо и глухо, Но в сердце — вселенские чувства, и мозг Пронзают молнии духа. О, кто ты, откуда? Зачем судьба Нас так непонятно связала? Что значит блеск под плащом твоим, Подобный блеску кинжала?» Ответ незнакомца был крайне сух И даже флегматичен: «Пожалуйста, не заклинай меня, Твой тон чересчур патетичен. Знай, я не призрак былого, не тень, Покинувшая могилу. Мне метафизика ваша чужда, Риторика не под силу. У меня практически-трезвый уклад, Я действую твердо и ровно, И, верь мне, замыслы твои Осуществлю безусловно. Тут, может быть, даже и годы нужны, Ну что ж, подождем, не горюя. Ты мысль, я — действие твое, И в жизнь мечты претворю я. Да, ты — судья, а я палач, И я, как раб молчаливый, Исполню каждый твой приговор, Пускай несправедливый. Пред консулом ликтор шел с топором{258}, Согласно обычаю Рима. Твой ликтор, ношу я топор за тобой Для прочего мира незримо. Я ликтор твой, я иду за тобой, И можешь рассчитывать смело На острый этот судейский топор. Итак, ты — мысль, я — дело». Глава VII Вернувшись домой, я разделся и вмиг Уснул, как дитя в колыбели. В немецкой постели так сладко спать, Притом в пуховой постели! Как часто мечтал я с глубокой тоской О мягкой немецкой перине, Вертясь на жестком тюфяке В бессонную ночь на чужбине! И спать хорошо, и мечтать хорошо В немецкой пуховой постели, Как будто сразу с немецкой души Земные цепи слетели. И, все презирая, летит она ввысь, На самое небо седьмое. Как горды полеты немецкой души Во сне, в ее спальном покое! Бледнеют боги, завидев ее. В пути, без малейших усилий, Она срывает сотни звезд Ударом мощных крылий. Французам и русским досталась земля, Британец владеет морем. Зато в воздушном царстве грез Мы с кем угодно поспорим. Там гегемония нашей страны, Единство немецкой стихии. Как жалко ползают по земле Все нации другие! Я крепко заснул, и снилось мне, Что снова блуждал я бесцельно В холодном сиянье полной луны По гулким улицам Кельна. И всюду за мной скользил по пятам Тот черный, неумолимый. Я так устал, я был разбит — Но бесконечно шли мы! Мы шли без конца, и сердце мое Раскрылось зияющей раной, И капля за каплей алая кровь Стекала на грудь непрестанно. Я часто обмакивал пальцы в кровь{259} И часто, в смертельной истоме, Своею кровью загадочный знак Чертил на чьем-нибудь доме. И всякий раз, отмечая дом Рукою окровавленной, Я слышал, как, жалобно плача, вдали Колокольчик звенит похоронный. Меж тем побледнела, нахмурясь, луна На пасмурном небосклоне. Неслись громады клубящихся туч, Как дикие черные кони. И всюду за мною скользил по пятам, Скрывая сверканье стали, Мой черный спутник. И долго мы с ним Вдоль темных улиц блуждали. Мы шли и шли, наконец глазам Открылись гигантские формы: Зияла раскрытая настежь дверь — И так проникли в собор мы. В чудовищной бездне царила ночь, И холод и мгла, как в могиле, И, только сгущая бездонную тьму, Лампады робко светили. Я медленно брел вдоль огромных подпор В гнетущем безмолвии храма И слышал только мерный шаг, За мною звучавший упрямо. Но вот открылась в блеске свечей, В убранстве благоговейном, Вся в золоте и в драгоценных камнях Капелла трех королей нам. О, чудо! Три святых короля, Чей смертный сон так долог, Теперь на саркофагах верхом Сидели, откинув полог. Роскошный и фантастичный убор Одел гнилые суставы, Прикрыты коронами черепа, В иссохших руках — державы. Как остовы кукол, тряслись костяки, Покрытые древней пылью. Сквозь благовонный фимиам Разило смрадной гнилью. Один из них тотчас задвигал ртом И начал без промедленья Выкладывать, почему от меня Он требует уваженья. Во-первых, потому, что он мертв, Во-вторых, он монарх державный, И, в-третьих, он святой. Но меня Не тронул сей перечень славный. И я ответил ему, смеясь: «Твое проиграно дело! В преданья давней старины Ты отошел всецело. Прочь! Прочь! Ваше место — в холодной земле, Всему живому вы чужды, А эти сокровища жизнь обратит Себе на насущные нужды. Веселая конница будущих лет Займет помещенья собора. Убирайтесь! Иль вас раздавят, как вшей{260}, И выметут с кучей сора!» Я кончил и отвернулся от них, И грозно блеснул из мрака Немого спутника грозный топор, Он понял все, без знака, Приблизился и, взмахнув топором, Пока я медлил у двери, Свалил и расколошматил в пыль Скелеты былых суеверий. И жутко, отдавшись гулом во тьме, Удары прогудели. Кровь хлынула из моей груди, И я вскочил с постели. Глава VIII От Кельна до Гагена{261} стоит проезд Пять талеров прусской монетой. Я не попал в дилижанс, и пришлось Тащиться почтовой каретой. Сырое осеннее утро. Туман. В грязи увязала карета. Но жаром сладостным была Вся кровь моя согрета. О, воздух отчизны! Я вновь им дышал, Я пил аромат его снова. А грязь на дорогах! То было дерьмо Отечества дорогого. Лошадки радушно махали хвостом, Как будто им с детства знаком я. И были мне райских яблок милей Помета их круглые комья. Вот Мюльгейм{262}. Чистенький городок. Чудесный нрав у народа! Я проезжал здесь последний раз Весной тридцать первого года{263}. Тогда природа была в цвету, И весело солнце смеялось, И птицы пели любовную песнь, И людям сладко мечталось. Все думали: «Тощее рыцарство{264} нам Покажет скоро затылок. Мы им вослед презентуем вина Из длинных железных бутылок. И, стяг сине-красно-белый взметнув{265}, Под песни и пляски народа, Быть может, и Бонапарта для нас Из гроба поднимет Свобода». О, господи! Рыцари все еще здесь! Иные из этих каналий Пришли к нам сухими, как жердь, а у нас Толщенное брюхо нажрали. Поджарая сволочь, сулившая нам Любовь, Надежду, Веру, Успела багровый нос нагулять, Рейнвейном упившись не в меру. Свобода, в Париже ногу сломав, О песнях и плясках забыла. Ее трехцветное знамя грустит, На башнях повиснув уныло. А император однажды воскрес{266}, Но уже без огня былого, Британские черви смирили его, И слег он безропотно снова. Я сам провожал катафалк золотой{267}, Я видел гроб золоченый. Богини победы его несли Под золотою короной. Далёко, вдоль Елисейских полей, Под аркой Триумфальной, В холодном тумане, по снежной грязи Тянулся кортеж погребальный. Фальшивая музыка резала слух, Все музыканты дрожали От стужи. Глядели орлы со знамен В такой глубокой печали. И взоры людей загорались огнем Оживших воспоминаний. Волшебный сон империи вновь Сиял в холодном тумане. Я плакал сам в тот скорбный день Слезами горя немого, Когда звучало «Vive l'Empereur!»[20] Как страстный призыв былого. Глава IX Из Кельна я в семь сорок пять утра Отправился в дорогу. И в Гаген мы прибыли около трех. Теперь — закусим немного! Накрыли. Весь старонемецкий стол Найдется здесь, вероятно, Сердечный привет тебе, свежий салат, Как пахнешь ты ароматно! Каштаны с подливкой в капустных листах, Я в детстве любил не вас ли? Здорово, моя родная треска, Как мудро ты плаваешь в масле! Кто к чувству способен, тому всегда Аромат его родины дорог. Я очень люблю копченую сельдь, И яйца, и жирный творог. Как бойко плясала в жиру колбаса! А эти дрозды-милашки, Амурчики в муссе, хихикали мне, Лукавые строя мордашки. «Здорово, земляк! — щебетали они. — Ты где же так долго носился? Уж, верно, ты в чужой стороне С чужою птицей водился?» Стояла гусыня на столе, Добродушно-простая особа. Быть может, она любила меня, Когда мы были молоды оба. Она, подмигнув значительно мне, Так нежно, так грустно смотрела! Она обладала красивой душой, Но у ней было жесткое тело. И вот наконец поросенка внесли, Он выглядел очень мило. Доныне лавровым листом у нас Венчают свиные рыла! Глава X За Гагеном скоро настала ночь, И вдруг холодком зловещим В кишках потянуло. Увы, трактир Лишь в Унне{268} нам обещан. Тут шустрая девочка поднесла Мне пунша в дымящейся чашке. Глаза были нежны, как лунный свет, Как шелк — золотые кудряшки. Ее шепелявый вестфальский акцент, — В нем было столько родного! И пунш перенес меня в прошлые дни, И вместе сидели мы снова, О, братья вестфальцы! Как часто пивал Я в Геттингене с вами!{269} Как часто кончали мы ночь под столом, Прижавшись друг к другу сердцами! Я так сердечно любил всегда Чудесных, добрых вестфальцев! Надежный, крепкий и верный народ, Не врут, не скользят между пальцев, А как на дуэли держались они, С какою львиной отвагой! Каким молодцом был каждый из них С рапирой в руке иль со шпагой! И выпить и драться они мастера, А если протянут губы Иль руку в знак дружбы — заплачут вдруг, Сентиментальные дубы! Награди тебя небо, добрый народ, Твои посевы утроив! Спаси от войны и от славы тебя, От подвигов и героев! Господь помогай твоим сыновьям Сдавать успешно экзамен. Пошли твоим дочкам добрых мужей И деток хороших, — amen![21] Глава XI Вот он, наш Тевтобургский лес{270}! Как Тацит в годы оны, Классическую вспомним топь, Где Вар сгубил легионы. Здесь Герман, славный херусский князь, Насолил латинской собаке. Немецкая нация в этом дерьме Героем вышла из драки. Когда бы Герман не вырвал в бою Победу своим блондинам, Немецкой свободе был бы капут, И стал бы Рим господином. Отечеству нашему были б тогда Латинские нравы привиты, Имел бы и Мюнхен весталок{271} своих, И швабы звались бы квириты{272}. Гаруспекс{273} новый, наш Генгстенберг{274} Копался б в кишечнике бычьем. Неандер{275} стал бы, как истый авгур{276}, Следить за полетом птичьим. Бирх-Пфейфер{277} тянула бы скипидар, Подобно римлянкам знатным, — Говорят, что от этого запах мочи У них был очень приятным. Наш Раумер{278} был бы уже не босяк, Но подлинный римский босякус. Без рифмы писал бы Фрейлиграт{279}, Как сам Horatius Flaccus.[22] Грубьян-попрошайка папаша Ян{280} — Он звался б теперь грубиянус. Me Hercule![23] Масман{281} знал бы латынь, Наш Marcus Tullius Masmanus! Друзья прогресса мощь свою Пытали б на львах и шакалах В песке арен, а не так, как теперь, — На шавках в мелких журналах. Не тридцать шесть владык, а один Нерон{282} давил бы нас игом, И мы вскрывали бы вены себе, Противясь рабским веригам. А Шеллинг{283} бы, Сенекой став, погиб, Сраженный таким конфликтом, Корнелиус{284} наш услыхал бы тогда: «Cacatum non est pictum!»[24] Слава господу! Герман выиграл бой, И прогнаны чужеземцы, Вар с легионами отбыл в рай, А мы по-прежнему — немцы. Немецкие нравы, немецкая речь, — Другая у нас не пошла бы. Осел — осел, а не asinus,[25] А швабы — те же швабы. Наш Раумер — тот же немецкий босяк, Хоть дан ему орден, я слышал, И шпарит рифмами Фрейлиграт: Из него Гораций не вышел. В латыни Масман — ни в зуб толкнуть, Бирх-Пфейфер склонна к драмам, И ей не надобен скипидар, Как римским галантным дамам. О Герман, благодарим тебя! Прими поклон наш низкий! Мы в Детмольде памятник ставим тебе{285}, Я участвую сам в подписке. «Новый способ дарования конституции».
Карикатура на Фридриха-Вильгельма IV
Гравюра неизвестного художника
1848 г.
Глава XII