Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - Линор Горалик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ГОРАЛИК А сама учеба вас сколько-нибудь интересовала?

ЗАВЬЯЛОВ Как сказать… в старших классах я пристрастился писать сочинения. Была литературная фронда такая: я стал писать скандальные сочинения. А учительница не стала давить, но, наоборот, провоцировала. Мне это очень понравилось, вообще я с годами все больше любил литературу, историю. Потом у нас вдруг появился прекрасный учитель французского языка (хотя у нас была простая школа), автор книжек. Выгнали человека с приличной работы: как раз 73-й год был, война Судного дня. Куда идти? Друзья устроили его в школу. Как-то получилось, что мои родители с ним договорились – и я с ним занимался частным образом. А потом пришло время куда-то поступать, и я поступил в университет на вечернее французское отделение, потому что не было никаких связей и поступить на дневное было невозможно. Да, надо сказать, и я сам был к университету не готов. И я проучился на этом французском отделении несколько лет через пень-колоду, потому что я поначалу никак не мог организовать свою жизнь. Требовалась бумажка с работы, а где-то работать и учиться одновременно – это все можно, но надо организовать свое время. Но потом меня родители устроили в Институт акушерства и гинекологии, и у меня все стало получаться: милое место.

ГОРАЛИК Что вы там делали?

ЗАВЬЯЛОВ Анализы крови. Институт находится на Менделеевской линии напротив здания Двенадцати коллегий. А в Двенадцати коллегиях – университетская библиотека, дорогу перейти. Поставил анализы в холодильник – и пошел в библиотеку. Вернулся, проверил анализы, записал в журнал – и опять в библиотеку. В общем, я там проучился какое-то время, и в конце концов, когда у нас наконец началась латынь – а я всегда мечтал о классическом образовании, – преподавательница латинского языка вдруг предложила мне перейти на классическое отделение. Видимо, я ей понравился. И она меня привела к высокому партийному начальству. Высокое партийное начальство благожелательно взглянуло и сказало: «Оно можно, пускай мальчик поступает». Уже, думаю, было проверено, что там евреев нет в родстве, а что касается репрессий, так потом я узнал, что у начальства у самого родители погибли по «ленинградскому делу». Вот таким образом я оказался на классическом отделении, а мне тогда уже было двадцать два года, это много, что оказалось тяжеловато: тут семнадцатилетние дети, которые только что окончили школу. Но учился я с начала: пять лет.

ГОРАЛИК И это было хорошо?

ЗАВЬЯЛОВ Да, это было прекрасно. У нас были прекрасные учителя, в которых я был влюблен, как и положено. Я застал стариков настоящих: я застал великого человека, которого звали Аристид Иванович Доватур, любой филолог помнит. У него была потрясающая судьба, он окончил университет еще до революции. Из семьи молдавских помещиков, а фамилия французская: de Vautour, потому что у него по прямой линии предки переселились в Восточную Европу из Франции. Причем дома кто-то еще был грек, и мама с бабушкой говорили при детях на греческом, чтобы дети не понимали. Он был человек легендарный. В 20-е годы входил в знаменитую группу «АБДЕМ». Его ближайшим другом был Егунов, он же Андрей Николев. Тот, что написал знаменитый роман «По ту сторону Тулы». Из тех писателей, которым пророчат попадание в классики сразу после того, как будет пересоздан канон русской литературы. Он же и филолог-классик, перевел Платона на русский. Была еще такая дама Мария Ефимовна Сергеенко. Меня ей представили в день, когда ей исполнилось девяносто лет. Она занималась сельским хозяйством Древней Италии. Перевела на русский язык Катона Старшего, Варрона, Плиния Младшего. И написала серию книг о простых людях древности: как жили пастухи, гончары, кузнецы и т. д. …А главой нашей школы в годы уже моего студенчества был Александр Иосифович Зайцев. Действительно великий ученый и, что редко совмещается, философ. Он написал несколько книг, одна называется «Культурный переворот в Древней Греции». Это книга о начале европейской цивилизации. Она сейчас переведена на три или четыре языка, что для научной книги почти невероятно. Еще по мифологии и по стиховедению у него есть книги. А вот Доватур написал книгу о рабах: «Рабство в Аттике». Поскольку он сам сидел в лагере, эта тема была для него важна. Еще у меня были непосредственные учителя Александр Константинович Гаврилов и Валерий Семенович Дуров. Гаврилов, изящнейший человек, мастер слова. Кроме прочего (то есть кроме собственно научных трудов, трактующих отдельные сложные пассажи Еврипида и Аристофана) он перевел на русский язык Феогнида, Марка Аврелия и Петрония. Петрония он перевел на русское просторечие, потому что Петроний писал на неправильном латинском языке. Одним словом, у меня были прекрасные учителя.

ГОРАЛИК Что значило находиться в этой среде? Какие были люди вокруг – соученики, не учителя?

ЗАВЬЯЛОВ И студенты у нас на классическом отделении были замечательные, прежде всего два мальчика, которые учились со мной в одной группе. Но один уже умер, а другой тяжко заболел. Меня тоже нет. В каком-то смысле это символично, потому что филолог-классик, оказавшийся вне профессионального рода занятий, не в состоянии найти ни дела себе, ни самого себя. И так везде в мире: филологи-классики вымирают.

ГОРАЛИК Как устраивалась жизнь во время учебы?

ЗАВЬЯЛОВ Вы знаете, я совершенно не думал о том, что будет завтра. В советское время жизнь была устроена совершенно особенным образом, именно поэтому и был возможен этот феномен ухода в котельные. Сейчас об этом много и часто говорят но, на мой взгляд, главного не понимают. Ведь это был не асоциальный уход, а как раз социальный уход. Уходя из мира советских ценностей, человек совершал поступок. И это в глазах тех, кто ему был небезразличен, было социальным подъемом. Скучная советская карьера доцента какого-нибудь воспринималась в определенных кругах как ерунда. Плевать было на нее. Ничего она не стоила. Пинки официальных институций были звездами на погонах, и наоборот: книгу издали – это позор. Конечно, я говорю не об интеллигенции в целом, говорю только об определенной, очень узкой среде. Но в ней действительно было так, люди были на редкость бескорыстны. Конечно, можно сказать, что корысть была другая, связанная со сложными статусными играми. Об этом Берг, между прочим, писал. Иногда интерпретируют это как выход контркультуры, то есть в каком-то смысле как своеобразную шпану. Савицкий в своей книге об андеграунде проводит линию, что все эти люди, включая нобелевского лауреата, в общем-то шпана, и в каком-то смысле с ним даже можно согласиться: был такой момент, что подрывалось не «советское», а культура как таковая, социум, вообще все.

ГОРАЛИК Когда вы окончили университет, сколько вам было лет?

ЗАВЬЯЛОВ Мне было двадцать семь лет, это было страшно много. Между прочим, тут есть одна сложность: меня из него выперли. Уже после защиты диплома. Была забавная история: я защитил диплом и пришел сдавать последний экзамен, по научному коммунизму, а мне говорят: «Знаете, мы вас не можем допустить к экзамену, у вас не сдан предыдущий зачет». Достаю зачетку: «Вот, за прошлый семестр по научному коммунизму». Мне говорят: «Знаете, а в ведомостях нет». Началось хождение по начальственным кабинетам. Одним словом, меня отчислили.

ГОРАЛИК Это была умышленная история, сознательная линия поведения?

ЗАВЬЯЛОВ Ну конечно. Позже, когда я уже был в «Клубе-81» и у меня, как у всех, были контакты с ГБ – давали советы, с кем дружить, как себя вести, – мне тогда и сказали: «Университет хотите окончить?» Я говорю: «Конечно хочу». Мне говорят: «Ну так идите». На следующий день звонят из университета: «А что вы не приходите к нам?» Прошло два года. Это было уже после январского горбачевского пленума 87-го года, а выперли меня в 85-м году.

ГОРАЛИК И чего хотели?

ЗАВЬЯЛОВ Да ничего не хотели. Мне потом уже гэбист сказал: «А вы можете нам сказать, кто вам давал читать „Русскую мысль“?» А мы читали с одним моим другом университетским: вышли на канал литературы, получали раз в неделю газету «Русская мысль» – представляете, это в 83-м году! Ну и, кроме того, любые тамиздатские книги. А через этот дом, в котором мы брали книги, книги шли штабелями.

ГОРАЛИК А сейчас можете рассказать, как это было устроено?

ЗАВЬЯЛОВ Да я и сам не очень понимаю. Не потому что темню. Действительно не знаю: мы приходили в один дом и брали что хотели, на неделю, скажем. Ну и, конечно, стало известно где-то, кто-то болтанул. Ну а гэбист этот известный, он в истории фигурирует, такой Кошелев, который курировал «Клуб-81», он как раз и задавал такие вопросы. Я ему ответил: «Вы знаете, когда мы будем с вами на пенсии в Доме творчества писать мемуары, тогда я вам все и расскажу». Он так посмеялся. Его потом, кстати, якобы выперли из ГБ за то, что он завалил работу. Может быть, и вправду выперли. Во всяком случае, он стал одним из лидеров демократов.

ГОРАЛИК Что началось после того, как вас выгнали из университета?

ЗАВЬЯЛОВ Я пошел работать в школу. Проработал я в школе два года, преподавал русский язык. Мне очень нравилась моя работа. Казалось бы, парадокс.

ГОРАЛИК С маленькими работали?

ЗАВЬЯЛОВ Нет, с шестого по восьмой. Сложно, но занимательно: они еще в этом возрасте были живые. Я, правда, еще в десятом классе преподавал французский язык: у нас не было учителя, вот я и преподавал французский. А так я преподавал историю, русский язык, литературу и французский – четыре предмета. Сейчас бы я, конечно, ни за что, но тогда мне нравилось. Вообще я ведь почти всю жизнь преподавал, но в высшей школе, и мне это нравилось. А сейчас, пожалуй, нет. В 85-м году меня выперли из университета, до 87-го я преподавал в школе, потом еще два года были частные заработки: времена кооперативов. Жизнь сменилась, и у меня были случайные заработки в новых структурах – тоже, как правило, преподавание. Правда, у меня был один смешной эпизод в жизни, когда я с полгода занимался бизнесом. Это был конец 88-го года. Великий поэт Айги познакомил меня с моим соотечественником, мордовским художником Масловым, который живет в Петербурге, и мы решили создать национальный мордовский кооператив по продаже запчастей к автомобилям. Но, конечно, никаких запчастей там не было, все ограничилось тем, что мы выпускали бюллетень, наподобие газеты «Из рук в руки». Но кончилось все печально: как люди искусства, считавшие, что мы созданы для другого, работать мы, конечно, особенно не хотели и наняли какого-то хмыря, который оказался уголовником с несколькими стажами, и, когда его забрали, нас тоже допрашивали.

ГОРАЛИК Но обошлось?

ЗАВЬЯЛОВ Да, а его, по-моему, тоже выпустили. Какой-то странный человек: всю жизнь сидел за мошенничество, только выходил – и тут же садился вновь. Но с нашей стороны это, конечно, было барство такое: как это мы да будем работать? Особенно Маслов был такой.

Но уже через несколько месяцев мы с моим университетским другом организовали кооператив по преподаванию древних языков. Мой друг преподавал санскрит, а я – древнегреческий. Вы не поверите: народу шла тьма, потому что в то время людям всего этого хотелось. Это сейчас никому ничего не нужно, а тогда люди изголодались по знаниям. В 90-м году возникло такое заведение в Петербурге под названием Высшие гуманитарные курсы, куда пришли уже сотни юношей и девушек с горящими глазами. Мы читали лекции о чем угодно. А потом пришли как-то мои ученики и сказали: «А хотите, мы создадим школу древних языков? Мы дадим вам денег». Я сказал: «Конечно хочу». И мы создали такую школу, она называлась Греко-латинской и просуществовала семь лет, с 92-го по 99-й год. Она была вузом, я был ее директором. Нас взял под крыло Институт иностранных языков, директором которого стал тот самый мой друг, который преподавал санскрит. Все студенты получили диплом государственного образца.

Хотя, конечно, с другой стороны, студентам приходилось платить деньги, пусть не так много, как в обычных платных конторах. Да, мы дали им хорошее образование – но потом-то что? Потом-то люди столкнулись с невостребованностью всего этого. Поэтому насчет того, какое хорошее дело мы сделали, – это вопрос. Другое дело, что мы делали его честно.

ГОРАЛИК Давайте вернемся ко временам института. Что происходило с вашей литературной жизнью?

ЗАВЬЯЛОВ А, это особый рассказ. Начну с того, что у меня ни в одном доме не было телевизора. Сейчас появился, на 50-м году жизни, правда без антенны: можно только DVD смотреть.

ГОРАЛИК Это было сознательным решением – или просто так сложилось?

ЗАВЬЯЛОВ Трудно сказать, но у моих родителей этой штуки не было. Потом мама купила телевизор, когда папа уже умер. А мне было двадцать семь лет, когда он умер. То есть ни в детстве, ни в юности я никакого телевизора не видел. И это создавало некоторое напряжение, потому что, когда я приходил в школу, дети обсуждали вчерашний фильм, а я не понимал, о чем они говорят. Но, надо сказать, мне никогда и не хотелось это обсуждать. Мне и их разговор был неинтересен, и сами они были неинтересны. Сейчас я испытываю такое же отвращение к массовой культуре. Я понимаю, что порой это уже неадекватно, слишком яростно. Она для меня то же, что в детстве была для меня советская власть: ненавижу. Иду в детстве по Царскому Селу и читаю вывески на домах: улицы Комсомольская, Коминтерна, улица, где находилась гимназия, где Анненский работал и жил, называлась улица Пролеткульта. Бульвар, на котором я родился, назывался Советский бульвар. Все это казалось мне отвратительным. Но сейчас, когда какие-то фашисты уничтожили там памятник Ленину, – для меня это сейчас стало так же отвратительно. А потом и в пролеткульте, и в Ленине я увидел совсем другое, но это – особый разговор.

ГОРАЛИК А как фактор, меняющий мир, массовая культура вас не интересует?

ЗАВЬЯЛОВ Ну конечно, меняет. Когда гунны Атиллы шли на Европу, они тоже меняли мир. Что же тут восторженно восклицать, как русские символисты: «Но того, кто меня уничтожит – / Встречаю приветственным гимном»? Да нет, их нужно с автоматом встретить. Я люблю культуру. Другое дело, что я человека тоже люблю, а культура часто бывает против него. И вообще она – сила, а нехорошо быть на стороне силы. Путешествуешь по Европе, видишь орды мигрантов, в сущности – варваров. Но постепенно я все больше на их стороне, я понимаю, что большую часть этих людей привезли сюда родители, которых жизнь заставила за копейки вытирать мочу в сортире, а дети не хотят этого делать, и дети бунтуют. И как я могу быть не на стороне этих детей? Хотя я понимаю, что эти дети могут убить меня. Они бунтуют, но их иррациональный бунт происходит из-за того, что они перенесли чудовищное унижение, потому что в европейской размеренной жизни молодым без социальных корней быть ужасно.

ГОРАЛИК Сейчас, оказываясь в Европе или Америке, я часто чувствую (без всякой, надо сказать, тревоги), что мы с вами – представители отступающей (европейской, я имею в виду) расы. Словно растратили отведенную на одну расу энергию, – видимо, что могли, все сделали. Похоже на правду?

ЗАВЬЯЛОВ Я бы таким образом интерпретировал то, что вы сказали: то, что в XIX веке было естественным социальным процессом внутри европейских стран, сейчас вышло за их границы: раньше ехали из европейских деревень в европейские города, но вот все переехали, а потребность в эксплуатации социальных низов осталась. Расы – это мираж. Дело не в расе – дело в социуме.

ГОРАЛИК Графики рас и социальной расслоенности часто так плотно смыкаются, что происходит подмена понятий.

ЗАВЬЯЛОВ Да, мы говорим «негр», а имеем в виду «бедный». А человек должен быть за справедливость. Я сторонник социальной справедливости. Я прекрасно понимаю, что двадцать процентов людей в принципе не могут заработать себе на хлеб, – значит, общество должно их содержать. Другое дело, что оно должно минимизировать это количество людей, чтобы люди не лежали на панелях и не пропивали полученное пособие. Я думаю, насчет белой расы вы все-таки преувеличиваете. Другое дело, что старой моноэтничности быть не может, вы правы. И опять получается такая дилемма. Если смотреть на вещи, как я предлагаю, есть социокультурные слои, властные и невластные. Получается, что последний набег европейцев – это сейчас крестовый поход глобализма. Он задохнется, потому что он сталкивается с людьми, у которых иначе устроена ментальность.

ГОРАЛИК Может, не задохнется, а, как говорили в советские времена, отступит на заранее заготовленные позиции?

ЗАВЬЯЛОВ Но слабо не будет, и Европа может накрыться после этого. Но сами виноваты, потому что в мире идет поляризация бедных и богатых, в результате которой легитимируется только определенный тип ментальности, причем нельзя сказать – европейский, потому что внутри европейского давно маргинализированы все типы, кроме одного – типа торговца. Где воины? Где экзальтированные монахи? Где поэты? Где они все? Только тип торговца является магистральным, но миллиарды людей на земле этого не принимают.

ГОРАЛИК Есть ведь теория о том, что никакая стая не может оставаться сильной, если она не охотится постоянно. Европа, кажется, не находится в состоянии борьбы за пищу довольно давно.

ЗАВЬЯЛОВ Ну, как не находится. Посмотрите, за XIX век ни одной войны – с 1814-го по 1914-й, за исключением локальных: Франко-прусской, Австро-прусской… но это были мелочи. Сто лет не было войны, и в от, наконец…

ГОРАЛИК Война – это все-таки сражение непосредственно за собственную жизнь каждый день.

ЗАВЬЯЛОВ А вы считаете, что сейчас человек не сражается за жизнь каждый день? Война переместилась на другое поле. Это как нас учили на военной кафедре. Я сдавал экзамен по военному делу и получил даже четверку, не готовясь. У меня был билет «Мотострелковая дивизия в наступлении». Я, конечно, ничего не знаю, но говорю: «Сначала наносится ядерный удар». И тут подполковник говорит: «Все слышали, что сказал курсант?.. Он, конечно, разгильдяй, но он главное уловил». Так вот, понимаете, это – старая тактика. Теперь война иначе устроена. Еще тогда нас учили, что новая война не будет иметь линии фронта. Это было тридцать лет назад, а сейчас вообще все изменилось. Изменилось само наполнение слова «война»: больше никаких марширующих людей с автоматами. Непонятно: началась Третья мировая война, не началась? На все будет одна из возможных точек зрения. У меня вообще нет точки зрения по этому поводу: не знаю. Мы завершили тему моего преподавания, а про литературную историю я практически ничего и не рассказал. Ну, в моем поколении все начинали писать стихи, кроме уж совсем диких. Мне кажется, что даже студенты техникумов, по крайней мере половина из них, писали стихи, а я помню советскую статистику: только что-то около тридцати процентов детей оставались в школах после восьмого класса, около десяти процентов шли в техникумы и шестьдесят процентов – в ПТУ. Это, конечно, не значит, что те, о ком я говорю, читали стихи, но писать – писали. Я полюбил писать сочинения и вообще читать класса с восьмого – и стихи, стихи. Но это ничего не значит, по крайней мере до конца десятого класса, что я что-то знал. Я не был интеллигентным ребенком, который все читал.

ГОРАЛИК А для вас связаны понятия «читать» и «писать»?

ЗАВЬЯЛОВ Не знаю, вы меня поймали на неотрефлексированном.

ГОРАЛИК А в детстве они связаны были?

ЗАВЬЯЛОВ В детстве – конечно да. Если это уважаемое дело, если это вызывает восторг, значит, я и сам хочу этого. Если Пушкин – это прекрасно, то я тоже хочу быть как Пушкин. Тем более Царское Село. А я уже говорил, что, когда мы переехали в Петербург, мои родственники продолжали жить в Царском Селе и я ездил почти каждую неделю к ним в гости.

ГОРАЛИК Это был интеллектуальный мир?

ЗАВЬЯЛОВ Нет, абсолютно нет. То есть для меня конечно да. Мифа не было, но осознание пребывания в священном месте было. Потом чем дальше, чем становился взрослее, тем больше меня тянуло к этой деятельности. Я уже лет с восемнадцати сталкивался с мальчиками литературными, действительно из интеллигентных семей, где все читалось. Где дети с четырнадцати лет знали Ахматову наизусть. У меня ничего подобного не было, но я сталкивался с такими людьми, когда на вечернем в университете учился. Но сейчас я думаю, что прекрасно, что я не попал тогда ни в какую литературную среду. В 1979 году зашел как-то на лито к Сосноре. Это было лито при Дворце культуры имени Цурюпы. Страшно знаменитое место: оттуда вышли Юрьев, Мартынова, Закс, Шубинский, которые потом составили группу «Камера хранения». Я оказался в этом лито, и, конечно, мне хотелось в какой-то момент быть с ними. Сейчас, трезво это все оценивая, я понимаю: писать, как они, я бы не смог; все они были значительно более подготовленными людьми, и мне нужно было бы несколько лет с ними вертеться, чтобы научиться писать хотя бы как они в свои восемнадцать лет. Но я этого не сделал, потому что поступил на классическое отделение. А там – греческая поэзия; она построена на других принципах, и ритмы античных размеров мне показались значительно более привлекательными. С другой стороны… Это как Шиш Брянский в какой-то статье иронизировал, что писать верлибром – значит следовать рекомендациям ООН, ОБСЕ и НАТО. Есть такая у него издевательская статья. Так вот я такой и был, как его персонаж. Мне казалось: а как же так, что же в мире происходит, как пишут люди? А переводов уже было много в 80-е годы. И тогда я обнаружил любопытную вещь: люди, которые пишут стихи, читают один вид поэзии, а люди, любящие поэзию, но не пишущие, читают другое. Я помню, мне попалась случайно в каком-то киоске книга Галчинского в переводе Бурича. Прекрасная, кроме того, там же еще содержание сильное: Европа после Освенцима. Это такой польский вариант тематики Целана. Галчинский, кстати, жив, ему под девяносто. И вот тут, с одной стороны, античная поэзия, с другой – современная европейская. И когда этим занимаешься, видишь, что русский стих – это «Дядя Степа утром рано / Лихо вскакивал с дивана» или «Мой дядя самых честных правил / Он уважать себя заставил» – какая бы ни была ритмическая изысканность, но пять размеров – мало. Античная поэзия намного больше: там двенадцать вариантов внутри одного гекзаметра. Ведь русские переводы гекзаметров, кроме переводов уж совсем позднесоветского времени, как перевод «Энеиды» Ошерова, – это же упрощенные переводы. Что такое перевод Жуковского? Егунов великий сказал, что античный гекзаметр – это марш, а русский гекзаметр – это вальс. Это правда. Перевод Гнедича использует греческие изыски, но ровно в десять раз реже.

ГОРАЛИК А вообще можно сохранить масштаб?

ЗАВЬЯЛОВ Можно. Первый это сделал Кузмин. Он перевел маленький кусочек «Илиады» в 30-е годы. То есть как перевод это воспринимается не иначе как пародия, но с точки зрения передачи ритмики – абсолютно идеально. Вячеслав Иванов то же самое: его переводы греческой поэзии с точки зрения содержания чудовищны, но с ритмической точки зрения – виртуозны. Никто не мог передавать ритм так, как он. Так вот, с одной стороны, на меня влияла античная ритмическая изысканность. Что такое пиндаровская поэзия? Ведь это как если бы человек сначала писал музыку…

ГОРАЛИК Это как-то связано со слухом, с историей про музыку?

ЗАВЬЯЛОВ Да нет, пожалуй, с натяжкой. Я в это время музыкой не занимался.

ГОРАЛИК Я не так про непосредственную связанность двух занятий, как про устройство головы.

ЗАВЬЯЛОВ Понимаете как, музыка, на мой взгляд, – это активные, сложные операции с ритмическими, а также мелодическими, гармоническими, а теперь и звукообразующими вещами. Это очень сложная материя. Поэтому я думаю, что это, конечно, было бы слишком романтичным: видеть влияние музыки на мои стихи того времени. На самом деле для этого должна была быть проделана большая работа. Нет, в это время я еще настолько не воспарил.

Итак, с одной стороны – античная поэзия со сложнейшими ритмами, а с другой стороны – современная европейская поэзия, и между ними оказалась зона традиционного русского стиха. Я очень его любил, но как-то понял – или не понял: прочувствовал, – что там все в прошлом.

И где-то в 84-м году я осознал, что вот-вот начну писать. И я начал писать. И сразу же то, что я написал, было опубликовано в самиздате, в журнале «Предлог». Сергей Хренов издавал этот журнал. Я вам сейчас покажу свою первую публикацию ( показывает ). Да, почувствовал, что могу писать. Обратите внимание: старая орфография. Потом пришлось отказаться: старая орфография в 91-м году оказалась экспроприирована совершенно другой культурной стратой. Когда стали писать «ъ» в газете «Коммерсантъ», когда стали появляться вывески, где «еры» были перепутаны с «ятями», где «и» восьмеричное сплошь заменялось на «i» десятеричное, я был бы со своей орфографией нелеп.

Но тогда, в 85-м году, это было не так. И вдруг я стал писать. Это было в 84-м году. Да, с тех пор прошло двадцать три года. У меня был перерыв лет в пять с 90-го по 94-й год. Как-то так жизнь протекала. Наверное, что-то откликнулось на крушение старого мира. Одни враги поменялись на других врагов, и, видимо, я не сразу сориентировался. Поэзия ведь штука деликатная, прислушиваешься к себе постоянно. А что писать? Как? Поэтому я года четыре не писал. В 94-м году я снова пришел в литературу, и с 94-го года я каждый год пишу либо поэму, либо цикл стихов.

ГОРАЛИК Как и когда начали выходить ваши книжки?

ЗАВЬЯЛОВ Я оказался в «Клубе-81» почти сразу, потому что мои тогдашние друзья Беневич и Шуфрин познакомили меня со всеми. Беневич и Шуфрин – это два философа ленинградской второй культуры. Сейчас Шуфрин защитил докторскую в Принстоне и работает там в библиотеке, а Беневич здесь – бедствует, много пишет; настоящий Диоген, человек, который умирает от голода, но пишет абсолютно свое, высокое… Правда, потом они ушли в христианство оба, и наши пути на какое-то время разошлись… Так вот, эти ребята меня познакомили с Кривулиным и с Останиным, и меня почти сразу приняли в «Клуб-81». Но надо сказать, что на мне эта история и закончилась. Знаете поэта Дмитрия Григорьева? Замечательный человек, герой автостопа, настоящий битник. Так вот, мы с ним были последними людьми, которых приняли в «Клуб-81», потому что следующему молодому поколению это стало не нужно. «Клуб-81» все-таки был создан определенным поколением людей. Вообще у меня в некотором роде культ поколений: для меня люди – всегда представители поколений. «Клуб-81» – это кривулинское поколение, люди, которые родились между сорок четверым и пятьдесят каким-то годом. Даже я, 58-го, был для него слишком молод. Мои ровесники – это скорее «Камера хранения». Они были более правильными: больше читали, меньше пили. Но мне не хватало в них социальной радикальности. Да и стихи у них были слишком правильные, а в «Клубе-81» были в том числе и те, кто писал свободным стихом. И вот я оказываюсь в «Клубе-81».

ГОРАЛИК Вы там оказались или вас туда приняли? Вы трепетали перед этим обстоятельством?

ЗАВЬЯЛОВ Я не особо трепетал, но я этого очень ждал, конечно, потому что для меня это было включение в среду чрезвычайно уважаемых мной людей. А в «Клубе-81» уже началось расслоение, был религиозно-философски ориентированный журнал Бутырина и Стратановского «Обводный канал», была как бы центральная политическая линия Кривулина и была линия битническая – это линия Драгомощенко. Где-то с той стороны был и Волчек с только что возникшим «Митиным журналом». Я эстетически скорее был на их стороне, но по-человечески мне с ними было труднее, чем с двумя другими группами. И Драгомощенко, и Волчек были для меня слишком богемны. Но через несколько лет появились кооперативные издательства, и самиздат и «Клуб» перестали существовать: все это потеряло смысл. Я не сумел напечататься официально в эти годы.

ГОРАЛИК А потребность была?

ЗАВЬЯЛОВ Вы знаете, да: пресса изменилась. Это в советской прессе печататься – между стихом о комсомоле и стихом о Ленине – было позорно. А тут: вспомните хотя бы знаменитый «Испытательный стенд» в «Юности» – конечно, хотелось быть в этой компании. В этом вся специфика перестроечного времени. Кривулин, на мой взгляд, в одном своем стихотворении замечательно смог это состояние передать: на любом углу сегодня – Гумилев, завтра – Ходасевич, а мы, как и вчера, – нет. Напечататься в каком-то смысле стало еще труднее. Создалось такое ощущение, что дверь еще сузилась – казалось бы, уже некуда – ив нее прошли люди с широкими плечами. Кто-то из них, конечно, был настоящим поэтом, как Парщиков, но где сегодня большинство тех, чьи имена были на слуху? Что такое сегодня Друк? Где Коркия? Когда последний раз слышали про Кутика? Я помню, как сразу после путча приехал в Москву и пошел в «Юность» к Ткаченко. Он меня поставил на 92-й год в план, но тут и «Юность» накрылась, и Ткаченко ушел, и вообще все изменилось. Для меня все это было болезненно. 92-й год, свободная печать, нет никаких коммунистов, а мне тридцать четыре года – и ни одной строчки типографским образом. Может быть, поэтому отчасти я и перестал писать. И вот тут меня нашли молодые ребята – Вася Кондратьев в первую очередь. Кондратьев получил тогда какие-то деньги, кажется от Сороса, и издал один номер журнала, который назвал «Поэзия и критика». И вот там были напечатаны Шамшад Абдуллаев, Скидан, Голынко, Сергей Тимофеев, Хамдам Закиров. Я и сейчас считаю их всех абсолютно современными. Вообще замечательное это было начинание. И еще тогда появилась галерея «Борей», а в ней кафе и издательство. Там можно было издать книжку. Я пришел и издал. Вел издательство Коровин, из наших, из «Клуба-81». Он сделал мне книгу за месяц. Понятно, что на ризографе, понятно, что тиражом двести экземпляров. Но этого было достаточно: все, я уже стою и читаю новые стихи.

ГОРАЛИК Что это было за ощущение?

ЗАВЬЯЛОВ Какое-то ощущение востребованности. В первую очередь ощущение праздника: я был тогда еще молод, похмелья были не такими сильными. Одним словом, это было прекрасно. Мне очень понравилось в этой компании, и я с ней провел несколько лет. У нас были выступления, что-то мы придумывали. И апогеем всего был фестиваль, который назывался «Genius loci». Я был его организатором: мне удалось получить деньги от Сороса. Я организовал чтения и в Петербурге, и в Москве. Это был апогей. А еще перед этим я забыл момент страшно важный: в 97-м году меня позвали выступать в Москву. А тогда была эпоха салонов, печать еще только появлялась, Кузьмин еще только начинал свою деятельность. И был мой вечер в Георгиевском салоне, его вела Татьяна Михайловская, она была в «НЛО» на том месте, где потом долгие годы был Кукулин. У меня было такое ощущение, как будто мне дали Нобелевскую премию. Сапгир пришел и, так сказать, меня благословил. Это было замечательно. Мне было тогда тридцать девять лет, и это было первое выступление, когда я почувствовал, что мир раздвигается. Правда, потом я себя всегда ловил на том, что передвижение границ – это все иллюзия. Ну, выступил в Москве, ну и что? Ну, книжка вышла, ну и что? Сейчас я понимаю, что все это – ничто, но тогда для меня это было страшно важно.

ГОРАЛИК А что могло бы быть «чем-то»?

ЗАВЬЯЛОВ Это слишком сложно. Ну, во всяком случае, понятно, что мои представления о том, как устроен мир, и литература в частности, были крайне наивными, даже когда мне было сорок лет.

ГОРАЛИК Парнас?

ЗАВЬЯЛОВ Нет-нет, как устроен сам механизм, я совершенно этого не понимал. Потом после этого фестиваля меня еще позвали в Швецию, в Висбю, в Дом творчества. И вот впервые я оказался в европейском писательском мире. А там совсем другие отношения между писателями. Правда, потом я понял почему, понял, что писатели до такой степени маргинализированы, что нет особой почвы, чтобы толкаться. Ну, конечно, сегодня можно много на эту тему иронизировать, но тогда для меня это было страшно важно. Тогда я написал поэму «Slussen». Помню, как в первый же день приезда в Швецию я вдруг ощутил чистоту невероятную, нечеловеческую. А русский мир тогда состоял из бесконечных ларьков, из людей с открытыми бутылками пива в руках. И этот контраст – во всех отношениях, – только он и позволил мне пережить чувство подлинного трагизма. Что не бедность ужасная, не бандитизм – не это трагедия, а трагедия, когда все в порядке, когда человек живет в чистом доме, когда у него всегда есть еда и одежда, – вот когда начинается трагедия. Чтобы это понять, мне надо было месяц прожить на Западе.

А что было потом? А потом я почувствовал, что жизнь начинает разрушаться. Моя жизнь начинает разрушаться, потому что ничего не происходит. У писателя должна быть какая-то биографическая логика, должно что-то происходить. А когда ничего не происходит, нет востребованности, то все равно: продолжать писать или нет. Я продолжал писать, и писал даже больше, чем до этого, но у меня такое сейчас ощущение, что именно в это время (начало 2000-х годов) мои стихи слишком ушли в область внутреннего диалога, разговора с самим собой. У меня есть такой цикл стихов «Диалоги в царстве теней»: так вот это уже какое-то доведение речи до стадии бормотания, которое вроде бы эстетически и может представляться продуктивным как проявление минимализма. Но в минимализме, как я сейчас понимаю, должны быть большие темы, причем нелитературные, которые влезают в текст, как в великом фильме Феллини «Репетиция оркестра» в какой-то момент стена рушится и в проеме появляется огромная металлическая баба. Сейчас я понимаю, что должно быть вторжение нелитературного – политики, философии, чего угодно. Это, кстати, то, что делает Скидан, и делает давно, значительно раньше, чем я. Тогда я этого не понимал, я уже дошел до какого-то бормотания в этом цикле. Ну и потом, чувство разрушения было связано с моими личными обстоятельствами: рухнула Греко-латинская школа, которую я построил, бедность, выросшие дети, негде жить. Все это закончилось тем, что моя семья оказалась в Америке. Мне предлагали пойти мыть полы в американской больнице, но я не смог. А потом вдруг нашелся какой-то внутренний выход из положения – сначала литературный: тот цикл, который вы вспоминали, «Переводы с русского», который мне приснился во сне. Мне приснилась во сне идея. И я встал и писал трое суток. Я спал четыре часа, просыпался и снова писал. Это был какой-то выход концептуальный. Хотя и раньше у меня было много концептуальных вещей – «Мордовский» цикл стихов, где человек, не зная языка, кричит от отчаяния. 1998 года вещь. Ну а последнее, что я написал, это поэма «Сквозь зубы». В ней три части, может быть, будет еще. Я хочу, чтобы это было как симфония Малера. Каждая из этих частей является… немножко смешной: я как бы не изжил в себе модернизм до конца, а модернизм – он немножко смешной.

Как огромные паровозы. Вот роман Джойса: эпизод соответствует такой-то песни Гомера, свет – белый, тональность – до-мажор. Так же и у меня: это поэма, каждая из этих частей должна быть оммажем какому-то автору. Первая часть – Збигнев Херберт, вторая часть – Сесар Вальехо, третья часть – Георгос Сеферис, хотя там написано, что это посвящено всем новогреческим поэтам, но это, конечно, Сеферис. Содержание всех трех частей абсолютно политично. Первая часть – террорист, то есть я, который пытается вжиться в роль террориста, идет совершать теракт. Его голос все время перебивается голосом Бога, который он слышит. А заканчивается тем, что все-таки в последний момент автор отстраняется от героя, и становится понятно, что это не он. Первая часть написана в горах на границе Италии и Словении. Мне кажется, если интересны стихи, то интересен и тот опыт, который к ним привел, как вообще устроен механизм письма, что может человека толкнуть писать? Вот я шел по горам, спускался вниз и обратил внимание на таблички на почтовых ящиках с фамилиями – в горах словенские фамилии, а чем ниже к морю, тем меньше славянских фамилий и больше итальянских. И когда вы уже подходите к городу – почти исключительно итальянские фамилии.

ГОРАЛИК Чем это объясняется?

ЗАВЬЯЛОВ Грубо говоря тем, что это оккупированные территории. А я перенес это все на свою мордовскую почву, которая тоже колонизированная страна. Где остаются жить коренные жители? В деревне. Лучшие места всегда занимают завоеватели. И вот мой герой, господин Террео, идет по горам и читает таблички на домах, а потом оказывается, что он сам так и не выучил родного языка, хотя и принимался его учить. Вторая часть была написана в Освенциме, где я был летом. Взято жуткое стихотворение Сесара Вальехо, который вспоминает свое детство, и вот: умерли все, кого он помнит. У меня же этот сюжет переносится в мир тотального уничтожения: какой-то персонаж вспоминает какую-то подростковую компанию, она абсолютно несимпатична, и сам он тоже абсолютно несимпатичен. Но человек вообще не то что несимпатичен – он отвратительное существо, в принципе любой человек сам по себе отвратителен. И когда в твоих глазах стоят эти многие тысячи стеклышек от очков, которые навалены в освенцимских бараках, или многие тысячи зубных щеток, или кружек, или детских горшков, то как-то все начинает принимать другой оборот, иначе выглядит: добро – зло, хорошее – плохое.

...

Петербург. 2007 год

Владимир Гандельсман

...

Гандельсман Владимир Аркадьевич (р. 1948, Ленинград). Окончил Ленинградский электротехнический институт. Работал конструктором, сторожем-истопником, грузчиком, гидом, театральным режиссером. С 1989 года живет в США. Преподавал русский язык в Вассарском колледже (Пакипси). Переводил с английского и литовского. Лауреат премии Liberty (2010), премии «Московский счет» (2011).

ГОРАЛИК Если можно, расскажите про вашу семью до вас.

ГАНДЕЛЬСМАН Я был третьим ребенком, у меня две сестры довоенного происхождения, а я родился в 48-м, и совсем недавно, прочитав письмо папы с фронта, узнал, что они с мамой замышляли мальчика, когда отец вернется с Северо-Западного фронта. Этот замысел существовал, пока я не родился, еще три года после войны пытались меня родить – и в конце концов родили. Мама родом из Невеля, папа – из Щорса, городка под Черниговом, описанного Рыбаковым в «Тяжелом песке», фамилия Рыбаков там была известна. В детстве я часто туда ездил, и это одно из самых замечательных впечатлений. Я родился в Ленинграде, папа возил нас, меня и маму, к себе на родину, ездили однажды на своей машине, папа был военный, у него была машина, «он ее любил»… Мы жили в военном доме на Чапыгина, 5, квартира эта до сих пор существует, без папы и без мамы, там живет моя племянница с семьей. Папа был военно-морской человек, капитан первого ранга, и в сравнении со многими малоимущими людьми хорошо зарабатывал. Машина называлась «Победа», по тем временам редкость, в одну из поездок в Щорс мы на ней и отправились. Уже на подъезде попали в жуткую грозу и грязь, местные пацаны скакали возле машины и кричали: «Загрузнешь!» Ехали нестерпимо долго, с какими-то ночевками, не помню где, потому что происходило это в раннем-раннем детстве. Городишко был тогда потрясающим, он был еще местечком, так что в детстве мне удалось увидеть, что это такое. В войну там были фашисты, все усеяно братскими могилами, местные оттуда бежали. Потом они вернулись, жили единой большой еврейской семьей. Помимо того там жили, конечно, украинцы, существовали дружно и уютно. Учась в одиннадцатом классе, я съездил туда, к сожалению, ничего от этого местечкового рая не осталось. Быстро-быстро, годам к 70-м, все исчезло. А вот любовная атмосфера местечка мне запомнилась. Там жила сестра папы тетя Феня, туда регулярно наведывался его старший брат Марк. У отца была масса братьев и сестер. Брат Марк был остряк, все время пританцовывал и шутил – глупо шутил, но мне нравилось. Какие-то это были еврейско-украинские шутки, изрядно идиотские. А тетя Феня всю жизнь прожила в Щорсе, за исключением военных лет. У нее был дом, и там паслись свои Марики и Борики… К ее дочке Розочке приезжал жених, Смогаринский Саша. Он ел курицу на веранде, и куриные косточки летели во все стороны. А тетя Феня подслушивала, о чем ее дочь говорит с женихом, который потом стал мужем… Потом они нарожали своих Мариков и Бориков… Тетка подслушивала под дверью, чтобы понять, толочь мак или не толочь – то есть печь пироги или нет, будет свадьба или не будет. Эта присловица «толочь мак или не толочь» со всеми специфическими интонациями так и засела в голове. Один из Мариков всю дорогу ходил грязный, немытый, его заставляли перед сном умываться, а он кричал: «Или уши, или шею!» В общем, было много присловиц, которые привозились в Ленинград, и мы всячески, как люди интеллигентные, посмеивались, мы были ленинградцы, а они деревенские, с украинско-еврейским акцентом. Вот эта атмосфера, узкий железнодорожный мост через пути. Дело в том, что Щорс (до советской власти – Сновск, а сейчас не знаю) – это железнодорожный узел, развязка и поэтому всегда оживленное место. Весь город как на ладони, ты идешь к реке купаться и проходишь через железнодорожный мост, мимо вечного нищего с кепкой, кочегары какие-то, депо, пар из этого депо, и там чумазые машинисты сидят, мимо рынка, где умопомрачительный запах груш и дынь. Да и не только запах: все, что видишь вокруг – это место, где и время течет по-другому, все запечатлевается в виде ярких шаров памяти. Это всегда были летние каникулы, зимой я там не бывал. Вот это одно из замечательнейших впечатлений жизни.

ГОРАЛИК До скольких лет вы ездили?

ГАНДЕЛЬСМАН Впечатления эти класса до четвертого, лет до одиннадцати-двенадцати, потому что потом восприятие слабеет и человек не может так остро воспринимать жизнь, когда все очень ярко, до слез.

ГОРАЛИК Каким вы вообще были ребенком? Как вы были устроены маленький?

ГАНДЕЛЬСМАН Я все больше плакал, я думаю, не столько от обиды… Наверное, был страшно избалован. Меня обожали родители, я рос в атмосфере любви сестер, бабушки, маминой мамы Гени Абрамовны… Она была хромая и часто падала, а папа над этим посмеивался. Ее надо было поднимать, я уходил в школу, а когда возвращался, иногда из-за двери слышал ее крики, что-то на идиш типа «вейзмир», она сама не могла подняться. У нее была деформирована нога – последствия убегания от немцев и эвакуации. Она постоянно роняла палочку, с которой ходила, и падала сама, а дворники-татары, жившие напротив, когда никого не было, вскрывали топорами дверь и ее поднимали. Это был предмет папиных шуток, папа очень любил шутить, как и его старший брат Марк. Папа в меньшей степени, чем Марк, но этот еврейский идиотизм сидел и в нем, есть такие идиоты… ну, в хорошем смысле. Такой примерно, как Шагал: когда я его увидел – я увидел папу, или этот великий пианист Горовец, вы видели, как он кривляется на сцене, – за кулису уходит, рожи корчит. Вот этот весь провинциальный идиотизм по отцовской линии присутствовал. Национальная пластика в чужой среде. Но папа был партийный человек и за пределами квартиры – никакого идиотизма… Да, я плакал. Помню себя все время в слезах. Видимо, я никуда не хотел, совсем никуда, это мама хотела: «вставай в школу», «пора на музыку» и т. д., что-то невозможное. Самым невыносимым испытанием были уроки музыки. Наверное, еще до школы меня начали таскать по учителям музыки, я этого не переносил, у меня не было дарования.

ГОРАЛИК Фортепиано?

ГАНДЕЛЬСМАН Да. Дарования не было и – это взаимосвязано – не было тяги, музыка мне давалась с трудом. Помню, когда меня приводили к частной учительнице – они все, наверное, были хорошими женщинами, но запомнились какими-то угрожающими, – как только я садился за рояль, я начинал плакать, ничего не мог сыграть. Это такая любовь родительская, которая может свести с ума. Наверное, так не только у евреев, но не зря же существует выражение «еврейская мама». Из-за любви, огромной любви, в которой я не сомневаюсь, мама меня мучила восемь лет – сначала частные учителя, потом ДПШ, что значит Дом пионеров и школьников. До сих пор мне снятся сны, что я не выучил урок по музыке. Второй страшный сон – это уже в связи с институтом. Мне очень трудно было на последних курсах, я учился в Электротехническом институте имени Ульянова-Ленина, где сначала держался на школьных запасах, а потом стало невмоготу. К тому времени я начал писать стихи, более или менее всерьез, что отвлекало. И я стал учиться откровенно плохо, последние два курса – как страшный сон, вот он и снится до сих пор, не знаю, как я окончил институт, надо было любыми правдами и неправдами не загреметь в армию, все это было запрограммировано родителями. И в результате лет девять жизни – пять с половиной в институте, а потом три года в конструкторском бюро – это, как говорят эмигранты на Брайтоне, вырванные годы.

ГОРАЛИК Когда вы избавились от музыки?

ГАНДЕЛЬСМАН В восьмом классе, когда я уже обнаглел и мог перечить маме – папа был человек гуманный, он в этом не участвовал, – тогда я сказал, что все, кончено. На этом мои музыкальные мучения прекратились. Принято говорить: «Я благодарен тому-то и тому-то за то-то и то-то…» Я никакой благодарности не испытываю – при всей моей любви к родителям, которых нет уже на свете, за уроки музыки я ничуть не благодарен, это была напрасная затея. Так же они меня вынудили пойти учиться на инженера, что не соответствовало моим наклонностям, боюсь, что и наклонностей никаких не было, но инженер… Тогда казалось, что это надежная профессия – знаете эти разговоры про кусок хлеба… Какой это был кусок хлеба? Особенно, когда рухнула советская власть… Смешно…

ГОРАЛИК Что было в школьные годы вокруг вас? Какими были школа, друзья, жизнь вообще?

ГАНДЕЛЬСМАН В школе я привык, класса до девятого в се было нормально.

ГОРАЛИК Вы хорошо учились?

ГАНДЕЛЬСМАН Да, я учился хорошо.

ГОРАЛИК Это, оказывается, редкость среди поэтов.

ГАНДЕЛЬСМАН А что, поэты такие тупые?

ГОРАЛИК Очень многим просто было очень скучно.

ГАНДЕЛЬСМАН Не знаю, в чем дело, я себя, наверное, заставлял. Ведь в школе ничего сложного нет. Как говорил мой друг, чтобы хорошо учиться, надо понять, что учителю от тебя надо. Очень легко соответствовать, просто надо приспособиться. Конечно, там очень неуютно – этот урок, лучи солнца сквозь пыльные стекла, а ты за партой сидишь, все эти запахи, завтраки… Всякое бывало… Вы знаете, есть такое ощущение, когда сгораешь дотла. Это очень серьезный момент любой биографии. Например, на уроках музыки я сгорал дотла от ужаса. Можно сгорать дотла и от счастья, это не важно. В школе тоже был эпизод, в самом начале первого класса. Я без конца вертелся, учительница меня называла китайским болванчиком. Хорошо, что не еврейским. Я вертелся, но у меня оказалась прекрасная память на детали: я помню всех пофамильно, кто где сидел, в какой колонке и на какой парте. На соседней сидела Зина Крутова. Помню, как она описалась на первом уроке. Советская школа – это общечеловеческий позор. Учительница ее стыдила перед всем классом. Страшное дело… Но это лирическое отступление. Так вот, в самом начале первого класса учительница написала записку родителям, что я плохо себя веду, те должны были расписаться, а я должен был записку вернуть. Я этого не знал, видимо еще не умел читать по-письменному. Записку я уничтожил, не дойдя до дома, понимая, что там что-то нехорошее, и на следующий день учительница поставила меня перед всем классом и спросила, где записка. Это был позор, уличение во лжи… Ну надо же было маленького такого человека поставить перед всем классом и стыдить! Я тогда сгорел дотла, с ног до головы, заплакал. Бездарно учителя себя вели. Я помню эту Екатерину Александровну, она была добрейшая женщина, но, видимо, так их учили… Я с удовольствием дружил, очень общительно существовал. Но и лицемерное умение приспособиться освоил быстро. К этому обязывает любой коллектив, надо уметь перестать быть собой и стать социальным животным. Вот еще один жестокий эпизод. Это уже позже, пятый-шестой класс. Сережа Измайлов влюбился в Ларису Васильеву… – видите, я всех помню. Они за одной партой сидели. Но она благоволила другому мальчику, Славе Давыдову, он сидел впереди Измайлова. И этот, который без взаимности, ножиком – сзади под лопатку сопернику, чуть-чуть, к счастью, поцарапал слегка… В общем, устроили пионерский суд. Опять же учителя шибко умные, все вынесли на суд, на какой-то пионерский сбор. Я дружил как раз с обидчиком, и надо было его осудить. А я не мог этого сделать, не помню, что я сказал, но я не осудил. Это не по смелости – дружба была важнее. Хорошо я поступил или плохо, не знаю, где-то посередине. Учительница сказала: «Ты сидишь на двух стульях». Суд свершился над всеми… Это школа начальная… Грустные времена продолжались и в другой школе – там началась производственная практика. Два дня в неделю из нас пытались сделать токарей. Шершавые два года, потому что я ничего не мог, я падал в обморок на заводе – ну, по избалованности, из-за неумения держать напильник… Это был кошмар, я прогуливал… а потом привык, приспособился и окончил школу почти на «отлично», потом два года в институте мог ничего не делать. В школе было отлично с физикой-математикой, а по русскому-литературе – четверка.

ГОРАЛИК А что вас в этот момент интересовало?

ГАНДЕЛЬСМАН Например, я был увлечен театром, увлекся рано, классе в пятом-шестом.

ГОРАЛИК А как это произошло?

ГАНДЕЛЬСМАН Ну, драмкружок рядом, друг меня туда затащил, сам он быстро выбыл, а я остался надолго. Играл в спектаклях, а когда повзрослел, школу окончил, это было место дружбы. Группа ребят, некоторые стали профессиональными артистами, каких-то знаменитых не получилось, но некоторые играли… Увлечение это абсолютно исчезло. Я, правда, страстно хочу написать что-нибудь для театра, но у меня не получается, нет драматургического таланта. Вообще я считаю, что театр – это гениальное изобретение, не будь в нем людей, потому что работники театра – больные люди, за очень редким исключением. Атмосфера больная. Наверное, любая артель – со стороны – состоит из чокнутых. Тем не менее я очень многих театральных людей знал и обожал театр, потом уже просто как зритель. 60-е годы – это расцвет БДТ в Ленинграде, и не только БДТ, это был расцвет театрального искусства, что, на мой взгляд, неслучайно, потому что в империи театр цветет и пахнет. Император ведь обожает театр, место в первом ряду, он и сам актер, как было в случае Нерона и многих-многих других. Вспомните актерские повадки Гитлера… Но действительно театр был такой, что сейчас, даже когда вижу лучших актеров, все это, на мой взгляд, никуда не годится по сравнению с тем, что было. Смоктуновский, Лебедев, Борисов… Созвездие гениев в одном коллективе. Так что увлечение было оправдано таким роскошным существованием театра. Почему так все происходило? Не только по эстетическим причинам. «Горе от ума» казался антисоветским спектаклем, искали подтексты, и небезуспешно. В «Ревизоре» Басилашвили играл Хлестакова, на вопрос «как дела?» отвечал: «Да так как-то все!» – и делал жест: мол, берут за горло, и воспринималось так, будто речь о Советском Союзе, хотя это Гоголь, «Ревизор», пьеса, прекрасная и без каких-либо намеков… Помню, в это время я встретил замечательного человека, может быть, это продлило мою любовь к театру, Ивана Митрофановича Куницына, он был выдающийся режиссер, профессионал, но он был «голубой». Я слышал, что такие люди существуют, но как-то отдаленно. Я был в него влюблен. Это интересный опыт, потому что я его обожал как человека, совершенно несексуально, у меня не было этих склонностей, но я был влюблен. И однажды он меня пригласил к себе домой. Я был юный еще и не знал, что такое секс. Он стал меня раздевать, очень медленно так рубашечку расстегивать, коньяком угостил, музыку поставил… Очаровательнейший человек, он не мог в театре работать, там его, по-видимому, не держали, поэтому он ставил на телевидении, а одновременно вел студию художественного слова в нашем районе, куда я и попал… Да, я пришел к нему в гости… Пришел, но сбежал. Помню, как заявился домой и как был потрясен тем, что мне придется бросить эту студию. Это был крах любви. Если бы у меня была хоть малейшая биологическая склонность к гомосексуализму, то, конечно, все бы произошло по взаимному любовному согласию… Он приглашал выдающихся артистов в нашу маленькую студию, они выступали, читали… Ну а потом я разочаровался.

ГОРАЛИК Был какой-то момент, когда вы думали поступать на актерский?

ГАНДЕЛЬСМАН Я поступал в Ленинградский театральный институт. К счастью, меня не приняли. Почему «к счастью»? Потому что прожил бы веселую и бесшабашную жизнь. Это неправильно. Я видел, как это происходит, на примере многих знакомых… Как-то так получилось, что жизнь все равно сталкивала меня с театром, кино. В четвертом или пятом классе пришли с «Ленфильма» отбирать мальчика в какое-то кино. И отобрали меня, одного из всего класса, я позорно этим гордился. Хотя я стеснялся и был скромный мальчик, но вот отобрали. И я, как потом шутил один человек, создал запоминающийся образ спины гармониста. В фильме «Девчонка, с которой я дружил» можно увидеть спину проходящего мальчика – это я. Много позже мой друг работал в кино композитором. Это был забавный и обаятельный человек, у него в пропуске на «Ленфильм» было написано «композир» вместо «композитор», по ошибке. Так я его и называл – композир. В титрах фильма «Мой друг» композитор – Нодар Киквидзе. Я попал на просмотр фильма, когда его никто еще не видел, восемьдесят какой-то год, правдивое кино, одно из лучших в нашем околотке. Ну и режиссер ничего, он, по-моему, считает себя гением. Как все они. И как-то я был приобщен: маленький зал, просмотр. Фильм закончился, я ему говорю: «Композир, а где тут музыка?» Там один фашистский марш, переделанный под советский, – и вся музыка, больше ничего. Что такое актерское поведение? Он приходил на худсовет, ему задавали тот же вопрос, что и я задал: «Где музыка?» Двадцать лет он числился на «Ленфильме» композитором, но, по-моему, не написал ни одной ноты. На худсовете он выстукивал музыку: «Вот, будет примерно так», – все так и тянулось, и тянулось… Потом они хотели с помощником режиссера, работавшим на «Моем друге», с Колей Седовым, сделать фильм «Афродита», рок-оперу. По тем временам это лихо звучало. В общем, не состоялась рок-опера… Нодар умер, Коля умер, «осталась одна Таня»… Вот такое лихое актерское существование, при этом всегда навеселе, всегда рядом красивые женщины, помимо жен и детей, которые как раз не рядом. В два часа ночи, бывало, он заваливался ко мне, и моя жена, бывало, спускала его с лестницы, потому что мы жили в коммуналке, негде было пить водку, кроме как на кухне, а тут соседи – полный завал. Но он запросто заходил, так повелось в те годы. Бесшабашная пошловатая жизнь. Пошлость очень приманчива, соблазнительна, и в актерской жизни ее так много. Я не имею в виду великие случаи, впрочем, они редки…

ГОРАЛИК Расскажите про институт?

ГАНДЕЛЬСМАН Институт – бездарное времяпрепровождение. Весело, но бездарно. Знаете, стройотряды какие-то, инерционно вынужденная жизнь, по институтским законам того времени. Надо было в стройотряд поехать – поехали. Я не знаю, что происходило, дружбы… – у меня остались приятельские отношения, милые, замечательные люди, они пошли своим путем… В то время я уже писал, но все, что я писал тогда, не сохранилось, у меня ничего не получалось. Первое из того, что сохранилось, – это 75-й год, тогда я уже ушел с инженерной работы, мне было двадцать семь лет. А еще на последнем курсе института я женился – так, фактически на год женился, но появился сын… Сын прекрасный, но все было неправильно. Развод, отсутствие жилья, денег. Заводить семью в таком положении… – только советские дети могли заниматься этими глупостями. Короче говоря, попал в конструкторское бюро «Электроавтоматика». Там я три года проспал, но уволить «молодого специалиста» нельзя было. Я категорически ничего не хотел делать, и не делал, помню, что я там перевел «Охоту на Снарка» Льюиса Кэрролла. Это был чуть ли не первый переводческий опыт, я не знал английского, но у меня была подруга, которая мне делала подстрочник, и я сидел там и переводил. А поэма довольно большая… Это был один из способов существования на службе. Остальное время – просто руки положишь на стол и спишь. Моя специальность называлась «системы автоматического управления летательными аппаратами», боюсь летать с тех пор, потому что если такие люди, как я, делали что-то, то это все летать не может, не должно. Правда, я ничего не делал… Честно говоря, я просто ждал окончания срока. Я его отбыл день в день, уволился и ушел в сторожа, куда уходили тогда многие. Но я был один из первых, я уходил в никуда, это не было еще очень уж модно. Более всего горжусь тем, что попал в угольную котельную, потому что в дальнейшем поэты работали все-таки в газовых, а у меня была настоящая, угольная. Я был в саже весь, черный, на берегу Невы, это было потрясающее место у Елагина моста. Там я начал жить. До этого, как я сказал, был перерыв на девять лет: институт и служба… До школы, детство все – абсолютно гениальное время. И потом, когда я освободился от социума… Я был снова женат, но вторично я женат уже больше тридцати лет…

ГОРАЛИК Каково было оказаться этим новым, освободившимся человеком?

ГАНДЕЛЬСМАН Это было восхитительно.

ГОРАЛИК Как был устроен день?



Поделиться книгой:

На главную
Назад