Я попытался было прочесть ей нотацию через свою жену, но ведь женщины выгораживают друг друга, словно мошенники: не знаю, какой у них вышел разговор. Эжени попросила меня не вмешиваться в это дело и все старалась доказать, что я не имею права наставлять особу, которая не является ни моей сестрой, ни дочерью, что мои насмешки грубы и обижают Фернанду, а мы ведь должны бережно относиться к ней — она так одинока, и вообще они противоречат законам гостеприимства. Что поделаешь! Она так хорошо отделала меня, что я прикусил язык, а твоя жена два дня спустя, то есть вчера, еще раз побывала в Туре таким же способом. Что я мог возразить, как я мог помешать ей съездить в город? Разве Фернанда не могла мне заявить, что ей просто-напросто надо было купить перчатки и белые туфельки? Эжени верила этому или притворялась, будто верит. Но вот какова была развязка.
Ты не хуже моего знаешь, что в провинциальных городах все обо всех замечают, обо всем сплетничают, все раскрывают. Хорошенькое личико твоей жены произвело фурор на балах, и, конечно, гарнизонные офицеры наперебой ухаживали за ней, но так как нет на свете более чопорных особ, нежели дамы, которым надо скрывать кое-какие свои секреты, то все атаки кавалеров были с уроном для них отбиты. Они видели Фернанду, когда она приехала в первое утро, и издали следовали за ней до городского дома, как жена называет наше пристанище в Туре; они видели, как она вошла и потом вышла, заметили, сколько времени она там провела, дознались, что в доме нет никого, и, естественно, удивились, зачем она пробыла там взаперти два часа, — уж не молилась ли она Богу или не вздумала ли поспать? Пятеро или шестеро младших лейтенантов, праздных, как все гарнизонные офицеры, и лукавых, как и подобает молодым военным, повели расследование так искусно, что обнаружили дверь на черную лестницу, по которой через несколько времени после отъезда Фернанды ушел какой-то молодой человек, фамилии коего никто не знал, хотя с некоторых пор и видели его в гостинице «Золотой шар». Вчера, когда бедняжка Фернанда снова приехала на свидание, наблюдатели выждали, когда молодчик войдет в дом по черной лестнице, и незаметно для него отрезали ему путь к отступлению. Вокруг дома поставили охрану, но Фернанде дали выйти, не испугав ее ни единой враждебной выходкой, — эти господа все из порядочных семей и, как люди благовоспитанные, не решились заговорить с дамой при подобных обстоятельствах. В мое время мы были менее почтительны. Другие времена — другие нравы, к счастью для твоей жены. Эти господа гневались только на счастливого соперника, которого она предпочла им. Во дворе она села на лошадь, заперев входную дверь на ключ, который выпросила у моей жены под тем предлогом, что она хочет минутку отдохнуть в гостиной, пока перед обратной дорогой слуга взнуздает ее лошадь; ключ она положила в карман и, прежде чем выйти, разумеется, забаррикадировала парадное, чтобы никакой любопытный не помешал ее любовнику спокойно удалиться; а сопровождавший ее слуга, который был, а может быть, и не был посвящен в ее тайну, увез с собою ключ от ворот. Фернанда проехала меж двумя шеренгами зрителей — они делали вид, что покуривают трубку, разговаривая о своих делах, и, однако же, через минуту уже устроили засаду перед слуховым оконцем чердака, в которое любовник проник из соседнего дома. Они с большим удовольствием следили за его беспомощными усилиями выйти и долго держали его в плену — я узнал, что они хотели заставить его вступить с ними в переговоры, ответить на кое-какие вопросы и только тогда выпустить его на свободу. Он оставался глух ко всем призывам, ко всем шуточкам, молчал и не шевелился целый день, как мертвый. Осаждающие, изрядные плуты, решили взять его голодом и продержали под стражей всю ночь: поставили вокруг дома часовых и сменяли их ежечасно, как на военных постах. Но пленник нежданно-негаданно удрал по крышам, и эту его отчаянную вылазку можно назвать чудом смелости и удачи. Преследователи видели, как он, словно тень, пронесся в воздухе, но добраться до него не могли; в то же утро он покинул город, но никто не знал, по какой дороге он уехал. Твой бывший товарищ Лорен, ныне командир эскадрона в конно-егерском полку королевской гвардии, приехал ко мне пообедать и рассказал нам всю эту историю с нескрываемым удовольствием, так как он очень и очень не любит тебя. Как только он уехал, я направился к твоей жене: она, сказываясь больной, весь день не выходила из своей комнаты. Я устроил ей чертовскую сцену, а она разозлилась, как дьяволенок. Вместо того чтобы просить меня умолчать об ее авантюре, она дерзко потребовала, чтобы я сообщил тебе о ее поведении, и заявила, что я не имею права так разговаривать с нею, что я сущий грубиян и что она даже от тебя самого не стерпела бы тех упреков, какими я осыпаю ее. Ну, раз дела так обстоят, я умываю руки; однако ж совесть велит мне рассказать тебе всю правду.
Она меня выгнала из комнаты и хотела немедленно послать за почтовыми лошадьми, решив уехать из нашего дома, где ее, как она говорит, оскорбляют и угнетают. Эжени постаралась ее успокоить, с Фернандой случился нервный припадок, на сей раз неподдельный, и это положило конец нашему столкновению. Теперь она лежит в постели, и Эжени проведет ночь подле нее; я же спешу написать тебе, так как боюсь, что завтра у нее опять явятся и силы и желание уехать, а я не хочу отпустить ее одну с молоденькой горничной, которая, кстати сказать, по виду и скрытница и самая настоящая пройдоха. Я сделал все возможное, чтобы убедить ее подождать тебя. Но, ради Бога, поскорее выведи меня из затруднительного положения. Не упрекай меня — ты же видишь, что я действовал с самыми благими намерениями, но я, право, не могу отвечать за то, что может случиться. Вдруг да она вздумает уехать, устроит какую-нибудь безумную эскападу, убежит с любовником или выкинет еще что-нибудь. Что мне делать? Я ведь не могу запереть ее. Не скрою, у нее сейчас голова не в порядке; в минуту гнева, вызванного ее сопротивлением моим советам, у меня вырвалось, что лучше бы она ехала домой ухаживать за умирающей дочерью, чем занималась экстравагантными любовными похождениями, из-за которых она уже стала посмешищем всей провинции и всего полка. Тут же я рассердился на себя — зачем, вопреки твоей просьбе, сказал о дочери. Фернанда забилась в истерике, что убедило меня, насколько тяжела для нее эта весть и как еще сильна в ней материнская любовь.
В заключение прошу тебя: будь снисходителен к ней. Я знаю твое самообладание и рассчитываю, что ты поведешь себя благоразумно, но прибавь к этому еще и немного жалости к несчастному заблудшему созданию. Она еще очень молода, она может раскаяться и исправиться. Немало найдется хороших матерей семейства, которые в свое время пережили дни безумств; у нее, думается, доброе сердце; по крайней мере до свадьбы она была прелестным существом, я просто не узнал ее, когда ты привез ее к нам: какие-то капризы, судороги, истерики… Никогда бы прежде не подумал, что она способна на такие выходки. А ты, не скрою, показался мне уж очень благодушным мужем. Видишь, что получается, когда человек слишком влюблен в свою жену. Иные говорят, что и за тобой водятся грешки и что ты живешь у себя в имении в слишком нежной, интимной близости с некоей родственницей, приехавшей к тебе неизвестно откуда после твоей женитьбы. Я, конечно, понимаю, что когда жена беременна или кормит ребенка, мужу извинительно кое-какое баловство, но оно не должно происходить под супружеской кровлей, это весьма неблагоразумно, и вот как жены мстят за себя. Не сердись, что я это говорю, я знаю о разглагольствовании; одного разъездного приказчика, который, услышав нынче-! утром в кафе рассказ о приключении Фернанды, заявил, что ты, пожалуй, заслужил свою участь. Может быть, это заведомая ложь. Но как бы то ни было, приезжай, хотя бы для того, чтобы разведать, где укрылся соперник, и отделать его, как он того заслуживает. Я тебе помогу.
Запечатываю письмо. Уже полночь. Твоя жена уснула, стало быть, ей лучше. Завтра я принесу ей свои извинения.
LXXIV
Я у маменьки. Обиженная и почти оскорбленная господином Борелем, я нашла приют не в доме покровительницы или подруги, а под кровлей той, чьи поучения, как бы ни были они суровы, все же не будут незаконным присвоением власти; я могу стерпеть любые речи, исходящие от матери, хотя они возмутили бы меня, услышь я их от какого-нибудь невежественного солдафона. Завтра я уезжаю в Сен-Леон, меня повезет туда маменька. Она знает о нашем злосчастном приключении (кто о нем не знает!), но отнеслась ко мне менее жестоко, чем я ожидала. Всю вину она возлагает на моего мужа и, вопреки всем моим доводам, упорно заявляет, что Сильвия — его любовница и что он оставил меня для того, чтобы жить с нею. Не знаю, кто распространил в наших краях эту гнусную ложь, но все охотно верят ей — люди с готовностью верят всему дурному. Увы, мало того, что своим поведением я обратила Жака в посмешище, я не могу помешать злым языкам клеветать на него! Его доброту, его доверие ко мне будут приписывать низким побуждениям. Я уверена, что Розетта нас выдала и продает наши секреты: сейчас я столкнулась с нею, когда она выходила от маменьки, и она очень смутилась, увидев меня. Через минуту маменька пришла ко мне поговорить о моих семейных делах, о моей безрассудной любви, и я убедилась, что наша история известна ей. до мельчайших подробностей. Но в каком духе ее обо всем осведомили! Вы и представить себе не можете, как были загрязнены и искажены все факты в истолковании этой служанки; наши первые свидания под большим вязом, когда я полагала, что предаюсь чувству безупречно чистому и совсем не опасному, были изображены в виде бесстыдной интрижки; прием, оказанный вам в те дни Жаком, насмешники именуют гнусной снисходительностью, а нашей дружбе с вами и с Сильвией, так долго протекавшей спокойно и ныне по-прежнему чистой, вынесен безоговорочный приговор — «любовный квартет». Что я могу ответить на все эти обвинения? У меня нет силы бороться против такой плачевной участи, и я предоставляю людям подавлять, унижать, пачкать меня. Я думаю о том, что дочь моя умирает, и, может быть, приехав через три дня домой, я уже не застану ее в живых. Небо разгневалось на меня — я, видно, совершила великое преступление, полюбив вас! Ваше письмо было для меня утешением, насколько может меня что-либо утешить. Но что теперь вы можете исправить? Я знаю, вы страдаете моими страданиями; знаю, вы отдали бы жизнь, чтобы избавить меня от них, но уже поздно, слишком поздно. Я не буду упрекать вас; я погибла, чего же теперь жаловаться?
Не знаю, каким образом дошло до меня ваше письмо; но по тому средству, какое вы указываете для получения ответа, видно, что вы сейчас неподалеку, что вы вот-вот проникните в дом. Октав! Октав! Вы играете роковую роль в моей судьбе! Вы погубили меня своим поведением, и вы в нем упорствуете. Чему послужат ваши заботливость и пламенные преследования, из-за которых вы подвергаете свою жизнь опасности и порочите мою честь? Зачем пытаетесь вы спорить из-за меня с обществом? Оно смеется над нашими усилиями и видит в нашей привязанности скандальную связь и повод для издевательства. Как бы вы ни маскировались, с какими бы предосторожностями ни приближались ко мне, вас опять настигнут. Дом маленький, меня зорко стерегут, и Розетта вас знает; сами видите, к чему приводит помощь и преданность этих людей: за один луидор они вам помогут, а за два продадут. И для чего вам свидание со мной? Вы ничего не можете сделать для меня. Пусть уж лучше муж знает все, мне останется только добиться его прощения. Это будет не так уж трудно, я очень хорошо знаю Жака, и мне нечего бояться дурного обращения с его стороны; но его уважения я лишусь навсегда, он будет лишь жалеть меня, и эта его доброта станет для меня неизбывным унизительным укором. Что касается вас, то если вы вздумаете упорствовать в своем желании видеться со мной, за это вам, может быть, придется заплатить жизнью — ведь гордость Жака пробудится наконец от сна, в который ее погрузило доверие. Я не могу помешать вам идти навстречу своей судьбе, но муки, которые вы принесли мне, увеличатся, ибо любовь приведет вас к гибели. Ну что же, хорошо… Все, что может ускорить мою смерть, я сочту Божьим благодеянием: пусть Господь отнимет у меня дочь, пусть поразит вас вскоре и я последую за вами.
LXXV
Я погубил тебя, ты в отчаянии, да еще думаешь, что я покину тебя? Да неужели я посчитаюсь с опасностями, которые могут грозить моей жизни, когда страдания подтачивают твою собственную жизнь? Ты, значит, принимаешь меня за негодяя? Ах, достаточно уж мне быть безумцем, проклятым небесами, чьи надежды всегда разрушает судьба, препятствуя всем его начинаниям. Пусть! Не время сейчас жаловаться и падать духом; помни, что теперь уж я не могу больше компрометировать тебя, — зло совершилось, и моя вина навеки останется кровоточащей раной в моем сердце. Но если прошлое исправить невозможно, то по крайней мере будущее принадлежит нам, и я не допускаю мысли, что оно станет для меня вечной, неумолимой карой. Бедняжка моя! Бог не захочет, чтобы ты всю жизнь страдала из-за греха, которого не совершала; если небо пожелает покарать нас, пусть начинает с меня. Да нет, Бог милостив и охраняет тех, на кого нападает свет. Он спасет тебя своими неисповедимыми путями, он сохранит тебе дочь. Этот мерзавец Борель преувеличил опасность ее болезни, желая отомстить тебе за вполне справедливую твою гордость, с которой ты отвергла его наглые наставления. Когда я уезжал из Сен-Леона, девочке слегка нездоровилось, и только, а ведь она крепенький ребенок, и, стало быть, ее организм вполне способен сопротивляться неизбежным детским болезням. Вернувшись, мы найдем ее здоровой, и, уж во всяком случае, она поправится, засыпая у тебя на руках. Все беды пришли для нее, как и для нас, оттого, что ты уехала. Мы жили счастливой семьей, верили друг другу, казалось, единое дыхание жизни воодушевляло нас. А ты вздумала нарушить это дружеское согласие, которому само небо предписывало нам следовать. Оно толкало тебя в мои объятия; Жак не знал бы ничего или терпел бы, а Сильвия не посмела бы обижаться. Теперь же свет сказал свое слово, обрушив свое лицемерное проклятие на нашу любовь, и нужно смыть его кровью. Позволь, я дам Жаку право пролить мою кровь, всю, до последней капли. Ведь я был бы мерзким подлецом, если бы поступил иначе. Если он успокоится, отняв у меня жизнь, и вновь сделает тебя счастливой, я умру утешенным, чувствуя, что я очищен от своего преступления; но если он будет дурно с тобой обращаться, грозить тебе или хотя бы раз унизит тебя, горе ему. Я вверг тебя в пропасть и сумею извлечь тебя оттуда. Ужели ты думаешь, что мнение света тревожит меня? Когда-то я полагал, что общество — строгий и справедливый судья; я порвал с ним в тот день, когда оно запретило мне любить тебя. И теперь я презираю его злословие. Я схвачу тебя в объятия и унесу на край света. Я увезу вместе с тобой и твоих детей, во всяком случае — дочь твою, и мы будем жить в глуши, в каком-нибудь уединенном уголке, куда не дойдут нелепые вопли общества. Я не могу подарить тебе большое состояние, как твой муж, но все, чем я обладаю, принадлежит тебе; я готов ходить в крестьянской одежде, я буду работать, зато дочку твою буду наряжать в шелка, и тебе не придется ничего делать, только играть с нею. Со мною тебя ждет жизнь менее блестящая, чем теперешнее твое существование, но в ней ты найдешь больше доказательств любви и преданности, чем во всех дарах твоего мужа. Итак, ободрись и поспеши домой. Если б я не опасался усилить гнев Жака, нынче же вечером я приехал бы за тобою и сам отвез бы тебя к мужу; но он, пожалуй, подумает в первую минуту, будто я хочу бросить ему вызов, а у меня и в мыслях нет такого намерения. Я приехал бы с целью предложить ему любое удовлетворение, какое он потребует. С полным правом он мог бы презирать меня, если б я бежал от него в такой час. Нынче утром я вошел в садик твоей матери и увидел, что она ведет какое-то важное совещание с Розеттой. Как можно скорее прогони эту девку. Я видел и тебя. Как ты была бледна, как убита! Я чувствовал мучительные укоры совести и отчаяние. На мне было крестьянское платье, и это у меня твой слуга купил букет цветов, в котором ты, верно, нашла мою первую записку. А второе письмо я сам принесу нынче вечером, отдам тебе в минуту отъезда и тоже двинусь в путь, в двух шагах от тебя. Мужайся, Фернанда! Я люблю тебя всеми силами души! Чем будем мы несчастнее, тем больше я стану любить тебя.
LXXVI
Мне нужно многое рассказать тебе. Я отправился обратно в Дофинэ вечером пятнадцатого августа вместе с Фернандой и госпожой де Терсан; мать и не подозревала, что один из двух кучеров, правивших лошадьми, был не кто иной, как любовник, от которого она тешила себя надеждой увезти свою дочь. Госпожа де Терсан женщина злая, однако же очень осторожная, сторонница разумных и ловких мер; днем она дала расчет Розетте и отправила ее в Париж, снабдив ее довольно крупной суммой и рекомендательным письмом к некоей особе, которая должна найти этой горничной хорошее место. Я встретил Розетту на постоялом дворе в соседней деревне, где она села в дилижанс; мне так хотелось отделать ее хлыстом, но я вспомнил, что в интересах Фернанды мне следует поступить совсем иначе. Я дал ей вдвое больше, чем она получила от госпожи де Терсан, и дождался, когда дилижанс отправился в Париж… Там по крайней мере зловредное шипение ее языка потеряется в великом грозовом шуме голосов, которые гудят над бездной, поглощающей все вперемежку: и проступки и осуждение их обществом. В минуту отъезда Фернанды я с удовольствием видел, что госпожа Борель выказывает ей нежную дружбу, которая, должно быть, принесла хоть малое утешение разбитому сердцу несчастной женщины. На первой же станции я подошел к дверце кареты и, обменявшись с Фернандой взглядом и рукопожатием, передал ей записку, а затем сбросил с себя кучерской костюм и, наняв верховую лошадь, всю ночь скакал вслед за ее каретой; на каждой подставе я подходил к ней и при таинственном свете какого-нибудь фонаря видел в ее глазах искорку надежды и радости. Днем, когда она завтракала в гостинице, я нанял на станции экипаж и дальше уже ехал на перекладных. Кстати сказать, пришли мне поскорее денег — ведь если мне предстоит совершить еще какое-нибудь путешествие, не знаю, как я выйду из положения.
Госпожа де Терсан не раз замечала в пути мою физиономию, но раньше она меня никогда не видела, а тут я имел вид разъездного приказчика, совсем не интересующегося ни ею, ни ее дочерью, и она никак не могла угадать мои намерения. Я остановился при въезде в долину Сен-Леон и, предоставив госпоже де Терсан ехать дальше по большаку, направился к церковному дому, велев кучеру пустить лошадей шажком, а через полчаса, свернув на проселок близ Коллин, а затем на лесную дорогу, я доехал до замка. Я вошел, никем не замеченный, и сел в гостиной за ширмой, за которой иногда ставили днем колыбельки близнецов. Там стояла только одна пустая колыбель; сердце у меня сжалось — я догадался, что девочка умерла, и залился слезами, думая о моей несчастной Фернанде. Какое горе ждет ее!
Я пробыл там с четверть часа, поглощенный своими мыслями, подавленный всеми этими несчастиями, и вдруг услыхал шаги нескольких человек: это был Жак, а с Ним Фернанда и ее мать, которые только прибыли.
— Где моя дочь? — спросила Фернанда мужа. — Покажи мне скорее дочь.
Она произнесла эти слова душераздирающим голосом. А Жак с какой-то странной, жестокой интонацией ответил: «Где Октав?..». Я тотчас встал и вышел из-за ширмы, сказав решительным тоном: «Я здесь». Жак застыл на мгновение, потом устремил взгляд на госпожу де Терсан, на лице которой выразилось непритворное и вполне понятное удивление. Тогда Жак протянул мне руку и заметил: «Это хорошо». Вот наше первое и последнее объяснение.
Фернанду мучила тревога о судьбе дочери и желание увидеть, как поведет себя со мною Жак; бледная, дрожащая, она упала на стул и сказала глухим голосом:
— Жак, скажи, что дочь моя умерла и что ты получил письмо от господина Бореля.
— Я не получил никакого письма, — ответил Жак, — и твой приезд для меня неожиданное счастье.
Он сказал это так спокойно, что Фернанда, должно быть, поверила ему. Я и сам обманулся бы, если б не узнал через Розетту, которой были известны все тайны в Серизи, что господин Борель написал Жаку письмо и все в нем рассказал. Фернанда быстро поднялась, проблеск радости на мгновение озарил ее лицо, но тут же она опять упала на стул:
— А дочка? Она умерла!
— Я вижу, — ответил Жак, ласково наклоняясь к ней, — вижу, что Борель имел неосторожность объяснить, что за причины удерживали меня вдали от тебя. Печальное оправдание моего отсутствия, бедненькая моя Фернанда, не правда ли? Примем его и поплачем вместе.
В эту минуту вошла Сильвия с сыном Фернанды на руках; подбежав к несчастной матери, она положила ей на руки ребенка и, вся в слезах, покрыла ее лицо поцелуями.
— Один! — воскликнула Фернанда, обнимая сына, и лишилась чувств.
— Сударь, — сказала тут госпожу де Терсан, беря зятя под руку, — предоставьте заботы о моей дочери двум особам, которых я, к удивлению моему, вижу здесь, и уделите мне сейчас же минуту для короткого разговора с вами в другой комнате.
— Нет, сударыня, — ответил Жак сухим и надменным тоном. — Позвольте мне самому помочь моей жене, а потом вы мне скажете все, что вам угодно будет сказать, но обязательно в присутствии этих двух особ, находящихся здесь. Фернанда, — сказал он, обращаясь к жене, которая уже немного пришла в себя. — Мужайся, Фернанда, вот все, чего я прошу от тебя в награду за мою неизменную нежную любовь к тебе. Позаботься о своем здоровье, побереги себя для ребенка, оставшегося у нас. Посмотри, как он тебе улыбается, бедное наше, единственное наше дитя! Ты должна дорожить жизнью — ведь ты окружена людьми, обожающими тебя. Вот, гляди, — Сильвия: она ждет, чтобы ты по дружбе к ней сделала над собой усилие и ответила на ее ласки; вот я — гляди, я у ног твоих заклинаю тебя противиться своей скорби… А вот… Октав.
Мое имя он произнес с явным трудом. Фернанда бросилась в его объятия, думая лишь о его горе; по лицу Жака катились крупные слезы, и он взглянул на меня с удивительным выражением упрека и прощения. Необычайный человек! В это мгновение мне хотелось броситься к его ногам.
Около часа мы провели в слезах. Жак был так добр, так деликатен с женой, что она уже не опасалась хоть одного из двух несчастий, грозивших ей: она думала, что Жак еще ничего не знает, и настолько ободрилась, что протянула мне руку — мне последнему, после бесчисленных изъявлений своей привязанности к сыну, к мужу и к Сильвии.
— Вот видишь, — тихо сказал я ей, когда на минуту оказался один близ нее, — видишь: не все удары разом падают на человека, и я по-прежнему у твоих ног.
Тут я встретил взгляд госпожи де Терсан, q негодованием наблюдавшей за мною. Подошел Жак с Сильвией. Они уговорили Фернанду немного подкрепиться, и мы повели ее к столу. За завтраком все были грустны и молчаливы, но наши заботы мало-помалу как будто возвращали Фернанду к жизни. Никто не разговаривал с госпожой де Терсан, по-видимому совершенно равнодушной к горю, постигшему ее дочь, и занятой лишь наблюдением за мной и Сильвией: она поочередно оглядывала нас обоих, с подчеркнутой иронической вежливостью благодарила за услуги, которые мы изредка оказывали ей. Зато Жак нарочно не обращал на нее никакого внимания. Когда мы вернулись в гостиную, госпожа де Терсан, обращаясь к Жаку, сказала дерзким тоном:
— Итак, сударь, вы отказываетесь объясниться со мной без свидетелей?
— Решительно отказываюсь, сударыня, — ответил он.
— Фернанда, — сказала госпожа де Терсан, — слышите, как обращаются с вашей матерью в собственном вашем доме? Я приехала сюда для того, чтобы защитить вас и оказать вам покровительство; я намеревалась примирить вас с мужем, насколько это возможно, доводами учтивыми и разумными побудить его признать свои грехи и, отказавшись от них, простить вам ваши провинности. Но меня оскорбили, прежде чем я успела вымолвить хоть слово в защиту вас. Как же, по-вашему, я должна вести себя впредь?
— Маменька, умоляю вас, — в испуге и смятении воскликнула Фернанда, — отложите объяснения с кем бы то ни было до другого времени!
— Разве ты, думаешь, Фернанда, — сказал Жак, — что нам с тобой когда-нибудь понадобится посредник, что иначе мы объясниться не можем? Ты, стало быть, просила свою мать приехать сюда и оказать тебе покровительство, защитить от меня?
— Нет, нет!.. Никогда! — воскликнула Фернанда, пряча голову на груди у Жака. — Не верь этому! Все случилось против моей воли… Не слушай, не отвечай… Маменька, сжальтесь надо мной, молчите.
— Молчать? Это было бы с моей стороны низостью, — возразила госпожа де Терсан, — если то, что я собираюсь сказать, может принести пользу. Но, как видно, мне не стоит стараться. Раз тут все довольны друг другом, мне остается только уехать. Однако помни, Фернанда, мы видимся в последний раз; я надеялась спасти тебя от позора, тебе же хочется еще глубже увязнуть в нем. Я вынуждена прекратить всякие отношения с вами. Иначе в глазах света я буду казаться потатчицей, поощряющей твое скандальное поведение по примеру твоего снисходительного супруга.
Фернанда, бледная как смерть, упала на диван, прошептав:
— Господи, смилуйся надо мной!
Жак был так же бледен, как она, но только нахмуренные брови выдавали его гнев. (Когда-то Фернанда открыла мне эту примету, а госпожа де Терсан и не знала важного ее значения.)
— Сударыня, — произнес он дрогнувшим голосом, — никто в мире, кроме меня, не имеет прав над моей женой, вы отреклись от своих прав, когда выдали дочь замуж. И вот, в силу своей власти и моей любви к Фернанде, я запрещаю вам корить и оскорблять ее. В том состоянии, в котором вы видите Фернанду, волнения могут иметь для нее роковые последствия. Я знаю, что ради удовольствия досадить мне вы не пожалеете жизни своей дочери, но если вы хотите напасть на меня, я сумею ответить — мне достаточно сказать то, что я о вас знаю.
Госпожа де Терсан переменилась в лице, но гнев взял верх над страхом, который, казалось, вызвала у нее эта странная угроза; она встала и, взяв Фернанду за руку, грубо подтащила ее ко мне и почти бросила ее мне на колени, крикнув:
— Ну, раз это ваш выбор, оставайтесь в пучине позора, куда вас ввергнул муж. Мне не под силу поднять столь низко павшую душу. А вас, мадемуазель, — сказала она Сильвии, — вас я поздравляю с успехом! Хорошую роль вы здесь играете! Как ловко вы подсунули любовника своей сопернице, чтобы вам можно было занять ее место на супружеском ложе. Сейчас я уеду. Я выполнила свой материнский долг, предложив дочери поддержку, о которой ей следовало бы молить меня, но которую она отвергла. Да простит ее Бог, а от меня ей нет прощения — я проклинаю ее!
Фернанда вскрикнула от ужаса. Я невольно прижал ее к сердцу. Сильвия с ледяным презрением сказала госпоже де Терсан, что ей непонятна такая резкость и что она не станет отвечать на загадки.
— Я сейчас сообщу тебе разгадку, — сказал Жак с горечью. — У этой дамы нет состояния, а я дал ее дочери дарственную, которая в случае вдовства Фернанды или раздельного нашего жительства обеспечит ей блестящие условия существования. И вот госпожа Терсан пытается рассорить нас для того, чтобы дочь уехала к ней, жила под ее опекой и предоставила маменьке распоряжаться ее имуществом, дающим пятьдесят тысяч ливров дохода в год. Вот и вся разгадка.
Госпожа де Терсан позеленела от злобы, но ненависть чудесным образом развязала ей язык, и она осыпала Жака и Сильвию такими язвительными оскорблениями, что Жак потерял терпение, брови его сошлись на переносье; тогда он раскрыл свой бумажник и, достав оттуда листочек, на котором была наклеена половинка образка и написано несколько слов, показал этот клочок госпоже де Терсан и воскликнул громовым голосом:
— А это вам знакомо?
Она бросилась к нему в бешенстве, хотела схватить бумагу, залепетав, что она не понимает, что это значит, но Жак, оттолкнув ее, подошел к Сильвии и снял у нее с шеи нечто вроде ладанки, которую она всегда носила на груди.
Он разорвал этот мешочек из черного атласа, извлек оттуда вторую половину образка и, показывая его госпоже де Терсан, повторил все таким же громовым голосом, как еще никогда не говорил при мне:
— А это вам знакомо?
Несчастная женщина едва не лишилась чувств от стыда, потом вскочила с места и закричала с ненавистью и отчаянием:
— А все-таки она ваша любовница, так как вы хорошо знаете, что она не сестра вам!
— Она не сестра тебе, Жак? — переспросила Фернанда, которой не больше нашего была понятна эта странная и таинственная сцена. Видя, что матери плохо, она подошла, чтобы помочь ей.
— Нет, она ему не сестра, а любовница! — в бешенстве кричала госпожа де Терсан, пытаясь увлечь за собою дочь. — Бежим из этого дома — это место блуда, позора. Едем, Фернанда, ты не можешь оставаться под одной кровлей с любовницей мужа.
Бедняжка Фернанда, разбитая жестокими волнениями, ошеломленная такими неожиданностями, стояла в растерянности, а мать, словно в бреду, трясла ее за плечи и толкала к дверям. Жак избавил жену от этих мучений и, освободив из рук матери, подвел к Сильвии.
— Если она не сестра мне, то тебе-то уж она наверняка сестра; обними ее и забудь свою мать, которая сейчас сама погубила себя.
Госпожа де Терсан забилась в ужаснейшей истерике. Ее унесли в спальню дочери. Фернанда вышла, чтобы помочь ей; вслед за нею двинулась было Сильвия, но вдруг, остановившись между Жаком и мною, взяла каждого из нас за руку.
— Жак, — сказала она, — ты зашел слишком далеко! Не следовало говорить этого при Фернанде и при мне. Мне очень горько было узнать, что такая женщина — моя мать. Я думала, что смерть унесла ту, которая дала мне жизнь и тут же покинула меня. К счастью, Фернанда, должно быть, ничего не поняла в этой сцене; легко будет внушить ей мысль, что, называя меня ее сестрой, вы просто имели в виду мою дружбу с ней. Пусть она истолковывает все это как может! Никому из нас не следует объяснять ей эти печальные тайны. Октав должен свято хранить их.
— Охотно буду молчать, тем более что я ничего не знаю и угадать эти секреты могу не больше, чем Фернанда.
Мы расстались, и Сильвия провела остаток дня в комнате госпожи де Терсан. Фернанда занемогла и лишь только увидала, что мать ее немного успокоилась, тоже слегла. Сильвия усердно ухаживала за обеими больными. Право, у нее высокая и благородная душа. Не знаю, что произошло между нею и госпожой де Терсан, но на следующее утро, когда эта дама уезжала, не пожелав ни с кем проститься, она дозволила Сильвии проводить ее до экипажа. Я видел, как они проходили по парку, а они не могли меня заметить. Госпожа де Терсан имела удрученный вид; казалось, у нее уже не хватало сил ни гневаться, ни досадовать. Перед тем как сесть в карету, ожидавшую ее у ворот, она протянула Сильвии руку, но вдруг, после краткого колебания, бросилась в ее объятия и зарыдала. Я слышал, как Сильвия предложила госпоже де Терсан проводить ее и помочь ей.
— Нет, — ответила та, — смотреть на вас мне слишком тяжело. Но если я перед смертью позову вас, дайте слово, что вы приедете, чтобы закрыть мне глаза.
— Клянусь! — ответила Сильвия. — И клянусь также, что Фернанда никогда не узнает вашей тайны.
— А тот молодой человек будет молчать? — добавила госпожа де Терсан, говоря обо мне. — Простите меня, ведь я так несчастна!
— Я кое-что хочу отдать вам, — сказала Сильвия. — Возьмите тот листок, который Жак вчера показывал вам. Три строчки, написанные на нем, — единственное доказательство моего происхождения. Вы можете и даже должны его уничтожить. Вот вторая половинка образка. Оставьте мне вашу: она никому ничего не откроет, а я дорожу ею из-за Жака.
— Добрая, добрая девушка! — воскликнула госпожа де Терсан, с восторгом принимая листок бумаги, который протянула ей Сильвия.
Вот и все изъявление благодарности, которое дочь услышала от матери. В злом сердце госпожи де Терсан радость избавления от страха за себя мгновенно взяла верх над раскаянием и смятением преступной совести. Она велела кучеру гнать лошадей.
Сильвия долго стояла неподвижно и смотрела ей вслед; когда карета исчезла из виду, девушка скрестила на груди руки, и я услышал, как ее бледные губы произнесли чуть слышно: «Моя мать!».
— Объясни же мне эту тайну, Сильвия, — сказал я, подходя к ней, и поцеловал ей руку с неодолимым чувством благоговения. — Как же эта женщина оказалась твоей матерью, когда ты считала себя сестрой Жака?
Лицо Сильвии выразило глубокую сосредоточенность, и она ответила:
— Во всем мире только эта женщина могла бы сказать, кто мой отец, но она и сама этого не знает. И эта женщина — моя мать.
— Ее, значит, любил отец Жака?
— Да, — ответила Сильвия, — но у нее одновременно был и другой любовник.
— А что было на листке?
— Рукою покойного отца Жака написано несколько слов, удостоверяющих, что я дочь госпожи де Терсан, но указывающих, что у него совсем нет уверенности, что он действительно является моим отцом, и, сомневаясь в этом, он не желает брать на себя заботы обо мне. Образок, половинка которого находилась у меня, он сам надел мне на шею, отправляя меня в воспитательный дом.
— Что за участь у тебя, Сильвия! — сказал я. — Недаром же Бог дал тебе такое мужественное сердце.
— Мои горести — ничто! — ответила она и повела рукой, словно отбрасывая всякие мысли о самой себе. — Больно мне из-за ваших мучений, из-за страданий Фернанды и особенно из-за Жака.
— А меня тебе не жаль? — печально спросил я.
— Тебя жаль больше всех, — сказала она, — потому что ты самый слабый. Но все же одно меня утешает: ты приехал сюда — это смелость, достойная мужчины.
Мне очень хотелось поговорить с ней о наших общих горестях; в ту минуту сердце мое было полно такого доверия и уважения к ней, каких, пожалуй, никогда больше я не буду чувствовать. На моих глазах она совершила благородный поступок, я готов был открыть ей все свои мысли; но она меня наказала за прошлые мои подозрения, закрыв мне доступ в свою душу.
— Это касается Жака, — сказала она, — а я не знаю, что у него на сердце. Твой долг — ждать, какое он примет решение. Будь уверен, что он все знает, но сейчас его первая и единственная забота — успокоить и утешить Фернанду.
И, оставив меня, она углубилась в парк одна по другой аллее.
Я пошел справиться о здоровье Фернанды; в спальне был муж, он читал, пока она дремала. Мое положение ужасно, Герберт! Вести себя с этой семьей так же, как прежде, невозможно: произошли события, из-за которых мы с Жаком должны стать непримиримыми врагами! Поймешь ли ты, сколько мне нужно было отваги, чтобы постучаться в дверь, которую Жак отворил мне, и как я страдал, когда он вышел, сказав мне с непроницаемым спокойствием: «Добейтесь, чтоб у нее хватило мужества жить». Что скрывается за бесстрастным великодушием этого человека? Неужели он в порыве великой любви подавляет неистовую свою ненависть ко мне и свои страдания? Бывают минуты, когда я этому верю, но это слишком уж противоречит натуре человеческой, и я не могу верить вполне искренне. Если б не многократные доказательства храбрости и презрения к жизни, которые не раз давал Жак и которых мне, быть может, никогда не случится дать, кто-нибудь мог бы сказать, что он боится вызвать меня на дуэль; но для меня, наблюдавшего за ним день за днем целый год, знающего через Сильвию всю его жизнь, такое объяснение — чистейшая бессмыслица. Придется мне остановиться на таком мнении: сердце у него храброе, но не пылкое: привязанности — благородные, но не страстные. Он играет в стоицизм — да, да, он, как и все люди, хочет играть определенную роль и теперь так сжился с избранным для себя образцом — каким-нибудь героем древности, что и сам стал этаким античным героем, чудесным и вместе с тем смешным в наш век. Что же ему подскажет его мечта о величии? До чего дойдет его великодушие? Ждет ли он, когда жена поправится, и тогда порвет с ней? Мне кажется, он смущен и вместе с тем доволен моей смелостью, а случается, смотрит на меня таким взглядом, в котором сверкает жажда крови. Лелеет ли он какие-нибудь замыслы мести, или принесет их в жертву своей любви? Я жду. Вот уже три дня мы все в том же положении. Фернанда действительно больна, и одну ночь мы очень тревожились за нее — ей было плохо. Жак и Сильвия позволили мне тогда бодрствовать вместе с ними в ее спальне; что бы ни таили они в глубине души, я от всего сердца благодарен им. Я надеюсь, что Фернанда вскоре поправится: молодость, крепкий организм и заботы близких, старающихся отогнать от нее всякую мысль о какой-нибудь новой беде, сделают, думается, еще больше, чем помощь превосходного врача, которого привели к умиравшей девочке и оставили теперь, чтобы лечить Фернанду.
Прощай, друг. Сожги это письмо: оно содержит тайну, которую я поклялся сохранить и которую не выдал — ведь я все поведал только тебе, своему второму «я».
LXXVII
Благодарю тебя, мой старый товарищ, за твое письмо и за прекрасные твои намерения. Я знаю, что ты охотно подрался бы на дуэли, чтобы защитить мою жену от какого-нибудь оскорбления, и даже ради того, чтобы оказать мне меньшую услугу. Надеюсь, ты считаешь такую преданность взаимной, и если тебе понадобится дружеская помощь в каком-либо серьезном случае, ты обратишься за нею только ко мне.
Поблагодари также от меня добрую твою Эжени за ее заботы о Фернанде и попроси, чтобы она, если будет писать ей, ни словом не упоминала, что я получил от тебя письмо, в котором ты сообщил мне обо всем случившемся.
До свидания, славный мой Борель! Рассчитывай на меня.
Твой на жизнь и на смерть Жак.
LXXVIII