МГ: И человеческое пространство.
Корр.: И часть человеческого пространства. Вот это такое теперь — Россия?
МГ: Ну, во-первых… Во-первых, когда говорят «тысячелетняя Россия» или говорят «первый президент в тысячелетней истории России», то, простите, это нелепо. Ну, во-первых, откуда тысяча лет? Это ж не Россия. Конечно, есть традиция, есть русскоязычие — огромная, так сказать, связующая вещь и огромная ценность; это особый склад мышления, очень отличный от других складов мышления, поскольку вообще слово, речь, язык формируют людей. Но это Россия, которой вообще еще не было.
Такой России вообще еще не было! Была либо Русь удельных княжеств, либо Российская империя (даже когда она еще не называлась империей, она уже по сути своей… когда она раздвинулась на оставленное монголами пространство экспансии, она уже была империей), была Советским Союзом, в котором, вы знаете, РСФСР была же чистой фикцией, поскольку все обкомы напрямую подчинялись ЦК и все эти различия не имели никакого значения.
Это была фиктивная величина — РСФСР, она теперь только впервые становится — чем? В трудных условиях, в тягостных обстоятельствах! С одной стороны, по-прежнему сверхдержава; с другой стороны, с почти открытыми границами, с утраченными границами (причем в неожиданном месте: укрепляли-то в основном западную, а болезненно стала уязвимой и открытой южная), с потерей ряда выходов в моря и океаны. И, тем не менее, она вновь! Она вновь. Не с нуля, но с начала! Она принципиально новая! С трудностями, тягостями, кризисами, тупиками, но и перспективами!
Корр.: Да. Но есть такое ощущение: если я, например, говорю со своими русскими, российскими друзьями, я чувствую, что у них всех понятие «Россия» и понятие «Советский Союз» — это понятия те же самые, одно и то же.
МГ: Да, так принято в Мире. Так принято в Мире. (Я просто смотрю… а когда у нас повязку надо?..
ЕВ: Я посмотрю.
МГ: В шесть? Когда мы ставили?)
МГ: Да, да. Ну, вы меня извините, мы можем перейти на более конкретные вещи. Может быть, вам кажется чересчур абстрактным то, что я говорю?
Корр.: Нет-нет.
МГ: Ну, вы понимаете… я старое свое интервью вам могу процитировать, из этой книги.
ЕВ: Ему ж надо подарить книгу, очень многие вещи можно будет там…
МГ: Обязательно! Я там как-то… есть такой разговор у меня с Павловским, где я говорю ему, что… ну вот, скажем, Франция… там неважно — Польша. Удобство: живут одни поляки (почти одни), да; может быть вот буржуазной, социалистической — так?
Корр.: Да.
МГ: Тогда еще был разговор, был Советский Союз. Но она остается Францией или Польшей. А мы? Кто мы такие? Это что, этноним — Советский Союз? Это что значит: мы можем быть только такими? Или вообще не быть ничем? Мы что, приговорены к этому социальному состоянию как единственному модусу человеческого бытия?
Корр.: Конечно.
МГ: Не заложено ли тут (я говорил тогда) что-то неправильное, не совпадающее с веком? Вот я тогда раздумывал над этой проблемой: проблемой, с моей точки зрения, неминуемого распада — я так думал. Я не думал, что это так будет; и я несчастлив от того, что это произошло (тем более в такой больной форме — когда гибнут люди), но сколько бы… лет пять или шесть, нет, больше, у меня был один испанский писатель, мы с ним говорили на эту же тему, и он задал ваш вопрос; я ему сказал: а отчего погибли динозавры? Он говорит: я не знаю. Я говорю: я тоже не знаю; я думаю, оттого, что они были динозаврами.
Корр.: Ха-ха!
МГ: И он написал в этом… Да, статью «Московская теория о том, почему погибли динозавры».
ЕВ: Вымерли.
МГ: А?
ЕВ: Отчего вымерли.
МГ: Вымерли динозавры, да. Поэтому… знаете, поэтому… как вам сказать, вот в этой парадоксальной, нелучшей, болезненной, а иногда и карикатурной форме происходит все-таки какой-то неумолимый мировой процесс. Он касается не только нас. Вы думаете… представьте себе мир, который держался… ведь несколько поколений выросло в холодной войне, правда? Это был двуполюсный мир, который таким странным образом поддерживал свое равновесие: наращиванием средств, которые не должны быть употреблены.
Корр.: Да, и поэтому говорили тоже, что тяжело сохранить настолько долго… мир.
МГ: Насколько хватило бы этого безумия?
Корр.: Да.
МГ: И вы думаете, что этот мир может захлопнуть всех людей в новую однополюсность? Если этот полюс, допустим, гибнет, то что? Весь мир захлопнется в американскую… ну, американо-европейскую…
Корр.: Это уже происходит.
МГ: Вы думаете, это будет долго? Вы думаете, это может быть? Вы думаете, это не опасно для Америки? Вы думаете, с этим согласятся другие?
Корр.: Так кто будет этим другим полюсом?
МГ: Не будет. Будет многополюсный. Или даже не полюсный, а будет…
ЕВ: Многовекторный.
МГ: Вот Мир миров.
Корр.: Это мечта, это мечта.
МГ: Это моя мечта!
Корр.: Я вам скажу честно, хотя это, может быть… Я хочу быть честным и открытым…
МГ: Конечно.
Корр.: Может быть, некоторые вопросы, которые я ставлю теперь, они истекают из того, что я поляк. Я ехал к вам на машине, и я сам себе сказал: я должен об этом написать — что на самом деле поляки боятся России. Поляки боятся России.
МГ: А немцев? Нет?
Корр.: Немцев тоже.
МГ: Немцев тоже. Особенно после Югославии, да?
Корр.: Нет-нет, это не имеет никакого значения.
МГ: Не имеет значения?
Корр.: Это не имеет никакого значения. Может быть, это…
МГ: Нет, в связи с Хорватией, Словенией.
Корр.: Нет-нет, это вообще в сознании поляков… этого нет, этой проблемы, но Пилсудский когда-то сказал, что, например, с Германией можно потерять независимость, от русских можно потерять душу. И поэтому русские более опасны для поляков.
МГ: Он же был народовольцем.
Корр.: Я не хочу теперь говорить, что я разделяю эту точку зрения, но я осознал то, что на самом деле поляки боятся России. Вот, например, все то, что происходит, все намерения и пробы создания какой-то новой политической структуры, которая будет создана (так или иначе она будет создана в пространстве бывшего Советского Союза); если эта структура будет действовать как политическая, у ней будут всегда собственные стратегические политические интересы; независимо от того, будет ли она выступать как империя Романовых или как Советский Союз это будет, это будет российская, украинская, белорусская или казахская — все равно, какая это будет структура, но если она будет действовать в этих границах, в этом пространстве, у нее будут объективные собственные политические интересы. Я мечтаю об этом…
МГ: Друг мой, но с чего мы сегодня начали? С того, что эта система стала давать течь и идти ко дну с того момента, когда обнаружилось, что она чего-то не может. Вы боитесь того, что уже не может быть. Не надо этого бояться, этот страх нас может далеко завести. Этого не может быть!
ЕВ: Одна из первых статей 87-го года «Надо ли нас бояться?», которая потом стала называться «Сталин умер вчера». А вот первое ее название — «Надо ли нас бояться?».
МГ: Вы знаете, после долгого периода (диссидентского, моего диссидентства, когда меня не печатали) первая моя статья называлась (которая напечатана была после 10-ти лет примерно, что меня не печатали) — называлась «Надо ли нас бояться?». Вот. И цензура ее не пропускала, и цензор написал, что «автор явно намекает, что надо нас бояться». А сейчас недавно дали мне из архива письмо Чебрикова Горбачеву, в котором он посылал этот номер журнала «Век ХХ и мир», обращая внимание на эту статью, на ее крамольный смысл. Если говорить серьезно…
Корр.: Извините меня, что я… но я открыто.
МГ: Вы затронули… да, чего ж тут извиняться?! Вы знаете, это ведь по-настоящему очень острый и серьезный вопрос. Вот у нас новый начальник Генштаба (ну, недавно, сравнительно недавно), и он давал интервью, я не помню, какой газете (видимо, неглупый, умный человек), он говорит: надо же строить стратегию. …Ракеты! Это же… они ж не на небо направлены! Все-таки куда-то ж они направлены? И так далее, и тому подобное… Вы хотите осуществить конверсию? Вы ж не можете осуществлять конверсию, не формулируя заново стратегию. И так далее, и тому подобное. Геополитику. И он сказал: вот как же так? Мы потеряли союзников, и у нас как будто бы нет противников…
Корр.: Да-да, в «Красной звезде» я читал это.
МГ: И он говорит там: что же нам, занять круговую оборону против всего земного шара? И он… он очень уловил, понимаете, странность и парадоксальность момента. Что же — действительно — или распустить все вооруженные силы, или занимать круговую оборону против земного шара? Или включиться в американскую однополюсность? Ведь есть и такая тенденция, есть и такая опасность. И вице-премьер у нас говорит (один из вице-премьеров), что вот какая-то же курица, которая носит золотые яйца. Да, я вижу это, и я не скрываю от вас, что и я этого опасаюсь. Но этого не будет. Я убежден: однополюсного мира не будет.
Корр.: Да.
МГ: По многим причинам.
Корр.: Но вот…
МГ: И совсем не только по таким приятным, так сказать, причинам, которые сопряжены с такими приятными обстоятельствами, как арабо-израильское, допустим, примирение или отказ Южно-Африканского Союза от апартеида и так далее, есть же и противоположные причины, но не только поэтому этого быть не может. Вы понимаете, ведь тут же заложен целый ряд проблем, о которых не принято говорить. Есть общества, которые стареют, а им противостоят миллиардные молодые народы, которые не согласятся быть второстепенными, третьестепенными в мире XXI века. Это конфликт, которого XX век не знал.
Корр.: Это вы имеете в виду конфликт «Север — Юг»?
МГ: Конечно! Север — Юг, но выражающийся не только в соотношении «богатство — бедность», но и в отношении «старость — молодость». Вы думаете, это что, малый по глубине конфликт?
Корр.: …В обществе пост «Солидарности»?
МГ: И одного постиндустриального, и одного моно…
Корр.: Да! Не только. Казалось бы, мы мечтали все время, что будем жить нормально, и в какой-то степени живем нормально, но что получилось в политике? Мы не начали строить новый нормальный хороший политический дом; вот вдруг оказалось, что политическую сцену заполняют разные динозавры; молодые люди моего возраста, которые политически росли в 68-м году, вдруг кто-то стал эндеком — значит «Народная демократия», кто-то начал действовать по сценарию Пилсудского, но ведь это безумие! И что-то похожее происходит, с моей точки зрения, в России.
МГ: Еще более безумное.
Корр.: Может быть. Вдруг оказывается, что все, которых объединила борьба с коммунистической системой, борьба с КПСС, все они разбежались; и вот бывшие противники — они теперь самые большие союзники. Может быть, мы опасаемся этого: что пока не будет этого нового мира, нам надо будет пройти через эту первую переходную фазу — когда мы будем опасаться (то, чего опасаются, например, поляки и не только, по-моему, поляки) российского национализма. Вот этот спор, например, между западниками в России и… как сказать?..
МГ: Славянофилами.
Корр.: Славянофилами, да, вот это и есть какая-то опасность.
МГ: Ну, вы знаете, тут две вещи. Во-первых…
Корр.: Извините, еще перебью на минутку. Причем президент тоже говорит, что вот эта первая фаза деморемонтизма (?) — она уже прошла; мы будем теперь говорить о наших интересах. Причем говорить честно, открыто — я должен это говорить. Он говорит абсолютно правильно.
МГ: Угу. Вы знаете, мне кажется, тут мы смешиваем два момента. Один: что люди, видимо, очень болезненно осваивают конфликтное некатастрофическое существование. Знаете, есть такая точка зрения, что человек вообще, так сказать, безумец по происхождению, вообще ненормальный, он только приводит себя в нормальное состояние. Конфликт — это норма. Надо научиться конфликтному некатастрофическому существованию. Различия могут быть очень далеко идущими — вплоть до несовпадений очень глубинного свойства, поэтому… Да, вы правы: этим надо переболеть; мы не привыкли, мы ж привыкли примерно одинаково думать, а тот, кто думает совсем иначе, он отщепенец.
Корр.: Диссидент.
МГ: А может быть, он самый нормальный? Чехов когда-то написал «Палата номер шесть», вы читали, нет? Кто там нормальный? Те, кто в палате номер шесть, или те, кто на свободе? Это неясно. Но есть более реалистические вещи. Мне кажется, что Россия… (Я это говорил и про Советский Союз, кстати; вы не подумайте, что у меня лежал календарный план — когда должен исчезнуть Советский Союз, я просто по тому ходу мысли, который я вам рассказывал, особенно имея в виду вот то, о чем мы говорили вначале, так думал.) Но я думаю, что после Афганистана мы навсегда ушли в себя. Для России это ново и трудно (для России исторической): жить своим домом. Потому что вот это вот когда-то вот так скоропостижно, спазматически сформировавшаяся громада (от Запада до Тихого океана) — она ведь привыкла разрешать свои внутренние трудности и противоречия выносом их наружу. Экспансия была способом лечения домашних болезней. Отчасти это, между прочим, было и в Германии, отчасти. Да и вообще не только. Но мне кажется, что мы теперь навсегда ушли к себе домой. И мы должны поэтому сам дом наш строить как Мир, как проекцию его. Мы этому должны научиться. Это трудно.
Я не считаю, что нынешние главные споры идут между западниками и славянофилами, — это неточно, это не так. Это споры (или конфликты), которые себя не выражают адекватно. Это столкновение разных способов зажить домом-Миром, не выходя за его пределы. Конечно, они при этом апеллируют к прошлому, понимаете, как это свойственно сознанию, в котором всегда есть остаточные моменты, которые всегда оперируют какими-то идеограммами, мифами, образами, знаками прошлого; но на самом деле не этот конфликт, не этот конфликт. Кроме того, вы знаете, эта вот новая Россия — она ведь тоже кое-чего боится; это не только поляки боятся, но и Россия боится! Россия боится вступления Польши в НАТО, и я, между прочим, понимаю, что было бы странно со стороны политического руководства России возражать против суверенного желания Польши войти в НАТО, но я несколько удивлен, что президент России одобрил эту акцию, — он должен был, по крайней мере, к ней отнестись нейтрально или настороженно.
Корр.: Он это и сделал.
МГ: Сделал, да?
Корр.: Он это и сделал.
МГ: Ну, тем лучше. Нет, но как-то были такие официальные коммюнике, в котором фразы такие дипломатические: «с пониманием»…
Корр.: Фразы три, но они пока еще ничего не обозначают конкретного.
МГ: Ну да. Конечно, Россия не может не остерегаться, так сказать, американской однополюсности, хотя я не думаю, чтобы она была долговременной, ибо она, в сущности, вредна… вредна избыточно, вредна для Америки — для ее конкуренции, для ее состязания, для ее места в мире; в конце концов ведь с концом холодной войны несмотря на все миграционные волны, но ведь кончится когда-нибудь приток серого вещества в Америку, и Америке тоже надо будет зажить по преимуществу домашней — не изоляционистской, как в прошлом, но домашней жизнью. И какие-то силы к этому готовятся, я даже приход Клинтона к власти (демократов к власти) рассматриваю в некотором смысле как симптом этого. Поэтому… поэтому… и вот наша сейчас внутренняя трудная проблема состоит в том, что мы очень туго, трудно учимся конфликтной… нормальной конфликтности. С одной стороны, в каждом конфликте видим симптом катастрофы; с другой стороны, и часто гоним себя в катастрофу раздуванием конфликта. Это действительно тревожно, серьезно, и об этом говорить спокойно нельзя, но в дальней перспективе, мне кажется, что прошел тот отрезок времени, когда о нашей стране — стране стран — можно было бы говорить, оставаясь в пределах Садового кольца. Нет, центры… центры развития, главные источники развития переходят в глубинку, в то, что называли «провинцией». Понимаете, возникает новый потенциал горизонтальных связей, своеобразных движений, которые дадут свою вертикаль. И уже начинают ее давать. Уже начинают ее давать. И уже, так сказать, правящая Москва должна искать поддержки в регионах — она зависит от них больше, чем регионы зависят от Москвы.
Корр.: Но никто не скажет, например, что американский президент слабый. Хотя есть 50 штатов.
МГ: Да, да. Ну, понимаете, все-таки… все-таки, простите, это цивилизация, возникшая жестоким способом почти на пустом месте. В этом ее преимущество, но, может быть, в этом и ее некоторая слабость. Ей еще тоже надо научиться жить в Мире разнонаправленных развитий, она чересчур привыкла к американизации образа жизни на всем земном шаре, а это небесконечно — ведь есть и ответные другие волны.
Корр.: Да. Так скажите, пожалуйста: какая будет Россия? Что будет после того, что случилось с Советским Союзом? Вы частично уже сказали об этом: совсем новый Мир, который будет составлен из многих миров.
МГ: Да, это будет…
Корр.: Значит, Россия будет частью этого Мира?
МГ: И сама по себе будет Миром! Одним из миров в Мире. И совершенно не надо бояться таких слов, как конфедерация, например; что в них, собственно говоря, опасного? Или что тревожного в том, что русскоязычные регионы такого гигантского масштаба, как Дальний Восток, Сибирь, Зауралье там, Предкавказье, — это же… вырастут в страны в пределах этого Мира?! Что способом регулирования отношений будет разветвленная система договоров; что договорный уровень существования войдет в быт, станет нормой; что отдельные части этого гигантского целого будут входить и в другие группировки, так сказать…
О романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита»
Расшифровка видеозаписи 1994 года
Ну вот, значит, о Булгакове. Я хотел сразу сказать, что Булгаков — это факт моей биографии. Это для меня существенно важно. И я буду говорить об этом именно в этом смысле, вот в этом плане. Дело в том, что роман Булгакова появился в свет в журнале «Москва» с купюрами известными, когда я очень тяжко и долго болел: моя старая контузия военного времени вдруг дала себя неожиданно и очень сильно знать. Это переплелось с переживаниями начала 50-х годов. И я как бы возвращался в жизнь, очень трудно, очень медленно, и всё, что люди как бы пережили уже, волна интереса и переживания схлынула, то, что они пережили, а для меня только начиналось. И я очень хорошо помню: меня как-то один знакомый пригласил (тоже такой важный момент нашей жизни, такой город Обнинск есть в Калужской области, который раньше закрытым был, «атомным» городом, но в котором, вот в этой закрытости, еще копошились первые диссиденты, первые инакомыслящие, такой город, в котором все это переплелось). Но к тому времени, о котором я говорю, этот город уже был открытый и главные бури уже отступили. Я сел в поезд, в электричку, и взял с собой «Мастера и Маргариту». Вот если бы вы меня сейчас попросили бы рассказать: «Скажите, а что такое Обнинск?» Это было очень странное пребывание (я там несколько дней был), я помню только то, что я читал «Мастера и Маргариту». Меня что-то спрашивали, я отвечал невпопад, я был у кого-то в гостях и не помню, у кого, я самым невежливым образом начинал при других людях читать. Я начал читать и был околдован этим романом. Вы знаете, мне даже сейчас непросто вам объяснить… Ну, что скажет вам, если я скажу, что это великий роман. Ничего. Или что он гениальный писатель. Ничего. Это пустые фразы. Этот роман — открытие. Вот, понимаете, как, видно, бывает с людьми: ты живешь в Москве, в Советском Союзе и вроде все знаешь про эту жизнь и не знаешь про ту жизнь. И вот оказывается, что эту жизнь надо заново открыть, что ее можно увидеть совершенно иначе и что эта жизнь, оказывается, нестесненным, неискусственным образом сочленена с жизнью вот этого древнего народа, от которого все пошло, вся эта ересь, Иисус, катакомбное христианство, и все, что было до этого, пророки. И все это оказывается каким-то образом сопряжено с нашей жизнью, причем с той ее стороной, о которой к тому времени еще не стали писать. Еще почти не было изобличающих произведений. Еще этот переворот в умах и сердцах только начинался. Еще время переосмысления было впереди. И Булгаков вроде бы не об этом, но на самом деле именно об этом. Понимаете, это роман-открытие, роман-иносказание. Роман-диалог Булгакова с собою и со мной. Это произведение, где я как бы разговариваю с теми, кто там действует, а вместе с тем в этом разговоре участвует Булгаков.
Вы знаете, хотя купюры, которые были сделаны, вырезки, в общем портили роман, но они были сделаны очень аккуратно, так что когда читаешь, не очень заметно, но они портили роман, в некоторых случаях — существенно. Ну, вся глава о Торгсине была изъята, хотя почему она, больше чем другие? Ну и конечно, концовка, где Москва гибнет, эти фразы улетучились. Но я должен вам сказать, я с тех пор много раз его читал. Это вот тот случай, когда в такие… ну, как сказать… скажем так: немолодые годы очень редкий случай. Потому что в юности я, например, читал несколько лет каждый год «Войну и мир», но я не помню, чтобы я что-нибудь читал два или три раза, когда ощущалось, что время отпущено небесконечно. А этот — каждый раз его открываешь заново. Я вам не скажу ничего нового, что вам скажут литературоведы, но я помню вот такое, знаете, ощущение… Помните, в начале есть сцена: Патриаршие пруды, Берлиоз, Иван, появляется Воланд, ну и потом Аннушка пролила подсолнечное масло, у Берлиоза отлетает голова, и конец… конец — бал у Воланда, Маргарита — воплощение человеческого милосердия, зависящая от Воланда и оппонирующая ему, вступающая в спор с могуществом на тему о милосердии. Это, между прочим, одна из коренных тем этого романа — спор человека с всемогущим на тему о милосердии. И вот там, когда, значит, идут бесконечно (помните?) персонажи этого пира, все эти убиенные, мучимые, наказанные, караемые, и вот где-то в конце выносят это блюдо (если я сейчас не ошибаюсь) с головой этого Берлиоза и со страдальческими глазами на лице. Понимаете, вначале — пародия, гротеск, обличение, казалось, а в конце — глаза, выражающие страдание мысли, которая не дошла еще до главного, не добралась еще до самого человека. Понимаете, вот это вот — это поразительная черта булгаковского романа. Он смешной? Да, смеешься. Скажем, я, когда читаю «Бесы», я тоже смеюсь, там много смешных мест. Он смешной? Да. Он очень лиричный, это гимн любви. Он очень страстный — это своя версия Иисуса. Он очень серьезный — это попытка объяснить человеческую жизнь в соотношении Креста, Распятия и власти, которая через века, меняясь, не меняется. Которую люди выдумали, видимо, на пагубу себе, от которой освободиться не могут. И, вероятно, от нее освободиться нельзя. То есть мы говорим, что надо, чтобы была хорошая власть, не надо, чтобы была плохая, но мы не говорим (ну, за исключением, скажем, анархистов, у которых есть свой резон): долой всякую власть. А для Булгакова это вопиющая трудность: как совместить Голгофу и Сталина? И поэтому такое важное место занимает в романе Пилат. Я бы сказал так: если не считать постранично — это счет глупый, мы как-то разбирали недавно «Бесы» Достоевского снова и подумали, что если изъять Ставрогина, рухнет весь роман, рухнет, вся архитектоника сломается, будут только обломки. Хотя обломки вполне… бесовщина… изобличения…и так далее и тому подобное. Так и тут: если попробовать изъять Пилата из романа, рухнет роман. Хотя там будет и Мастер, и Маргарита, и Иешуа, и Воланд, уж я не говорю о Коровьеве с Бегемотом. Все будут! Не будет только Пилата — и нет романа. Во всяком случае для меня.
А теперь еще вам сказать, что это московский роман. Почему, вы спросили меня. Ну, видите ли, тут так. Во-первых, самое простое: Москва — место действия. Теперь памятные места, булгаковские, и Маргариты, и Мастера, и Воланда. С другой стороны, Москва уже времен Булгакова — это вот не та старая Москва, которая оппонировала новому европейскому Петербургу. Оппонировала с патриархальностью, домовитостью. Нет, это Москва, которая считает себя не только главной в Советском Союзе, но и в некотором смысле столицей мира, поскольку она не просто Москва, она еще внутри Москвы — Москва-Кремль. Это особый знак, особое понятие. Вот пересадите, например, высшую власть из Кремля в просто какой-то оборудованный хороший дом в Москве — таинство уйдет, произойдет десакрализация. Вот эта вот Москва, в которой люди живут, писатели, вот этот самый Дом Герцена, который как Дом Грибоедова, и эта Москва-Кремль — тут разговор идет… И эта Москва, которая распоряжалась многим, она не тождественна этой огромной стране. У ней есть своя евразийско-мировая жизнь. Она как бы вовлекает в себя интересы разных народов, племен, течений, движений и во все может вмешаться, и всем, в принципе, распорядиться. Это Москва Сталина.
Эта Москва-Кремль — это Москва Сталина. И эта Москва, с которой Булгаков находится в нерасторжимо трудных, напряженных отношениях, но и нерасторжимых. Он знает, что Сталин его знает. Он знает, что все важное в его жизни каким-то образом связано с этим человеком. Что решения, касающиеся главного в жизни Булгакова, его творчества, его места в театре, судьбы его произведения, восходят туда и потом уже опускаются куда-то вниз, проходя через какие-то фильтры, с участием уже других людей и так далее и тому подобное. Он понимает, что эти отношения — это судьба. И когда он об этом говорит, он, собственно говоря, говорит о своей судьбе.
Ну, я сейчас не стану, во-первых, забегая вперед, а во-вторых, может, вообще не стану высказывать предположения, отождествлял ли себя Булгаков с Мастером. С одной стороны, казалось бы, конечно, да. С другой стороны, великий писатель всегда больше и всегда меньше своих персонажей. С какого-то момента они начинают жить своей жизнью, общаясь с нами, а он продолжает жить своей жизнью. Здесь всегда есть несовпадения. Но вот появляется Пилат. И существует целая литература: сколько книг должен был прочитать Булгаков, чтобы создать свою версию события, какие источники он подымал, — это иногда бывает неинтересно, а иногда просто смешно, потому что не учитывается главный момент: воображение художника, которое, вообще говоря, действует по своим собственным законам. Которому не так много нужно знать, чтобы очень многое увидеть, показать, сказать.
Кто ж такой Пилат в романе? Вот обратите внимание, что во всех текстах о Иешуа там, собственно говоря, Иешуа — одиночка. Есть еще Левий Матвей, будущий евангелист Матфей, он же Петр, который записывает, но не то, что Иешуа говорит. Он все записывает, но не то, не то… Есть другие люди — всадники, первосвященники израильские. Другие люди — фон, написанный рукой Мастера. И на этом фоне, собственно говоря, две фигуры: Иешуа и Пилат. Остальных почти нет. Хотя это сделано великолепно, но почти нет. Это как прекрасный фон, сделанный рукой великого художника, скажем, Эль Греко, где вы только потом начинаете замечать, а где это у него источник света. А можете вообще и не заметить, вы поражены: картина углубляется, она становится объемной, она развертывается в пространстве, и даже, кажется, во времени (ну, я преклоняюсь перед Эль Греко). А потом замечаете фон, руки. И тут все остальное — фон, а важны отношения этих двух людей. Отношения, при которых каждый человек важен другому. Дело не только в том, что, общаясь с этим схваченным бродячим проповедником, римский военачальник, прокуратор, вдруг узнает в нем человека.
Главный вопрос, который они выясняют: что есть истина? На каких-то весах взвесить Истину и Власть. А что весит больше? Это никакая не конспирация, что там есть сдвижка во времени.
У романа свободное дыхание. И когда вы читаете его, вы тоже чувствуете себя свободным человеком — вы дышите. Он доискивается и вас приглашает доискиваться.
Булгаков и Мандельштам. Я скажу это начерно, шепотом, потому что еще не пора. Детский вопрос: кого поставить рядом, с кем сравнить, с кем сопоставить? Два гения, два мученика, два счастливых, два свободных человека, два свободно дышащих человека в несвободном городе, в несвободной стране.