Когда солнце в тот день приблизилось к зениту, стало невыносимо жарко. Его горячие лучи иссушали землю, она обжигала ступни, ступавшие по ней. На мне не было ни куртки, ни шляпы, я стоял с непокрытой головой, беззащитный перед его палящим пламенем. Крупные капли пота стекали по моему лицу, пропитывая скудную одежду, которая на мне оставалась. За изгородью, совсем рядом, персиковые деревья отбрасывали свою прохладную приятную тень на траву. Я бы с радостью отдал долгий год рабского служения за возможность обменять ту раскаленную духовку, в которой стоял, на возможность усесться под ветвями деревьев. Но я по-прежнему был связан, на шее у меня по-прежнему болталась веревка, и стоял я на том же месте, где меня оставили Тайбитс и его приятели. Я не сдвинулся ни на дюйм, так крепко я был связан. Возможность прислониться к стене ткацкой была бы для меня настоящей роскошью. Но мне невозможно было до нее добраться, хоть и разделяло нас расстояние менее чем в двадцать футов[37]. Мне хотелось лечь, но я знал, что тогда больше не поднимусь: земля пылает жаром и лишь добавит неудобств моему положению. Если бы я только мог хотя бы чуть-чуть изменить позу, это было бы для меня невыразимым облегчением. Но жаркие лучи южного солнца, которые весь долгий день палили мою непокрытую голову, не производили и половины страданий, которые я ощущал из-за того, что у меня болели конечности. Мои кисти и лодыжки, а также связки на руках и ногах начали вздуваться, и веревки уже тонули в распухшей плоти.
Весь день Чапин расхаживал взад и вперед по веранде, но ни разу не приблизился ко мне. Похоже, он пребывал в состоянии величайшей растерянности, взглядывал то на меня, то на дорогу, словно ожидая в любой момент чьего-то прибытия. Он не уехал в поля, как было у него заведено. По его поведению казалось, что он ожидал возвращения Тайбитса с более многочисленной и лучше вооруженной помощью, чтобы возобновить ссору, и было вполне очевидно, что он приготовился защищать мою жизнь любой ценой. Почему он не освободил меня – почему он заставил меня страдать от мучений весь этот долгий утомительный день – я так и не узнал. Уверен, что не из-за недостатка сочувствия. Вероятно, он хотел, чтобы Форд увидел веревку на моей шее и то, как жестоко я был связан; возможно, его действия в отношении чужой собственности, на которую он не имел никаких законных прав, были бы нарушением, которое подвергло бы его самого законному наказанию. Почему Тайбитс отсутствовал весь день – это тоже было для меня тайной, которую я так и не сумел разгадать. Он прекрасно знал, что Чапин не причинит ему вреда, если только он не будет упорствовать в своих замыслах против меня. Впоследствии Лоусон рассказал мне, что, когда он скакал вдоль плантации Джона Дэвида Чейни, он видел этих троих, и они повернулись и провожали его взглядами, пока он не проехал мимо. Думаю, Тайбитс предположил, что Лоусон был послан надсмотрщиком Чапином предупредить соседних плантаторов и призвать их к нему на помощь. Вследствие этого он, несомненно, действовал по принципу «главное достоинство храбрости – благоразумие»[38] и держался подальше.
Но какой бы мотив ни управлял сим трусливым и злобным тираном, это не имеет значения. Я по-прежнему продолжал стоять на полуденном солнце, стеная от боли. С самого рассвета во рту у меня не было ни крошки. Я постепенно слабел от боли, жажды и голода. Только однажды в самый жаркий момент дня Рейчел, наполовину испуганная тем, что поступает вопреки желаниям надсмотрщика, отважилась подойти ко мне и поднесла чашку с водой к моим губам. Это смиренное создание так и не услышало, да и не смогло бы понять, если бы услышало, те благословения, которые я посылал ей за этот волшебный напиток. Она лишь промолвила: «О, Платт, как мне тебя жаль», – а потом поспешила к своим кухонным заботам.
Никогда еще солнце не двигалось по небесам так медленно, никогда оно еще не изливало вниз такие яростные и огненные лучи, как в тот день. По крайней мере, так казалось мне. Каковы были мои рассуждения – бесчисленные мысли, которые толпились тогда в моем рассеянном уме, – я даже не пытаюсь выразить. Однако могу сказать, что за целый долгий мучительный день я ни разу не помыслил о том, что южный раб – накормленный, одетый, наказываемый и защищаемый его хозяином – счастливее, чем свободный цветной гражданин Севера. Эта мысль у меня ни разу не возникла. Хотя найдутся многие, даже и в северных штатах, благодушные и благонамеренные люди, которые объявят мое мнение ошибочным и всерьез примутся подкреплять это утверждение аргументами. О-о, им не довелось испить, как мне, из горькой чаши рабства.
Прямо перед закатом сердце в моей груди прыгнуло от беспредельной радости, когда Форд на полном скаку влетел во двор; конь его был покрыт пеной. Чапин встретил его у порога, и Форд, кратко переговорив с ним, подошел прямо ко мне.
– Бедняга Платт, скверно же ты выглядишь, – вот единственные слова, которые слетели с его уст.
– Слава богу, – проговорил я, – слава богу, господин Форд, что вы наконец приехали.
Вытащив из кармана нож, он раздраженно перерезал веревку вокруг моих запястий, рук и лодыжек и снял петлю с шеи. Я попытался сделать шаг, но зашатался, точно пьяный, и опустился на землю.
Форд сразу же вернулся в дом, вновь оставив меня одного. Когда он дошел до веранды, прискакали Тайбитс и два его приятеля. Последовал долгий разговор. Я слышал звуки их голосов, мягкий тон Форда, смешивавшийся с сердитыми репликами Тайбитса, но так и не смог разобрать, о чем они говорили. Наконец троица вновь уехала, явно не очень довольная.
Я попытался поднять молоток, желая показать Форду, что готов и полон желания трудиться, продолжив работу над ткацкой, но он выпал из моей онемевшей руки. В сумерках я добрался до хижины и лег на пол. Я чувствовал себя совершенно больным – все тело у меня болело и распухло, малейшее движение причиняло мучительные страдания. Вскоре пришли с поля работники. Рейчел, войдя в хижину после Лоусона, рассказала им, что случилось. Элиза и Мэри сварили мне кусок бекона, но аппетита у меня не было. Затем они поджарили кукурузной муки и сварили кофе. Это было единственное, что я мог принять внутрь. Элиза утешала меня и была весьма добра. Вскоре уже всю хижину заполонили невольники. Они обступили меня, задавая множество вопросов о конфликте с Тайбитсом, случившемся этим утром – и о подробностях событий дня. Затем в разговор вступила Рейчел и своим простым языком повторила все заново, в особых красках расписав пинок, после которого Тайбитс покатился по земле, – при этом вся толпа разразилась неудержимым хихиканьем. Потом она описала, как вышел из дома Чапин со своими пистолетами, и как хозяин Форд перерезал веревки ножом, и как он при этом сердился.
К этому времени воротился Лоусон и порадовал всех присутствующих отчетом о своей поездке в «Сосновые Леса». Он рассказал, как бурый мул нес его на себе «быстрее молнии», как он ошеломил всех, пролетая мимо, как хозяин Форд сразу же пустился в путь (он говорил, что Платт хороший ниггер и что они не должны его убивать). И Лоусон завершил свой рассказ весьма сильными выражениями в том духе, что не было на всем свете другого человека, который мог бы создать такую вселенскую сенсацию на дороге или совершить такой чудесный подвиг, достойный Джона Джилпина[39], какой совершил он в тот день верхом на буром муле.
Эти добрые создания на все лады выражали мне свое сочувствие: говорили, что Тайбитс – злобный, жестокий человек, и надеялись, что «масса Форд»[40] снова заберет меня к себе. Так они и проводили время, обсуждая новости, болтая, вновь и вновь проговаривая подробности этого волнующего дела, пока в хижиину вдруг не явился Чапин и не позвал меня.
– Платт, – сказал он, – сегодня будешь спать на полу в большом доме; возьми с собой одеяло.
Я поднялся быстро, насколько мог, взял в руки одеяло и последовал за ним. По пути он сообщил мне, что не удивится, если Тайбитс явится снова еще до утра – что он намерен убить меня – и что он, Чапин, не собирается предоставлять Тайбитсу возможность сделать это без свидетелей. Даже если бы Тайбитс всадил мне нож в сердце в присутствии сотни рабов, ни один из них по законам Луизианы не мог бы свидетельствовать против него в суде. Меня положили на полу в «большом доме» – первый и последний раз досталось мне такое роскошное место отдохновения за все двенадцать лет моего рабства – и я попытался уснуть. Около полуночи залаяла собака. Чапин поднялся, выглянул в окно, но ничего не увидел. Через некоторое время пес умолк. Возвращаясь в свою комнату, Чапин сказал мне:
– Полагаю, Платт, этот мерзавец рыщет где-то неподалеку. Если пес снова залает, а я буду спать, разбуди меня.
Я пообещал так и сделать. По прошествии часа или чуть больше пес снова залаял, побежав к воротам, потом метнулся обратно, все это время не прекращая яростно лаять.
Чапин вскочил с постели, не дожидаясь, пока его позовут. На этот раз он вышел на веранду и оставался там значительное время. Однако по-прежнему никого не было видно, и пес вернулся в свою конуру. За всю ночь нас больше не потревожили. Сильная боль, которую я испытывал, и страх перед надвигающейся опасностью совсем не дали мне отдохнуть. Действительно ли Тайбитс возвращался в ту ночь на плантацию, стремясь найти возможность отомстить мне, – это, вероятно, тайна, известная ему одному. Однако я был уверен тогда, как уверен и сейчас, что он там был. Во всяком случае, он обладал всеми задатками убийцы – трусил перед словами храброго человека, но был готов поразить свою беспомощную или ничего не подозревающую жертву в спину, как мне представился впоследствии случай узнать.
Когда занялось утро, я поднялся, больной и усталый, практически не отдохнув. Тем не менее, съев завтрак, который Мэри и Элиза приготовили для меня в хижине, я пошел к ткацкой и занялся трудами нового дня. У Чапина, да и в обычаях надсмотрщиков вообще, было заведено сразу же после утреннего подъема садиться на лошадь, уже оседланную и взнузданную для него (этим всегда занимался кто-то из невольников), и ехать в поле. Однако этим утром он подошел к ткацкой, спрашивая, не видел ли я где-нибудь Тайбитса. Получив отрицательный ответ, он заметил, что что-то с этим парнем не так – дурная у него кровь – и я должен хорошенько остерегаться его, иначе однажды он нанесет мне удар тогда, когда я буду меньше всего этого ожидать.
Как раз когда он говорил это, приехал Тайбитс, спешился и вошел в дом. Я не боялся его, пока Форд и Чапин были рядом, но они не могли сопровождать меня неотступно.
О, какой тяжестью теперь навалилось на меня рабство. Я должен тяжко трудиться день за днем, сносить оскорбления, язвительность и насмешки, спать на земле, питаться самой грубой пищей и, мало того, быть рабом кровожадного негодяя, которого отныне и впредь мне предстояло страшиться и опасаться. Почему, почему я не умер в юности – до того, как Господь дал мне детей, которых я любил и ради которых жил? Сколько несчастий, страданий и печали это предотвратило бы. Я вздыхал по свободе; но цепь рабства оплела меня, и ее невозможно было сбросить. Я мог лишь с завистью глядеть на север и думать о тысячах миль, которые простирались между мной и землей свободы, тысячах миль, непреодолимых для чернокожего даже свободного человека.
Спустя полчаса Тайбитс подошел к ткацкой, пристально посмотрел на меня, затем вернулся, не произнеся ни слова. Бо́льшую часть времени до полудня он просидел на веранде, читая газету и беседуя с Фордом. После обеда Форд вернулся в «Сосновые Леса», и я с искренним сожалением провожал взглядом его отъезд с плантации.
Еще один раз за весь этот день Тайбитс подошел по мне, отдал какое-то распоряжение и вновь отошел.
За неделю ткацкая была окончена – за это время Тайбитс ни слова не сказал о том, как надобно ее строить, – а после сообщил мне, что отдал меня внаем Питеру Таннеру, для работы под началом плотника по имени Майерс. Это объявление было воспринято мною с благодарностью и удовлетворением, поскольку мне казалось желанным любое место, которое избавило бы меня от его ненавистного присутствия.
Питер Таннер, как читатель уже знает, жил на противоположном берегу и был братом госпожи Форд. Он – один из самых богатых плантаторов на Байю-Бёф, и ему принадлежит огромное число рабов.
И вот я, можно сказать, с радостью отправился к Таннеру. Он слышал о моих недавних затруднениях – на самом деле, как я вскоре узнал, слух о том, как я выпорол Тайбитса, вскоре разнесся повсюду. Это дело, вкупе с моим плотогонским экспериментом, сделало меня довольно известной личностью. Не раз приходилось мне слышать, что Платт Форд, а ныне Платт Тайбитс (фамилия раба меняется с его переходом к другому хозяину) был «сущим негритянским дьяволом». Но благодаря людской молве мне предстояло получить еще более громкое имя на Байю-Бёф, как будет видно в должное время из моего рассказа.
Питер Таннер сделал все, чтобы внушить мне мысль о своей крайней суровости, хотя я видел, что он, в сущности, довольно добродушный человек.
– А, так ты и есть тот ниггер, – обратился он ко мне по моем прибытии, – ты и есть тот ниггер, который высек своего хозяина, а? Ты и есть тот ниггер, который пинает, хватает за ногу плотника Тайбитса и лупит его кнутовищем, не так ли? Хотел бы я посмотреть, как ты схватишь за ногу меня – вот уж хотел бы, право слово. Больно важная ты личность, этакий высокомерный ниггер – весь из себя выдающийся ниггер. Скажешь, нет? Я бы уж тебя выпорол – уж я бы выбил из тебя гневливость. Только попробуй схватить меня за ногу, вот только попробуй. Никаких здесь твоих шуточек, мальчик мой, попомни-ка это хорошенько. А теперь берись за работу, ты, пинающийся негодник! – так завершил свою речь Питер Таннер, не удержавшись от задорной ухмылки, довольный собственным остроумием и сарказмом.
После того как я выслушал его приветствие, меня взял под свое начало Майерс, и я работал вместе с ним около месяца к нашему обоюдному удовлетворению.
Как и Уильям Форд, его зять Таннер имел обыкновение читать Библию своим рабам по воскресным дням, но делал это в несколько ином духе. Он был впечатляющим комментатором Нового Завета. В первое же воскресенье после моего прибытия на плантацию он собрал вместе всех рабов и начал читать 12-ю главу из Евангелия от Луки. Добравшись до 47-го стиха, он многозначительно повел взглядом вокруг себя и продолжал:
– «Раб же тот, который знал волю господина своего»… – Здесь он сделал паузу, еще более многозначительно посмотрев по сторонам, нежели прежде, и продолжал: – «…который знал волю господина своего и не был готов»… – последовала еще одна пауза, – «…и не был готов, и не делал по воле его, бит будет много».
– Слышите ли вы это? – вопросил Питер с выражением. – «Бит будет много», – повторил он, медленно и отчетливо, сняв очки и готовясь делать замечания. – Тот ниггер, который не поостережется – который не повинуется господину своему – то есть его хозяину – слышите? – этот самый ниггер бит будет много. А «много» обозначает очень много – 40, 100, 150 плетей. Так гласит Писание! – И таким образом Питер продолжал пояснять эту тему довольно долго, старательно просвещая свою чернокожую аудиторию.
По завершении этих упражнений, вызвав трех своих рабов, Уорнера, Уилла и Мейджора, он крикнул мне:
– Вот, Платт, ты держал Тайбитса за ноги; погляжу я теперь, как ты удержишь этих шельмецов, пока я не вернусь с молитвенного собрания.
После этого он велел им отправляться к колодкам – это приспособление часто встретишь на плантациях в окрестностях Ред-Ривер. Колодки образованы двумя планками, нижняя из которых прочно крепится к концам двух коротких колышков, плотно вбитых в землю. В верхней ее части на равных расстояниях друг от друга вырезаны полукружия. Другая планка крепится к одному из колышков на петле, чтобы ее можно было поднимать или опускать (примерно так, как раскрывается и закрывается карманный нож). В нижней части верхней планки тоже прорезаны соответствующие полукружия, чтобы, когда колодки закрыты, образовывался ряд отверстий, достаточно широких, чтобы в них могла поместиться нога человека выше щиколотки, но недостаточно больших, чтобы он мог вытащить ступню. Другой конец верхней планки, противоположный петле, крепится к своему колышку с помощью запирающегося замка. Раба заставляют сесть на землю; когда верхняя планка поднята, его ноги чуть выше щиколоток помещаются в полукружия, а когда верхняя планка закрывается и запирается, колодки надежно и прочно держат его на месте. Очень часто вместо лодыжек так закрепляют шею. Таким образом рабов удерживают во время порки.
Уорнер, Уилл и Мейджор, судя по рассказам о них Таннера, крали арбузы и не соблюдали день субботний. Осуждая такое злонравие, Таннер почел своим долгом заковать их в колодки. Вручив мне ключ, он сам, Майерс, госпожа Таннер и дети сели в экипаж и уехали в церковь в Чейнивиль. Когда хозяева отбыли, невольники принялись умолять меня выпустить их. Мне было жаль видеть, как они сидят на раскаленной земле, ибо я помнил свои собственные страдания под жарким солнцем. Взяв с них обещание вернуться в колодки сразу, как только это потребуется, я согласился выпустить их. Благодарные за оказанное им снисхождение, а также для того, чтобы в некоторой мере отплатить мне за него, они, разумеется, не придумали ничего лучше, чем отвести меня на арбузную делянку. Незадолго до возвращения Таннера они уже снова сидели в колодках. Наконец он подъехал и, взглянув на них, сказал со смешком:
– Ага, уж сегодня-то вам всяко не довелось как следует погулять. Уж я-то покажу вам, что к чему. Уж я-то отучу вас лопать арбузы в день Господень, вы, не соблюдающие субботу ниггеры.
Питер Таннер гордился тем, что строго соблюдал религиозные предписания: в церкви он служил диаконом.
Однако теперь я достиг в своем повествовании момента, когда необходимо перейти от этих легкомысленных описаний к более серьезному и весомому вопросу – второй стычке с хозяином Тайбитсом и к моему бегству через «великую топь Пакудри»[41].
Глава X
Возвращение к Тайбитсу – Невозможность угодить ему – Он нападает на меня с топором – Борьба за большой плотницкий топор – Искушение убить его – Бегство через плантацию – Наблюдения с изгороди – Тайбитс приближается, сопровождаемый гончими – Они берут мой след – Их громкий лай – Они почти перехватывают меня – Я добираюсь до воды – Гончие озадачены – Мокасиновые змеи и аллигаторы – Ночь в «великой топи Пакудри» – Звуки жизни – Курс на северо-запад – Выхожу из топи к «Сосновым Лесам» – Раб и его молодой хозяин – Добрался до дома Форда – Пища и отдых
В конце месяца, поскольку мои услуги больше Таннеру не требовались, меня вновь отослали через реку к моему злополучному хозяину, который в то время был занят возведением пресса для хлопка. Пресс находился на некотором расстоянии от большого дома, в довольно уединенном месте. Я сразу же начал работать в компании Тайбитса, бо́льшую часть времени проводя с ним наедине. Я вспоминал слова Чапина, его предупреждения, его совет поостеречься, чтобы в какой-нибудь неожиданный момент Тайбитс на меня не напал. Слова его были постоянно у меня на уме, так что жил я в крайне неловком состоянии тревоги и страха. Одним глазом я приглядывал за работой, другим – за своим хозяином. Я решил изо всех сил стараться не давать ему больше поводов для оскорблений: работать еще усерднее, чем прежде (если это возможно), смиренно и терпеливо сносить любые его нападки, за исключением телесных повреждений. Я надеялся тем самым до некоторой степени смягчить его обращение со мной, пока не наступит то благословенное время, когда я вырвусь из его хватки.
На третье утро после моего возвращения Чапин уехал с плантации в Чейнивиль и должен был отсутствовать до самой ночи. Тайбитс в то утро пребывал в одном из его частых припадков хандры и дурного настроения, коим он был подвержен, делаясь еще более неприятным и злобным, чем обычно.
Было около девяти утра, я трудился, зачищая рубанком одно из мельничных крыльев. Тайбитс стоял у верстака, прилаживая рукоять к топорику, которым до того нарезал резьбу на винте.
– Ты недостаточно низко вытесываешь, – сказал он.
– Я иду ровно по линии, – возразил я.
– Ты чертов лжец! – воскликнул он злобно.
– О, хорошо, господин, – мягко проговорил я, – я возьму ниже, если вы так говорите, – и в ту же минуту начал делать то, что он хотел. Однако раньше, чем была снята хотя бы одна стружка, он завопил, утверждая, что теперь я стесываю слишком глубоко – крыло получается чересчур тонким – и что я полностью его испортил. И за этим последовали проклятия и угрозы. Я попытался действовать именно так, как он мне указывал, но ничто не могло удовлетворить этого неразумного человека. В молчании и страхе я стоял у крыла, сжимая в руке рубанок, не зная, что теперь делать, и не осмеливаясь бездельничать. Гнев его становился все более и более яростным, пока, наконец, с громким проклятием – с самым яростным и страшным проклятием, какое мог изрыгнуть только один Тайбитс, – он не схватил топорик с верстака и не метнулся ко мне, клянясь, что раскроит мне голову.
То был миг, когда решалось, жить мне или умереть. Острое, блестящее лезвие топорика сверкало на солнце. Еще мгновение – и оно погрузилось бы в мой мозг, однако в этот миг (как же быстро приходят мысли к человеку в такую страшную минуту) я сделал для себя вывод. Если я буду продолжать стоять на месте, я обречен; если побегу, то десять шансов против одного, что топорик, вылетев из его руки, со смертельной и безошибочной точностью поразит меня в спину. Оставался только один способ действовать. Что было сил я прыгнул Тайбитсу навстречу, и встретив его на полдороге, прежде чем он успел опустить руку и нанести удар, одной рукой я схватил его за предплечье, а другой за горло. Мы стояли, глядя друг другу в лицо. В его глазах я видел жажду убийства. У меня было такое чувство, будто я держу за шею змею, которая только и ждет, пока я хоть немного ослаблю хватку, чтобы обвиться вокруг моего тела, сокрушая его и жаля до смерти. У меня мелькнула мысль крикнуть погромче, полагаясь на то, что чье-то ухо уловит этот звук, – но Чапина на плантации не было; работники ушли в поле; на расстоянии звука или взгляда не было ни единой живой души.
Добрый гений, который до сих пор спасал мою жизнь от рук убийц, в этот миг навел меня на счастливую мысль. Резким и внезапным пинком, который заставил Тайбитса со стоном опуститься на одно колено, я дал себе возможность выпустить его горло, выхватил у него топорик и отбросил прочь так, чтобы он не мог его достать.
Обезумев от ярости и полностью утратив власть над собой, он схватил лежавшую на земле жердь из белого дуба, пяти футов[42] в длину и такую толстую, что он едва смог охватить ее рукой. Вновь он ринулся ко мне, и вновь я встретил его, перехватил поперек туловища и, поскольку из нас двоих я был сильнее, повалил на землю. Из этого положения я завладел жердиной и, подняв ее, тоже отбросил прочь.
Он вновь вскочил и побежал за большим плотницким топором, лежавшим на верстаке. К счастью, широкое лезвие его было придавлено тяжелым брусом, так что Тайбитс не успел вытащить его прежде, чем я прыгнул ему на спину. Прижав его к брусу таким образом, что топор оказался зажат еще надежнее, я попытался, хоть и напрасно, вырвать у него из руки рукоять. В этом положении мы боролись несколько минут.
В моей несчастливой жизни случались часы, и таких было немало, когда размышления о смерти как конце земных печалей – о могиле как месте отдохновения для усталого и измученного тела – были мне приятны. Но все подобные размышления исчезают в минуту смертельной опасности. Ни один человек, обладающий полной жизненной силой, не может невозмутимо бездействовать в присутствии «царя ужасов»[43]. Жизнь дорога каждому живому существу; даже червяк, ползущий по земле, станет за нее сражаться. В тот момент она была дорога и мне, несмотря на то, что я был порабощен и подвергался дурному обращению.
Не сумев отцепить его руку, я снова схватил его за горло, и на сей раз так крепко, что он вскоре сам ее отпустил. Тело его обмякло и расслабилось. Его лицо, прежде белое от ярости, теперь почернело от удушья. Маленькие змеиные глазки, которые так сочились ненавистью, теперь были полны ужаса – два больших белых шара, выкатывающихся из глазниц!
В сердце моем объявился «рыщущий демон», который подбивал меня убить эту гадину в человеческом облике на месте – продолжать сжимать его проклятую глотку до тех пор, пока в нем не прекратится дыхание жизни. Я не осмеливался убить его – но и не осмеливался оставить в живых. Если бы я его убил, платой за это послужила бы моя собственная жизнь. Если бы он выжил, ничто иное, кроме моей жизни, не могло бы удовлетворить его мстительность. Внутренний голос нашептывал мне совет бежать. Сделаться бродягой на болотах, беглецом и бесприютным странником на лике земли – это было предпочтительнее той жизни, которую я вел.
Моя решимость вскоре созрела, и, сбросив Тайбитса с верстака на землю, я перепрыгнул через ближайшую изгородь и помчался через плантацию, минуя рабов, занятых работой в хлопковом поле. Пробежав четверть мили[44], я достиг лесного пастбища и быстро пересек его. Взобравшись на высокую изгородь, я видел хлопковый пресс, большой дом и пространство между ними. Это была удобная позиция – отсюда вся плантация была видна как на ладони. Я увидел, как Тайбитс пересек поле, направляясь к дому, и вошел в него – затем он вышел, неся свое седло, вскочил на лошадь и поскакал прочь.
Я был безутешен – но при этом полон благодарности. Благодарен за то, что моя жизнь спасена, – безутешен и обескуражен перспективой, лежавшей передо мной. Что со мною станется? Кто поддержит меня? Куда мне бежать? О Боже! Ты, который дал мне жизнь и взрастил в груди моей любовь к жизни, который наполнил ее чувствами такими же, как и у других людей, созданий Твоих, не покидай меня. Сжалься над бедным рабом – не дай мне погибнуть. Если Ты не защитишь меня, я потерян – я пропал. Такие мольбы, молчаливые и невысказанные, возносились из самой сокровенной части моего сердца к небесам. Но не было ответного голоса – сладкого, тихого голоса, нисходящего с высот, шепчущего моей душе: «Это Я, не бойся». Казалось, я был покинут Богом – презираемый и ненавидимый людьми.
Примерно через три четверти часа несколько рабов принялись кричать и подавать мне знаки, чтобы я спасался бегством. И действительно, бросив взгляд вверх по течению реки, я увидел Тайбитса и двух его приятелей верхом на лошадях. Они быстро приближались, а за ними по пятам следовала свора псов. Собак было восемь или десять. Хотя до них было еще далеко, я их узнал. Они принадлежали хозяину соседней плантации. Этих гончих используют на Байю-Бёф для охоты за беглыми рабами. Они похожи на бладхаундов, но куда более свирепой породы, чем водятся в северных штатах. Они нападают на негра по приказу своего хозяина и вцепляются в него, как какой-нибудь бульдог вцепляется в четвероногое животное. Громкий лай этих собак нередко слышен на болотах, и тогда все принимаются размышлять вслух, где перехватят беглеца. Точно так же нью-йоркский охотник останавливается, чтобы послушать, как свора гончих бежит с лаем по склонам холмов, пытаясь угадать, в каком именно месте они загонят лису.
Я никогда не слышал, чтобы раб живым ускользнул из Байю-Бёф. Одна из причин этого заключается в том, что у рабов не было возможности научиться плавать, и они неспособны пересечь даже самую незначительную речушку. Во время побега им не остается ничего другого, кроме как пробежать небольшое расстояние до байю, где перед ними возникает неизбежная альтернатива: либо утонуть, либо быть затравленными собаками. Я же в юности учился плавать в чистых реках, которые текут в моей родной местности, пока не стал опытным пловцом, и чувствую себя в водной стихии как дома.
Я стоял на изгороди до тех пор, пока собаки не добрались до хлопкового пресса. Еще одно мгновение – и их долгие, яростные взлаивания объявили, что они взяли мой след. Спрыгнув со своего наблюдательного пункта, я побежал к болоту. Страх придавал мне силы, и я напрягал их, как только мог. Каждые несколько секунд я слышал лай собак. Они нагоняли меня. Каждое новое завывание слышалось ближе и ближе. Я ожидал, что в любое мгновение они кинутся мне на спину и я вот-вот почувствую, как их длинные клыки впиваются в мою плоть. Их было так много, что я не сомневался, что они разорвали бы меня на куски, мгновенно загрызли бы до смерти. Я, задыхаясь, набрал в грудь воздуха – и выдохнул полупроизнесенную, полузадушенную молитву ко Всемогущему: спасти меня, дать мне силы добраться до какой-нибудь широкой, глубокой реки, где я смогу сбить собак со следа или утонуть в ее водах. Вскоре я достиг лощины с густыми зарослями пальметто[45]. Пока я бежал через нее, деревца издавали громкий шелест, однако не столь громкий, чтобы заглушить собачий лай.
Продолжая бежать, насколько можно было судить – на юг, я со временем достиг ручья, вода в котором была чуть выше щиколотки. До собак оставалось в этот момент немногим более пяти род[46]. Я слышал, как они ломятся сквозь заросли пальметто, воздух над всем болотом звенел от их громкого, рьяного лая. Добравшись до воды, я чуть приободрился. Если бы только она была глубже, они потеряли бы мой след, и это позволило бы мне ускользнуть от них. К счастью, пока я бежал по ручью, он становился все глубже и шире: вот вода уже поднялась выше лодыжек, вот она уже на полпути до колена; временами я погружался по пояс, а потом вновь выбирался на более мелкие места. Собаки не успели нагнать меня, пока я не вошел в воду. Они явно растерялись. Теперь их свирепый лай становился все более и более глухим, подтверждая, что я от них удаляюсь. Наконец я остановился, чтобы прислушаться, но долгие громкие завывания вновь усилились в воздухе, подсказывая мне, что я еще не в безопасности. Они пока могли проследить мой путь от одного бочажка к другому, хоть их и задерживала вода. Со временем, к моей великой радости, я добрался до места, где русло ручья становилось широким, и, бросившись в воду, вскоре переплыл его ленивое течение, переправившись на другую сторону. Уж здесь-то собаки точно будут сбиты с толку: течение уносит прочь все следы того легкого, неуловимого запаха, который позволяет чуткой гончей идти по следу жертвы.
После того как я пересек ручей, поверхность вокруг оказалась такой топкой, что я больше не мог бежать. Теперь я оказался в месте, которое, как я узнал впоследствии, называлось «великой топью Пакудри». Здесь росли гигантские деревья – сикоморы[47], амбровое дерево[48], хлопковое дерево и кипарисы. Эти заросли, насколько мне известно, простираются до берегов реки Калкасье. На 30 или 40 миль там нет никаких обитателей, исключая животных: медведей, диких кошек и огромного числа скользких рептилий, которые кишат там повсюду. В сущности, с того момента, как я пересек ручей, и до тех пор, пока не вышел из болота по моем возвращении, эти рептилии окружали меня. Я видел сотни мокасиновых змей. Каждая лужа и яма, каждый ствол поваленного дерева, через который я должен был перебираться или перепрыгивать, так и кишели ими. Они уползали прочь при моем приближении, но порой в спешке я едва не хватался за них руками или чуть не наступал ногой. Это ядовитые змеи, их укус опаснее укуса гремучей змеи. Кроме того, я потерял один башмак, а у второго полностью отвалилась подошва, оставив на моей щиколотке только верх ботинка.
Кроме змей я видел множество аллигаторов, больших и малых, лежавших в воде или на кусках топляка. Шум, который я издавал, как правило, отпугивал их, и они отплывали прочь или ныряли в более глубокие места. Однако порой я выбегал прямо на такое чудовище, не заметив его. В подобных случаях я отпрыгивал назад, после чего огибал хищника по дуге. Аллигатор может сделать довольно стремительный бросок по прямой, но быстро поворачивать не умеет. Если отпрыгнуть в сторону, то ускользнуть от него нетрудно.
Около двух часов дня я в последний раз услышал далекие голоса гончих. Вероятно, они так и не пересекли реку. Мокрый и усталый, но избавленный от чувства неминуемой и мгновенной смертельной опасности, я продолжал двигаться дальше. Теперь я проявлял больше осторожности в отношении змей и аллигаторов, чем во время первой части моего пути. Прежде чем ступить в глинистый бочажок, я тыкал в воду палкой. Если в воде было заметно какое-то движение, я обходил это место, если нет – отваживался пересечь его вброд.
Со временем солнце село, и вечерние сумерки стали постепенно окутывать огромное болото мантией темноты. Я все еще брел вперед, каждое мгновение боясь ощутить ужасный укус мокасиновой змеи или попасть в сокрушающие челюсти потревоженного аллигатора. Страх перед ними теперь почти сравнялся со страхом перед преследовавшими меня гончими. Немного погодя взошла луна, и ее мягкий свет заструился сквозь нависающие ветви, отягощенные длинными прядями висячего мха. Я продолжал двигаться вперед еще долго после полуночи, все это время надеясь, что выйду наконец в какое-нибудь менее глухое и опасное место. Но вода под ногами становилась лишь глубже, и идти становилось все труднее. Я понял, что пройти далеко мне не удастся. К тому же неизвестно, в какие руки я попаду, если сумею добраться до человеческого жилища. Поскольку у меня нет пропуска, любой белый мог арестовать меня и посадить в тюрьму до того момента, пока мой хозяин не докажет право собственности, уплатит пошлину и заберет меня. Я был беглецом, и, если бы мне привелось встретить законопослушного гражданина Луизианы, он счел бы своим долгом перед соседом посадить меня в застенок. Право, трудно было решить, кого мне стоило больше бояться – собак, аллигаторов или людей.
Однако после полуночи мне пришлось остановиться. Воображение не способно представить необычного… очарования этих мест. Все болото звенело от кряканья бесчисленных уток. Со времен сотворения мира, вероятно, нога человеческая ни разу не ступала в эти самые дальние дебри Великой топи. Теперь она уже не была такой зловеще молчаливой – ее дневное безмолвие подавляло. Мое полуночное вторжение пробудило племена пернатых, которые, похоже, населяли болото сотнями тысяч. И их говорливые горлышки издавали такие многочисленные звуки, и раздавалось хлопанье бесчисленных крыльев. И такое громкое хлюпанье по воде разносилось повсюду вокруг меня, что я не просто перепугался, я был в ужасе. Все летучие твари и все ползучие гады земные, казалось, собрались вместе на этом клочке земли с целью наполнить его шумом и смятением. Не только человеческие обиталища – не только перенаселенные людьми города являют собой зрелища и звуки жизни. Самые дикие уголки земли тоже полны ею. Даже в сердце этого злосчастного болота Бог устроил дом и убежище для миллионов живых созданий.
Луна уже поднялась над деревьями, когда я решил приступить к новому плану. Прежде я старался идти, направляясь, насколько возможно, на юг. Теперь же, развернувшись, я пошел на северо-запад, стремясь дойти до сосновых лесов неподалеку от дома хозяина Форда. Я считал, что буду в сравнительной безопасности, оказавшись под сенью его защиты.
Одежда моя была изорвана в лохмотья, руки, лицо и тело покрыты царапинами и ссадинами, полученными от острых сучьев упавших деревьев и в результате перелезания через заросли, кучи хвороста и топляка. В моих босых ступнях засело множество шипов. Я был весь покрыт слизью и грязью и зеленой тиной, скопившейся на поверхности мертвой воды, в которую я множество раз погружался по шею за эти день и ночь. Час за часом, начиная уже по-настоящему уставать, я продолжал брести, направляясь на северо-запад. Вода постепенно становилась не такой глубокой, а земля под моими ногами обретала твердость. Наконец я достиг Пакудри, того же самого широкого байю, который я переплыл, устремляясь прочь. Я вновь переплыл его и вскоре после этого, как мне показалось, услышал крик петуха. Но звук был слаб и вполне мог быть обманом слуха. Вода все мелела под моими стопами. Теперь болота остались позади. Я шел по твердой земле, постепенно поднимавшейся к равнине, и понял, что оказался уже где-то в «Великих Сосновых Лесах».
Когда забрезжило утро, я вышел на открытую местность – своего рода небольшую плантацию, – но ее я никогда прежде не видел. На опушке я наткнулся на двух мужчин, раба и его молодого хозяина, занятых ловлей диких свиней. Белый, как я знал, непременно потребует мой пропуск, а поскольку я не смогу ему таковой предоставить, предъявит на меня права собственности. Я слишком устал, чтобы вновь бежать, и слишком отчаялся, чтобы подчиняться, и поэтому избрал линию поведения, которая оказалась вполне успешной. Изобразив на лице свирепое выражение, я пошел прямо на него, неотрывно глядя ему в глаза. Когда я приблизился, он подался назад с встревоженным видом. Было ясно, что он сильно испугался. Наверно, он видел во мне некоего инфернального гоблина, только что восставшего из глубин трясины.
– Где живет Уильям Форд? – вопросил я отнюдь не мягким тоном.
– Он живет в семи милях отсюда, – был ответ.
– Какая дорога ведет к нему? – вновь спросил я, стараясь выглядеть еще свирепее, нежели прежде.
– Видишь сосны вон там? – спросил он в ответ, указывая на две сосны на расстоянии мили, которые значительно возвышались над другими, подобно паре высоких часовых, надзирающих за обширным лесным пространством.
– Вижу, – ответил я.
– У подножия этих сосен, – продолжал он, – пролегает Техасская дорога. Поверни налево, и она приведет тебя к Уильяму Форду.
Без дальнейших разговоров я устремился вперед, оставляя его, вне всякого сомнения, радоваться тому, что расстояние между нами увеличивается. Добравшись до Техасской дороги, я повернул налево, как и было сказано, и вскоре миновал огромный костер, сложенный из целых древесных стволов. Я пошел было к нему, думая, что смогу просушить одежду. Но серость утренних сумерек быстро светлела, и кто-нибудь из проходящих мимо белых мог заметить меня. Кроме того, начинавшаяся жара уже заставляла меня клевать носом; поэтому, не медля более, я продолжил свой путь и наконец к восьми часам утра добрался до дома мистера Форда.
Никого из рабов в хижинах не было, все они были заняты работой. Взойдя на веранду, я постучался в дверь, которую вскоре открыла госпожа Форд. Внешность моя настолько изменилась – я был в столь мрачном и печальном состоянии, – что она меня не узнала. Когда я спросил, дома ли господин Форд, этот добрый человек явился на пороге, не успел я еще договорить свой вопрос. Я поведал ему о своем бегстве и обо всех подробностях, с ним связанных. Он выслушал меня внимательно, и, когда я окончил рассказ, заговорил со мною мягко и сочувственно и, отведя меня в кухню, позвал Джона и велел ему приготовить мне поесть. Во рту у меня не было ни маковой росинки с утра прошлого дня.
Когда Джон поставил передо мной миску, вышла мадам с кувшином молока и множеством маленьких лакомств, какими редко случается побаловаться рабам. Я был голоден и устал, но ни пища, ни отдых не доставляли мне и вполовину такого удовольствия, как их благословенные голоса, в которых звучала доброта и утешение. Они были как те самые масло и вино, которыми добрый самаритянин из «Великих Сосновых Лесов» был готов умастить израненный дух раба, пришедшего к нему полуодетым и полумертвым.
Они оставили меня в хижине, чтобы я мог немного отдохнуть. Благословенный сон. Он равно посещает всех, нисходя, как роса небесная, на невольников и свободных. Вскоре он угнездился на моей груди, отгоняя прочь тревоги, теснившие ее, и унося меня в то сумеречное пространство, где я вновь видел лица и слышал голоса моих детей. Они, увы, уже покоились в объятиях того иного сна, от которого не восстали бы никогда (хоть в часы бодрствования я и знал, что это не так).
Глава XI
Хозяйкин сад – Рубиновые и золотые плоды – Апельсиновые и гранатовые деревья – Возвращение в Байю-Бёф – Замечания хозяина Форда в пути – Встреча с Тайбитсом – Его рассказ о погоне – Форд порицает его жестокость – Прибытие на плантацию – Изумление рабов при виде меня – Предвидят порку – Веселье Кентукки Джона – Мистер Элдрет, плантатор – Сэм, невольник Элдрета – Путь в «Большую Тростниковую Чащу» – Легенда о «поле Саттона» – Лесные деревья – Мошкара и москиты – Прибытие в «Большой Тростник» чернокожих женщин – Женщины-лесорубы – Внезапное появление Тайбитса – Его подстрекательское обращение – Невольничий пропуск – Визит на Байю-Бёф – Южное гостеприимство – Кончина Элизы – Продан Эдвину Эппсу
После долгого сна я проснулся далеко за полдень, отдохнувший, но весь больной и одеревенелый. Вошла Салли и заговорила со мною, пока Джон готовил мне обед. Салли, как и я, оказалась в большой беде: один из ее детишек заболел, и она опасалась, что он не выживет. Пообедав, немного походив по вырубке, зайдя в хижину Салли и взглянув на больного ребенка, я пошел в сад, принадлежавший мадам. Хотя уже наступила та пора года, когда в более суровом климате умолкают голоса птиц и деревья лишаются своего былого летнего великолепия, здесь цвели буйным цветом все виды роз и длинные, роскошные виноградные лозы взбирались по рамам. Алые и золотые плоды висели, полускрытые молодыми и отцветающими соцветиями персиковых, апельсиновых, сливовых и гранатовых деревьев; ибо в этих краях, где почти постоянно тепло, листья опадают, а новые почки раскрываются цветами круглый год.
Я питал самые благодарные чувства к господину и госпоже Форд и, желая в какой-то мере отплатить за их доброту, начал подрезать лозы, а после принялся выпалывать сорняки из травы, окружавшей апельсиновые и гранатовые деревья. Последние вырастают высотой до 8 или 10 футов[49], а сами гранаты обладают чудесным привкусом земляники. Апельсины, персики, сливы и множество других плодов – обычные уроженцы богатой, теплой почвы Авойеля; но яблоко – самый обычный фрукт в более холодных землях – здесь встретишь редко.
Через некоторое время из дома вышла госпожа Форд и сказала, что мое поведение достойно похвалы, но я пока не в том состоянии, чтобы трудиться, и могу отдохнуть до тех пор, пока хозяин не поедет на Байю-Бёф, что случится не сегодня, а может быть, даже и не завтра. Я сказал ей, что действительно чувствую я себя неважно и все конечности у меня плохо гнутся, а ноги болят, поскольку они все изодраны занозами и шипами. Однако такое упражнение мне совсем не повредит, и для меня большое удовольствие – поработать на добрую хозяйку. После этого она вернулась в большой дом, и еще три дня я усердно трудился в саду, расчищая дорожки, пропалывая клумбы и выдергивая дикие травы под жасминовыми кустами, которые мягкая и великодушная рука моей защитницы научила карабкаться по стенам.
На четвертое утро, когда я набрался сил и начал выздоравливать, хозяин Форд велел мне готовиться сопровождать его на Байю-Бёф. В поместье была лишь одна лошадь под седло, все прочие животные вместе с мулами были отосланы на плантацию. Я сказал, что вполне могу идти пешком, и, попрощавшись с Салли и Джоном, покинул поместье, держась за стремя его лошади.
Этот маленький рай в «Великих Сосновых Лесах» был оазисом в пустыне, к которому с любовью обращалось мое сердце на протяжении многих лет неволи. Ныне я покидал его с сожалениями и печалью. Однако чувства эти были не столь всепоглощающими, как если бы я знал, что больше никогда сюда не вернусь.
Хозяин Форд время от времени предлагал мне сесть на лошадь и проехать некоторое расстояние верхом, чтобы дать отдых ногам; но я отказывался, говоря, что не устал и что лучше я пойду пешком, чем он. По дороге он наговорил мне немало добрых и ободряющих слов и ехал медленно, чтобы я мог от него не отставать. Милосердие Божие было явлено, объявил он, в моем чудесном спасении из трясины. Как пророк Даниил вышел невредим из логова львов, как Иона был спасен из чрева кита, так и я был избавлен от зла Всемогущим. Он расспрашивал меня о моих страхах и чувствах, которые я пережил в тот день и ту ночь, о том, возникало ли у меня в какой-либо момент желание молиться. Я чувствовал себя покинутым всем миром, ответил я ему, но все равно молился непрестанно. В такие минуты, ответил он, сердце человека инстинктивно обращается к Создателю. В процветании своем, когда ничто его не ранит и не внушает страх, человек не помнит о Боге и готов бросить ему вызов; но когда он оказывается посреди опасностей, отрезанный от всякой человеческой помощи, когда зев могилы разверзается перед ним – тогда, в эту годину испытаний, насмешник и неверующий обращается к Богу за помощью, чувствуя, что нет иной надежды, иного прибежища, иного спасения, кроме как под Его покровительственной рукой.
Так этот доброжелательный человек говорил со мною о жизни нынешней и о жизни грядущей; о доброте и силе Божией, о тленности земных вещей, пока мы путешествовали по безлюдной дороге к Байю-Бёф.
Когда до плантации оставалось около пяти миль, мы заметили вдалеке всадника, галопом скакавшего к нам. Он приблизился, и я увидел, что это Тайбитс. Он бросил на меня быстрый взгляд, но не сказал ни слова и, поворотив коня, поехал бок о бок с Фордом. Я молча поспешал за лошадьми, прислушиваясь к их разговору. Форд сообщил ему о моем приходе в «Сосновые Леса» тремя днями ранее, о печальном состоянии, в котором я пребывал, и о трудностях и опасностях, с которыми я столкнулся.
– Ну, скажу я вам, – воскликнул Тайбитс, не давая воли обычному для него сквернословию в присутствии Форда, – я никогда прежде не видел, чтобы кто-то так улепетывал. Я поставлю на него сотню долларов против любого ниггера в Луизиане. Я посулил Джону Дэвиду Чейни 25 долларов за его поимку, живым или мертвым, но этот ниггер оставил с носом его собак. Не так-то уж и хороши эти псы, в конце-то концов. Гончие Данвуди поймали бы его прежде, чем он добрался до пальметто. Собаки почему-то сбились со следа, и нам пришлось отказаться от погони. Мы гнали лошадей, сколько могли, а потом шли за ним пешком, пока вода не поднялась на три фута. Парни сказали, что он наверняка утоп. Признаюсь, мне позарез хотелось его пристрелить. Я объездил байю вдоль и поперек, но у меня не было особой надежды поймать его – думал, он наверняка помер. Однако горазд же он бегать – ну и ниггер!
Так и продолжал Тайбитс, описывая, как он обыскивал болота, с какой удивительной прытью мчался я перед гончими, а когда он окончил свой рассказ, хозяин Форд ответил ему, что я всегда был для него послушным и верным слугой; что ему жаль, что между нами случилась такая ссора; что, по словам Платта, он подвергался бесчеловечному отношению и что Тайбитс сам виноват. Грозить рабам топорами – это позор, и такого нельзя допускать, заметил он.
– Негоже так обращаться с ними, да еще когда их только-только привезли в эти края. Пойдут скверные слухи, и все они разбегутся в разные стороны. В болотах будет полно беглых рабов. Доброе отношение гораздо легче поможет обуздать их и сделать послушными, нежели применение оружия. Ни один плантатор на байю не должен одобрительно смотреть на такую бесчеловечность. Поступать так не в наших интересах. Совершенно очевидно, мистер Тайбитс, что вы с Платтом не уживетесь. Он вам не нравится, и вы не задумываясь его убьете, а он, зная это, снова сбежит от вас из страха за свою жизнь. Так вот, Тайбитс, вы должны продать его или, по крайней мере, сдать внаем. Если вы так не сделаете, я приму меры, чтобы он перестал быть вашей собственностью.
В таком духе Форд увещевал его весь оставшийся путь. Я не раскрывал рта. Когда мы добрались до плантации, они вошли в большой дом, а я ретировался в хижину Элизы. Рабы были поражены, увидев меня там, когда вернулись с поля, поскольку полагали, что я утонул. В тот вечер они снова собрались вокруг хижины, чтобы послушать историю моих приключений. Они были совершенно уверены, что меня высекут и что наказание будет суровым, ибо было хорошо известно, что за побег полагается пять сотен плетей.
– Бедняга, – промолвила Элиза, беря меня за руку, – уж лучше бы ты утонул. У тебя жестокий хозяин, и он, боюсь, все равно тебя убьет.
Лоусон предположил, что, возможно, исполнять наказание назначат надсмотрщика Чапина и оно будет не таким суровым. А Мэри, Рейчел, Бристоль и другие надеялись, что это будет хозяин Форд, тогда вообще обойдется без порки. Все они жалели меня, и пытались утешить, и глубоко печалились в ожидании наказания, которое предстояло мне. Один только Кентукки Джон хохотал от души. Его громкий гогот наполнял хижину, а сам он держался за бока, чтобы не лопнуть от смеха. И причиной его шумного веселья был рассказ о том, как я обвел вокруг пальца гончих. Ему каким-то образом удавалось видеть все это в комическом свете.
– Моя знать, что они его не поймать, когда он бежать через плантацию. О, Богом клянусь, этот Платт взять ноги в руки, так? Когда эти псы понять, где он есть, его уже там нет – гав, гав, гав! О, Господь всемогущий! – и Кентукки Джон снова разражался громогласным хохотом.
Ранним утром Тайбитс уехал с плантации. Незадолго до полудня, когда я проходил мимо хлопкоочистительного амбара, ко мне подошел высокий, красивый мужчина и спросил, не я ли «бой» Тайбитса, – это юношеское прозвание применялось без разбору ко всем рабам, даже если им перевалило за сорок лет. Я снял шляпу и ответил, что так и есть.
– Хотел бы ты поработать на меня? – осведомился он.
– О, конечно, хотел бы, очень хотел бы, – проговорил я, вдохновленный внезапной надеждой избавиться от Тайбитса.
– Ты работал под началом Майерса у Питера Таннера, не так ли?
Я ответил, что так и есть, присовокупив к ответу несколько лестных замечаний, которые Майерс некогда отпускал в мой адрес.