Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путешествие вокруг моего черепа - Фридеш Каринти на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К половине первого газета уже поступает в продажу, кое-кто из прохожих, купив выпуск, читает прямо тут же, на улице, и, пробежав глазами сообщение на пятой странице, машинально поднимает взгляд на уличные часы: операция еще не кончена, о результате будет сообщено в послеобеденном выпуске. Итак, ждать еще несколько часов… А что еще у нас будет в послеобеденном выпуске? Ах да, соревнования по плаванию в Вене. (Не забывайте, что Будапешт – город спортивных болельщиков.)

На променаде вдоль набережной Дуная оживленное движение. «Эй, мальчик, дай-ка и мне газету!» Ну, друзья мои, какова нынче служба связи, он еще лежит на операционном столе в Стокгольме, а я в Будапеште все про него знаю. Послушайте, что это за штука такая – «физиологический раствор»?

Над Цитаделью лениво плывут облака, крутые дуги моста Эржебет молча любуются собою в дунайских водах.

Некий господин в трамвае укоризненно качает головой. Простите, побеспокою вас, я вот тут прочел в газете, супруга писателя дает интервью… не понимаю, как это можно, муж, понимаете ли, от смерти на волосок, а ей и горя мало… Приведись такое моей жене…

Кое-кто из фотографов выставляет в витрине мои портреты. В заведении на площади Вёрёшмарти к рекламному столбу прислонена огромная фотография. Пишта С, случайно оказавшийся там в это время, задумчиво изучает мои черты: видимо, это, недавний его снимок, какая странная, однако, у него тут улыбка – подобострастная, чуть ли не извиняющаяся, должно быть, к тому времени опухоль уже дала о себе знать. Чем-то он напоминает Будду.

Элегантный господин медленно бредет по Большому кольцу, идти ему трудно – астма замучила… Его работа о Сечени на днях снискала ему шумный успех. Но сейчас Миклош забыл и думать об этом. Тихонько улыбаясь, он вспоминает, как мы с ним любили разыгрывать друг друга, перебирает в уме наиболее остроумные мои шутки. Хоть бы удалось ему выбраться из этой передряги, думает он и собирается встретить меня такими словами, если я вернусь. Миклош действительно встречает меня такими словами. (Я не успел выздороветь, как его не стало.)

Деже и Золтана преследует та же мысль: что мы скажем друг другу при встрече. Как им хотелось бы очутиться рядом, утешить меня: не бойся, дурачина, вот увидишь, все благополучно обойдется. Давай-ка лучше потолкуем о чем-нибудь другом… Очень хороша вещь, где ты описываешь смерть собаки… А знаешь, иной раз нелишне дать людям повод оплакать нас и проявить свою любовь в чистом виде… когда ее не омрачает тот факт, что мы живы.

(С тех пор не стало в живых ни Деже, ни Золтана.)

В. слегка бледнеет, слыша, как мое имя не сходит у людей с языка. Это его звездный час, с завистью бормочет он сквозь зубы.

Секретаря моего, Денеша, останавливают на каждом шагу. Как дела, что нового, каковы последние сведения? С. проявляет особую теплоту и сердечность, чтобы узнать все подробности, велит проводить себя по улице. Кто-то обращается к Денешу с вопросом, нет ли у него моих рукописей.

Примерно к часу дня в моем излюбленном кафе начинают собираться на чашку кофе завсегдатаи. Кое-кто из приятелей и знакомых усаживается и за мой осиротелый столик. Официант Тибор, стоя неподалеку, прислушивается. Разговор идет обо мне, вспыхивает оживленный спор на медицинские темы. Хоть убейте, друзья мои, но я так и не усвоил толком, что значит «тумор». Ну конечно, слово знакомое, но что оно означает в данном случае? Вот чудак человек, при чем тут «данный случай»? Это собирательное название, означает опухоль вообще. Ясно, теперь, значит, придется называть его не юмористом, а «тумористом». Остроумно, хотя и не ново, в Вене еще раньше кто-то до этого додумался.

Милая дама-гид приглашает иностранцев выйти из автобуса. – Леди и джентльмены, мы находимся у бельведера Эржебет. Прошу обратить внимание вон на ту вершину – это гора Янош, самая высокая точка Будапешта. Какая чудесная панорама, не правда ли? Говорят, что не хуже, чем вид с Эйфелевой башни или кампанилы. Желаете подняться на смотровую вышку? Ах, миссис – шведка? Никогда бы не подумала, у вас такой прекрасный немецкий! Мне приходилось бывать в Швеции, а сейчас там находится один наш добрый друг, известный венгерский писатель, ему делают очень тяжелую операцию… фамилия профессора из головы выскочила… Оли… Олив… да-да, Оливекрона! Значит, вам знакомо это имя?… В самом деле? Он настолько знаменит? Ну, тогда я спокойна за нашего друга.

В морге на улице Светенаи в цинковых лотках покоятся мертвецы. Лицо у кого бесстрастное, у кого удивленное. Какое-никакое, а все-таки выражение. Выражение, лишенное смысла, поскольку никакого смысла за ним не кроется. Служитель, пристроившись на пороге, ест сало. Кто-то поблизости читает вслух газету, доходит до репортажа об операции. Служитель аккуратно отрезает ломтик сала.

– Кто он будет-то, этот человек? – справляется он без особого интереса.

В типографии набирают послеобеденный выпуск. Вверху газетного листа крупным шрифтом сенсационное сообщение: «Итальянцы захватили Аддис-Абебу».

Хризантемы

Сколько еще осталось до конца? Мое напряженное внимание начинает ослабевать, к тому, же я все равно бессилен разобраться в нагромождении звуков, постичь смысл чужих действий, единственное, что я еще способен уловить, – это неимоверная быстрота, с какою проделывается каждая отдельная процедура, с дьявольским проворством взрезают скальпели, кромсают ножи, щелкают зажимы. Но процедурам этим несть числа, а у меня почти нет сил дождаться конца. Иногда наступает внезапная тишина, длящаяся чуть ли не минуты, и заставляет меня очнуться, хоть я и чувствую, что это не конец, поскольку люди вокруг меня замирают неподвижно. Это очень похоже на кульминационную сцену в цирке, когда акробат готовится выполнить опаснейший свой трюк и даже оркестр смолкает, дабы не помешать ему. Я пытаюсь вычислить происходящее. Вероятно, профессор, обнаружив наконец опухоль, напряженно раздумывает, с какого бока за нее взяться. И можно ли вообще ее удалить, или же она настолько глубоко ушла внутрь, что у хирурга не хватает мужества коснуться ее? А может, Оливекрона уже давно трудится над нею, бережно, осторожно вырезает, вычищает ее по краям, как красноватый тонкокожий апельсин? Меня вновь пронзает страх: почему я не слышу ни слова, ни звука (прежде так раздражавших меня), уж не… не перерезан ли у меня… аку… акас… фу-ты, как его… а-кус-ти-чес-кий, слуховой нерв? Не-ет, зачем же сразу предполагать плохое, наверное, профессор рассердился на меня за то, что я не отвечал на его вопросы, вот больше и не обращается ко мне. Я силюсь выговорить хотя бы слово, но тотчас оставляю свои попытки – видно, слишком устал для этого. И вдруг вроде бы слышу собственный голос – тихий, стонущий, или мне просто почудилось? Я вынужден напрячь все свое внимание, чтобы хоть самому понять, если уж никто другой меня не слышит. Вместе со стоном вырывается какое-то слово, я поражен, когда мне наконец удается его разобрать: ведь я вовсе не собирался говорить его.

«Ремни… ремни…» – жалобно стеная, упорно твержу я.

Ощущение боли начисто пропало, но это отнюдь не успокаивает меня, более того, кажется тревожным признаком. Я угадываю в этом молчаливую и все более неотвратимую угрозу, приготовление к самому страшному, тот бесконечно долгий момент, когда палач прилаживает испанский сапог, прежде чем натянуть его. Ведь даже предположить немыслимо, чтобы у человека ковырялись в мозгу, а ему даже не было больно, эта нелепость может означать лишь одно… Вспомнить только: ведь еще совсем недавно возбуждение крошечного нервного волокна в той коробке, которая сейчас вскрыта, вызывало такую безумную боль, что самому хотелось размозжить себе голову. Кто из нас не знает, какую роль играет мозг для человека: достаточно проломить череп или просто сильно ударить по нему, повредив мозг, и тебе крышка… А тут… столько времени… копошатся в самой глубине, тычут туда ножами, ножницами, пинцетами… и хоть бы хны? Может, все-таки не стоило это делать?… Предупредить их, что ли, пока не поздно?… Какой он ни есть превеликий ученый, а вдруг позабыл, что… достаточно просто проткнуть голову… Может, надо бы заорать, как будто мне больно?… А как орать, если не болит? Я решил, что не стану сдерживаться и заору, если мне станет больно, – не потому, что страшно или невтерпеж, я, скорей, даже обрадовался бы, выйдя из этого бесчувствия, – а лишь бы предупредить, предостеречь их, что я пока еще жив, но им самое время кончить. Слишком уж затянулось это плавное размешивание, взбивание густой массы, наполняющей мою черепную коробку… хотя следует признать, что размешивают и взбивают все проворнее, ловчее. Да, в ловкости и сноровке им не откажешь… Умелый повар лихо замешивает на доске тесто, пальцы его мелькают с молниеносной быстротою, и вот уже горка муки на доске обретает форму, неуловимым движением он проделывает вверху небольшое углубление, а другой рукою тем временем разбивает яйцо и выливает туда его содержимое, на мгновение желток крышечкой накрывает мучную горку и тотчас же тонет в ней под проворными пальцами повара, разминающего, размешивающего густую массу… Загляденье!

Ох… только бы не уснуть… иначе мне конец.

Как ни напрягай я память, я не в силах определить, к какому времени отнести явившуюся моему воображению туманную картину. Одно ясно: возникла она вслед за моей отчаянной борьбой со сном, но случилось ли это сразу же, еще в момент операции, или несколькими днями позднее, в лихорадочном забытьи, – не знаю. Возможно, что временной сбой (о нем я расскажу ниже) начался именно тогда, заранее уступив черед более поздней картине, которая затем, переместившись во времени, вклинилась сюда. Но факт остается фактом: сколько бы ни прокручивал я (находясь почти в трансе, как бы служа самому себе медиумом) запрятанную средь гирусов и ганглиев мозга, и с тщательным упорством проявленную пленку воспоминаний, картина эта неизменно возникает в этом месте. Так что я и попытаюсь зафиксировать ее здесь. Смысл видения, очевидно, заключается в том, что я проецирую себя в операционный зал. Большую лампу под потолком погасили, чтобы освещение падало равномерно.

Оливекрона (а может, и я сам) с обручем на лбу наклоняется вперед, досадливо оттолкнув коленом полу халата, зацепившуюся за высокий, круглый табурет. Прикрепленная на лбу лампочка освещает вскрытую черепную поверхность. Желтоватая жидкость уже откачана, мозжечковые доли опали и резко отделены, и стала хорошо видна внутренняя часть вскрытого пузыря. Кровеносные сосуды вдоль линии разреза перехвачены, прижжены раскаленным электрическим скальпелем.

Сейчас можно разглядеть и кровяную опухоль. Внутри пузыря, чуть сбоку примостился здоровенный, красный наплыв – вместе с пузырем размером с маленький кочан цветной капусты. Поверхность опухоли извилистая, бугристая. Бугорки и извилины образуют рельефный узор наподобие большой камеи, выпуклый рисунок которой ^ысечен из ее собственного материала. На рисунке мягкими, размытыми контурами изображен портрет женщины по пояс, она крепко прижимает к лицу пухлого младенца. Голова женщины покрыта кружевным покрывалом на итальянский манер, бамбино, ухватившийся за шею матери, повернут в профиль.

Прямо жаль губить такую красоту, однако Оливекрона осторожно, но безжалостно принимается выжигать по краям камею, резко обозначившуюся на фоне желтоватой ткани. Рельеф бледнеет, опадает, размывается, а середина вся съежилась, спеклась. Теперь необходимо выбрать, вычерпать это месиво. Острый, плоский нож с лампочкой на конце грациозно, плавно и точно огибает выжженную опухоль, нигде не задевая мозга. Оливекрона работает, прикусив нижнюю губу. В бытность свою школьником, когда на уроках картографии или произвольного рисунка надо было раскрасить в зеленый или красный цвет четко обведенную тушью поверхность, он с таким же вниманием следил, чтобы краска не заехала через край, и испытывал тайное удовлетворение, когда ему это удавалось. Сейчас работа продвигается легко, поскольку все инородное тело отделилось и находится у него в руке. Подобно резиновому шарику, который свободно плавает в другом, большем по размеру и наполненном каким-то щелочным раствором, колышется и кружит в едкой жидкости плотный катыш. Сбоку у него – здоровенный кусок железа. Бог весть как он угодил туда, наверное, внешняя оболочка оказалась пробита, когда машина мчалась во весь опор по сумасшедшим дорогам, вверх-вниз по горам, пыхтя и захлебываясь от бешеной гонки, а может залетел шрапнельный осколок – втихомолку, исподтишка, так что мы даже не заметили, ведь официально территория не обстреливалась. да и вообще в мирных жителей стрелять не положено.

Нет, тут дело в другом.

Все эти маги, разряженные в белые костюмы и белые маски – лишь статисты в разыгрываемой ими классической мистерии Оли векрона не разыгрывает комедию. Облаченный в рабочий халат о сидит в центре, перед щитом, сплошь испещренным отверстиям и банановыми штепселями, и знай себе включает и выключает соединяет и разъединяет. Он безукоризненно ориентируется в этом сложнейшем гордиевом узле тончайших проводов, знает, кого и с кем надлежит соединить. На голове у него надеты наушники, он невозмутимо прислушивается к хаотической, распаляющейся все жарче" ожесточенной перепалке чужих голосов. Прислушивается лишь для того, чтобы обеспечить говорящим бесперебойную связь, содержание разговоров его не интересует. И он абсолютно прав. Содержание их поистине ужасно. Каких только споров и ссор здесь не наслушаешься, невидимые собеседники требуют и умоляют, просят друг друга и угрожают один другому наперебой, каждому хочется опередить Другого, каждому его забота кажется самой важной и неотложной – какой-то отвратительный бедлам! Но вот сквозь дикую какофонию, пробившись из дальнего далека, подключается центр какой-то чужой страны. С величественным пренебрежением заграничный центр просит соединить с самим директором, чиновники рангом ниже в расчет не принимаются, тон разговора столь требовательный и уверенный будто в той стране тишина и абсолютный порядок. А между тем отдаленно доносится и какой-то побочный, недовольный шум. Оливекрона соединяет и разъединяет, соединяет и разъединяет. Однако линия внешней связи не унимается, требования звучат все резче, все грубее: в чем дело, не слышите, что вам говорят? Я требую ответа! Выкладывайте без обиняков – да или нет? Голоса на конце провода пытаются утихомирить буяна: извольте обождать, извольте обождать, сперва со своими делами надо управиться. Нет, в первую очередь займитесь моим делом, оно в тысячу раз важнее ваших пустяковых делишек, и не увиливайте от ответа, я должен знать во что бы то ни стало, прекратите отговорки, отвечайте прямо – да или нет, – иначе я кладу трубку. Помилуйте, все не так просто, как вам кажется, и решение вопроса упирается… позвольте хотя бы закончить фразу… алло, алло! Алло… о-ох!..

Представитель заграничного центра неистовствует, кричит, захлебываясь от ярости, со всех сторон раздается хохот, возгласы, ну и скандал, вот так потеха, тихо, помолчите, дайте послушать! Оливекрона не смеется и не выказывает признаков гнева: все его внимание сосредоточено на проводах, он видит, что тоненькой проволочке не выдержать этого крика, в сети образовалось перенапряжение, стальная ниточка постепенно накаляется, затем тонкая серая обмотка вспыхивает ярким пламенем. Короткое замыкание! Оливекрона резко дергает какую-то рукоятку, выключает всю систему, и вмиг наступает смертельная тишина, как будто перерезана магистраль. В этой тишине проворно принимаются за работу его пальцы фокусника. Он ощупывает перегоревший провод, на изоляционной обмотке которого комками запеклась окалина, тонким ножом аккуратно удаляет ее, зачищает оголенную проволоку.

Я судорожно пытаюсь ухватиться своими короткими, неподатливыми пальцами. Оливекрона мягко отводит их – осторожно, пока еще нельзя прикасаться. Да, господин профессор, я знаю, но ведь иначе я непременно свалюсь в темную пропасть, у меня нет опоры под ногами. Терпение, терпение, вы должны еще продержаться. Да, господин профессор… но мне трудно… очень трудно… Тише, тише, помолчите, и все будет в порядке. Вам и прежде следовало бы вести себя потише. Как это понять? Он наклоняется к самому моему уху. Голос понижает до шепота, чтобы никому, кроме нас двоих, не было слышно. Вы ведь видели, какая катастрофа произошла с проводом? Так знайте, что все это от крика. Волнения, ярость, крики – все это не на пользу. Неужели вы не чувствовали, что в такие моменты у вас голова словно раскалывается? Вам следовало бы знать, что при этом ток крови расширяет тонкие кровеносные сосудики, в одном из них образовалась закупорка – она-то и послужила первопричиной всего зла. Да, да… понимаю… но и вы, господин профессор, войдите в мое положение… каково было мириться… каково было сносить», несправедливость… грубый, неприкрытый эгоизм… Помнится, в детстве… бывало, обвинят ни за что ни про что… и даже оправданий моих не выслушают… запрут на ключ… я и давай вне себя колотить руками-ногами… разве можно было терпеть?… Не только можно, но и нужно. Понятно… все понятно… значит… Значит, терпеть молча, лежать спокойно, расслабившись… главное, расслабиться. Ясно? Ясно, господин профессор… сейчас же последую вашему совету… Ну как, убедились, что я был прав?

Совершенно точно помню, что я трижды слышал один и тот же вопрос. С этого момента, судя по всему, и пропал мой страх, а вместе со страхом и сопротивление. Разумеется, мне очень трудно определить сейчас, находился ли я тогда еще в сознании. Но, по всей вероятности, перестал опасаться беспамятства. И не задавался тревожным вопросом, долго ли еще это продлится. Мною овладело приятное сковывающее безразличие.

Впрочем, нет, не безразличие. Конечно, было бы преувеличением назвать мое состояние блаженным, но я вроде бы свыкся, сжился с ним и не стремился из него вырваться.

Ну, и последнее, что я помню, – пережитые мною изумление, а затем испуг. Я чувствовал себя так, словно никаких особых, собственных забот у меня больше нет, и теперь надобно присматриваться, прислушиваться ко всем сигналам внешнего мира, – что я и делал. Однако наблюдения свои мне пришлось оставить, поскольку я вступил в спор с самим собою. Полно выдумывать! Какие там выдумки! Не может этого быть, откуда здесь взяться хризантемам? А я говорю – хризантемы, два больших белых цветка. Вот они, у меня перед носом, не вата, не марля, а хризантемы. Осторожно помаргивая, я кошу глазом в сторону, как прежде, когда разглядывал краешек докторского халата, и вот вам, пожалуйста, явственно различаю цветочные шапки, напоминающие метелки из перьев. Но как они сюда попали? Все же необычный предмет для операционной, к тому же в холодной северной стране. Спокойно, спокойно, сейчас разберемся. Ага, сообразил! Наверняка проверка реакции, вроде измерения кровяного давления или этих насильственных вопросов. Хотят проверить, не утратил ли я обоняния, вот и сунули их мне под нос. Да но ведь хризантемы не пахнут.

И тут я цепенею от страха.

Господи, да никак я лежу в гробу?

Нет, нет! Прозрение наступает сразу же. Подобно тому, как среди ночи человеку наконец удается восстановить на привычном месте кровать, которая в воображении показалась ему перевернутой, или как опрокинутый на спину жук, отчаянно барахтаясь, пытается опять встать на лапки, я осознаю, что лежу лицом вверх, а не вниз.

Я лежал у себя в палате, на. своей койке, распростертый навзничь; Из узенькой вазы на тумбочке выглядывали стройные талии двух хризантем. Было часов пять вечера. Последний час операции я провел без сознания. Когда с меня, бесчувственного, сняли ремни, руки-ноги мои безжизненно повисли.

Пространство и время

Что касается послеоперационных дней, то я вынужден пополнить свои воспоминания информацией, полученной от окружающих. Я, хотя и неохотно, прибегаю все же к этой вынужденной мере, понимая, что моя способность ориентироваться в пространстве и времени была нарушена.

Сам я этого не помню, но по единодушному свидетельству очевидцев, придя в себя, я начал проявлять неприятное беспокойство. Первым делом перевернулся на спину, затем, явно раздраженный неудобным положением головы, попытался рывком сесть: должно быть, гигантский тюрбан из бинтов, обмотавших мою голову, показался мне чересчур высокой подушкой, и я хотел намекнуть сиделкам, чтобы ее из-под меня вытащили.

Тут, конечно, все перепугались и бросились уговаривать меня немедленно лечь. Такая реакция окружающих очень меня расстроила и вызвала во мне возмущенный протест. Наверное, мне показалось обидным, что они сомневаются в здравости моих суждений. Поначалу (в полной уверенности, будто говорю толково и связно) я пытался объяснить им, что сидячая поза не только не вредна, а напротив, очень даже полезна с точки «рения статики, поскольку удерживает в равновесии все каналы человеческого организма. Видя, что мои научные доводы не вызывают должного уважения, я тотчас прибег к защите, предоставленной мне правом принадлежности к сильному полу. Установив, что меня окружают сплошь женщины, включая мою дражайшую половину, я пустился в характеристические изыскания, суть которых составляло мое твердо сложившееся убеждение относительно неполноценности женского ума. Слов я не выбирал, поскольку здорово обозлился. Ничего-то они, бабы, не смысля«, зато везде лезут вперед. Смешать теорию с практикой – это им пара пустяков, где уж там уразуметь, что наука – это на девяносто процентов теория, а что касается практических действий, то тут без рассудка не обойдешься, – рассудка трезвого, гибкого, способного чутко реагировать на любые жизненные ситуации и подлаживаться под них. Жена, в отчаянии пытаясь удержать меня, имела неосторожность сослаться на сестру Черстин, которая в соответствии с полученным свыше приказом велела мне лежать, и тем самым окончательно рее испортила: уж кому другому, а ей-то следовало бы знать, что я могу снести многое, но только не ссылку на авторитеты. Я тут же заявил, что все бабы – дуры, хотя и строят из себя бог весть кого, абсолютно ни в чем не разбираются, зато мастерицы козырнуть чужой премудростью, нахватаются от мужчин умных слов и знай себе твердят как попугаи, что им ни внуши, все принимают за чистую монету, а послушать их – все-то они лучше знают, все-то они лучше умеют. Тут упоминали сестру Черстин… До сих пор я молчал, а теперь пусть будет известно, что она такая же глупая гусыня, как и все остальные, мои учтивость и доверие были адресованы отнюдь не уму ее, а доброму, кроткому характеру. Да-да, повторяю, глупая гусыня! И я не постеснялся обнародовать свое мнение на нескольких языках, чтобы она и сама его услышала, если находится здесь, в палате.

Посчитав их минутную шоковую растерянность за признак своей несомненной победы, я решил тотчас воспользоваться ею и принять командование на себя. Выпрямив спину, я уселся в постели и, прибегая к коварным угрозам, начал выставлять требования. Заметив, что в наибольший ужас противниц повергают мои попытки шевелить головой, я бросил этот козырь на чашу весов подобно мечу Вара.[49] При малейшем сопротивлении или возражении с их стороны я принимался раскачивать из стороны в сторону едва удерживаемый шеей громоздкий водолазный колпак, точно я и впрямь водолаз, погруженный по самый подбородок в воду и готовый тотчас нырнуть на морское дно вкупе со всеми извлеченными оттуда сокровищами. Нырнуть и исчезнуть навек, если не будут выполнены его условия.

Вопреки всей своей недоверчивости я вынужден признать, что условия эти никак не сопоставимы с вышеуказанным логическим ходом мысли. Супруга моя клянется, что я требовал абрикосовой палинки, причем весьма решительно, и после того, как мне не стали перечить и пообещали дать, я вошел в раж и заявил, что желаю играть в теннис; это тем более удивительно, что в теннис я сроду не играл и не испытывал в этом ни малейшей потребности. Остается предположить, что таким способом я подсознательно намеревался выразить свои благодарность и почтение королю сей страны, который, несмотря на свой преклонный возраст великолепно играет в теннис, а я несколькими днями раньше прослышал, что он выиграл международное первенство.

После этой сцены, видимо, в наказание за недостаточную объективность, я схлопотал снотворное, в результате моя задиристо-воинственная спесь явно пошла на убыль. Придя в себя, я неимоверно обрадовался, что за окном светло, и принялся на свой страх и риск производить отсчет времени. Основой отсчета по всей вероятности я избрал чисто импрессивный метод первобытных людей, пока еще не додумавшихся до изобретения часов, то есть учитывал лишь чередование темноты и света. Отсюда и начался в моем сознании сбой послуживший причиной ожесточенных стычек с окружающими. Я привык во всем полагаться лишь на самого себя, однако поскольку календарь давно утратил для меня всяческий интерес, такая слепая уверенность в себе впервые в жизни подвела меня. Повторяю, я очень обрадовался, что на дворе день, и мне даже в голову не пришло усомниться в том, что день этот следующий, то бишь наступило утро, и оттого в комнате светло. Ночь я наверняка проспал беспробудным сном, и теперь только и остается, что преспокойно дождаться наступления следующей. Отсутствие обеда и ужина также не вызвало у меня недоумения, аппетит пропал начисто, и я решил, что врачам это известно, потому ко мне и не пристают с едою, равно как и с умыванием и перестилкой постельного белья. Сестры, сиделки входили и выходили, никто не донимал меня расспросами, а если все-таки о чем-то и спрашивали, я ворчливо огрызался, чтобы не приставали. Сырья для работы мыслительного аппарата накопилось предостаточно, хотя подозреваю, что в действительности я ничем другим не занимался, кроме как отсчитывал время, на манер арестанта или человека, который уснул с настойчивой мыслью, что ему необходимо встать ровно в половине восьмого утра. Поэтому я не нашел ничего странного в том, что опять наступила темнота и мне опять захотелось спать. Скудость впечатлений дня я приписывал своей усталости и удовлетворенно подумал, что утомление опять позволит мне забыться покойным сном. Гулкий, раскатистый бой башенных часов не раз доносился до моего слуха, но я почему-то не стал считать удары и даже не удивился, что число их не увеличивается и не уменьшается. Один раз я увидел и Оливекрону, узнав его по очертаниям фигуры в белом халате; он стоял в дверях, не подошел ко мне поближе, а лишь ободряюще и удовлетворенно кивнул издалека.

Свет и тьма сменили друг друга двенадцать раз, и я с растущим апломбом продолжал отсчитывать эти смены в надежде сделать последующие выводы; меня ничуть не смущало, что промежутки между ними равномерные, не настораживало, что в палату входят и выходят одни и те же люди, задают те же самые вопросы, а я в ответ бурчу ту же самую фразу, что в настроении моем не наступает каких-либо существенных перемен. Да и Оливекрона всякий раз появляется при одних и тех же обстоятельствах: остановившись в дверях, не делает попытки приблизиться, лишь ободряюще и удовлетворенно кивает головой и исчезает.

Явление это – специфический обратный случай déjà та (то есть «воспоминания о настоящем», по определению Бергсона); в сознании моем происходило не смешение, слияние воедино двух или нескольких картин (воспоминаний и впечатлений), а обратный процесс: однократное, разовое впечатление я разложил на двенадцать одинаковых повторений. Каждое свое короткое забытье и столь же мгновенное пробуждение я исправно относил за счет смены суток.

Но когда я в последний раз очнулся от забытья, на улице и в самом деле смеркалось. Жена делала какие-то записи у придвинутого к окну стола.

– Когда мне снимут повязку? – поинтересовался я без какого бы то ни было намерения затевать перепалку.

– Ой, а вы, оказывается, не спите? Болит что-нибудь?

– Ничего у меня не болит. Когда же снимут повязку?

Она рассмеялась.

– Слишком рано вы об этом заговорили. Когда надо, тогда и снимут. Или вы имеете в виду перевязку? Перевязку вам делать не будут, просто снимут эти бинты раз и навсегда.

– Только завтра?

Она опять засмеялась.

– Какое там «завтра»! Дней через восемь-десять.

Я начал вскипать – медленно, но верно.

– Три недели держать повязку, не меняя? Ничего себе сроки! А может, вы неправильно поняли?

– Причем здесь три недели?

– Вы же сами сказали: дней через восемь-десять.

– Ну да!

– Плюс двенадцать, вот вам и три недели.

– Какие еще двенадцать?

– Какие, какие! Разве операция была не двенадцать дней назад?

На сей раз в смехе ее звучали нервические нотки.

– Полно дурачиться!

– Так когда же меня прооперировали?

– Сегодня утром.

Не отвечая на слова, я повернулся на бок, спиной к жене. Меня охватило чувство глубокой, безысходной горечи. Что это за очередная уловка? Лишь профессиональное зазнайство способно подтолкнуть к изобретению столь изощренной пытки: «из высших соображений врачебной этики» внушить больному, будто бы он переоценил время, и все это с единственной целью приучить его к покорному выжиданию – такое свойство, мол, пригодится в дальнейшем. Пользуясь тем, что у меня поврежден мозг, воображают, будто я поверю в любую чушь.

Я не отвечаю на вопросы – вроде бы отдыхаю.

Супруга, пытаясь развлечь меня, похвасталась опубликованным в шведской газете подробным интервью, которое взяла у нас на днях одна молодая журналистка. Публикация сопровождалась и фотографией нас обоих. О жене было написано в отдельности, интервьюер в хвалебных тонах отозвался о ней как о враче и как о «незаурядной личности». Я упорно отмалчиваюсь. Еще бы ей не радоваться, ее интересует лишь то, что касается ее лично, но ведь для меня это давно не новость., А я – жалкий, одураченный пациент, никого не волнует, знаю ли я о себе правду или нет, и кстати, что это за правда, если она не служит нашим жизненным интересам? Женщин правда вообще не волнует, поскольку они всегда чувствуют себя правыми. На миг возникает передо мною хмурый взгляд Стриндберга, его сердито торчащий вихор – да, ты все предсказал правильно, наставник моих юных лет! Не случайно совершил я паломничество в эти края, чтобы позволить тебе заглянуть в мою раскрытую настежь голову, как я посредством твоих книг постиг глубины твоего разума!

Я делаю вид, будто сплю, а сам жду не дождусь, когда жена уйдет из палаты. Тотчас же переворачиваясь на спину, я тянусь к звонку.

Входит сама Черстин.

– Вам нельзя перенапрягаться…

– Хорошо, хорошо, фрекен Черстин… Закройте, пожалуйста, дверь и подойдите поближе. А теперь скажите мне без утайки: когда меня прооперировали?

– В смысле – когда начали операцию? В восемь утра.

– Знаю, что в восемь утра. Но в какой день?

– Сегодня, в какой же еще!

– Ах, вот оно что… благодарю… И какой сегодня, по-вашему, день?

– Понедельник.

– Я-ясно… Благодарю, больше мне ничего не требуется.

– Давайте поправлю подушку.

– Не надо, и так хорошо.

– И все же позвольте…

Черстин утверждает, будто бы я какое-то время молча сносил ее хлопоты, но затем, когда она бережно подвинула мою голову, я, словно хищник из засады, с молниеносной быстротой высунул руку из-под одеяла и хлопнул ее по руке. Она решила, что, вероятно, причинила мне боль, и поспешно удалилась.

Я этого не помню, однако абсолютно уверен, что боли она мне не причинила. Задыхаясь от гнева, я ругался почем зря.

Перехитрили, обвели меня вокруг пальца. Я себе отсчитывал дни, как положено, и мне даже в голову не приходило, что есть люди, которые ведут отсчет времени по своему усмотрению! И конечно, им наплевать на те факты, которые я регистрирую с таким трудом. Им по какой-то причине (врачебные интересы! профессиональное пренебрежение к больному!) выгодно держать меня в неведении, вот вся шайка и спелась, да как ладно! Ничего не поделаешь, я у них в руках, и они способны перевернуть весь грегорианский календарь, если им вздумается. Мои мечты, надежды – все пошло прахом, двенадцати дней рождения заново как не бывало. Оглушенный ударом дубинки, я валяюсь у порога кабака, откуда меня вышвырнули, а подгулявшие весельчаки потешаются, хохочут надо мною. Сегодня, видите ли, вчерашний день, а завтра у них будет вчера.

Оливекроне я не стал задавать вопрос напрямую, а решил подъехать издалека.

– Благодарю, господин профессор, я чувствую себя хорошо. Простите, господин профессор, можно вас на минутку?… Не знаю, удастся ли мне достаточно ясно выразить свою мысль… вам ведь наверняка известно учение Канта о формах восприятия нами пространства и времени… Я-то сам не слишком разбираюсь в этом вопросе… просто у меня возникла одна мысль… Скажите, господин профессор, вы как врач считаете, что наше ощущение времени – есть некое априорное свойство или же категория постериорная…

Он похлопывает меня по руке.



Поделиться книгой:

На главную
Назад