Он уже тогда был большим любителем пословиц.
…«Зачем она об этом? Хочет помочь и приводит черт знает что, дура баба!» Зал как бы колыхнулся слегка, не то приглушенный смешок, не то шепот…
— Сразу понял человек, че к чему, хоть и только-только начинал свое дело, — продолжала между тем Таисия.
«Плетет, не зная чего», — злился Максим Максимович.
— Я вам еще раз прямо скажу… Товарищ Утюмов самый такой, который больше других болел за наше хозяйство и за людей тоже. Не кто-то другой, а именно он чаще всего приезжает к нам. Все, как надо, растолкует и посоветует. С раннего утра и до ноченьки человек крутится, и будто не видят.
«Дуреха, ну и дуреха!»
— Тут зря бросают камешки в его огород. А вот товарищ Лаптев, тот сказал управляющему: «Думайте и решайте сами». А ты начальство или не начальство? Заставляет управляющих…
Она замялась, и тут послышался голос секретаря парткома Весны:
— Принимать самостоятельные решения.
— Да! — подтвердила Таисия. — А ты подскажи.
Утюмов никак не думал, что Таисия такая дура.
— Надо бы пожалеть, стока работает…
Он окончательно убедился, что его заключительное слово уже ничего не изменит, как бы ни было удачно продумано.
Лаптеву казалось, что время отсчитывает свои минуты слишком уж торопливо, подозрительно убыстрение, не замечаешь, как и недели проходят, и он дивился, до чего же длинным казался ему день в далеком детстве… Столько месяцев прошло, а будто недавно приехал, будто только-только обживаться начал, привыкать к новому месту.
Сбылась, наконец, мечта Утюмова: получил назначение — переехал в город, стал начальником цеха ширпотреба на заводе и, как говорят, был в общем-то доволен, хотя поначалу вздыхал, на кого-то жаловался, видимо, рассчитывал на лучшую должность.
Лаптева вызвал к себе секретарь райкома партии и сказал: «Думаем утвердить вас директором совхоза».
Он ждал этих слов, но нельзя сказать, чтоб обрадовался им: условия работы в Новоселово действительно тяжелые, а со здоровьем опять стало плоховато. Туберкулез особенно его не беспокоил, но появилось другое: временами сильно кружилась голова, идешь и покачивает тебя в стороны, как пьяного, видимо, начинался или уже начался атеросклероз. Лучше бы работать зоотехником.
Когда много лет назад его утверждали директором МТС, то кто-то из работников облсельхозуправления сказал с усмешкой:
— Зоотехник, а идете в эмтээс. Конечно, с машинами легче, чем с животными. Заменил какую-нибудь детальку и снова — в ходу. А с животными — нет! Тут сама природа трудилась миллионы лет, тут посложнее.
И сейчас ему часто вспоминаются эти слова: «Тут посложнее». Так оно! Но, пожалуй, самое сложное — наука управления, а по ней даже и учебников не найдешь.
«Что ж ты раздумываешь, чего боишься? Может, тебе ларек с квасом дать?» — так сказали Лаптеву в райкоме.
И странно: реплика о ларьке подействовала на Ивана Ефимовича сильнее, чем самые умные слова «о необходимости» и «об обязанностях… гражданина».
При новой должности он чувствовал себя почти так же, как и прежде. Только!.. Только завтракать ему теперь совсем не хотелось… аппетит приходил к вечеру, и это было верным признаком того, что дела в совхозе вроде бы идут нормально.
Иван Ефимович отменил, наконец, общесовхозные планерки. Собрания должны помогать работе, учить деловитости, нескончаемая болтовня, как и лень, страшно опасна.
Создали постоянно действующее экономическое совещание. Лаптев до сей поры с удовольствием вспоминает то самое первое совещание, весь тот день.
Была объявлена тема доклада: «Об итогах работы за прошедший месяц по прямым затратам на центнер продукции».
Людей годами приучали говорить «в общем и целом», а тут — на тебе! — рентабельность, себестоимость, хозрасчет.
Лаптев говорил:
— В красном уголке Травнинской фермы после ремонта надо было протопить печь. Для этого хватило бы нескольких поленьев, а здесь списали и провели по отчету кубометр дров. Напомню, кстати, что здесь за март, когда было уже сравнительно тепло, на отопительную печь в том же красном уголке списали ни много, ни мало — сорок кубометров. На одну печку сорок кубометров! Да такого количества березовых дров для всего Травного хватило бы с избытком. Что вы скажете на это, товарищ Вьюшков?
— А какая была печка-то? — нервно выкрикнул Вьюшков. — Неисправная она была.
— На каждый полевой домик для свиней в Травном списано по четыре кубометра теса. А должны расходовать только ноль целых семь десятых кубометра. Может быть, в Травном домики более крупные и запускают в каждый из них не одну матку с поросятами, а по десять? Нет, разумеется. Снова убытки и не малые — более восьмидесяти рублей от домика. Я хочу еще раз спросить товарища Вьюшкова: почему вы подписываете документы, не проверяя?
— Надо учиться бережливости и экономии. Рабочий застеклил окна в свинарнике, проверить, хорошо ли. И сколько пошло стекла… Если три листа, так и запиши три, а не пять или десять. Работай больше головой, не суетись и не создавай нервозную обстановку.
Он говорил о многие фермах, критиковал не одного Вьюшкова, но, кажется, только Вьюшков принял так близко к сердцу последнюю фразу: «Работай больше головой…» — заподергивал неврастенично плечом, и Ивану Ефимовичу стало вдруг жаль этого человека: был хорошим шофером, а вздумалось же сделать его плохим управляющим!
Кое-кто по-старому голословно заявлял:
— Коллектив фермы примет все необходимые меры к тому, чтобы в кратчайший срок ликвидировать отставание, в котором мы находимся на сегодняшний день…
— Рабочие и специалисты полны решимости добиться новых успехов…
Слова, слова, одни пустые слова, как скорлупа от семечек.
Лаптев снова выступил и сказал уже резче:
— Это бесплодное прожектерство. Каких «новых успехов» вы хотите добиться? Никаких успехов нет. Вот цифры…
Потом — уже в разных комнатах, отдельно друг от друга, животноводы, полеводы, бухгалтера, плановики решали, как сказал Лаптев, «узкоспециальные вопросы».
Работу начинали в десять, минута в минуту. Лаптев коротко, как бы мимоходом, сказал о точности, которой отличались великие люди («по ним проверяли часы»).
Птицын отмалчивался; пришел точь-в-точь, сел и — будто бы нездешний… Изредка переспрашивал: «Как вы сказали?», «Как?».
Дешевый прием: стремление подавить собеседника, придать себе весу. И лопнуло терпение у Лаптева, грубо спросил его:
— Вы что, плохо слышите?
Но Птицын отмалчивался до тех пор, пока новый директор не издал приказа о людях, «раздувающих личные хозяйства»; суть приказа: держи животных столько, сколько разрешено законом, иначе тебе будет худо.
Приказ приказом, а надо, чтоб люди знали, сколько можно и сколько нельзя держать у себя скота и почему нельзя. И этому вопросу решено было посвятить одно из общих собраний.
Сам Лаптев и другие руководители совхоза решили не заводить скота, пусть будут только приусадебные участки. Это был не запрет, агроному или зоотехнику не запретишь иметь корову, свиней и овец, а просто так решили все, сообща. Все, кроме Птицына. Тот ни за что не хотел лишаться своего хорошо налаженного хозяйства.
— Мои коровы никому не мешают и тем более мне. И при коровах, и без коров я одинаково честно буду работать. Если люди лишатся личного хозяйства, совхоз обязан будет снабжать их мясом и овощами. Падет материальный уровень.
Только в одном он сейчас не был верен себе: говорил просто, не философствуя.
— Вам можно, вы один, — сказал он Лаптеву. — А куда люди пойдут за мясом? В магазинах его нет. Даже в райцентре одна жирная свинина. А я по состоянию здоровья могу есть только телятину.
И тут Птицын лгал: он мог покупать мясо в совхозе — и свинину, и телятину; все рабочие имели коров и свиней, речь шла лишь об «ограничении личных хозяйств до законной нормы».
— И потом, что мы будем делать вечерами? Сами вы ратуете за то, чтобы рабочий день заканчивался в четыре…
Да, Лаптев отдал такой приказ: рабочий день в конторе теперь начинался в восемь утра и заканчивался в четыре. Лишь во время уборки хлебов и сева агрономы и механики приходили немного пораньше и уходили попозже.
— Столько свободного времени. А время лечит и калечит, все зависит от того, как к нему подходить. Я привык трудиться.
Опять примитивная философия… Все знает человек, а юлит… Снова объяснять прописные истины…
Лаптев сказал:
— Дело ваше. Мы вам не мешаем. Держите скот, но столько, сколько положено по закону. Сколь-ко по-ло-же-но!
Птицын улыбался, как всегда, одной верхней губой; и было в его улыбке что-то неясное, затаенное… Впрочем, осенью Птицын уволился и, кажется, по состоянию здоровья решил пока побыть дома.
Главное — не погрязнуть в мелочах. А мелочи притягивали к себе непрестанно и сильно.
К Лаптеву зашел директор Дома культуры, молодой бойковатый человек.
— Нет духовых инструментов. Просил, не дают, черти. А что за Дом культуры без духового оркестра. Без вас ничего не решить…
Отставив поездку в Травное, Лаптев начал звонить в город, выяснять, где и каким образом можно раздобыть духовые инструменты. Человек, от которого все зависело, болел, его заместитель «куда-то вышел», пришлось звонить еще и еще, потом писать «отношение», попросту говоря, письмо, чтобы продали злополучные инструменты; глянув на часы, Иван Ефимович удивился: был уже полдень. После обеда зашел Весна и подсунул бумагу на подпись. У Лаптева, если говорить словами Утюмова, «глаза полезли на лоб»: он должен был подписать еще одно письмо о тех же духовых инструментах, составленное секретарем парткома. Оказывается, директор Дома культуры вчера был у Весны с тем же вопросом, и Весна вчера еще обо всем договорился с человеком, который сегодня заболел. Полдня пропало.
Но, бывает, не избежишь мелочей…
Это случилось вскоре после того, как Лаптев стал директором. Был уже вечер, контора опустела; люди, в общем-то, скоренько привыкли к новому распорядку и ровно в четыре поднимались из-за столов; лишь сам Иван Ефимович не выполнял свой приказ и не потому, что считал его для себя необязательным, а просто ему некуда было идти, дома — одиноко, скучновато, и он засиживался в конторе до ужина.
…В сельской тишине есть что-то ласковое, уютное… Заходящее солнце робко светило в боковое окошко, свет — неподвижный, мягкий, навевал грусть.
Человеку необходимы и тишина, и сладкая грусть…
Далекая опушка леса затушевалась, зачернилась наступающими сумерками и стала похожа на горы. Хотелось думать только о хорошем, вспоминать только приятное, доброе: наверное, в такие вот часы и рождается у человека любовь к людям, к земле, к делу.
По налившейся соком траве за открытым окном пронесся ветерок, Лаптев не почувствовал его, а услыхал… и улыбнулся.
И тут резко, надсадно стукнула входная дверь. С закрытым окном Иван Ефимович никогда не слышит стука входной двери, она далеко от его кабинета, за двумя другими дверями. Потом кто-то не то закричал, не то запел, грубо и хрипло.
Он вышел в коридор и увидел шофера Митьку Саночкина. Тот был пьян, рубаха порвана, глаза мутные, в руке — топор.
Лаптев преградил ему дорогу, холодно и остро глядя в Митькины глаза. Подумал: «Хочет устрашить. Затем и пришел. Вон как дико смотрит». Сказал:
— Идите домой, нельзя в таком виде.
Но услышал в ответ явно издевательское:
— Ннее! Ты постой!..
— Неужели не стыдно, а? Являетесь в контору в таком виде. Давайте идите. Прошу вас, идите! Приходите завтра в трезвом виде, тогда поговорим.
— А ты че меня гонишь? Ежли я простой рабочий, так гнать?..
Сегодня у Саночкина был неудачный день: в пути поломалась машина, измотался, измаялся с ней донельзя, дома, выгоняя свинью из огорода, поранил руку, потом поругался с тещей, получил оплеуху от жены и, напившись, почувствовал большую, прямо-таки непреодолимую потребность показать себя, пошуметь… дать разгон своей душе.
— Так и не человек…
— Не говорите глупости. Идите домой.
— А ты че меня гонишь?
— Совесть надо знать.
Лаптев повернулся и уже пошел было…
— Э-э, трусишь?
Это была уже провокация.
— Вон отсюда!!
Потом он жалел, что, поддавшись на эту провокацию, не сдержался.
— Ты че орешь?! Ты че орешь… мать!
Придвинулся. Лаптев не видел топора, Митькина рука, державшая топорище, была опущена. А Митька хотел показать, что топор у него в руке, что он не зря прихватил его, что он не просто Митька Саночкин, новоселовский мужичок, а самый сильный, самый страшный, самый, самый…
И он поднял топор.
Лаптев был уверен: Саночкин не ударит его топором, не решится, но очень уж распаляется и крепко пьян, трудно сказать, что будет через две-три минуты.
— Убери! — сказал Лаптев.
Лезвие синевато поблескивало, на середине его глубокие вмятины, похоже, когда-то этим топором рубили гвозди или толстую проволоку. Не просто держать на весу топор, а пьяному — особенно.
— Ах ты!.. — Он грязно обругал Лаптева. Топор дернулся и опустился к плечу Саночкина; чтобы ударить, Митька должен был снова поднять топор и замахнуться, но ему уже не хотелось угрожать, грязная ругань удовлетворила его, как бы приподняла в собственных глазах, и, довольный собою, смачно плюнул на ботинки директора.
Все это взбесило Лаптева, и он, скрипнув зубами, уже, не сдерживая себя, ударил Саночкина в шею. Знал, что удар в шею болезнен, и, ударив, подумал со страхом: «Что я делаю?!» Митька попятился и полетел, сбив бачок с водой. Как это часто бывает при необычных обстоятельствах, у Лаптева мелькнула посторонняя, пустяковая мысль: «Ставят бачок черт знает куда — на самое бойкое место».
Дело на том не кончилось; Митька орал, плевался, пинал бачок и табуретку и, пытаясь подняться, снова схватил топор, глядя уже совсем зверски. Лаптев, вытянув из Митькиных брюк ремень, связал буяну руки, грубо толкнул его к стене, с первых секунд почувствовав, что Саночкин жидковат, слабосильный, хотя и верткий.
Однако скандал с Саночкиным страшно огорчил Лаптева, он был недоволен собой, понимал, что вел себя дурно, неумно и только усложнил, запутал все. Другой бы на месте Лаптева позвал милиционера, а позднее — пригласил следователей и представил дело так, будто Митька и впрямь хотел пустить топор в ход.