— Мешкать нельзя. Сейчас все вокруг заполыхает, — послышался рядом голос Джока. Она обернулась и увидела, что языки пламени уже подбираются к краю оврага. Истошно лаяли собаки, испуганные овцы разбегались с громким блеянием. Ошеломленная Анна увидела, что старуха торопливо раздевается. На землю полетела шаль, затем рубаха. Неужели нельзя выбрать другое время для маскарада? Но ведьма была сама невозмутимость. Совершенно нагая — лишь мышиный череп-амулет болтался на морщинистой шее, кожа да кости, выбеленные старостью волосы, груди обвисли, как два пустых мешочка, — стояла она под взглядом Анны.
Джок сунул в руки Анне что-то мягкое и пушистое.
— Торопитесь, пока собаки не учуяли нас.
Анна обнаружила, что держит некое подобие платья из желтовато-коричневой кожи, на ощупь напоминавшее шкуру лани. Ничего не понимая, она изумленно смотрела, как Джок стягивает — с себя камзол и чулки. Теперь его наготу прикрывала только куртка с волчьим мехом.
— Скорей снимайте вашу одежду и надевайте то, что я дал. Быстрее, иначе нам конец.
Мир словно сошел с ума. Черноту ночи разрезали рыжие языки огня, обнаженные тела казались нереальными в морозном воздухе. В каком-то оцепенении, Анна покорно позволила Джоку раздеть себя. Пылая от смущения, она натянула мягкое платье из оленьей кожи. Джок словно забыл о ней. Он встал на четвереньки и подбежал к старухе. Та быстро-быстро забормотала что-то на своем колдовском наречии.
Ее голос становился все пронзительней и резче, пока не оборвался на самой высокой ноте.
Джок начал превращаться в волка.
Он стремительно обрастал шерстью, меховая куртка серой шкурой покрыла спину и плечи, длинные ногти стали когтями, на треугольной морде засверкали желтые огоньки глаз, а из пасти показались огромные клыки.
Анна хотела закричать, но с ней тоже происходили удивительные превращения. Из горла не вылетало ни звука, шея вытягивалась, колени сильно дрожали. Анна упала на землю. Она хотела схватиться за что-нибудь, чтобы встать, но вместо рук увидела копыта. Смертельный страх сковал ее тело, но это был животный страх, поселившийся в теле лани. В теле, созданном для того, чтобы убегать от погони. Собачий лай страшил ее больше, чем все ужасы преисподней, копыта нетерпеливо топтали снег, ноги готовы были унести ее от этого лая куда угодно, хоть на край света.
И тут она услышала, что люди Скроупа спустили свору по следу беглецов. Тело больше не повиновалось ей. Лань понеслась вперед, не разбирая дороги, продираясь сквозь ветки, одним прыжком преодолевая рытвины.
Оглянувшись, Анна увидела, что ее спина покрыта короткой шелковистой коричневой шерстью. Старуха исчезла, а вместо нее крохотная серая мышка прошмыгнула под упавшим стволом дуба и растворилась в сплетении чернеющих на снегу ветвей.
Мысль Анны не поспевала за стремительным бегом. Охваченная слепой паникой, лань неслась мимо сосен, в гору, все вверх и вверх.
Она знала лишь этот путь — к затерянному среди скал святилищу Марии.
Глубокие расщелины и ледяные ручьи не могли ее остановить. Она с легкостью переносилась через них, одним прыжком перелетая над поваленными деревьями, птицей взмывая на каменистые утесы. Вереск хлестал ее по бокам, комья земли и мокрого снега разлетались из-под копыт.
Вот и вершина, совсем близко.
Анна бросила быстрый взгляд назад. Отсюда хижина была похожа на горящий факел. Поросший вереском торфяник еще окутывала тьма, но на небе уже забрезжил серый рассвет, озарив верхушки сосен. У ног ее скользнула черная тень, и она ощутила новый прилив паники, но тут же узнала волка.
Внизу собаки заливались злобным лаем — добыча ускользнула из-под самого носа. С той ясностью, которую дает страх, лани виделись оскаленные морды, пена у белых клыков, она чуяла жаркое дыхание псов — все ближе, ближе… Она рванулась вперед, целиком отдавшись одному желанию — избавиться от этого несмолкающего лая позади.
Достигнув вершины, она в ужасе остановилась. Перед ней был обрыв, за которым зияла черная пропасть. Оставался только один путь — по сужающейся тропе к святилищу.
Громкие крики всадников лишь подстегнули ее.
Она бросилась к изгороди, ища, где бы спрятаться. Съежившись, притаилась позади святилища. Волк тем временем спокойно разглядывал беснующуюся внизу свору — полукружье псов, скребущих землю, напуганных видом волчьих клыков. Тропинка была слишком узкой, чтобы они могли ринуться всем скопом, а поодиночке никто не решался сразиться с хищником, превосходящим их по весу и силе.
Всадники одолели склон и открыли стрельбу из седельных пистолетов, целясь в волка. Пули отскакивали, взлетая вокруг черного зверя, но он, казалось, даже не замечал их, продолжая созерцать собак.
Неожиданно вперед пробился какой-то человек, одетый в доспехи.
В нем Анна узнала своего кузена, горбуна Дарси, человека, который три ночи назад не пустил ее к себе на порог. Человека, для которого не было ничего важнее денег. Анна, сделав над собой усилие, шагнула на открытое пространство.
Дарси мельком взглянул на нее и заорал:
— Идиоты, стервятники, вы зачем сюда явились, поохотиться захотелось? Вы что, лани никогда не видели? Или ваши собаки волка никогда не встречали? У вас приказ лорда Скроупа! Ну-ка, живо отгоните собак, пусть ищут след. Не могли же эти дьяволы провалиться сквозь землю!
Пристыженные люди спешились и начали оттаскивать отчаянно упиравшихся псов.
Анна, припав к земле, смотрела, как они постепенно исчезают за кручей, следя за удалявшейся в сторону Дейла цепочкой факельных огней. Ужас не отпускал Анну, даже когда низкое солнце рождественского утра окрасило вершины в нежный розовый цвет.
Когда первый луч коснулся ее, Анна почувствовала, что ее тело вновь меняется — от покрывавшей ее оленьей шкуры остался только лоскут вокруг бедер. Глянув вниз, вместо копыт она снова увидела свои руки, вцепившиеся в камни и вереск. На лицо ей упала белокурая прядь. Анна поднялась на ноги, дрожа от утреннего холода и от пережитого ночью страха.
Неподалеку от нее на корточках примостился Джок. От волчьего обличья осталась лишь отороченная мехом куртка, едва достававшая до голых ягодиц. Он рассматривал на свет пробитую пулями куртку, сосредоточенно просовывая палец в каждую дырку. Не глядя на Анну, он небрежно спросил:
— А госпожа умеет обращаться с ниткой и иголкой? Надо бы зашить…
Анна промолчала. Студеный ветер Рождества пронизывал ее легкое одеяние, проникая в самое сердце. Променяв мученичество на волшбу, она оказалась отрезанной от разгоравшегося в мире вокруг нее Рождественского сияния. Неуверенно ступая, она приблизилась к святилищу. Это было простое маленькое строение: четыре стены, дверной проем, земляной пол. Над входом висело распятие, над алтарем — образ Пресвятой Девы, символизирующий мир и покой, которые отныне недосягаемы для Анны. Она осторожно ступила на порог. Говорили, что нечистой силе хода на освященную землю нет. Ее остановит незримая рука Вышнего Закона. Анна сделала еще шаг. Ничто не задержало ее. Стены защищали от пронизывающего ветра. Пораженная, не смея поверить в чудо, Анна упала на колени перед алтарем, моля Деву простить ее отступничество. С закрытыми глазами она вдыхала запах влажной земли, смолистого дерева, свечного воска.
Но знака все не было. Лишь на низком карнизе ворковали голуби, свет утра струился сквозь дверной проем. На шероховатом, грубом полу болели колени, суставы одеревенели от напряжения и холода. Превозмогая боль, она снова и снова повторяла:
Радуйся, Мария, благодати полная,
Благословенна Ты между женами,
И благословен плод чрева Твоего Иисусе.
Святая Мария, Матерь Божия,
Молись за нас, грешных,
Ныне и в час смерти нашей.
Раздалось шумное хлопанье голубиных крыльев. Анна не решалась открыть глаз, пока не услышала тихий голос Девы. Впервые после Йоркшира Пресвятая Дева говорила с ней. Подняв глаза, Анна вначале увидела Ее босые и грязные ноги. Дева стояла между Анной и алтарем, в сиянии света, в окружении голубиных крыл, Ее талию обвивала золотисто-коричневая шкура лани. На тонкой нежной шее еще не зажили следы веревок. Она тихо промолвила:
— Анна, ты никогда не изменяла Старой Вере.
Кристин Кэтрин Раш
Святые грешники[5]
Из незаконченной автобиографии бывшего сенатора Лилиан Хеллман
Он был самым интересным человеком из всех, кого я когда-либо знала. Даже теперь, спустя десятилетия, время от времени я вспоминаю его: когда кто-нибудь помешивает коктейль с мартини или закатное солнце струится в окно моей гостиной. Многие полагали, что я не рассказывала о Дэшиле Хеммете потому, что с ним связаны некие секреты — слишком важные, чтобы их выдавать. Если и есть такие секреты, я про них не ведаю. А не говорила я о Хеммете потому, что сказать мне надо слишком многое.
Мы познакомились, когда мне было двадцать четыре, а ему — тридцать шесть. Я ощущала себя бунтаркой, работала секретаршей и имела мужа, который не мог взять в толк, каким образом мое бунтарство склоняет меня к политике. Хеммет слыл популярнейшей личностью в Голливуде и Нью-Йорке.
В порядке вещей быть в этих городах самой модной персоной — излюбленная игрушка меняется там каждую зиму, но в его случае особый интерес для коллекционеров знаменитостей представляло то, что экс-детектив со шрамами на ногах и вмятиной на голове — следами общения с преступниками — имел мягкие манеры, хорошее образование, элегантно выглядел, происходил от первых поселенцев, был оригинален, остроумен и тратил столько денег на женщин, что они любили бы его, даже не имей он этих своих достоинств. Когда мы встретились, он уже пятый день как пил, и его прекрасное лицо выглядело изможденным. Высокая тонкая фигура устало обмякла. Он не стал швыряться деньгами. Напротив, мы вообще ушли из того голливудского ресторана и всю ночь просидели в его машине — курили и беседовали — о чем, я сейчас и не вспомню.
Иногда мне представляется, что той ночью мы впервые заговорили о моей политической карьере, тогда только начавшейся, и он произнес то, что потом повторял постоянно:
— Придет день, Аил, когда они потребуют, чтобы ты продала своих друзей.
Услышав это, я возмутилась и поклялась, что своих друзей не предам ни за что. Он посмотрел на меня печально — такой же взгляд был у него лишь в его последние дни в 1961 году, в больничной палате, накануне смерти.
Его слова стали преследовать меня весной 1947 года, когда Трумэн[6] вновь вверг нас в войну.
Дж. Эдгар Гувер[7] начал говорить о коммунистах как о пятой колонне, а Трумэн отдал распоряжение министру юстиции подготовить соответствующий документ. Это был перечень организаций, в деятельности которых отмечалась приверженность коммунистическим, фашистским, тоталитаристским и подрывным идеям, и претендент на государственную должность подлежал проверке, если состоял в какой-либо из них. Вскоре список был опубликован и дал ход всевозможным нарушениям прав человека.
Но в начале тридцатых такое отдаленное будущее нельзя было и представить. Почти вся страна впала в Великую Депрессию — невиданную в ее истории. Только в некоторых отдельных местах — таких, как Голливуд, — у людей были еще деньги, чтобы развлекаться и пить ночи напролет, будто на дворе все еще стояли двадцатые годы. Я ушла от мужа, поселилась вместе с Хемметом, и несколько лет мы жили бурно и бесшабашно, будто Депрессии не было и в помине. А потом нищета просочилась и в мою жизнь, о ней напоминали маленькие оборвыши на обочинах дорог, изможденные мужчины, спрашивающие на углах работу, но не желавшие взять ни цента, поблекшие и состарившиеся раньше срока молодые женщины у продуктовых магазинов, умоляющие купить молока их детишкам.
Хеммет совал им деньги, я же думала: надо делать что-то другое. Несколькими годами раньше я училась в Бонне, и появление национал-социализма на руинах германской экономики меня испугало. Впервые я осознала, что я — еврейка. Вернувшись в Штаты, я увидела в новом свете, как мои предки-южане обрели богатство — выехав на спинах несчастных негров. Корни моего бунтарского духа стали еще глубже. Они взывали ко мне, когда солнечным калифорнийским полднем я проходила мимо палаточных городков, переполненных выброшенными из жизни людьми.
Гувер многое обещал, но ничего не делал. Ф. Д. Рузвельт[8] уже появился на политическом горизонте. Его туманные идеи выдавали представления богатого человека о бедном народе. Республиканцы с треском провалились с идеей рынка, демократы упивались своим новым положением, а проблем не решали. Мы следили за событиями Гражданской войны в Испании[9] с восхищением и ужасом — возможно предчувствуя что-то подобное у себя в стране. В Голливуде были случаи вступления в компартию. Те, кто не вступил, говорили о ценностях марксизма. Помню, ночи напролет велись дискуссии о необходимости третьей партии, не связанной с какой-либо системой.
Как — то во время одного такого обсуждения человек, назвавшийся Хьюбертом Уолленсом, спросил, представляю ли я, с чего начинать создание такой партии. Невысокий, щеголевато одетый, он обшаривал глазами комнату, пока мы разговаривали. Помню, сквозь сигаретный и алкогольный дурман я подумала: со мной он просто убивает время, ожидая, пока в поле его зрения попадет кто-либо поважнее. Позже поняла: он вел себя так, чтобы не пропустить ничего из происходящего вокруг. Как оказалось, он запомнил весь наш разговор и мог воспроизвести его почти дословно.
Уолленс сообщил, что собирает средства на проведение кампании по выборам президента от третьей партии.
— Вы напрасно тратите свои доллары, — сказала я. — Вам никогда не найти подходящей кандидатуры — идеального героя, о котором мечтает вся страна. А если и найдете, существующие мощные партии не оставят камня на камне от ваших намерений. Он сослался на то, что, мол, этот метод срабатывал в девятнадцатом веке. Мы живем в двадцатом, — напомнила я.
Наверное, наши голоса выделились из общего гула, потому что в комнате постепенно все стихло. Третьи партии, говорила я, должны возникать в народе и распространяться по стране — квартал за кварталом, район за районом. Деньги лучше потратить на финансирование местных лидеров, которые убедят свое окружение в преимуществах новой партии. Надо найти таких активистов — распространителей идей, к которым, в силу их личного влияния, тянутся люди. Засмеявшись, он сказал, что, похоже, в моих рассуждениях есть рациональное зерно.
Наш разговор закончился, заговорили другие. Я заметила рядом Хеммета. Он был серьезен. Он не доверял политикам. Я это знала. Позже, отказавшись пойти на компромисс со своими принципами, за что и попадет в тюрьму, Дэш признается: «Пойми: если б речь шла не о тюрьме, а о моей жизни, я отдал бы ее за то, что считаю демократией, и я не позволю полицейским, судьям или политикам втолковывать мне, что является демократией в
Он был пьян. Глаза покраснели, а вокруг рта обозначились жесткие складки. «Только ступи на эту тропу, Лил, и ты никогда не сможешь повернуть назад».
Он оказался прав. Я не смогла.
Теперь, когда я вспоминаю, как он стоял рядом со мной, одетый в белый костюм без единого пятнышка, несмотря на долгую ночную попойку, то задаюсь вопросом: что же он на самом деле хотел сказать? Он был гордым человеком и ничего не требовал, но иногда в отголосках его слов мне слышится просьба человека, никогда ни о чем не просившего. За день до смерти, когда я пришла в больницу, он так сильно схватил меня за руку, будто решил никогда не отпускать, и в тот момент я вдруг прозрела и поняла: мы с ним — одной породы и всегда составляли одно целое. Он знал это, а я — нет. Я проводила массу времени с Уолленсом в мрачных комнатах и грязноватых ресторанчиках — строя планы, что-то замышляя. Например: эти деньги в данном избирательном округе дадут такой-то результат. Хеммет ушел с головой в свою книгу — писал последний, пятый роман. Но только из посмертного интервью, опубликованного в «Нью-Йорк таймс», я узнала, что Нора Чарльз списана с меня. Славно быть Норой, женой Ника Чарльза[10], — возможно, это один из немногих литературных браков в современной прозе, когда мужчина и женщина прекрасно относятся друг к другу и им хорошо вдвоем. Поистине мой единственный благополучный брак.
Каким-то образом эти дискуссии в полутемных комнатах привели к тому, что меня выдвинули кандидатом в конгресс. Уолленс считал, что я подхожу идеально. Высказываюсь прямо, придерживаюсь мужских взглядов на вещи, но достаточно женственна, чтобы привлечь голоса мужчин и не оттолкнуть женщин-избирательниц. Я колебалась. Никогда не чувствовала себя политиком, все-таки — скорее бунтаркой.
Решающий разговор состоялся на приеме у одной восходящей знаменитости. Дело было днем. Я сидела около бассейна с бокалом, предпочитая позагорать, пока в гостиной Хеммет спорит с гостями об искусстве. Слегка отдающая хлоркой вода сияла голубизной в ярких лучах солнца. Я закрыла глаза, устав от болтовни, от бесчисленных приемов, на которых ничего не решалось, и тут кто-то присел на подлокотник моего кресла. Уолленс.
— Послушайте, Аил. Эта жизнь не для вас. Вам скучно.
— Я устала, Хьюберт.
— Вас искушают, — произнес он, и я открыла глаза. Он загораживал солнце, свет обрамлял его и делал похожим на ангела. Темный ангел, поправила я себя и усмехнулась сравнению. Уолленс же решил, что я с ним соглашаюсь.
— Лил…
Я жестом остановила его.
— Если я буду несогласна с кем-нибудь, то скажу ему об этом, Хьюберт. И если кто-то мне не понравится, то, скорее всего, молчать не буду. А если встречу грязного политикана, заклеймлю его публично и, скорее всего, в неподходящее время.
— Годится, — ответил он. — В политике пришло время честности.
— Честность и политика несовместимы, Хьюберт. Очень бы не хотелось стать испытательным стендом по проверке этой банальности.
— Вас эта проблема волнует так же, как и меня. Почему бы не попробовать?
Я закрыла глаза и откинулась на спинку кресла, не в силах ответить. Он знал меня лучше, чем я думала. Предположение соблазняло, волновало и страшило одновременно. А страх — мощная движущая сила. Притом я была молода.
— Я развалю вашу партию.
— Вы поможете ей.
— Лучше я буду действовать за сценой.
— Вы нам нужны в первых рядах.
Аргументы были старые, но, наверное, здесь, в ярком свете солнца, рядом с бассейном, принадлежащем богатой женщине, они звучали более убедительно, чем в полутемных комнатах. Я согласилась, ощутив секундный толчок радости.
Уолленс ушел. Появился Хеммет, взял меня за локоть, и мы направились в дом наполнить свои бокалы. Он изучающе посмотрел на меня, но ни о чем не спросил. Я поняла: он видел Уолленса рядом со мной.
— Я решилась — буду баллотироваться.
Он промолчал. Я пошла налить себе вина. Было немного не по себе от того, что он никак не отреагировал. Я вышла в сад и бродила по дорожкам, в одиночестве размышляя над случившимся. И так и не нашла никаких доводов поступить иначе.
Вечером того же дня мы с Хемметом повздорили, прямо на глазах у оставшихся гостей. Вроде бы из-за того, что он поцеловал хозяйку дома. Он целовал при мне других женщин, и это никогда меня не волновало. Я хорошо помню, что разоралась по поводу поцелуя, но на самом деле, наверное, злилась на его молчание. До этого Хеммет меня полностью поддерживал во всем. А вот сейчас — отступил.
В ту ночь он домой не пришел. Не пришел и на следующий день. Бывало, Дэш завеивался к друзьям на многодневные попойки, и вроде его отсутствие не выходило за рамки обычного. Но, начав писать свой роман, он не пил ничего крепче пива и вот уже год как ночевал дома.
Когда он вернулся, я была в истерике — то ли от страха, то ли от гнева.
Он выглядел таким же утомленным, как в день нашей первой встречи. За окнами догорал день, и поток лучей заходящего солнца высветил его фигуру. Светлые волосы, белые брюки, белая рубашка — все слилось в легкий силуэт. Мелькнуло: вот, может быть, самое прекрасное, что я видела в жизни — эти тонкие очертания мужской фигуры, эта резкая линия носа, — и я закричала:
— Ты святой грешник, как у Достоевского! Вот ты кто!
Он сказал, что не понял и вообще все это не имеет значения. Я могу оставаться в квартире, а он переедет.
Переедет! Как будто я была актриской или одной из тех жен, о которых он писал в начале двадцатых. Возможно, вот так он заявил жене и дочерям, когда оставил их. А может, в виде особого исключения, это сказано только мне.
Он забрал свои книги, одежду, увез часть мебели. Немного — возможно, думал, я остаюсь без средств. А может, просто остальное ему не требовалась. Я не произнесла ни слова — ни когда он уходил, ни потом — годы спустя. Вновь погрузилась в избирательные дела, и с таким рвением, какого в себе и не подозревала.
Все последующие годы — и во время избирательных кампаний, и в беседах с прессой — имя Хеммета никем не упоминалось.
Позже я узнала, что он поддерживал все мои кампании — даже если у него и самого не хватало денег. Шло время, он завершил роман, писал еще какие-то сценарии, а потом забросил писательство. Наша партия росла, особенно в Калифорнии. Я переместилась из Палаты Представителей в Сенат с небольшой группой единомышленников. Я выступала откровенно, как и предупреждала Уолленса. Он терпел, хотя порой моя смелость и претила ему. У меня были избиратели, пресса относилась благосклонно, и в те дни даже поговаривали, не баллотироваться ли мне на должность президента, чтобы стать первой женщиной на этом посту.
В 1941 началась война. Случилось то, чего я страшилась с того момента, когда увидела в Бонне штандарты национал-социалистов. Я поддержала забастовку против нацистской угрозы, испугав друзей своей одержимостью. Но я помнила, каково это — идти по улице и сознавать, что ты — еврейка. Я слышала рассказы о лагерях, тюрьмах, «хрустальных ночах»[11] и решила: фашизм надо остановить, пусть даже не особо выбирая средства.
Я вернулась в Калифорнию проводить встречи в городах штата, когда старый знакомый сообщил, что Хеммет через несколько дней отбывает на фронт. Я была в шоке. Наверняка допущена бюрократическая ошибка, а в результате — сорокавосьмилетний человек идет воевать, хотя война — удел молодых.
Он жил по-прежнему на окраине, в старой части города. Пойти к нему означало шагнуть в прошлое. Я чуть было не распахнула дверь, чтобы войти, на ходу стягивая перчатки и сбрасывая ботики, и усесться в кресло, затянувшись сигаретой.
Но не сделала этого. Решительно постучала в дверь рукой в перчатке — звук получился приглушенным, поправила шляпку, как школьница, и страстно пожелала возврата прежней простоты. Плохо, что в горле начало першить. Просто пересохло, внушала я себе, не желая признаваться, что нервничаю. Когда дверь открылась, передо мною предстал Хеммет — все еще стройный, все еще красивый, и глаза его посмеивались, будто это я на сей раз вернулась после двухдневного запоя.
— Тебе идет этот костюм, Лил, — сказал он и распахнул дверь.
Я вошла и машинально сняла шляпку. В комнате в беспорядке валялись груды книг и журналов. Стены были голые, к ним прислонена какая-то полуразобранная аппаратура. Судя по обстановке, Хеммет жил один. Никак от него не ожидала.
Мы не разговаривали с того момента, как он ушел. Старая боль вернулась, пульсируя, как открывшаяся рана. Безумно хотелось наорать на него, чтобы он заорал в ответ — я бы удостоверилась, что все в мире снова идет как надо.
Он убрал книги с металлической кухонной табуретки, я присела, чувствуя себя скованно. Несколько минут мы смотрели друг на друга, не желая произносить штампованные фразы из серии «встреча бывших любовников». Он заговорил первым.
— Что же ты все-таки имела в виду? Святой грешник, как у Достоевского?
Я ответила, что не знаю и, возможно, в тот момент действительно не знала. А осознала позже, когда поняла, что греховность прошла, что бы там ни было этой греховностью, — и он превратился в Хеммета завершающего этапа жизни. Я попыталась все объяснить, но он сказал, что эти понятия слишком отдают религиозностью.
Его вопрос смел все барьеры и побудил меня задать свой, который не давал покоя с того момента, как он сказал, что переезжает. Внутренний голос жалобно просил узнать, почему Дэш ушел, что заставило его захлопнуть дверь за прошлым. Но я так и не спросила. Хеммет знает, что я желаю выяснить. Он расскажет, когда будет готов к этому.