Посвящается О.А.
«Отяжелев, на голый лист стекло…»
Отяжелев, на голый лист стекло Чернильным сгустком слово, — И муза сквозь оконное стекло Уже войти ко мне готова. И вот, приблизившись, передает Мне в руки камень вдохновенья. Опять протяжным голосом поет Мое холодное волненье. И кажется, — я в первый раз постиг Вот это трудное дыханье. О скудный, суетный, земной язык, О мертвое мое призванье! «В упор глядел закат. Раскосых туч…»[28]
В упор глядел закат. Раскосых туч Не передать пустого выраженья. Я опустил глаза, и желтый луч Невольно повторил мое движенье. Увы, природа! Страшен праздник твой! Должно быть, это — насмерть поединок: И видел я, как за моей спиной Вскрывалась ночь, рвала покой личинок. И запах трав, и желтый ствол сосны, Последним взглядом вырванный из мрака, Постой, постой, — ты видишь, как тесны, Пусты объятья затхлости и мрака. Звезда! Ах если ты ведешь дневник, Ты на просторной занесешь странице Число и месяц, год и этот миг, Что я провел у жизни на границе. «Не в силах двинуться, на подоконнике…»
Не в силах двинуться, на подоконнике, Мы смотрим вниз, на ребра крыш и дней. О как понятно всем, что мы сторонники Потусторонних зарев и огней! Томительно слепое созерцание! Мы утешаемся и думаем, что нет У жизни имени, у дней названия, И все потусторонний ловим свет. Ах, каждый сон уже рассказан в соннике! И, как герани в глиняных горшках, Мы на крутом и скользком подоконнике Испытываем и покой и страх. «Незвучен свет, огонь неярок…»[29]
Незвучен свет, огонь неярок И труден лиры северной язык. О эта скорбь пустых помарок, Беспомощный и трудный черновик. Пером просторный лист пропахан, И черная сияет борозда, И полон нежности и страха Твой голос, бедная моя звезда. Но вот, бумажным, волокнистым, Зеленым небом стих мой повторен. Опять меня с блаженным свистом Одолевает неповторный сон. И мой несовершенный оттиск, Двойник стиха, по-новому поет, И странный вкус небесной плоти Мне темным чудом обжигает рот. «Бессонница, расширясь, одолела…»[30]
Бессонница, расширясь, одолела И напрягла тревожный слух. Мое По капле медленно стекает тело В неуловимое небытие. Касанье чьих-то невесомых пальцев. О влажный холодок щеки! Опять Глухая ночь на старомодных пяльцах, Глухая, начинает вышивать. Шуршанье тьмы и тусклый шорох шелка — И розой выцветшей душа глядит, Как ангел тряпочкой сметает с полки Сухую пыль веселья и обид. «Я знаю, ты, как жизнь, неповторима…»
Я знаю, ты, как жизнь, неповторима. По краю воздуха твой путь пролег. Гляжу вослед тебе — прозрачным дымом Твой путь, виясь, уходит на восток. Но вот, теряя призрак тяготенья, Я отрываюсь и взлетаю за тобой. И я скольжу твоей легчайшей тенью, Влеком потустороннею звездой. Смущенных облак вспугнутая стая. Прозрачны голоса, как синий лед. И воздух отмирает, остывая, И падает, и длится наш полет. Вот, как воздушный шар отчалив, Порвав докучливую нить легко, Плывет земля, прозрачная вначале, В иной покой, в такой покой, в такой — Кто б думать мог, что время невесомо, Что так похожи на полет года, Что нам одним с рождения знакома Нас в бытие уведшая звезда. Душа душой, как солнцем, опалима. Я сохраню твой золотой ожог, Я знаю, ты, как жизнь, неповторима, По краю воздуха твой путь пролег. «Не оторвать внимательную руку…»
Не оторвать внимательную руку, Не отвести прижатую ладонь, И пьет моя рука, подобный звуку, Такой неутомительный огонь. Прозрачной тишиной удвоен Наш сон, наш мир, наш свет — века. Пускай вдали, виясь, летят завой Сей непомерной розы в облака. И лепестки тяжелых молний, И вой, и голоса в огне — Зане наш мир покоем преисполнен И мира нового — не надо мне. Не оторвать, не потревожить — Дороже жизни этот сон. Распахнутую настежь мглу, быть может, Оставить вовсе не захочет он. Вне нас, ломая дикий воздух, Цветет гроза, и в облачной пыли Поет, недосягаемое звездам, Поет, сердцебиение земли. «О только б краешком крыла…»
О только б краешком крыла Растерянной коснуться страсти — Благоуханная зола Недоказуемого счастья! Мне тленье сладостно земли: Непрочный мир послушно тает — Так отлетают корабли Вдруг перепуганною стаей. И в обручальной тишине Почти бесплотно напряженье. О если б можно было мне Не знать иного вдохновенья! «Ладонь, ладонь! Отчетливым касаньем…»
Ладонь, ладонь! Отчетливым касаньем Напряжена земная глухота. Не мыслю выбрать я тебе названья Успокоительная пустота. Слова — ах эти слепки мыслей бренных — Мы знаем оба, друг, на что они? Гляди — лучами звезд иноплеменных Озарены глухонемые дни. Я ухожу в ладонь, в твое дыханье. О если б это смог я перенесть! Туда, туда, до первого свиданья, Туда от утомительного «здесь». «Ведь это случайно, что здесь я, что слышу…»
Ведь это случайно, что здесь я, что слышу, Что звезды в окне и что мир недалек. Ведь это случайно не тлеет за крышей Зажженный твоими словами восток. И я, прислоняясь к цветам на обоях, Их мертвенный запах не смея забыть, Не жду и не верю — я знаю — их двое, Вон там, за стеной. Их не может не быть. О как неотступны твои поцелуи! И сырость сползает с цветка на цветок. Я больше не смею, я слышу игру их. Не надо, не надо! Скорее, восток! «В который раз, тасуя карты…»
В который раз, тасуя карты, Их верный изучив язык, Я слышу голос дивной кары И пенье вероломных пик. О верный ветр твоих пророчеств, Освободительница смерть! Что есть блаженнее и кротче, Чем наша роковая твердь. Но посторонний шорох внятен: Он заглушает вещий звук. Так по узору черных пятен Ползет бессмысленный паук. И приглушив дремучим страхом Пленительный и милый зов, Он и меня питает прахом Уже давно умерших слов. Но все же я, тасуя карты, Их верный изучив язык, Я слышу голос дивной кары И пенье вероломных пик. «Прозрачен и беспомощно высок…»[31]
Лишь паутины тонкий волос Блестит на праздной борозде. Тютчев
Прозрачен и беспомощно высок Осенний голос красок в нашем мире. О первый звук непостижимой шири, Последний, чуть холодноватый срок. Прислушайся: запечатленный голос Еще звенит и тонет в синеве, Еще поет на скошенной траве Последней паутины звонкий волос. Мы все равно не сможем уберечь Сухие дни от босоногой смерти. Ступне прохладной радуйтесь и верьте И не жалейте прерванную речь. «Случалось, что после бессонной…»
Случалось, что после бессонной Ночи, наутро, Весь мир, как на снимке туманном, Вздвоен, он в тягость, Он жалок, робеющий мир. И только вдали этих облак Мертвая груда Глядит, как прощаясь с зарею, Медленно гаснет Последняя наша звезда. И ветер бессилен, и ветер не смеет — Ольга, ты помнишь? Ты слышишь? Так разве же в этом Чувственной смерти Незыблемый, голый покой? «Пустой и голый взор слепого рока!..»
Пустой и голый взор слепого рока! Ты подступаешь к горлу, тяжкий день. И вот уже — не принимая срока — Ложится, обнажаясь, тень. О тяжесть сумерек и увяданья! Нет, мы не в силах сердце уберечь. И спотыкается о гулкое дыханье Вдруг приневоленная речь. Он захлебнулся горечью и дрожью, Над нами тяжко сникший небосвод. Так лава пьет примкнувшее к подножью Растерянное лоно вод. «О тяжкий пламени избыток!..»
О тяжкий пламени избыток! Переливается шипя За грань души сухой напиток — Но в этом мире только спят. Поет расплавленное благо. Полуотверсты облака. Сожженная суровой влагой Пэоном схвачена строка. О соблазнительный глашатай Опустошительной мечты! О ветр, безумием богатый Осуществленной высоты! — Он жжет меня, текучий камень! Одолевающий зенит Расплесканный и тяжкий пламень! Но мир, сурком свернувшись, — спит. «Свидетельница жизни скудной…»
Свидетельница жизни скудной И скудного небытия, Звезда над тьмою непробудной! Душа бесплодная моя! Увы, беспомощна денница! Невыносимой высоты Суровый мрак опять клубится И еле-еле дышишь ты. О лицемерное упорство, — Не вынесет, о никогда, Прекрасного единоборства Порабощенная звезда. Звезда над тьмою непробудной! Мир пошевелится слегка И приглушит твой пламень скудный Неотвратимая тоска. «Так! Неопровержимый день рожденья!..»
Так! Неопровержимый день рожденья! Пять чувств, раскрытые цветком. Мне целый мир сегодня не знаком, Мне кажется, что он достоин удивленья. Но после многих, многих лет, когда Ты бледным и линялым оком Отметишь тень на облаке высоком И слово скучное и страшное услышишь — «никогда», Тогда-то восемь чувств совсем не много: Три новых — боль, тоска и смерть, И надо мною голубая твердь Раскроет щупальцы — все восемь — осьминога. «Окно склоняется вот так…»
Б. Поплавскому
Окно склоняется вот так: Окно, окна. А за окном все тот же мрак И та же ночь видна. Крутясь, зеленоватый глаз Звезды плывет. Земля, тебя и в этот раз Никто не назовет. Все та же ночь, и в руки к нам Плывет покой. И тяжесть стелется к ногам, И снова надо мной Окно склоняется вот так: Окно, окна. О этот рок, о этот мрак Бессмысленного сна! Бетховен («Мы жизни с ужасом внимаем…»)
Мы жизни с ужасом внимаем И, пустоту прикрыв рукой, Неощутимо отмираем, Чтим соблазнительный покой. Мы счастью хлопотливо рады. Душа до дна оглушена Предчувствием пустой отрады Опустошительного сна. Но вдруг отдергиваем руку — Тоской разверстые персты. Туда, туда, в глухую муку Твоей блаженной глухоты. Наш смертный грех — глухой Бетховен. Не по плечу нам горький свет. Вотще! День пуст и многословен. Что значит ветер сотни лет? Святая глухота! И вровень Любви — на эту высоту Нисходит горестный Бетховен, Развертывая глухоту. «Моя горбоносая ночь — это ты!..»
Моя горбоносая ночь — это ты! Профиль отца и бессонница. Мне памятна рухнувшая с высоты Образов дикая конница. Мне памятна ночь и в ночи — этот шаг Прерванной повестью схвачена, Растерянно входит слепая душа В смерч для нее предназначенный. Легчайшая знает — бороться не в мочь С ветром, безумьем и тучами. Твой профиль секирой врезается в ночь, Ночь отступает, измучась. Но ластится тьма, но не кончен рассказ. Ночь ни на чем не основана. И снова над серыми ямами глаз Горечь морщины безбровной. Мне памятен шаг за стеной. О мое Детство, и ночь, и бессонница. Вот снова ломает копье о копье Образов отчая конница. «О грязца неземная трактира!..»[32]
О грязца неземная трактира! О бессмертная пыль у ворот! Для кого эта голая лира, Надрываясь, скрипит и поет? Вновь шарманки старушечье пенье, Вновь сухие ползут облака, Вновь заборов пустое смятенье И шлагбаумов желчь и тоска. Этот мир — вне покоя и срока, Этот мир неподкупной мечты, Этот мир — лишь бессонница Блока, Неотвязный позор пустоты. «Гляди: отмирает и все ж накопляется бремя…»
Гляди: отмирает и все ж накопляется бремя Стихов и метафор — листвы у подножья ствола. И в тех, что легчайшею молью затронуло время, Зеленая жизнь незаметно уже отбыла. И медленный ритм, так похожий на ритм Мандельштама, Не мне одному указует на тонкую сеть Прожилок и жил и на образы те, что упрямо Живут, превратившись в прозрачную, милую медь. Но в двадцать четвертую осень мою это бремя Покойных стихов лишь слегка, лишь слегка тяготит. Не знаю, что будет со мною, когда между теми Листами увижу, что образ последний лежит. «Время, прости! Облачко на закате…»
Время, прости! Облачко на закате. Смотрим жемчужной разлучнице вслед. Уже и уже от долгих объятий Солнца чуть розовый — там — полусвет. Там, — над отливом, над морем, над пеной, Там — и над крабьими спинами скал, — Над горизонтом, — прозрачной и тленной Тенью, — лишь ты — вне земли и песка. Мир и земля, даже этот осколок Камня, и я, мы запомним легко Небо вне времени, сосны и смолы, Море и талое — там — облачко. «На гладкий лист негнущейся бумаги…»
А. Гингеру
На гладкий лист негнущейся бумаги Какая сладость нанести, спеша, Излучины, заливы и овраги, Моря, к которым ластилась душа. И островов растерянную стаю, И широту и долготу земли — Но вот уже на горизонте тают Отчаливающие корабли. Обратных парусов тугое трепетанье, В лиловый мрак ушедшая земля. Опять нас к новому ведет свиданью Суровая походка корабля. Не так ли мы на смертном, милом ложе, Спеша, наносим карту наших дней И доверяем нашу душу дрожи Потусторонних и тугих огней. «Отстаиваясь годы, годы…»[33]
Отстаиваясь годы, годы, В плену стекла и сургуча Живут наследники свободы Два черных, солнечных луча. Страшась блаженства и покоя, Стеклянным пленом тяготясь, Набухнув нежностью слепою, С подвальной мглою распростясь, Густой струей, на край бокала, Как бархат, — опершись слегка, Пожаром влажного коралла, Течет бессмертная река. Так мы храним вдали от взоров Земную молодость, но вот, Преодолев покой затворов, Она, расплавившись, течет. «Тупым ножом раздвинув створки…»
А. Присмановой
Тупым ножом раздвинув створки У чуткой раковины, мы Находим в маленькой каморке В перегородках влажной тьмы, Немного призрачного ила, Дыханье скользкой глубины, Лучом подводного светила Чуть озаряемые сны. И вот, почти прозрачным шумом Вдруг наполняется, спеша, Всей нашей комнаты угрюмой, Неразговорчивой, — душа. Вот так же, чуть раздвинем створки Неплотно пригнанных стихов, Как в нашей слышится каморке Незримый шорох голосов. Осина («Бог наложит к слою слой…»)[34]
Бог наложит к слою слой В тесном мире древесины, В мире, замкнутом корой, В мире дрогнувшей осины. Тишина на самом дне Мира без дверей и окон Расцветет в гнилом огне Темно-розовых волокон. Недоступна взорам смерть. Лишь дрожит, шурша листвою. Мира призрачная твердь И лицо его земное. Теплым мехом ляжет мох Согревать огонь прохладный, И протяжный стынет вздох Перед темнотой громадной. «Шахматы ожили. Нам ли с тобой совладать…»
Д. Резникову
Шахматы ожили. Нам ли с тобой совладать С черным и белым безумьем игры? Мы не должны, мы не можем, не смеем собрать И помешать им играть до поры. Кто их сокрытую волю расторг и отверз? Слышишь размеренный топот коней? Мечется вдоль по квадратам грохочущий ферзь В поисках черной подруги своей. Ты вовлекаешься в эту слепую игру Пешек, слонов, королев, королей. Вижу, я вижу, — ты гладишь вспотевшую грудь Взмыленных черных и белых коней. Медленно, в пол-оборота ко мне обратясь, Ты на себя надеваешь узду. Ты как подарок берешь эту темную страсть. Верно, я скоро к тебе подойду. «Чаинки в золотом стакане…»
Чаинки в золотом стакане — О влажный, выпуклый огонь! Касается стеклянной грани Чуть напряженная ладонь. Огонь неуловимый пролит, И жизнь на блюдце замерла: Умрут от воздуха и боли Чаинок влажные тела. Чаинка, жизнь моя, ужели И ты судьбой осуждена Упасть из огненной купели На край фарфорового дна? Улитка («Твой хрупкий и непрочный дом…»)
Твой хрупкий и непрочный дом На выгнутой прозрачной спинке В дыханьи влажном и густом Ползет по чешуе корзинки. Безглазая! Два лучика твоих В тревожном воздухе не могут Среди товарок, слабых и слепых, Найти свободную дорогу. Душа! среди тревожных слов Твой путь, твой день, должно быть, краток. Что могут лучики стихов! Чем ты предотвратишь утрату! «Строжайшей нежности вниманью…»
Строжайшей нежности вниманью, Винтовка, ты передана. Невестою обряжена И приготовлена к свиданью. Тебя прозрачною фатой Окутает бездымный порох. Ты жениха найдешь в просторах, В прицельной рамке кружевной. Поет над головой струна, И брызжутся камней осколки. Изменница, невеста, стольким Ты в тот же день обручена! «Эх, балалайкою тренькай…»
Эх, балалайкою тренькай, Плачь, неземная струна! Здесь, у скамейки, маленькой Тенором вторит весна. Прячется за парапетом, Там, над пустою Невой, Отблеск вечернего света, Отблеск совсем голубой. Милая, милая, вдосталь, Милая, нам до зари — Там, у высокого моста Гаснут с зарей фонари. Спрятался месяц за тучку, Больше не хочет гулять. Дайте мне правую ручку К пылкому сердцу прижать. «Лазурный ветер благостыни…»
Лазурный ветер благостыни, Небесной, емкой высоты — В моей отторженной пустыне Неукоснительней мечты. О неповторная неволя, Беленый, скучный потолок, — Где ты, растрепанное поле Цветов, волос, и губ, и строк? Звезда наперсница свиданья, Слепой покой монастыря, О похладевшее лобзанье И лжесвидетельство — заря! Гляжу на неповторный иней — О свет тлетворной пустоты, О ножки, ножки, — где вы ныне, Где мнете вешние цветы? «Firenze divina! О pallida seta!..»
Firenze divina! О pallida seta! О палевый шелк, облачко и закат, И с севера брызжет лазурного света Стремительной болью, в глаза, водопад. Рвется томительный дым у подножья, Хлещет огонь о бока. Выше, костер! И простерта над ложью Шелка — слепая рука. Савонарола! Неистовство пепла! Савонарола! И верой слепа Болью, любовью гудела и слепла, Билась толпа, Точно огнем, озаренная страхом. Верой сжигавший — сожжен. О проповедник — и с огненной плахи Каменный лик — в небосклон. И тень налегла. Но от века одета Флоренция в палевый, облачный шелк. Firenze divina! О pallida seta! О память — в веках отдающийся голк. «Венеция! Наемный браво!..»
Венеция! Наемный браво! Романтика и плащ, и шпага, Лагун зеленая отрава — Век восемнадцатый — отвага! Венеция, невеста, вашим Быть постоянным кавалером. Адриатическая чаша И теплый ветр над Лидо серым. И бегство, — бегство Казановы, Свинцовых крыш покатый холод. Венеция! Последним словом, Как ночь к плащу, — я к вам приколот. ПОСВЯЩЕНИЕ Пред Вами полтораста лет, Послушные, сгибают спины. Лагун и дней тогдашних свет Знаком в глазах Марины Цветаевой. «Неугомонный плащ и пистолетов пара…»
Неугомонный плащ и пистолетов пара И снежной пылью пудренный парик. Душа — несвоевременный подарок И времени понятный всем язык. Сквозь жизнь, сквозь ветер, Сквозь пепел встреч Единственную в свете Не сметь И не суметь сберечь. Так, так, — вон там, из глубины зеркальной Мелькнувшее в последний раз, — прощай. Полсотни лет! Полет первоначальный Его неугомонного плаща. Сквозь жизнь, сквозь ветер, Сквозь пепел встреч Единственную на свете Не сметь И не суметь сберечь. Полсотни лет! Там, в воздухе, недвижен, Там, на стекле, чуть уловимый след. Воспоминание! Что день, то ближе Неумолимых дней великолепный бред. Сквозь смерть, сквозь ночи, Сквозь пепел лет Все тот же почерк — Oh, tu oublieras Henriette. Невольник памяти! Он тот, кто верен Сквозь жизнь и смерть — бессмертнейшей Henriette. Что эта жизнь? Легчайшая потеря Старинного плаща, и мира нет. *** Это имя знакомо всякому, Кто в мире, как он, — иностранец. Джакомо Казанова — Венецианец. «Одичалые, русые косы…»
Одичалые, русые косы, Одичалые гривы коней. О ночные, холодные росы По-над волжских, дремучих степей! Орда моя, звезда моя, Золотая моя орда, Голубая ночь и упрямая, Упрямая моя звезда! Храп и тяжелая пена, Рвущийся ветер — пади! Раковина — белое колено, Раковина, — погоди. Вой и плачь — звени, струна, Пойте, злые удила, — Ветер бьет, и ветер сыт Диким топотом копыт. Не подымешь то, что бросил, Но осмелишься — и в кровь. Гололобая и раскосая, Татарская моя любовь! Одичалый и пьяный, полынный, По-над волжский, дремучий простор. О курлыкающий, журавлиный, Журавлиный и вольный шатер! Орда моя, звезда моя, Золотая моя орда, Голубая ночь и упрямая, Упрямая моя звезда. «Воронье твое оперенье…»
Воронье твое оперенье. Воронья, глухая звезда. О черное вдохновенье. Взрастившее городя! Сцепленье гранита и страха! Пока он безмолвен, восток. Пока разговорчива плаха. Куда как беспомощен рок! О голос бессмысленной тучи! Он бьется, тяжелый слепень. Твой ветер, твой волжский, певучий. Мечтательный стенькин кистень. О тяжесть державного груза! Трепещет года и года Казненной рылеевской музы Глушайшая в мире звезда. Сменив николаевский штуцер На маузер и пенье курка, Ты белишь в дыму революций Кирпичные стены Че-ка. И все же, что может быть слаще, Чем горькая радость моя — Твоя от твоих тебе приносяща О всех и за вся. «Две стрелки, — о на миг, к не новой встрече…»
Две стрелки, — о на миг, к не новой встрече Приблизит время, и опять они Ползут, два близнеца, с плечей на плечи Все тех же цифр, сквозь дни и дни. Привычный круг без мысли огибая, Вотще, бессмысленно спеша, Не перейдет фарфорового края Часов пружинная душа. «Нам, постояльцам подозрительного дома…»
Нам, постояльцам подозрительного дома, Который называется земля, — Едва ли ведомы и даже вовсе незнакомы Тяжелый ветр и тяжесть корабля. Но накануне смерти, все сложив пожитки, Мы вспоминаем — ах, ах в первый раз — Две видовых, случайных две иль три открытки И некий, смерть не заслуживший, час. «Мы стряхиваем жизнь, как пепел папиросы…»
Мы стряхиваем жизнь, как пепел папиросы, Мы прожигаем сердце, брюки и жилет, Но все забыв легко и все заботы сбросив, Вдыхаем мы дымок сухих и теплых лет. Когда же дряхлый день на баллюстраду парка Присядет надолго, ах, насмерть отдохнуть, Нам обжигает рот пригоркшая цигарка, И пеплом пахнет жизнь — наш неуютный путь. «Удостоверься: звездные лучи…»
Удостоверься: звездные лучи Не только глазом ощутимы. К узнанью сердце приучи Вниманием ненарушимым. Почувствуй запах их и вес, Пойми их матерьяльный голос. Полны вещественных чудес Скрещенья тьмы и звездных полос. «А мира нет и нет. Кружась, отходят звезды…»
А мира нет и нет. Кружась, отходят звезды, Бесспорные дряхлеют облака. О смерти желтая река! О пустотою пораженный воздух! Ужели нам иного воплощенья Обетованного — не обрести? Бесполая земля, прости, Мое к тебе сухое отвращенье! «Как тяжелы и непокорны тучи!..»
Как тяжелы и непокорны тучи! И эта действенная мгла Ужель кого-нибудь могла Не сбросить с вероломной кручи? Молчит неопытная твердь, И рвется надвое дыханье. Я жду: до первого свиданья, Моя возлюбленная смерть! «Податливое колебанье перекладин!..»
Податливое колебанье перекладин! Прикрывшись облаком, мой сон глядит, Как я карабкаюсь. А ветер беспощаден И лесенка беспомощно звенит. Качаясь над тугим пространством, — замираю — Вот перетрется тоненькая нить, Вот-вот. — Я это ощущенье называю Невыносимым словом — жить. «Увы, он бессмертен, рифмованный узел!..»
Увы, он бессмертен, рифмованный узел! Увы, мы не можем земные покинуть стихи! Но отданы мы легкомысленной музе И годы, как голос, вдоль нот отойдут на верхи. Кто с музой и с жизнью не точно срифмован, Тот должен покинуть исчерченный наш черновик. И вместо досадного — новое слово Суровый и неистощимый отыщет язык. «Тише смерти, тише жизни…»
С. Луцкому