Я хочу избавить вас от стеснительного устного объяснения — между нами оно было бы трудным и мучительным. В письменной форме мы договоримся быстрее и более хладнокровно. У меня есть к вам несколько вопросов —.надеюсь, вы не станете оспаривать мое право спрашивать вас о некоторых вещах, интересующих меня по меньшей мере так же, как и вас.
1. Полагаете ли вы, что мне неизвестно то, что произошло между вами и особою, называть которую нет необходимости?
2. Какие намерения были у вас, когда вы возвратились сюда одновременно с этой особой и смело явились ко мне?
3. Питаете ли вы к ней истинную привязанность? Возьмете ли вы на себя заботы о ней и обязуетесь ли посвятить ей свою жизнь, если муж покинет ее?
Ответьте на эти три вопроса и, если вы дорожите покоем и жизнью этой особы, сохраните от нее в тайне содержание моего письма; выдав его, вы сделали бы ее спасение и ее счастье невозможными.
LXXIX
Я отвечу на ваши вопросы с полной откровенностью и доверием человека, не сомневающегося в своих чувствах.
1. Уезжая из Турени, я знал, что вы осведомлены о том, что произошло между нею и мной.
2. Я приехал затем, чтобы предложить вам жизнь в искупление оскорбления, нанесенного вам, и моей вины перед вами; если вы будете великодушны в отношении ее, я раскрою свою грудь и буду молить вас выстрелить в меня или ударить шпагой, будучи сам безоружным; но если вы захотите выместить обиду на ней, я буду защищать свою жизнь. Постараюсь убить вас.
3. Я питаю к ней столь глубокую и столь искреннюю привязанность, что если вы расстанетесь с нею по причине смерти или в негодовании бросите ее, я даю клятву посвятить ей всю свою жизнь и таким образом исправить, насколько это возможно, зло, которое я причинил ей.
Прощайте, Жак. Я несчастен, но не могу рассказать вам, сколько я выстрадал из-за вас; если вам угодно отомстить мне, вам достаточно пожелать — и я встану к барьеру. Я был бы жалким трусом, если б молил вас, и бесстыдным наглецом, если б дерзко бросил вам вызов. Но я должен ждать решения, и я жду.
LXXX
Жак уехал. Куда? Когда вернется? И вернется ли когда-нибудь? Все это пока еще секрет для меня. Окружать себя тайной — пристрастие этого человека. Я предпочел бы получить двадцать ударов шпагой, чем терпеть его презрительное молчание. Однако не в чем я могу его обвинить? До сих пор он вел себя в отношении жены весьма благородно, но его милосердие ко мне унижает меня, а то, что он медлит отомстить, приводит меня в раздражение. Непрестанные сомнения и неуверенность в будущем — что это за жизнь!
Я послал тебе копию той записки, которую он прислал мне из Сен-Леона, и копию моего ответа, написанного мною в доме священника. Посланиями мы обменялись между завтраком и обедом, за которым ежедневно, как и прежде, собирается вся семья. Тут не лишним будет заметить, что несколько дней тому назад Фернанда просила меня возобновить наш прежний образ жизни и сказала, что Жак сам поручил ей сделать мне такое предложение, Как раз в этот день она впервые после болезни вышла в гостиную, а на следующий день Жак прислал мне письмо со своим грумом. У меня достало смелости прийти к ним обедать, как и накануне, и Жак встретил меня так же, как и в предыдущие дни — с серьезным лицом и пожал мне руку. Это рукопожатие, которым он не удостаивает меня, когда мы встречаемся одни, очевидно предназначено для успокоения его жены и представляет собою чисто внешнюю церемонию, а недавняя смерть ребенка разрешает ему хранить безмолвную сдержанность, которую можно принять за грусть. Только после обеда он вышел вслед за мною в сад и сказал мне:
— Намерения ваши таковы, как я и предполагал, этого достаточно. Вы неверный друг, но не бессердечный человек. Я требую от вас только одного: дайте честное слово, что вы скроете от Фернанды, какое объяснение было у нас с вами, и что никогда в жизни, будь я за тридевять «земель, будь я даже мертв, вы не скажете ей, известна ли мне правда.
Я дал честное слово, и он добавил:
— Хорошо ли вы понимаете всю важность клятвы, которую даете?
— Мне кажется, понимаю.
— Помните, что это первое и главное удовлетворение, какого я требую от вас за все зло, причиненное вами. Помните, что вы бы нанесли Фернанде смертельную рану, если б когда-нибудь открыли ей, что я простил ее. Ведь вы, конечно, понимаете, как при некоторых обстоятельствах может быть унизительна и мучительна признательность: человек жестоко страдает, когда не может благодарить благодетеля без краски стыда, а вы ведь знаете, что Фернанда горда.
— Жак, — сказал я в волнении, — я знаю, как ты великодушен к ней!
— Не благодари меня, — сказал он изменившимся голосом, — к тебе я не могу быть великодушен.
И он быстро ушел.
Вчера я застал Фернанду в печали и тревоге.
— Жак опять нас покидает, — сказала она, — говорит, что неотложные дела призывают его в Париж. Но при теперешнем нашем положении все меня пугает. Быть может, он получил наконец роковое письмо от Бореля, случайно задержавшееся на почте, и теперь из сострадания обманывает меня притворной ласковостью. Я трепещу от страха, что он все знает и, быть может, замыслил совсем оставить меня без всякого объяснения.
Я успокоил Фернанду, сказав, что в таком случае Жак счел бы нужным объясниться со мной, а он, наоборот, продолжал я, никогда еще не выказывал мне столь теплой дружбы. Фернанду легко обмануть: она совсем не привыкла рассуждать и настолько лишена наблюдательности, что вовсе не разбирается ни в окружающих, ни в своей жизни. Она кроткое и простодушное создание, ею всегда руководит инстинктивная жажда любви, потребность доверять людям, благоговейная вера в привязанность близких, и у нее совсем нет проницательности.
Вошел Жак и заговорил о своих делах так правдоподобно, а Сильвия слушала его с таким видом, словно верила его словам, и все мы казались такими добрыми друзьями, что вечером Фернанда сказала мне:
— Ах, какое героическое доверие со стороны Жака! Он опять оставляет нас вместе. Помните, Октав, что вы были бы чудовищем, если бы злоупотребили его доверием, и тогда я вынуждена была бы возненавидеть вас.
Нынче утром Жак уехал. Он спокоен и поистине стоически выразил мне при всех дружескую приязнь. Но что у него в мыслях? Вероятно, он думает, что его жена —.моя любовница, а ведь этого нет. Она стойко сопротивлялась мне, а у меня хватило силы подчиниться ее отказам даже при таких обстоятельствах, когда страх потерять ее и смятение страсти должны были бы восторжествовать над всякой щепетильностью. Быть может, если б Жак знал это, он вел бы себя иначе; быть может, мне следовало сказать ему правду. Каким было бы героизмом с моей стороны убедить его остаться, сказав ему: «Твоя жена чиста. Вернись к ней. Я уезжаю». Но, видно, мне на роду написано никогда не быть героем, для меня это невозможно, я питаю непреодолимое отвращение к громким словам и банальным сценам. Я слишком хорошо себя знаю: я вышел бы в дверь, а через неделю пробрался бы через окно; я признался бы, что вот уже год представляю собою глупейшего из соблазнителей, и тотчас после такой чистосердечной исповеди действительно стал бы преступником. А впрочем, разве Жак поверил бы моим словам — как в отношении прошлого, так и в отношении будущего? Я больше не могу считать его слепым. Бывают минуты, когда его парадное великодушие кажется мне столь возвышенным, что я с детской непосредственностью восхищаюсь им; а затем рассудок берет верх, и я говорю себе, что, в конце концов, жизнь — это комедия, в которую не верят те, кто ее разыгрывает, что после громких тирад и эффектных — сцен каждый актер стирает с лица грим, снимает костюм и садится за ужин или укладывается спать. Жак действительно был бы стоиком, коим воображает себя, если б природа наделила его, как меня, живыми страстями. Если б он любил Фернанду так, как я люблю ее, и отказался бы от нее, как сейчас, я бы преклонялся перед ним. Но я хорошо знаю, Что, когда человек влюблен так сильно, как я, он неспособен на подобные жертвы. Жаку нравится героический жанр, и его мирная натура, привычка рассуждать и возраст, уже охладивший его страсти, прекрасно этому способствуют. Пусть ему хотя бы на четверть часа вложат в грудь мое сердце, и эти театральные подмостки рухнут. Он просто рад сейчас удалиться от жены: он, как Чайльд-Гарольд, любит одиночество и путешествия, ему больше хочется осуществить на практике созданную им теорию
Напрасно я пытаюсь искать счастье жизни в утехах гордости — истина затмевает их блеском своего зеркала, и я остаюсь одиноким и беспомощным, тогда как сердце мое полно желаний и страсти. Вчера, когда Жак уезжал, столько безумных намерений приходило мне в голову: мне хотелось пойти проститься с Фернандой и уехать с ним. Да и то ли еще!.. Но как только он уехал и Фернанда, горько плача, позволила мне поцеловать ее влажные от слез руки, а потом и белоснежную шею и прекрасные волосы, прикасаясь к которым я трепещу от счастья, я был очень доволен, что остался наедине с нею, и невольно благодарил Господа Бога, надоумившего Жака уехать. Сколько бы я ни старался убедить себя, что признательность к Жаку и восхищение им должны исцелить меня от любви, кипящая моя кровь и порывы сердца победили бы эту тщетную попытку и педантичную добродетель.
Фернанда еще глубоко взволнована, потрясена отъездом Жака; она прелестное дитя и верит в мужа, как в Бога? я сейчас считаю неблагородным бороться с этим поклонением. Правда, она, по-видимому, считает Жака дураком, так как твердо убеждена, что он даже и не подозревал о нашей любви, — вот что значит восторженное восхищение! Это как вера в чудеса: воображение работает вовсю, воспламеняя сердце и парализуя рассудок.
Фернанда уже почти совсем поправилась; но сын ее на глазах худеет и бледнеет. Она еще этого не замечает, но боюсь, что вскоре опять ей придется проливать слезы, — ведь оба ее ребенка родились слабенькими! Все несчастья, которые могут постичь ее, сильнее привяжут меня к ней[я не какой-нибудь великий человек, «о я люблю ее, и я не разыгрывал роли, когда поклялся посвятить ей жизнь. Сильвия в глубокой печали — вот уж не думал, что она способна на такую грусть. Она скрывает свои чувства от Фернанды и добра к ней, как ангел; но лицо выдает ее тайные страдания и озабоченность, совершенно чуждую ее методическому и спокойному нраву. С некоторого времени мне приходят на ум странные мысли о Сильвии; если они окрепнут, я расскажу тебе.
P. S. Фернанда получила письмо от госпожи Борель — та сообщает, что письмо ее мужа к Жаку так и не, было отправлено, что она самолично разорвала его на клочки, вместо того чтобы отправить на почту. Вероятно, и к этому сообщению Жак приложил руку. Нечего обманывать себя: этот человек изобретателен и на редкость тщательно выполняет свою задачу.
LXXXI
Ты меня оплакиваешь, бедняжка Сильвия! Забудь меня, как забывают мертвых. Со мною все покончено. Протяни между нами, как завесу, погребальный покров и постарайся жить с живыми. Я выполнил свою задачу, жил достаточно и достаточно настрадался. А теперь я могу упасть во прах, смоченный моими слезами. Расставаясь с тобою, я заплакал, и глаза у меня не просыхали три дня. Я теперь хорошо вижу, что для меня все кончено, никогда еще я так не чувствовал, что сердце у меня разбито. Поистине я ощущаю, как оно разрывается в груди. Бог отнимает у меня силу — ведь она мне отныне бесполезна. Мне больше не надо страдать, не надо любить, моя роль среди людей окончена.
Пусть Фернанда считает меня слепым, глухим и беспечным. Поддерживай в ней эту уверенность; пусть она никогда не подозревает, что я умираю от ее руки. Она стала бы плакать, а я не хочу, чтоб она горевала из-за меня, достаточно она и так помучилась. Она слишком хорошо узнала, что значит связать свою судьбу с моей и какое проклятие поражает тех, кто дарит мне свою любовь. — Она была словно меч в руках Азраила; но не по ее вине ангел-истребитель воспользовался ее любовью как отравленной стрелой и пронзил мое сердце. Надеюсь, теперь гнев Божий утихнет. На мне уж нет места живого, некуда наносить удары. Теперь все вы отдохнете и исцелитесь от любви ко мне.
Меня тревожит ее здоровье, и я с нетерпением жду твоего письма. Надеюсь, мой отъезд и волнения при прощании со мной не усилили ее болезнь. Мне, может быть, следовало остаться еще на несколько дней, выждать, пока она окрепнет, но я больше не мог выдержать. Я человек, а не герой. Я чувствовал в груди все муки ревности и боялся, что могу поддаться гнусному порыву себялюбия и мести. Фернанда невиновна в моих страданиях; — она о них и не знает, она полагает, что мне чужды человеческие страсти. Быть может, и сам Октав воображает, будто я спокойно переношу свое несчастье и без особых усилий повинуюсь долгу, который взял на себя… Пусть они так думают и пусть будут счастливы! Их сострадание привело бы меня в ярость. Я еще не могу отказаться от жестокого удовлетворения — хочу, чтобы сомнение и ожидание возмездия повисло над головою этого человека, как дамоклов меч. Ах, нет у меня больше сил! Ты видишь, стоическая ли у меня душа. Нет, совсем не стоическая. Это ты, Сильвия, героическая натура и судишь обо мне по себе самой. Но я такой же человек, как и другие: страсти уносят меня, как ветер, и пожирают, как огонь. Я отнюдь не создал для себя правила добродетели выше естества человеческого, но чувство любви владеет мною всецело, и я вынужден приносить ему в жертву все, что мне принадлежит, даже живое сердце свое, когда мне больше нечего отдать. Я всегда изучал на свете только одно — любовь. Изведав на опыте все, что омрачает и отравляет ее, я понял, какое это благородное чувство, как трудно его сохранить, сколько оно требует преданности и жертв, прежде чем ты можешь похвалиться, что познал его. Не люби я Фернанду, я, быть может, и поступил бы дурно. Не знаю, удалось ли бы мне совладать со своей обидой и ненавистью, которую внушает мне тот, кто своей неосторожностью и эгоистическим сумасбродством сделал ее посмешищем чужих людей. Но она любит его, и поскольку я соединен с нею вечной своей привязанностью, жизнь ее любовника стала для меня священной. Я уезжаю, чтобы одолеть искушение избавиться от него, и одному Богу известно будет, каким отчаянием и муками я заплачу за каждый день, который подарю ему.
Если есть у меня какая-нибудь добродетель помимо моей любви, то, может быть, лишь природная моя справедливость, прямота суждений, на которую никогда не влияли ни социальные предрассудки, ни личные соображения. Я не мог бы добиваться для себя какого-нибудь благополучия путем насилия или вероломства — тотчас же я почувствовал бы отвращение к своей победе. Мне казалось бы, что я украл приобретенное мною сокровище, я швырнул бы его на землю, пошел бы и повесился, как Иуда. Я считаю подобный конец вполне логическим следствием гнусного проступка и не могу не гордиться, что я не такая грубая скотина, как три четверти известных мне мужчин. На моем месте Борель преспокойно отколотил бы свою жену и, пожалуй, после этого без стыда принял бы ее на ложе, униженную его побоями и его поцелуями. А есть мужчины, которые, не задумываясь, зарежут неверную свою жену, ибо смотрят на нее как на свою законную собственность. Другие же вызовут соперника на дуэль, убьют или искалечат его, а затем идут вымаливать поцелуи у женщины, которую они якобы любят, хотя она в ужасе отшатывается от них или смиряется с отчаянием. Вот самые обычные случаи в супружеской любви, самые обычные поступки мужчин; у свиней — и то любовь менее низка и менее груба, чем у этих людей. Я допускаю, что на смену любви может прийти ненависть, что коварство жены порождает негодование в сердце мужа, что иные низкие поступки той, которая его обманывает, дают ему до известной степени право на месть; а тогда понятны и насилие и ярость; но что делать тому, кто любит?
Я не могу сказать о себе (хотя многие, несомненно, будут так думать), что я человек глупый и слабохарактерный, раз я так упорствую в своей любви. В моем сердце нет низости, искажающей наши суждения. Будь Фернанда недостойна моей любви, я уже разлюбил бы ее. Одного часа презрения к ней было бы достаточно, чтобы исцелить меня. Прекрасно помню, что я чувствовал в течение трех дней, когда считал ее подлой. Но ведь ныне она уступает страсти, которая за год борьбы и сопротивления укоренилась в ее сердце; я поневоле восхищаюсь ею, и я мог бы еще любить ее, если б даже пришлось ждать еще месяц. Человек не властен над своим сердцем, никого нельзя считать преступником за то, что он полюбил или разлюбил. Унижает женщину только ложь. Прелюбодеянием надо считать не то, что женщина подарила час любовнику, а то, что она вслед за тем провела ночь в объятиях мужа. О, я возненавидел бы свою жену и мог бы поступить жестоко, если б она подставила моим губам свои губы, еще горячие от поцелуев другого мужчины, и отдала моим объятиям свое тело, еще влажное от его испарины! Она стала бы мне омерзительна в тот день, я бы раздавил ее,, как гусеницу, заползшую в мою постель. Но Фернанду, бледную, подавленную, страдающую всеми муками робкой совести, не способную солгать, постоянно готовую исповедаться мне в невольном своем грехе, я могу лишь простить и пожалеть. Разве я не видел со времени своего возвращения, что мое кажущееся доверие к ней причиняет ей ужасную боль, что колени у нее подгибаются и она готова упасть мне в ноги и молить о прощении? Сколько мне понадобилось искусства и осторожности, чтобы удержать на ее устах рвущееся из сердца признание!
Ты спрашивала меня, почему я не принял ни исповеди, ни жертвы, которые она так часто хотела принести мне. Да потому, что я считал исповедь бесполезной, а жертву невозможной. Ты не любишь, когда сомневаются в добродетели близких нам людей, и не раз упрекала меня, что я не хочу довериться героизму, на который Фернанда, может быть, была бы еще способна. Полно, Сильвия! Разве не достаточно было недавнего испытания — роковой поездки в Турень, чтобы испытать силы Фернанды? Я хорошо ее знаю, знаю предел, до которого восходит ее добродетель и где она кончается. Лучшая ее защита — прирожденное целомудрие, и, без сомнения, оно долго охраняло Фернанду. Но решение навсегда расстаться с Октавом не может долго продержаться в этой по-детски чувствительной душе, которую пугает малейшее страдание и которая не выдержит настоящего несчастья. Разве это ее вина? Не окажемся ли мы глупцами и палачами, если потребуем от нее то, чего она не может дать, если будем ударами заставлять ее идти, когда у нее подкашиваются ноги? Ведь она едва не умерла, когда потеряла дочь. Бедная страдалица! Мимоза, сжимающая листочки под дуновением ветра. Могу ли я настолько исполниться мужской грубости и нелепой надменности, чтобы презирать и мучить тебя за то, что Бог создал тебя такой слабой и милой? Ах, как я любил тебя, скромный цветок, сломанный ныне ветром! Я любил тебя за твою тонкую и чистую красоту и сорвал тебя, надеясь сохранить для себя одного твой сладостный аромат, который ты источала в тени и в уединении; но налетевший вихрь рассеял его, и ты утратила былое очарование! Разве это причина для того, чтобы возненавидеть тебя и растоптать тебя ногами? Нет, я тихонько положу тебя на траву, блистающую росой, — туда, где нашел тебя, и скажу: «Прощай», ибо от моего дыхания ты уже не можешь затрепетать и есть кто-то другой близ тебя, кто должен тебя поднять и оживить. Расцвети же еще раз, моя прекрасная лилия, я больше не коснусь тебя.
LXXXII
Я вернулся в Тур. Почему пришла мне в голову эта странная мысль, объясню через несколько дней. Твое письмо я получил — мне добросовестно переслали его сюда из Парижа вместе с письмом Фернанды, очень ласковым и очень коротким. Да, понимаю, ей тяжело писать мне. Увы! Она не может любить меня даже как друга! Воспоминание обо мне станет для нее мукой; как укор совести будет возникать перед нею мой призрак!
Спасибо тебе за твое сообщение, что она уже совсем поправилась, что на щеках у нее заиграл румянец, признак здоровья, что теперь она реже и не так горько плачет о дочери. Такие вести возрождают во мне мужество. Мужество! А для чего оно мне? Когда нужно было, у меня находилось мужество, а для чего оно мне теперь? Что бы ты ни говорила, Сильвия, а мне больше нечего делать на земле. Ты ведь знаешь, что мне сказал доктор о сыне в ответ на мои настойчивые вопросы. Я с полуслова понял, чего мне надо бояться и на что можно надеяться. Самое большее на то, что он на год переживет сестру. У него тот же недуг. Значит, я не буду необходим своему сыну и должен стараться не думать о нем, как о погибшей надежде. Я мог бы еще пожить для Фернанды, окажись я нужен ей. Но ведь если тот, кого она любит, когда-нибудь покинет ее, с нею будешь ты, ее сестра, истинная ее сестра по взаимной любви и по крови. Ты заменишь меня в заботах о ней, Сильвия, и твоя дружба будет для нее менее тягостна и нужнее, чем моя. Моя смерть может принести ей только пользу. Я знаю, что сердце у Фернанды слишком доброе, чтобы радоваться ей, но она невольно почувствует, что судьба ее изменилась к лучшему. В дальнейшем она может выйти замуж за Октава и тогда нашумевшая здесь скандальная история их любви окажется навеки похороненной.
Ты мне пишешь, что произошедший скандал очень ее огорчает, что воспоминание о нем, которое долго заслоняла более глубокая скорбь о смерти дочери и страх потерять мою привязанность, вновь пробудилось в ней, когда она немного свыклась со своим горем и немного успокоилась относительно меня. Ты пишешь, что она ежечасно спрашивает, возможно ли, чтобы слухи о ее похождениях не дошли до меня в Париж, а теперь, когда тебе удалось ее успокоить доводами, которые не убедили бы даже ребенка, она трепещет при мысли, что стала всеобщим посмешищем, служит предметом игривых шуточек в провинциальной кофейне и россказней в полковой казарме. Во всем тут виноват Октав, а она ему прощает. Как же, значит, она любит его!
В отношении последнего повода для страданий и тревог ты можешь ее успокоить довольно убедительными соображениями. Я очень доволен, что она откровенно говорит с тобой обо всем — это для нее большое облегчение: ты при своей искренней дружбе к ней и жизненном своем опыте больше, чем кто-либо другой, можешь смягчить ее мучения. Такого рода скандалы не так уж опасны для молодой женщины, как она воображает. Многие дамы даже гордились бы, что из-за этого приключения стали своего рода знаменитостью, приобрели особую привлекательность, и мужчины будут домогаться их внимания и милостей. Для какой-нибудь кокетки это стало бы исходной точкой блестящей карьеры, полной отважных похождений; и триумфов. У Фернанды не такой характер, она способна весь век свой стыдиться и прятаться. Пусть она живет в уединении Спокойной и счастливой жизнью, которую я пытался создать для нее, а теперь хотел бы оставить ей в наследство, и пусть она не оплакивает происшествие, над которым посмеются один день, а назавтра забудут о нем, заинтересовавшись другим анекдотом. Бывают смешные и постыдные приключения, грязь которых трудно смыть с себя, но подобного рода авантюр не может быть в жизни такой женщины, как Фернанда. Что про нее могут сказать? Что она красива; что она внушала страсть поклоннику; что он, не желая скомпрометировать ее, убежал по крышам с опасностью для жизни, ибо он рисковал сломать себе шею. В этом нет ничего безобразного и низкого. Если бы Октав вступил в переговоры со злыми шутниками, осаждавшими дом, получилось бы совсем иное. Любовь труса позорит женщину, как бы благородна она ни была. Но Октав вел себя хорошо. Всем известно, что он поехал вслед за Фернандой и сопровождал ее до самого дома. Великие замыслы и великие хитрости этого безумца всегда удаются. К счастью, он наделен отвагой, и, раскрыв его ребяческие секреты, не найдешь повода презирать его. В смешном и мерзком положении оказался не он, а я. Меня обвиняют в том, что я привел в дом свою любовницу. Рассказывают даже (так быстро облетают свет дурацкие шпионские сведения и ошибочные толки), что я попытался рыдать ее за свою сестру, но явилась госпожа де Терсан и разоблачила мою ложь. Такие слухи распространяет кто-то из служанок, а может быть, и сама госпожа де Терсан. Вот как подлые души умеют извлечь для себя выгоду из долготерпения и великодушия ближних. Словом, я всеми оплеван в Туре. Лорен, бывший мой однополчанин, с которым у меня произошло столкновение двадцать лет тому назад, Потешается надо мной вовсю. Но поскольку это касается лично меня, это дело я беру на себя.
Ты не упоминаешь имени Октава. Догадываюсь, что делаешь это намеренно, щадя меня, да только напрасно — не бойся ничего. Правда, я не могу ни прочесть, ни начертать это злополучное имя без дрожи ненависти, охватывающей меня с головы до ног, но надо мне привыкать к нему, Мне ведь необходимо знать, что происходит там, любит ли он ее, дает ли ей счастье.
Прощай, Сильвия, единственный человек, никогда не причинивший мне зла.
Думаю, не стоит и напоминать тебе, что надо скрыть от Фернанды мое пребывание в Туре.
LXXXIII
Боже мой! Жак, зачем ты приехал в Тур? Я в ужасе. Уж не думаешь ли ты мстить за клевету, которую распространяют о нас? Если б я меньше знала тебя, то-была бы уверена в этом. И все же, сколько я ни стараюсь помнить о твоем отвращении к дуэлям, я все боюсь, что ты вмешался в какую-нибудь историю такого рода; ведь не раз ты считал себя обязанным нарушить свои принципы и совершить поступок, противный твоему характеру. Однако я не вижу, чтобы в данном случае ты обязан был играть своей и чужой жизнью. Разве это исправит вред, причиненный Фернанде? Другой на твоем месте ответил бы, что он мстит за оскорбление, нанесенное лично ему. Но разве ты способен из мести за себя лично совершить то, что сам считаешь преступлением? Ты мне рассказывал о своей первой дуэли — она ведь у тебя была с Лореном. Ты уступил тогда настояниям друзей, но та дуэль была просто необходима — ссора произошла на глазах целого скопища людей, и все вы были военные. Не имело уж очень большого значения, что пуля или сабля лишит одного из вас жизни днем позже или раньше. Что такое была жизнь в те времена? Нынче положение твое совсем иное. Неужели ты проделал долгий путь нарочно для того, чтобы кровью смыть с себя оскорбление, хотя ложные наветы не должны бы тебя затрагивать? Зачем мстить за насмешки, которые наглецы осмеливаются адресовать тебе лишь издали? Напрасно ты пытаешься доказать мне, что отныне твоя жизнь никому не нужна. Ты ошибаешься. О, не позволяй же себе так пасть духом! Не слушай голоса лени, которая хочет, чтобы ты скрестил на груди руки и убедил себя, что твоя задача кончена. Зачем ты в отчаянии обрекаешь сына на смерть? Разве врач не говорил тебе, что природа творит чудеса вопреки всем предвидениям науки, это благодаря заботливому уходу и строгому режиму здоровье твоего ребенка еще может окрепнуть? Я самым тщательным образом придерживаюсь предписанного режима, и вот уже несколько дней малютке стало лучше. А если, бы я умерла, кто стал бы ходить за ним? Фернанда не знает, в чем его недуг, и к тому же ее заботы почти всегда неумелы. А кто заставит меня жить, если ты собираешься так легко распроститься с жизнью? Ты воображаешь, что мне очень сладко будет жить без тебя?
А разве Фернанде ты уже больше не нужен? Что мы знаем об Октаве, если он сам о себе ничего не знает и хвастается тем, что никогда не противится никаким своим прихотям? Он заявляет, что вечно будет любить Фернанду; может быть, это и правда, а может быть, и ложь. Он вел себя хорошо с тех пор как скомпрометировал ее. Но может ли этот человек занять твое место и заполнить сердце, в котором ты царил? Долго ли она будет любить его? Не почувствует ли она когда-нибудь настоятельного желания, чтобы ее избавили от него?
Ты хочешь, чтобы я тебе сказала о них всю правду, и я полагаю, что должна это сделать. Сейчас они счастливы, любят друг друга страстно; сейчас они слепы, глухи и бесчувственны. У Фернанды бывают минуты пробуждения и отчаяния, у Октава — мгновения испуга и неуверенности; но оба они не могут сопротивляться потоку, уносящему их, Октав пытается успокоить свою совесть, умаляя твое великодушие, — сомневаться в нем он не осмеливается, но пытается все объяснить причинами, уменьшающими твои достоинства. Желая избавиться от необходимости восхищаться тобой и утешаться в том, что у него-то самого нет душевного благородства, он подкапывается под пьедестал, на который ты поднялся заслуженно. Ты угадал верно, он отрицает в тебе кипение страстей, дабы не признавать твои жертвы. Фернанда защищает тебя, и так энергично, что ты, пожалуй, и не ожидал этого; благоговение ее перед тобою может выдержать любой натиск. Она утверждает, что ты любишь ее так сильно, что способен вечно оставаться слепым; и тут она горько плачет; мне приходится ее утешать и стараться поднять ее в собственных глазах. Бедная моя сестра! Иной раз я сержусь на нее за то, что она причинила тебе столько зла. Когда я вижу, что она с безмятежно-счастливым лицом держит за руку Октава, я убегаю от них, прячусь где-нибудь в парке или плачу у колыбели твоего сына: чтобы не огорчать их, я изливаю свою душу в безмолвных слезах негодования. Но если я замечаю, что Фернанду мучают угрызения совести, мне жаль ее, и я страдаю вместе с ней. Я, как и ты, думаю, что ее приключение — менее страшный грех, чем желают всех в этом убедить некоторые целомудренные дамы. Госпожа Борель, особа великодушная и здравомыслящая, нисколько не изменила своей приязни к Фернанде. И если бы Октав захотел, жизнь Фернанды могла бы сложиться прекрасно. Я уверена, что жена вернулась бы к тебе, если б у нее появилась обида против Октава или если б он вдохнул в нее мужество, но он, наоборот, стремится лишить ее смелости. А разве ей следует Стыдиться прощения, которое от души дал бы ей такой благородный человек, как ты? И разве ты бы страдал, простив Фернанде ее вину? Ведь ты еще любишь ее. И какой высокой любовью! Утопая в океане мучений, ты заботишься лишь о том, чтобы избавить ее от горя, хотя оно составляет лишь сотую долю того, что ты испытываешь.
Я получила от госпожи де Терсан странную посылку — несколько сот франков. Принять их я отказалась — не оттого, что сумма слишком скромная (я знаю, что у нее нет состояния и при ее средствах эти деньги — щедрый дар), но меня изумляет такой способ искупления своей вины: ведь она с легкостью бросила меня, на всю жизнь оставила сиротой. Эта посылка походила на насмешку; однако ж я поблагодарила госпожу де Терсан и объяснила свой отказ лишь отсутствием нужды в деньгах. Быть может, мне следовало почувствовать благодарность за доброе намерение, но я не могу, я никогда не прощу ей, что она произвела меня на свет.
LXXXIV
Ну, что мне тебе сказать? Лорен был злым человеком, и я убил его. Он стрелял в меня первым (ведь я его вызвал) и промахнулся. Я знал, что мне надо только захотеть его убить, и я этого захотел. Совершил ли я преступление? Разумеется. Но это неважно. В настоящую минуту я не способен испытывать никаких укоров совести. Столько чувств кипит в моей груди, и я просто сам не свой! Бог простит меня. Это не я действую: прежний Жак умер, человек, явившийся ему на смену, — несчастное существо, которому Бог не дал своего благословения и не оказывает ему никакой милости. Я мог быть добрым, если б моя судьба была под стать моим чувствам; но все в жизни моей рушилось, все ускользало от меня; физическая сторона взяла теперь верх в моем существе, и, как у всех людей, у меня пробудились инстинкты тигра. Меня томила палящая жажда крови; это убийство немного утолило ее.
Умирая, несчастный сказал:
— Жак, так уж мне на роду написано, что я умру от твоей руки; иначе ты в молодости не искалечил бы меня за какую-то карикатуру, а сегодня не убил бы, мстя за то, что стал…
И, произнеся циничные слова, казалось, облегчившие ему боль, он умер. Я долго стоял неподвижно и смотрел на его лицо, на котором застыло ироническое выражение; остановившиеся глаза убитого, казалось, издевались надо мной, его улыбка как будто обращала в ничто мою месть; мне хотелось убить его вторично. «Надо убить другого, все равно кого, — думал я. — У меня будет легче на душе, Фернанде же новая моя дуэль принесет пользу: ничто так не восстанавливает репутацию женщины, как месть за оскорбления, нанесенные ей».
Здесь говорят, что я сумасшедший. Мне это безразлично. Зато не будут больше говорить, что я трус и терплю измену жены только потому, что не хочу драться на дуэли; пусть лучше говорят, будто мною владеет такая страстная любовь к жене, что я теряю от этого рассудок. Ну и что ж, по крайней мере скажут, что, как видно, Фернанда — женщина, достойная любви, раз все еще пользуется такою властью над супругом, хотя уже не любит его. Другие женщины позавидуют своего рода возведению ее на трон, которое я совершил как в бреду; и сам Октав на минуту позавидует моей роли — ведь только я имею право драться на дуэли из-за Фернанды, и он поневоле предоставит мне возможность исправить то, что он натворил.
Прощай. Не беспокойся обо мне, я останусь жив: чувствую, что так решено судьбой, — сейчас мое тело неуязвимо. Невидимая рука прикрывает меня, оставляя за собой право в дальнейшем поразить меня. Нет, моя жизнь не находится во власти людей — я втайне вдруг ощутил это; свою жизнь я принес в жертву Фернанде, и мне совершенно безразлично, останусь я жив или умру. Во сне мне явился ангел-хранитель Фернанды и говорил со мной. Когда я выхожу на поединок ради нее, он простирает надо мной свои крылья; когда я больше никому не буду нужен, он покинет меня. В Париже я составил завещание: в случае смерти моего сына две трети моего имущества переводят к жене, а остальное — тебе. Но не бойся ничего, мой час еще не настал.
LXXXV
Дорогой друг, вам придется тотчас же поехать в Тур к Жаку, заменить меня в качестве секунданта, так как нынче вечером он еще раз дерется на дуэли. Я не могу быть его секундантом и даже не в силах добраться до вас и лично передать вам свои обязанности: у меня столь основательный приступ подагры, что я не в состоянии проехать одну милю в экипаже. А Жак прислал за мной. Поезжайте сейчас же проселочными дорогами, принесите ему мои извинения и предложите свои услуги — в таких случаях они обязательны, отказывать нельзя. Постараюсь в двух словах изложить суть дела. Едва отдохнув после вчерашней дуэли, на которой он уложил Лорена (упокой, Господи, его душу!), Жак, как ни в чем не бывало, направляется в кофейню и там, держась с ледяной холодностью, которая, как вы знаете, всегда скрывает у него сильнейший гнев, курит трубку и попивает кофе в присутствии сотни молодых и старых усачей, рассматривающих его с вполне понятным любопытством. Молодые офицеры, разыгравшие известный вам фарс с участием любовника его жены, почли себя оскорбленными его присутствием и выражением его лица, — во всяком случае, они увидели в этом браваду; они нарочно стали громко говорить об обманутых мужьях, и за соседним столиком прозвучало слово, отнюдь не лестное для Жака. Он сохранял бесстрастное спокойствие; тогда они заговорили о его жене яснее, а в конце концов охарактеризовали ее так хорошо, что Жак поднялся и сказал: «Это ложь» — таким тоном, словно заявил: «Я к вашим услугам». Двое из этих господ, говорившие в последнюю очередь, встали и осведомились, кому он адресовал свое опровержение.
— Вам обоим, — ответил Жал. — Пусть тот, кто пожелает первым потребовать от меня удовлетворения, назовет свое имя.
— Я Филипп де Мюнк. Встретимся завтра, в какой вам угодно час, — сказал один из них.
— Нет, прошу вас перенести встречу на сегодняшний вечер. Ведь вас двое, и завтра мне надо еще успеть объясниться с вашим приятелем, прежде чем полиция помешает мне.
— Вы правы, — ответил господин де Мюнк. — Нынче вечером в шесть часов. На саблях.
— На саблях? Хорошо, — согласился Жак.
Как видите, это дело ни в коем случае нельзя уладить.
Два часа спустя я получил от него письмо с просьбой еще раз быть его секундантом; но как раз вчера, в росистый вечер, на дуэли Жака с Лореном я и почувствовал очередной приступ подагры, а может быть, на меня немного подействовало волнение, охватившее меня, когда упал этот бедняга Лорен. Смерть его не великая потеря, но он долгонько жил возле нас, дожил до седых волос, а мы уже не в том возрасте, когда смотришь на сраженного товарища спокойно, как на орех, свалившийся с ветки. Жак, право, удивительное существо! Вот вам ясное доказательство, что человек меняется только внешне. Дерево лишь обновляет кору, и Жак ныне такой же, каким мы его знали двадцать лет назад. Теперь уж не посмеют сказать: «Посмотрите, как обабились старые вояки. Жены обводят их вокруг пальца! Вон тот в молодости дрался на дуэли из-за карандашного наброска, а теперь молча позволяет позорить себя». Честное слово, я и сам это говорил, и положение Жака так меня беспокоило, что позавчера, за час до того, как я узнал о его приезде в Тур, я видел его во сне и, проснувшись, кричал, как говорит моя жена: «Жак! Жак! Что с тобой сталось?». Но отважный человек всегда возьмется за ум. Будем надеяться, что, покончив с этими дуэлями, он поедет и ухлопает любовника своей жены; дайте ему почувствовать, что он должен это сделать, что без этого все его теперешние сражения ни к чему не ведут. Поворачивайтесь побыстрее. Наш префект — славный малый и на дуэли смотрит сквозь пальцы, однако же три поединка за три дня — это больше, чем допускается уставом, и может случиться, что после второй дуэли Жак будет арестован. Поторапливайтесь. Пришлите мне с нарочным письмо нынче вечером, когда Жак покончит с господином де Мюнком… Я просто в бешенстве оттого, что не могу при этом присутствовать. Право, я предпочел бы потерять руку, чем видеть, что Жак спасовал.
LXXXVI
Жак справился с обоими противниками, не получив ни одной царапины. Ему везет в игре, как всем, кто несчастлив в семейной жизни. У господина Мюнка останется шрам через всю физиономию, причем нос разрезан пополам, что, вероятно, крайне огорчает неудачника. Это, конечно, не возвратит чести никаким мужьям-рогоносцам, но, быть может, кое-кого из них утешит, а других предостережет. Одним красавчиком стало меньше. Прелестная дама поплачет, а потом найдет ему преемника. Второй дуэлянт живо стушевался. Это изнеженный птенчик, единственный сынок почтенных родителей, ему девятнадцать лет или около того. Секунданты его изо всех сил старались уладить дело, и мы согласились заявить, что будем сожалеть о сделанном вызове, если правда, что противная сторона не имела намерения нас оскорбить. «Противная сторона» заверила, что такового намерения у нее не имелось. Примирение может очень навредить мальчишке, но я понимаю, почему секунданты испугались за него и вабили отбой: слишком уж неравная была партия между Мим и Жаком. Мы еле-еле урезонили Жака: у него дьявольски разыгралась желчь, и лишь после зрелого размышления он немного смягчился. А знаете, наш товарищ ведет себя молодцом. Не раскис, как говорится; и уж прав он или не прав, что рубится на саблях здесь, а не там, где надо, все-таки приятно видеть, как старый приятель дает смелые уроки голубчикам из новой армии. В общем, он отнюдь не в добром расположении духа, и тем, кто его хоть немного знает, ясно, что он жаждет крови других противников. Не знаю, что он намеревается сделать. Когда он благодарил меня за то, что я послужил ему секундантом, я сказал:
— Я готов еще раз выступить в роли твоего секунданта и для этого охотно совершил бы с тобой маленькое путешествие. Теперь ты уже набил себе руку, и разве ты не думаешь взяться за того, с кем надлежит расправиться?
Он мне ответил как-то странно — ни то ни се:
— Если тебя про это спросят, скажи, что тебе ничего не известно.
— Ах, вот как! Ты уж теперь и на старых приятелей злишься? — сказал я.
Тут он меня обнял и просил передать тебе поклон и самые дружеские его чувства. Теперь он, должно быть, уже уехал, так как префект велел ему передать втихомолку, чтобы он поскорее уносил отсюда ноги, а не то придется его арестовать. Я оставил его, когда он запирал чемодан, и вот я уже опять на родном нашесте, где с удовольствием угощу вас завтраком, как только подагра позволит вам выехать из дому; а до тех пор я приеду к вам выкурить трубку и поболтать обо всех этих происшествиях. Многое можно сказать за и против Жака — это конь с норовом, зато уж если помчится, так во весь опор.
LXXXVII
Ты, вероятно, получила посланное мною из Клермона письмо, в котором я извещал тебя, что на трех своих дуэлях не получил ни единой царапины, что тело мое в добром здравии, а душа больна, — самая плохая весть, какую человек может дать о себе. Тело, упрямо продолжающее жить и усердно питающее измученную душу, — печальный дар небес. Я тебе не сообщал, что проеду в двух шагах от своего дома и не повидаюсь с тобой.