V. Виттория Колонна. Последние годы. Великое отречение
Никто не был в такой степени жертвой своего гения, как Буонарроти. Контраст между художником и человеком вызывал удивление и жалость. С резцом или кистью в руке Микеланджело казался гигантом меж гигантов, предводителем в группе великих творцов. Но божественный Титан, воплотивший Сотворение мира и Страшный суд, был в своем повседневном существовании самым смиренным, колеблющимся и беспокойным из людей. Замученный братьями, которые беззастенчиво эксплуатировали его щедрость, задерганный заботами своих больших предприятий, истерзанный угрызениями своей чрезмерно щепетильной совести, он не имел ни мгновения искренней радости или живого душевного порыва. Для довершения несчастья, и это было источником тайных и жгучих мучений, он был в трудных отношениях с грозной силой Вечно-женственного. Женщина привлекала его и смущала. «Сила прекрасного лица – как она пришпоривает меня! Ничто в мире не дает мне такой радости», – говорит он в одном из сонетов. С одной стороны, женщина распаляла его горячее желание красоты; с другой стороны, она будоражила его чувства, разжигая похоть, – и, странная вещь для итальянца, всякая уступка плоти казалась ему смертным грехом; его сонеты и мадригалы – лишь нескончаемая жалоба на бессилие достичь морального совершенства, в противовес безумным желаниям и ребяческим угрызениям совести. Можно сказать, что это стихи человека, который ничего не знал об истинной любви и никогда не был любим. Вместе с тем, женщина оставалась для него источником бесконечного энтузиазма и вечного опустошения. В сущности, этот уникальный и суровый посвященный в Вечно-мужественное ничего не понял в женской душе. Он не знал ни силы ее, ни слабости, ни ее добродетелей, ни грехов. Но нежное тело и таинственная душа женщины не прекращали волновать его. Становясь старше, он все больше замыкался в своем одиночестве и восклицал, подобно Сципиону: «Я менее всего одинок, когда я один». Но он лишь еще больше страдал от этого. Послушайте эту плачевную элегию о самом себе: «Увы! Увы! Когда я обращаю взор в прошлое, то не нахожу ни одного дня, принадлежавшего мне! Ложные надежды и тщетные желания, сейчас я это понимаю, держали меня, плачущим, любящим, горящим и вздыхающим (ибо смертельный недуг ведом мне) далеко от истины… Увы! Увы! Я иду и не знаю, куда, и страшусь… И если я не ошибаюсь (о, угодно Богу, чтобы я ошибался!), я вижу, вижу, Господи, вечные мучения за зло, которое я творил, зная Добро. И я могу только надеяться».
Но на подступах к старости, в шестидесятилетнем возрасте, он встретил необыкновенную женщину, чья задумчивая нежность дала ему как бы бледный отсвет того счастья, которое он тщетно искал.
Дочь Фабрицио Колонна и Агнес де Монтефельтро, Виттория Колонна (род. в 1492 г.) принадлежала к высшей итальянской аристократии и была одной из величайших женщин Ренессанса. В семнадцать лет она вышла замуж за Ферранте Франческо д’Авалоса, маркиза Пескара. Их медовый месяц прошел в замке маркиза, у прелестного Неаполитанского залива. По вечному закону притяжения крайностей серьезная Муза безумно любила красивого рыцаря, который должен был стать победителем при Павии, но был также и неисправимым Дон Жуаном. Виттория, обладавшая красотой скорее мужественной и величественной серьезностью, была прежде всего женщиной образованной. Она сама так характеризует себя в сонете: «Грубые чувства, неспособные образовать гармонию, порождающую чистую любовь благородных душ, никогда не пробуждали во мне ни удовольствия, ни страдания. Чистое пламя подняло мое сердце столь же высоко, сколь низкие мысли его опускают». Столь серьезная натура не была создана, чтобы удовлетворить маркиза де Пескара. Он обманывал ее всячески даже и в собственном доме. Ничто не изменилось. В отсутствии или дома, верного или неверного – она продолжала его любить с той же страстью. После его смерти она стала поэтом, чтобы увековечить его славу, и ее сонеты вызывали восхищение ее знаменитых друзей Садоле, Бембо, Кастильоне, Ариосто и т. д. Эти стихи сделали ее знаменитой по всей Италии. Так она продолжала жить, со своим дорогим идолом, в одиночестве, окруженном дружбой, как в одном из тех маленьких круглых храмов, построенных для утонченных встреч, в тени римских вилл, – убежища скромные и скрытые, но из них можно охватить взглядом беспокойный город и обширную округу Рима.
Когда Микеланджело встретил Витторию Колонна (в 1535 г.), ей было сорок три года, а ему – шестьдесят один. Он был поражен видом женщины, чьи строгие и грустные черты напомнили ему его титаниду, трагическую мраморную «Ночь» из капеллы Медичи. Знаменитая маркиза Пескара показалась ему свергнутой королевой, с ее орлиным профилем, слегка суровым ртом и властными глазами, имевшими силу повелевать. Это была мужественная женщина, которая, казалось, была одарена способностью любить осознанно и силой воли, – вещью редчайшей у женщин, которую Микеланджело не считал возможной. Она покорила сердце великого художника с первого взгляда, заговорив с ним об искусстве так, как никто никогда с ним не говорил, и объясняя ему его собственные труды так, как и сам он не смог бы сделать. Тогда сердце одинокого старца было охвачено огнем, как сухое сено. Он послал Виттории несколько сонетов, наполненных пламенем слишком горячим, чтобы быть лишь духовным. Виттория сумела быстро утешить этого старого ребенка, всегда готового пробудиться навстречу каждому художнику. Она уехала в один из многочисленных монастырей, в котором обыкновенно уединялась, и послала Микеланджело спокойное письмо, полное дружбы и разума, призывая его к высокому искусству, к его труду и к Богу. Начиная с этой минуты между ними установились самые прекрасные отношения, которые только могли быть между величайшим гением и женщиной высочайшей культуры ума и духа. Что касается его, то огонь продолжал подспудно тлеть, являя изредка робкие искры в форме платонических сонетов. Что касается ее, это была нежная дружба, материнское сочувствие, умная помощь, которая распространялась на всю жизнь художника. Душа Виттории оставалась верна неблагодарному усопшему, неверному Франческо д’Авалосу. Но Микеланджело осмеливался думать, что она отдавала ему предпочтение перед другими своими друзьями.
Виттория Колонна жила в Риме в монастыре Сан Сильвестро. Каждое воскресенье несколько ее друзей собирались в саду, на каменной скамье, возле стены, увитой плющом. Некий испанец, художник Франциско де Олланде, который был допущен в этот тесный круг, оставил нам живые воспоминания об этих эстетических, философских и религиозных встречах в «Четырех диалогах о живописи». Виттория являлась ему в своей высшей роли, с совершенной грацией и тонким умом светской дамы, без тени педантизма, скромная, умевшая с необыкновенным искусством и очень тонко развеселить сурового великого человека (Микеланджело) и заставить его говорить с иностранцем. Своей верующей душой Виттория возродила веру в художнике, поколебленную разочарованиями и несчастьями его жизни. Наконец, примером своих «Духовных сонетов» она разбудила в нем поэта, спавшего с юности. Эти она преподнесла ему ценнейший из даров. Ибо его сонеты, абстрактные, но полные скульптурной мысли и пламенного платонизма, были утешением его старости. В них можно найти некие духовные упражнения, в центре которых он изваял собственную душу.
Безоблачная дружба между Микеланджело и Витторией Колонна продолжалась двенадцать лет (с 1535 по 1547) до самой смерти маркизы. Но до этого сердцу Виттории был нанесен новый удар, возможно, более тяжелый, чем тот, который был вызван ее вдовством, удар, который должен был отозваться трещиной и в сердце ее друга. С 1534 года Виттория возымела страстный интерес к движению религиозной реформы, которая проявилась в итальянской церкви и чьим лидером был Хуан Вальдес. Проповеди Бернардино Оккино в Неаполе наполнили ее энтузиазмом. Знаменитые прелаты Гиберти, Садоле и Гаспаре Контарини высказались за проведение реформ и создали общество, выступавшее за очищение церкви, которое назвали Collegium de emendata Ecclesia. Речь шла не только о реформе церковных нравов, но также и о некоторой свободе толкования Писания верующими и о пробуждении веры индивидуальным чувством. Воспламененная этими идеями, Виттория Колонна разделяла их со своими корреспондентами Рене Феррарским и Маргаритой Наваррской. Эта редкостная элита была грубо повержена и развеяна категоричным вмешательством римской курии. Ее возглавлял тогда Караффа, фанатический епископ Киети, ставший папой под именем Павла IV и учредивший в Италии инквизиционный трибунал. Он решил убить в зародыше зарождающуюся секту путем безжалостного истребления ее учредителей. Вальдес бежал в Швейцарию; Оккино был заключен в тюрьму и предстал перед Римской курией. Потрясенная Виттория пыталась сопротивляться. Но кардинал Пол заставлял ее отказаться от мнимой ереси, убеждая ее, что нужно посвятить свою свободу Богу и единству церкви. Виттория была слишком доброй католичкой, чтобы не подчиниться приказу, исходящему от папского трона. Она согласилась не только отречься от Оккино, но еще и выдать его рукописи инквизиции. От этой вынужденной жертвы, от этого духовного насилия, которому она со слезами должна была подчиниться, ее сердце осталось разбитым и бессильным. Нельзя было разбить безнаказанно силу ее души. Отречение от воли вопреки сознанию – это самоубийство души. С этого времени Виттория больше не была самой собой. Вместе со свободой веры она утратила и силу освещать все. Свободные встречи в Сан Сильвестро прекратились, и маркиза удалилась в монастырь Витербе. Через несколько лет она вернулась умирать в Рим в монастырь св. Анны (1547). Микеланджело навещал ее на смертном одре. Бесконечная тонкость его чувства, робость и глубина его большой любви выразились в таких словах, сказанных им Кондиви: «Ничто не печалит меня больше, чем мысль, что я видел ее мертвой и что я не поцеловал ее лоб и лицо, как я поцеловал ее руку». И биограф добавляет: «Эта смерть надолго выбила его из колеи; он словно потерял рассудок».
Когда рассматриваешь жизнь Микеланджело после исчезновения Виттории Колонна, создается впечатление быстрого заката солнца, последовавшего за тревожными сумерками, и глубокой ночи.
Действительно, духовное солнце, доселе освещавшее его закат, померкло для него. Отныне небо его души покрылось как бы черным крепом, чья тень распространилась на остаток его существования, обесцветила его чувства и затемнила его мысли. Больше нельзя найти следов мужской твердости, могучего энтузиазма, характерных для его зрелого возраста, в меланхолических статуях или в темных картинах, выходивших из-под его резца или кисти за те семнадцать лет, что он еще прожил. Его сонеты воспевают теперь лишь печаль, безнадежность и кару. Откуда это разочарование, похожее почти на деградацию? Объяснение этому находится в природе психических связей великого художника и маркизы Пескара. Если бы их души действительно понимали друг друга и были тесно связаны, то их духовная связь могла бы продолжиться и после смерти Виттории. По крайней мере, она оставила бы луч энтузиазма и веры в ценность жизни. Он постоянно ощущал бы ее присутствие. Без сомнения, благороднейшая симпатия царила меж ними, но она не сплавила их воедино. Их души соприкасались, но не проникали друг в друга. В соответствии со своей ортодоксальной верой он считал, что она в раю, но непреодолимая бездна разверзлась между безутешным влюбленным и холодной фигурой, которую он видел на смертном одре. Для него усопшая была воистину мертва. Отсюда трагическое одиночество, которое окутывало его все более плотным покровом до его смертного часа, вопреки его всемирной славе, могущественным покровителям и многочисленным друзьям.
Он больше не верил в любовь; он еще верил в искусство. Это некоторое время его поддерживало. Но, не чувствуя более, как горячий источник вдохновения нисходит в его сердце, и поняв, что растущая безнадежность видна в его последних трудах, он стал сомневаться и в самом искусстве. Послушайте этот прощальный привет двум божествам, которые были силой и славой его пути: скульптуре и живописи:Средь жизненного бурного теченья
Уж утлую ладью мою прибило
К той общей гавани, что всем служила
Разгрузкой от добра и преступленья.
И страстное мое воображенье,
Что из искусства идола творило,
Полно ошибок, ясно вижу, было:
Ко злу людей приводит вожделенье.
О, думы легкомысленного строя,
Вы двум смертям соприкоснулись тесно —
Одна уж есть, другая угрожает.
Ни кисти, ни резцу не дать покоя
Душе, возжаждавшей любви небесной,
Что нам с креста объятья простирает.
Мир и любовь, Природа и искусство – все это умерло для мрачного старца. Единственная мысль владела им: достичь вечного спасения, работая в соборе св. Петра. Этот памятник должен был быть внешним подтверждением, в глазах всего мира, папской власти и ее господства над миром. Старый Микеланджело видел в папстве единственную силу, способную спасти человечество от грехов и упадка. Он работал в колоссальном здании при тринадцати папах, и сейчас он задумал еще, по его собственному выражению, «возвести собор Бруннелески над базиликой св. Петра», то есть завершить ее столь же большим куполом, что и во флорентийском соборе. Он не дожил до осуществления этого плана, но он построил деревянную модель купола с мельчайшими техническими деталями из камня. Эта модель до сих пор находится в Ватикане, и план был скрупулезно исполнен его последователями. Этот труд, который в архитектурной перспективе формирует как бы вершину Рима и венчает семь холмов, казался ему лучшим средством достичь вечного спасения и искупить ошибки и заблуждения, которые он совершил. Увы, он теперь трудился не по вдохновению, а в наказание! Порой случалось, что он проводил ночь в деревянной хижине, построенной на террасе этой каменной горы – важнейшей из христианских базилик, – и озирал с этой высоты Вечный город, спящий под искрами звездного неба.
Там восьмидесятивосьмилетний старик окидывал мысленно взглядом всю свою жизнь и находил лишь неуверенность в своих неслыханных усилиях и суетность в своем гордом выполнении. Заставил ли он заговорить пророков Сикстинской капеллы? Достиг ли он своего Бога? Какая судьба ждет погрязшее в грехах человечество? Близок ли день Страшного суда? Ах! Далеки были от него, как и для мира, дни счастья, мира и света, обещанные Колонна при их встречах в Сан Сильвестро. А она сама, дама его помыслов, где была она? Печать, горевшая на его челе, не подавала ему никакого знака, никакой утешительной мысли. Вопреки всем его умерщвлениям плоти и безумному труду, мир иной оставался неумолимо закрыт. Расстояние не только не уменьшалось, но росло между ним и этой бездонной глубиной. Тогда отдельные угрызения совести охватывали старого божественного Титана. Космические силы, вызванные некогда им в капелле Медичи, Ночь и День, Утро и Вечер, эти языческие божества, которым он поклонялся и которых воплотил в своих дорогих мраморных идолах, после того как они были вылеплены его влюбленными руками, – не мстили ли они ему сейчас? Уже пришел Вечер, чтобы набросить покров на его глаза и помешать ему увидеть лицо и глаза Любви. Приближалась великая Ночь, которая окутает его своим черным плащом и скроет от него навсегда свет вечной жизни. Вскоре ее призрак положит руку ему на сердце, «и время прекратит свой бег», Beata l’alma ove non corre il tempo, и сменит «из бурь ужасных к сладкому покою», de l’orribil procella in dolce calma. Но что будет дальше?
За три дня до смерти несговорчивый старик, уже полумертвый, захотел совершить прогулку верхом. Упав от слабости, он был вынужден повернуть назад и лег, чтобы больше не встать.
Тогда у него была единственная мечта. Он видел себя снова на террасе собора св. Петра. Завершенный купол вздымался возле него в звездное небо. В вышине сияла, словно красная комета, его собственная звезда, звезда Микеланджело. Очень высоко в пустынной части неба сияла, словно белая искра, звезда дамы его грез. В глухих раскатах грома ему казалась белая тосканская капелла, где царили «Мыслитель» и «Воитель», пробуждалась его титанида – мраморная «Ночь», чтобы приблизиться к нему. Позади нее шли «Умирающий раб» и «Раб, рвущий путы». В крике двух освобожденных пленников ему казалось, что толпа неведомых братьев вставала в тени и что звезды приближались к земле, чтобы сиять, подобно солнцам. Он видел также, как звезда дамы его помыслов приближается к его собственной, и тогда ему казалось, что через лучи, несущие мощные мысли всех этих живых звезд, Земля сможет, наконец, снестись с Небом…
В этом видении Микеланджело словно предчувствовал будущее мира через собственное усилие. У него было также ощущение, что вопреки грусти, омрачавшей его последние годы, свет его гения не угаснет и будет озарять и будущие времена.VI. Микеланджело – провозвестник современного искусства. Гений скорби и Вечно-мужественное
В своем прекрасном исследовании современного искусства Робер де ла Сизеранн высказал идею, что античная скульптура изображала
Действительно, именно он внес в скульптуру чувство печали и мысли. Никто до него не вкладывал в мрамор столько скорби, не в ущерб красоте, как он сделал в «Умирающем рабе», в «Ночи» и в «Пьете». Добавим, что у него это не пассивное страдание, как в средневековых распятиях и изображениях Мадонн, а активное страдание, то есть сопровождаемое мыслью и сильной реакцией воли. С другой стороны, он внес в живопись великие битвы мысли, битвы космические и битвы человеческие. В росписи потолка Сикстинской капеллы, как и в «Страшном суде», мы присутствуем при борьбе великих принципов, которые спорят в мире, и эта борьба приводит к их эволюции. Мы видим их в фигуре Господа и его ангелов в их величайшей деятельности; мы вновь находим их у пророков и гениев, которые трудятся в урагане духа; мы вновь видим их бессознательно действующими в вихре страдающего и воюющего человечества с неслыханно энергичными жестами и силой экспрессии. Но здесь мощная мускулатура и бурные движения выражают не реальные битвы, как у античных атлетов, а моральную борьбу и духовные силы. Поэтому можно утверждать, что преображая своим языком – языком мрамора и фресок – гигантские битвы своей души и истории, Буонарроти был важнейшим инициатором современного искусства. Ибо он привнес туда высокие темы Скорби и Мысли, темы, в бездны которых до конца не проникли еще ни он сам, ни современное искусство. Можно даже сказать, что они доросли только до пропилеев этого храма.
И если мы сейчас спросим себя, каково трансцендентное значение индивидуальности Микеланджело и его гения, его психических особенностей и в некотором роде метафизической печати, мы сказали бы, что это специфическое проявление
Глава VIII Корреджо и гений Любви
Великая Любовь есть воскресение через жертву.
Волхв и два архангела Возрождения, чьи тайные мысли мы исследовали, осуществляли синтез античного мира и христианства тремя различными путями: Леонардо – через гений Науки и Пророчества, проникавшего до первоистоков вещей; Рафаэль – через гений Красоты, который сближал противоположности в божественной гармонии форм; Микеланджело – через силу Воли и гений Индивидуальности, который отождествляется одновременно с человеческим бунтом и божественной мощью.
Они пришли к весьма разным результатам.
Леонардо, углубившись в тайну Добра и Зла в мужчине, как и в женщине, и в вечное противоречие между человеческим и божественным, в конце концов нашел их гармонию в представлении идеального существа: Андрогина, совершенного сплава Вечно-мужественного и Вечно-женственного, проекции их личного опыта и их внутренней жизни. Но это было лишь видение отдаленного идеала, еще не воплотившегося в человечестве.
Рафаэль, одаренный удивительной интуицией Красоты, применил ее к светской и религиозной истории и осуществил на короткое время союз эллинизма и христианства через пластическую грацию форм. Платон и церковь словно пришли к согласию в «Афинской школе» и «Диспуте». Но это лишь внешняя гармония, перемирие. Две фрески смотрят и улыбаются друг другу в Ватикане; но спор продолжается в реальности и вновь становится битвой.
Микеланджело, с его прекрасной индивидуальностью Титана-пророка, пришел в конце концов к осуждению восставшего человечества, погрязшего во зле, и к отречению от человеческой воли перед божественным всемогуществом. Из-за своей двойственной натуры и своего двойного усилия он предвосхищает одновременно мистико-клерикальную реакцию, которая будет превалировать два века в управлении Европой, и приближение революционного века – необузданным индивидуализмом, который готовился разбить все цепи.
Два мира, которые боролись внутри него, как два близнеца в утробе библейской женщины, будут более обособлены, чем когда-либо, и в последующие века столкнутся со столькими другими видами насилия в сфере мысли, искусства и жизни. Всегда ли это будет так? Действительно ли они предназначены природой вещей к вечной борьбе, которая на каждом этапе обретает новое оружие и новую силу?
На этот вопрос одинокий художник итальянского Возрождения, который жил особняком от всех остальных и чья почти неуловимая индивидуальность скрывается в тени, но чьи труды оставили позади него луч света, отвечает так: «То, что начали Наука, Красота и Сила, может завершить лишь Любовь. Но это будет не любовь земная, которая есть лишь желание, насилие, эгоизм. Это не будет даже та любовь, которая, родившись из чувств, стремится возвыситься и вырасти. Это будет Любовь всеобъемлющая, универсальная, которая спускается с небес, чтобы оплодотворить мир, любовь, которая все понимает и разделяет симпатией, любовь воистину божественная, которая дает без меры и никогда ничего не просит для себя самой. Ей будет дано связывать и натягивать невидимые цепи, которые заново приблизят Небо к новой Земле. Только красота Души может вернуть людям гармонию, утраченную из-за разрыва чувств и ужасов ненависти».
Художник, который так говорит своими трудами, – это Антонио Аллегри, прозванный Корреджо.
Я назвал Леонардо, Рафаэля и Микеланджело архангелами Возрождения, ибо они были носителями сверхчеловеческого пламени. Но, рассматривая вблизи эти удивительные существа, можно все же догадаться, что эти люди обретали свой гений путем длительной работы в предыдущих земных существованиях. Ничего подобного не происходило с Корреджо. Было сложно предположить, каково было его предыдущее существование в нашем мире. Он является нам, подобно серафической душе, явившейся из высшей сферы, с эфирной планеты, освещенной чистейшим солнцем. Душа, спустившаяся однажды на землю, чтобы научиться постигать там человеческое страдание. Это страдание он хотел пройти сам, чтобы лучше облегчить их у других. Оно могло его задеть, но не затрагивая его высшую натуру и трансцендентное спокойствие. Он мог вынести это страдание с той же кротостью, которая заставила его принять его воплощение. И вопреки своим тайным мучениям, он должен был уйти, как и пришел, с улыбкой.
I. Детство и юность
Городок Корреджо, где родился художник, находится на Ленце, возле Пармы, между Реджо и Моденой. Укрепленный замок и церковь в центре огромной ломбардской долины образуют центр поселения в отдаленные времена. Антонио Аллегри родился в 1492 году в Корреджо, в семье горожан, жившей в скромном достатке. Его отец, торговец тканями, предназначал своего сына к занятиям словесностью. Самым выдающимся из его наставников был доктор Ломбарди, человек величайшей культуры, который преподавал словесность и красноречие в университетах Болоньи и Феррары. Молодой Аллегри получил также солидные знания обо всех научных и литературных темах, входивших в образование его времени, и можно поверить, что ученик извлек сокровища из уроков великого человека. Но формально он отказался заниматься словесностью. Он был из тех, кто принимает истину лишь сквозь призму прекрасного. Влюбленный в Природу во всех ее формах, он чувствовал неодолимое призвание к живописи, ставшее истинной страстью. «Этот великий и сладостный мыслитель был рожден с душой редкой и глубокой, сильной и емкой. Его сила окутывалась нежной улыбкой, прелесть невыразимой мечты витала над его жизнью и охватывала его мысли и действия чудесной гармонией. Прямота сердца, богатство души, ясность и высота трансцендентного духа – вот его гений в трех словах. Вот почему, недовольный своим именем Аллегри, которое, однако же, хорошо соответствовало такому виду спокойствия, он взял обыкновение подписывать свои картины именем Lieto, Радостный» (Маргарита Альбана).
Как такой высокий и незаурядный гений мог родиться и развиваться в темном городке? При графе Манфреди Корреджо стал весьма процветающим городом, но в нем не было ни школы живописи, ни музея, ни каких бы то ни было шедевров. Аллегри учился у посредственных художников. Чувство прекрасного, без сомнения, пробудилось в нем в добрый час под влиянием красоты итальянской природы. Должно быть, он чувствовал странное волнение под кронами этих тонких, посеребренных, изящных деревьев, чьи листья мягко трепетали при малейшем дуновении. Должно быть, он содрогался перед обширными горизонтами, очерченными лиловыми точками холмов, словно мерными колебаниями отдаленного океана. Возможно также, что он ощутил желание рисовать, глядя на молодую девушку, заснувшую в траве, на мать, играющую с ребенком под большими вязами, и что тогда он со смущением встретил эти типы нимф и мадонн, которые позже изобразит его кисть. Его первые сохранившиеся этюды представляют один – погонщика мулов, другой – мадонну. Они отличаются наивным натурализмом.
Но как пробудилось религиозное чувство в этой сверхчувствительной душе? Счастливый своей тайной мечтой, он не чувствовал себя хорошо среди людей, и порой все человеческие лица его беспокоили. Тогда он искал убежища в церкви и предавался созерцанию скорбящей Богоматери и распятого Христа. Для чего этот Бог – мученик? Отчего так невыразимо страдает его мать? Ему говорили, что Христос спас мир своей жертвой, но он не понимал, почему это было необходимо, не постигнув еще глубины зла и человеческого несчастья. Перед этими двумя скорбящими он чувствовал, как в нем зажигается огонь симпатии, подобный неугасимому огоньку лампады, горящему неподвижно в глубине апсиды.
Это чувство выражается в одной из его первых картин, «Христос под оливами». Иисус изображен коленопреклоненным, со склоненной головой, в глубоком смирении. Ангел, парящий в воздухе, утешает его. Лишь голова Христа, его руки и ангел выделяются во тьме. Остальная часть картины погружена в глубокую темноту. Этот эффект светотени некоторым образом материально выражает слова: «Душа моя смертельно грустна». Сам свет ангела, который исходит от чаши, создает впечатление навязчивой скорби. Вся Вселенная источает страдание из-за агонии Христа, и луч с высоты едва разгоняет эту непроницаемую ночь. Когда молодой Аллегри писал эту картину, он еще не размышлял над Евангелием от Иоанна, как это было позже. Он еще не измерил ни низвержение души в материю, ни возрождающую силу божественной любви. Однако эта любовь пронзает вас, как предчувствие невыразимой скорби, при виде этой картины. Аллегри тоже предстояло найти свой Гефсиманский сад, но гораздо позже. Другая картина, написанная Аллегри в молодости (она находится в Лувре), – «Обручение святой Екатерины». Можно было бы назвать эту картину, исполненную горячего и наивного поклонения, «Призвание святой» или «Мечта невесты». С какой-то девственной страстью молодая Екатерина на своей мистической свадьбе обменивается кольцами с божественным ребенком, в то время как Богоматерь нежно сплетает пальцы, а святой Себастьян наслаждается этой детской игрой, которая на самом деле является небесным договором. Если не размышлять о сюжете этой картины, то можно подумать, что присутствуешь на светской свадьбе – столько радости сияет с написанного полотна в яркой гамме от золотисто-желтого до багрово-красного и от ярко-синего до темно-зеленого. Кажется, что в этой картине молодой Аллегри, будучи вначале захвачен красотами земли, уже смотрит дальше и заранее обручается с тайнами страстей Христовых, говоря: «И я так же сошел с высот эмпиреев, и я так же буду страдать, как страдал и ты… Прощайте, небеса, но позволь мне жить в ожидании и наслаждаться жизнью». Любопытно, что Аллегри подарил эту картину на свадьбу своей сестре. Вместе с тем, она вызвала в стране такую сенсацию, что шесть молодых девушек пожелали постричься в монахини, будучи поражены ее красотой. В своей серафической душе Аллегри еще не отличал земные блага от духовных радостей. Естественно, что его произведения призывали то к одному, то к другому пути, в зависимости от темпераментов.
II. Путешествие в Мантую. Пробуждение античности. Комната в монастыре св. Павла
Но, наряду с христианской традицией, другой мир уже пробудился в нем. Леонардо, Рафаэль, Микеланджело питались из сокровищниц Рима и Флоренции. Аллегри никогда не покидал свою Ломбардию и даже не был в Милане. Ему нужно было некое пробуждение, чтобы заставить его понять великое искусство. Жестокий удар показал ему, на что он способен. Это произошло в Мантуе. Граф Манфреди, который уже отличил молодого художника и покровительствовал ему, увез его с собой в этот город, куда прибыл сам, чтобы спастись от чумы. Маркиз Гонзаго одарил Мантую прекрасными памятниками и большими музеями. Изабелла д’Эсте добавила богатую коллекцию скульптур, замечательных картин, античных камей и медалей. Наконец, Мантега, выдающийся художник, столь известный искусством построения ракурсов, украсил герцогский дворец прекрасными фресками, среди которых росписи величественного зала «Триумф Александра». Когда Аллегри приехал в Мантую, ему было семнадцать лет. Можно вообразить его оцепенение перед этими чудесами, перед этими античными статуями, смотревшими на него впервые, перед этими темными тканями и полуобнаженными телами мужчин и женщин, которые живописец заставил предстать перед ним в загадочных процессиях и в самых разнообразных позах, с блеском величия. Он видел, как трепещет мрамор и дышит полотно. Именно здесь множество удивительных форм должны были отпечататься в его мозгу, рой тел с прозрачной плотью колыхался на дрожащей ткани его воображения в потоке горячего света, и тысячи взоров, искавших его взгляда, приковали к земле его неподвижное и очарованное существо. Именно здесь он должен был воскликнуть: «Вот союз жизни и идеала. И я тоже несу в себе весь мир, и я тоже художник! Anch’io son pittore!»
Христианское небо и греческий Олимп уже парили в атмосфере Аллегри, словно блистательные миражи в розовом тумане божественного воспоминания. Отблески далекого прошлого и беспокойные семена новой жизни. Нескольких горячих лучей должно было хватить, чтобы все это засияло. В конце жизни он обогатил галерею античных женщин, оплодотворенных богами, несколькими примерами тонкой и одухотворенной страсти. Но с ранней юности он должен был создавать в этом мире эллинской радости мирок прелестного чистосердечия и девственной чистоты.
Жанна де Плезанс, аббатиса монастыря св. Павла в Парме, предоставила ему такой случай. То была аббатиса особого рода, в соответствии со свободными нравами итальянского Возрождения, – предприимчивая светская дама, общительная и смелая. Эта женщина, державшая крест, как скипетр, умела также играть веером и играть блестящую роль в обществе. Живость ее ума и естественная щедрость заставляли простить ее мужицкий юмор и властность. По крайней мере, этот необузданный темперамент должен был сопровождаться искрящимся воображением и утонченным вкусом. У нее была приемная, выходящая на улицу и заканчивающаяся спальней. Эта приемная, истинный перл архитектуры, служила ей салоном; она принимала там ученых, поэтов и пармских аристократов. Ей пришел в голову каприз украсить эту комнату мифологической живописью. Ее родственник и близкий друг, маркиз Монтино делла Роза предложил ей обратиться к Корреджо, который через несколько месяцев явился представляться аббатисе. Увидев его, Жанна поняла цену данного ей совета и не стала тратить время на беседу с ним. «Аллегри, – говорит нам его замечательный биограф, – был из тех натур, которым не нужно идти к миру, чтобы мир пришел к ним. Смесь высоты и мягкости, природной силы и приобретенного изящества дают им вид превосходства, которое невольно притягивает. Улыбчивая серьезность великих душ – вещь столь редкая и необычная для светских людей, что она внушает уважение, не задевая их, и чарует, удивляя. Вот так мы представляем Аллегри в его общении с вельможами и знатными дамами: мягкий, улыбающийся, но несколько замкнутый и всегда спрашивающий себя, по сердцу ли ему эта работа. В этот раз она пришлась по сердцу. Он творил мир из ничего. Художник видел три луны в гербе аббатисы. Благодаря этому простому мотиву, напомнившему ему греческую богиню, он представил „Охоту Дианы”, а образ растущей луны вызвал в его мыслях сцену из бесхитростной мифологии» (Маргарита Альбана).
Приемная аббатисы – это сводчатая комната, созданная с княжеской простотой и элегантностью. Она квадратная, освещается единственным большим окном. Справа от входа находится большой камин, увенчанный колпаком пирамидальной формы. Именно на этом участке стены Аллегри и написал свою Диану: «Прекрасная охотница, с месяцем во лбу, легко сидит на краю античной колесницы и показана анфас. Ее длинная одежда разлетается, не скрывая прекрасных форм ее молодого тела и оставляя приоткрытой ее белую грудь. Ее поза указывает на быстроту скачки и порыв быстрого движения. Можно сказать, что свежий утренний воздух охотно ласкает ее обнаженные руки и страстно обнимает ее стан богини и волшебницы. Энергия девичьей жизни окрашивает ее нежные щеки, ее влажные губы и придает этим широко открытым глазам взгляд, полный красоты и счастья. Это не суровая Диана, с почти мужскими формами, с жестоким профилем, как на греческих статуях, она вся – радость, нежность, непринужденность» (М.А.).
Свод комнаты монастыря св. Павла расписан в виде решетки и разделен на шестнадцать частей листелями из искусственного мрамора. Эта шпалера, покрытая густой листвой, цветами и плодами, разделена на шестнадцать овалов в форме медальонов, где по двое расположены играющие дети. Это свита Дианы или, точнее, естественное окружение счастливой и свободной девушки, которая увлекает этих детей в леса своей красотой, грацией и улыбкой. Очевидно, что художник, приспособляясь к архитектуре места, спросил себя, как можно сделать это как можно более радостным, не оскорбив строгости монастыря. Ему это полностью удалось. Кажется, что ты находишься под ветвями дикого винограда. Все дети, резвящиеся под голубым небом, в проемах, кажется, вторгаются в комнату со своими криками, удивлением и радостью. Большая часть несет эмблемы охоты. Одни следуют за колесницей или спорят из-за плодов, другие играют с копьями, стрелами и борзыми, иные развлекаются венками, маскаронами и оленьими головами. Они излучают невинность и, сами того не зная, играют великую комедию жизни.
Можно сказать обо всех детях, написанных Аллегри, то, что Гвидо Рени сказал об одной из его картин: «Дети Корреджо – всегда ли они здесь и выросли ли они?» Аллегри чудесно понял детскую натуру, которая заключает в себе одновременно Купидона и ангела, как невинность несет в себе зародыши желания и любви. Он разделил или смешал, придал оттенки и уточнил эти две натуры с виртуозностью, превыше, чем у любого другого художника. Его дети последовательно или одновременно скромны и шаловливы, наивны и мудры, полны очаровательного лукавства и глубоких дум. Эти юные ангелы сияют своими блестящими огромными глазами и золотыми кудрями; порой они грустны и задумчивы, словно рождающиеся амуры.
Фрески приемной монастыря св. Павла дали внезапный взлет репутации Аллегри. Заказы посыпались со всех сторон. Однако он больше не остался в Парме. Его склонность к уединению, его равнодушие ко всякой суете и пристрастие к сеньорам Корреджо всегда призывали его в места, где он родился. Умер Манфреди, ему наследовал Гилберт X, а его жена, Вероника Гамбара, дама образованная и знаменитая, одна из драгоценностей Аркадии своего времени и при этом любезная и умная, сделала из своего замка, окруженного прекрасными садами, центр маленькой всемирной академии. Она покровительствовала Аллегри, давала ему заказы и обращалась с ним как с другом семьи, на равной ноге. В одном из своих писем она называет Аллегри «красивым, любезным и очаровательным». Только Корреджо выпало быть представленным ею Карлу V, Ариосто, Аретино, маркизу де Авалосу, которые были ее частыми гостями. Он не заботился об этом. Этот странный человек избегал владык земных, раздающих славу, чью милость оспаривали все и которые столь мало на него походили. Он хотел из чистой признательности к даме, покровительствовавшей ему, украсить фресками ее виллу. Но когда, идя через эти прекрасные сады, чтобы приняться за работу, он обнаружил среди зеленых дубов с густой листвой, блестевшей от капель воды, группу знаменитых людей, он прошел мимо, не останавливаясь. Он, без сомнения, предпочитал птиц, прекрасные мраморные фонтаны, одинокие статуи, дивные сельские пейзажи и в особенности образы, витавшие в его сознании. Если мы хотим представить его в эти минуты, нужно посмотреть портрет на фреске, выполненной им самим, находящийся в интерьере Пармского монастыря над входной дверью. Вот психологическое описание, данное его биографом: «Лицо изображено в профиль в полумраке. Это человек как бы выступает из стены и погружен в глубокое размышление. Он одет в простое платье с широкими рукавами светлого цвета, и небрежность в одежде выдает художника в работе. Овальное лицо, легко наклоненное, с мечтательным выражением и удивительного изящества, – это лицо высшего духа, живущего в тесной связи с красотою и Добром. Его высокий лоб, утонченные и глубокие черты приятны в своей грандиозной простоте, как греческая мраморная скульптура. Орлиный нос с подвижными ноздрями отличается редкой тонкостью и благородством; линии рта, полускрытого в тени бороды, взгляд, обращенный ввысь и как бы улетающий в мечту, – все в его лице выражает чувство несравненной мягкости и чудесной гармонии. Эта голова, мыслящая и ясная, занята исключительно внутренним видением, внешний мир не оставил на ней никакого отпечатка. Величие мысли смешивается с детским простосердечием, с трогательной робостью грезы. Это существо не от мира сего» (М.А.).
III. Джеронима Мерлини. Женитьба Аллегри. Его мадонны
Здесь начинается роман его жизни, роман очень простой, поскольку он закончился браком, и браком счастливым. Правда, тайные обстоятельства, сопровождавшие его, окружили его живым ореолом. Пунджильони излагает факты, об остальном нужно догадываться. Джеронима Мерлини была единственной дочерью оруженосца герцога Мантуанского. Осиротев в пятнадцать лет, она погрузилась в черную меланхолию, заставлявшую ее избегать чужих взглядов. То была одна из тех утонченных и хрупких натур, которые сосредоточены на самих себе и которые томятся по иному существованию, не находя в этом существовании ни мира, ни удовлетворения, а только тоску и уродство. Призрак иной жизни вдохновляет их; они подвергаются темному очарованию смерти, как может привлекать глубокий и неподвижный пруд, чья поверхность сияет тысячей цветов. Джеромина так была уверена в своем скором конце, что составила завещание, по которому оставила все свое состояние своим дядьям. Счастливый случай свел ее с Корреджо, и кажется, что она увидела в глазах Аллегри луч жизни, которого не нашла до тех пор, и с этого дня она ожила; полуувядший цветок вновь расцвел на стебле и раскрылся под солнцем любви. Только ли любовь имела силу ее оживить? Не был ли это также тот очаг света и божественной радости, который горел в душе молодого художника и придавал его лицу нежную ясность, подобную пламени алебастровой лампы? Он-то не сомневался! «Сомнения, – говорит его биограф, – встречаются у слабых душ, которые любят лишь наполовину и живут в вечной боязни разочарования. Великие души верят в себя; их вера сообщается другим только их собственными лучами».
Счастливый Аллегри! Мечтая о думая об этом превосходном интерьере, оживленном четырьмя милыми детьми, еще лучше понимаешь, что художник мог весело и чистосердечно подписывать свои полотна именем Lieto! Единственный среди великих художников Италии, он познал любовь в браке и счастье в любви.
Леонардо жил, как неразгаданный сфинкс, и если он любил кого-либо, то это был другой сфинкс, мировая Ева, владычица сердца благодаря науке и греху, женщина жестокая и влекущая, которую он запечатлел в чертах Моны Лизы, та, которой никогда нельзя завладеть, ибо ее душа не подвластна никому и притягивает всегда, поскольку она составляет вечную тайну, словно меняющаяся тень.
Рафаэль испытывал к Форнарине плотскую страсть, в то время как сердце его трепетало в жажде идеала, и если, как уверяют два его сонета, прекрасная незнакомка заставила его ощутить стрелу великого Эроса, то он пил лишь мимолетно из прекрасной чаши, где душа и чувства смешивают свою страсть.
Что до Микеланджело, его юность, очевидно, познала острое желание, которым дышат его Вакх и Леда; в зрелом возрасте он платонически любил благородную Витторию Колонна; в жестокой старости он кончил тем, что проклял всякую любовь, обращенную к телесному.
Андреа дель Сарто преданно любил свою жену, но известно, какие страдания причиняла ему эта неверная красавица с золотыми волосами и коварными синими глазами, которой мы восхищаемся в галерее Уффици во Флоренции.
Тициан был развратным сластолюбцем.
Тинторетто дважды писал свою любовницу; в начале их любви он поместил ее в «Рай», но когда она изменила ему с другим, он поместил ее в «Ад». Бедный Тинторетто! Сила его любви проявилась в этом втором портрете, ибо именно здесь она прекраснее всего!
Один Корреджо знал прелесть глубокой и разделенной страсти, где каждый вдохновляется тем, что чувствует, и проводит жизнь в теплой атмосфере прекрасной души, живущей его дуновением.
Госпожа Миньяти считает, что нашла портрет Джеромины в типе мадонн, которых Корреджо писал после женитьбы, и особенно в неаполитанских: «Прекрасной цыганке». Как бы то ни было, глядя на святые семейства, написанные Аллегри, его мадонн и вообще все картины на евангельские сюжеты, можно представить его внутреннюю красоту. Какой горячий свет, какое богатство колорита, какая чарующая интимность в «Отдыхе на пути в Египет», находящемся в Пармском музее! Какая скрытая поэзия в «Прекрасной цыганке», сидящей на берегу ручья, глядящей, склонив голову, на ребенка, спящего на ее коленях! Это час отдыха. Она сама дремлет; ее глаза полузакрыты, но она еще радуется своему материнскому экстазу. Все живо в затерянном уголке оазиса: струя воды, нога Мадонны, обутая в сандалию, шум пальмовых листьев и ангел, ухватившийся за них. Все, кажется, интересуется трогательной тайной матери и ребенка, все, вплоть до белого кролика, прячущегося в траве и навострившего уши.
Еще более замечательна фреска из Пармского музея «Мадонна делла Скала», с ее сомкнутыми веками, чьи прекрасные ресницы таят нежную любовь. «Мать прижимает дитя к груди, тот мягко повернул голову в сторону зрителя. Его рука обнимает шею Мадонны, ладонь приподнимает ее покрывало и покоится на длинных прядях ее волос. Но его мысль витает далеко. Мечта об идеале в его глазах, которые, кажется, уже отражают тайну миров и наполнены мерцающим светом. Ребенок в нем все принял, человек станет жертвой. Мать, напротив, принята им; они обнимают друг друга и сливаются столь гармонично, что кажутся единым существом». Если сравнить мадонн Корреджо и мадонн Рафаэля, можно видеть, что последние обладают более правильной красотой и поистине элегантностью принцесс. Они держатся как царские дочери или как феи. Они больше заняты совершенством своей позы, чем ребенком; в конце концов от них веет холодом и безразличием. Мадонны Аллегри, не такие красивые, не столь совершенные, сразу привлекают глубиной своего чувства, своей удивительной поэтичностью. Они прежде всего страстные матери, обладающие «всем медом материнства».
IV. Купола Пармского собора. Успение Христа и Богоматери. Смерть Корреджо
Настало время приступить к двум важнейшим трудам, в которых гений Корреджо раскрывается с неожиданной широтой и которые помещают его в ряд первейших художников.
В 1520 г. пармские бенедиктинцы предложили Аллегри расписать купол церкви Сан Джованни. Художник, которому тогда было двадцать шесть, попросил несколько месяцев на размышление. Его колебание объяснялось не только природной скромностью, но и грандиозностью замысла. Величественное видение проносилось в его мозгу в свете молний, но он спрашивал себя, возможно ли воплотить его. Он долго размышлял, и только измерив трудности мероприятия и взвесив свои силы, он согласился расписать купол и подписал формальный контракт.
Если рассмотреть в совокупности огромную композицию церкви Сан Джованни, поражаешься высотам и свободе, с какими художник понял свою тему. Оставляя в стороне всю фантастическую и страшную часть мрачной поэмы, завершающей Новый завет, ангелов, трубящих в трубы Страшного суда, потоки крови, Смерть на коне бледном, Аллегри творил свой труд, вспоминая лучезарное начало Апокалипсиса. Он, без сомнения, вдохновлялся тремя стихами: «Се, грядет с облаками, и узрит Его всякое око… и лицо Его – как солнце, сияющее в силе своей. И когда я увидел Его, то пал к ногам Его, как мертвый» (Апок. 1:7, 16–17). Корреджо был поражен в этом пассаже идеей всеобщего возрождения в конце времен, которая находится во всех мифологиях, идеей, в которой еврейское пророчество и мессианство сближаются с великой арийской традицией прогресса через свет и вечное возрождение, а Христос становится живым связующим звеном между семитским и арийским миром, а следовательно – символом единения для всего человечества. Представление преображенного Христа в конце времен было для Аллегри поводом дать зрительное воплощение морального величия христианства через апофеоз его основателя. Свет истины, появляющийся в сознательной и торжествующей справедливости, освещает апостолов и через них переходит на отцов церкви, мудрецов и святых, сидящих ниже. Такова основная идея композиции во всей своей простоте. «Диспута» Рафаэля в Ватикане есть прославление торжествующей церкви, осуществленное под эгидой папства. Плафон Сикстинской капеллы Микеланджело – некая всеобщая история, включающая утонченнейшие страницы, но в которой все же господствует грубый дух Ветхого завета. Здесь же мы находим свободное истолкование христианства в более глубоком и широком смысле. Это свечение души художника его собственной красотой, это передача его лучших мыслей в глубины человечества, которые художник хотел представить. Идея великая, ясная, философская; но какое внутреннее пламя, какая изобразительная мощь необходимы художнику, чтобы воплотить ее в живых группах!
Перейдем к основной композиции. Купол правильной круглой формы, поднимающийся над трансептом, пропускает свет через четыре «бычьих глаза», расположенных под парусами и перпендикулярно им. «На вершине свода сияющая фигура Христа возвышается на фоне благоуханного света, яркого и горячего цвета. Художник представил его в удивительном ракурсе, дающем иллюзию головокружительного взлета. Его волосы и одежды развеваются по ветру, правая рука указывает на небо, опущенная левая рука и согнутая нога, кажется, придают ему новое движение. Этот Христос парит в воздухе с легкостью птицы и величием человека. Если смотреть на него снизу, он словно пронзает свод, делая в нем отверстие для солнца. Радость бесконечной симпатии дает его взгляду великолепие воистину божественного огня. Его чело, на котором сияет истина и справедливость, не имеет другого ореола. Невыразимая улыбка приоткрывает его уста; он пьет свет, окружающий его, и посылает его добрым и праведным в потоках любви. На гряде облаков, окружающих Христа, видны ангелы, как бы пронизанные светом. Их воздушные головы херувимов, со светящимися кудрями, и прекрасные темные глаза, словно собранные в огромный круг, чтобы видеть Христа, улыбаются всеми оттенками чистого детского счастья. В центре этих легких и летящих масс, залитых лучами света, Господь выходит в сияющей белизне и начинает движение в глубины небес».
Это образ торжествующей справедливости, совершенно изолированный, образует центр композиции. Ниже Христа, на окружности купола, виден апостол Иоанн, буквально распростертый на вершине горы и как бы пораженный ударом молнии. Это уже не вдохновленный только что юноша: это старец с Патмоса, присутствующий при воплощении своего видения. Он полулежит на большой книге, которую держит на своих крыльях черный орел, созерцающий Христа. Над ним три других евангелиста величественно раскинулись на облаках, несомых дуновением ветра. Восемь других апостолов сидят парами на других облаках вокруг свода. Их позы, преисполненные легкости и величия, живости и силы, изображают различные впечатления, испытываемые каждым из них. У Филиппа мрачный вид, а Фаддей, кажется, вопрошает Господа, уже столь далекого от него, почему он вновь не спустится на землю. Старый Петр держит свой ключ и указывает на небо со спокойной уверенностью, тогда как Павел в склоненной позе погружен в себя. Две самые замечательные фигуры – Фома и Иаков Старший. Фома, блестящий молодой человек, прекрасный, как атлет, отклонился назад; он смотрит на Христа в ошеломлении человека, который долго сомневался и наконец видит своими глазами то, что не считал возможным. У Иакова совершенно иное выражение. Мощная голова на геркулесовом торсе, он сидит в углу облака, он опирается на плечо и смотрит вправо перед собой. «Его большие внимательные черные глаза сияют, как раскаленные угли, в глубоких орбитах. Его волосы и борода обрамляют лицо на семитский манер чащей локонов. Это тип еврейского пророка во всей его грубости и величии. В нем скрыт огонь и бешеная ярость, которые видна в темном пламени его очей». Он-то не видит идеала, он видит реальность: кровавые битвы истории, разнузданные страсти, жестокости, совершенные во имя всемилостивого Господа. И его глаза, единственные видящие реальность среди других затерянных в горнем мире, производят трагический эффект. Ибо мысль этого сурового борца колеблется между триумфом справедливости и несправедливости, словно художник хотел нам сказать, что эта уверенность может существовать лишь в нас самих.
На четырех парусах, находящихся ниже, между аркадами, Корреджо изобразил иной тип вдохновения. Мы видим там отцов церкви, записывающих христианскую доктрину под диктовку евангелистов. Художник отметил большую разницу между теми, кто непосредственно созерцает Господа, и теми, кто познает его доктрину лишь через передачу. Первые сияют, так сказать, отблеском его света, черпая из него силу и красоту; сидя в чистом эфире над облаками, они восхищаются этим в вечном величии и не нуждаются в доказательствах, чтобы это понять; они его видят. Другие слушают, что им говорят, они записывают слово в слово с глубоким напряжением ума. Каждый парус содержит одного евангелиста и одного отца церкви. Они трудятся, они учатся с жаром. Ангел поддерживает книгу святого Марка, диктующего святому Иерониму. Прекрасные юноши, лежащие по обе стороны карнизов, давно продолжают свою учебу. В каждой группе есть тонкая психология. Святой Иоанн, прекрасный, как молодой Платон, объясняет троицу блаженному Августину, который с трудом следит за его объяснениями. Но этот прекрасный молодой человек столь искушен в трансцендентных предметах, что поясняет свою метафизику с легким изяществом. Старик считает на пальцах и загибает их по одному, чтобы лучше уяснить сложный аргумент.
Стиль этой фрески очень отличается от стиля картин маслом того же художника. Рисунок четок, позы грандиозны, но всегда естественны. Сравните ансамбль и детали этого труда с «Диспутой» Рафаэля, и вы увидите, что Корреджо превосходит здесь своего соперника глубиной замысла, силой чувства, как и техникой исполнения.
Перейдем от купола Сан Джованни к куполу Пармского собора. Это зрелый труд. Он был осуществлен между 1524 и 1528 гг. Аллегри вложил в него особую заботу, трудясь с утра до вечера, делая все новые наброски и эскизы в карандаше и сангине, обрисовывая самостоятельно контуры групп на сырой штукатурке, которые помещал на расстоянии, чтобы видеть всю игру светотени и все возможные ракурсы.
Церковь Сан Джованни имеет вид голый и строгий; там царит серо-голубой свет, который хорошо передает видение апокалипсиса. Напротив, в соборе все улыбается. Высокие своды разделяют неф гармоничными линиями, повсюду теплые, но рассеянные цвета ласкают глаз. Плафон, столбы, стены – вся церковь расписана снизу доверху, и когда в нее проникает солнце, вас охватывает розовый и пурпурный полумрак. Поднимитесь по лестнице, ведущей на хоры, и поднимите глаза к своду на восьмиугольной основе, изображающему эфирное небо. В зените парит, точно птица, фигура архангела Гавриила, чей ракурс дает непосредственное впечатление вихревого полета. Он предшествует Богоматери, чтобы возвестить ее появление на небесах. Легионы ангелов, архангелов, серафимов и херувимов образуют торжественную свиту вокруг всего свода. Все созерцают или сопровождают чудо, возвышающееся перед ними. Это сияющее явление – Богоматерь. «Одетая в розовое платье и длинный синий плащ, вытянув руки, она парит в позе, полной экстаза; голова ее повернута, уста полуоткрыты, губы улыбаются. Ее поддерживают летящие ангелы, поднимающие ее на своих руках. Их словно несет то же мощный порыв, как летние облака, чью изменчивую массу ветер несет к высотам эфира. Радость, которую она несет, распространяет вокруг нее атмосферу счастья, словно нежное благоухание. Ангелы и архангелы также охвачены страстью. Они взмывают, устремляются, собираются со всех сторон в улыбающиеся, одушевленные, грациозные группы и сообщают друг другу счастливую весть, чтобы возрадоваться вместе. Некоторые являются стремительно, словно роящиеся пчелы. Слышна как будто музыка голосов, шелест крыльев и легких покрывал, мелодичный концерт инструментов, которые слышны будто издалека, и лишь отдаленное эхо доносится до нас. Ангелы обоего пола встречаются и спешат в радостном недоумении. Одни приближаются друг к другу и обнимаются с любовью, другие обмениваются быстрым поцелуем, третьи начинают новый подъем. Это вихрь воздушного движения, сверхчеловеческого ликования. Но особенно удивляет, поражает и потрясает среди такой грации и прелести трансцендентная красота Марии, блаженной девы, возлюбленной на земле, которая здесь становится славной правительницей на небесах. Любовь сияет в ее глазах, окрашивает ее щеки, заставляет светиться ее счастливую улыбку, зажигает небесным огнем искры в ее взгляде. Никогда такие глаза не являлись ни в картинах, ни в мечтах. Священный огонь души выступает из них в лучах света. Обрамленные длинными черными ресницами, под темной аркой бровей, эти светящиеся и улыбающиеся глаза, полные экстаза и счастья, раскрывают всю тайну любви, всю магию чувства».
По другую сторону свода размещена в широком полукруге огромная толпа героев, женщин и святых, хор праведного человечества, приветствующего на ходу свою преображенную царицу. В этой толпе выделяется прекрасная Ева, прародительница жизни; ее левая рука придерживает золотые волосы. Столь смиренна она, прекрасная и великая грешница, что можно счесть ее невинной. Она также ищет в своей божественной сестре надежды и спасения своей души. Выразительным жестом правой руки она протягивает Марии роковое яблоко, как бы прося прощения, что сорвала его.
Ниже, над отверстиями, проделанными в куполе, находятся группы юношей и девушек, которые убирают алтари, воздвигнутые в честь Богоматери. Они готовят светильники, воскуряют фимиам и благовония в курильницах. Та же волна радости проходит по их прекрасным телам, гибким и полуобнаженным. Красота и непринужденность их поз делает их похожими скорее на посвященных в античную тайну, чем на служителей христианского культа. Они опираются друг на друга или обнимают друг друга за плечи, растворившись в созерцании или в страсти беспредельного энтузиазма.
Ниже, между окнами, под алтарями, где находятся молодые люди, видны энергичные и темные фигуры апостолов. Эти мужественные люди, с энергичными жестами, выражают сожаление, грусть, безнадежность из-за вознесения Мадонны, поскольку они не могут последовать за ней.
Так, быстрым decrescendo, с вершины до основания свода, спускаешься с небес не землю. Наверху фигуры обладают легкостью эфирных созданий, витающих в воздухе; снизу, у юношей и апостолов, тела обретают земное тяготение. Можно, напротив, подняться снизу вверх; и тогда замечается как бы crescendo прелести и красоты в массах людей, которые художник умел поднять в небеса и которые взлетают вверх, словно легкие облака. Мы удивляемся движению каденции, почти музыкальному, этих трепещущих зон, которые кругами приближаются к центральной фигуре. Эта живопись имеет особый акцент. Головокружительная смелость исполнения здесь равна энтузиазму мысли. Она дает нам чувство, аналогичное тому, какое вызывает хор, заканчивающий Девятую симфонию Бетховена. Это волны огромной радости, в которых все радости сливаются в некоем дифирамбе. Об этом труде также можно сказать: здесь кончается живопись и начинаются музыка и поэзия.
Главная фигура, Богоматерь, не имеет ничего общего с традиционным типом, ничего от
Вернемся к художнику. Его жизнь до сей поры текла, как прекрасный, безоблачный день. Окруженный мирными видениями, счастливый в своей внутренней жизни, безразличный к людям, он доныне не знал острых противоречий между реальностью и идеалом, между политикой и искусством, которые раздирали душу Микеланджело и наложили трагическую печать на судьбу великих творцов. Но пока он создавал своей шедевр, несчастье подстерегало его. Он уже видел строгость папской курии, когда писал фрески церкви Сан Джованни. Папа осадил город, и снаряды долетали до церкви, где работал Аллегри; он укрылся в замке. Позже, когда он работал в соборе, явились голод, болезнь, чума. «Деревни опустели, поля оставались необработанными. Тяжелый, нездоровый воздух витал над городом и окутывал его жителей, словно погребальное покрывало. Бездомные псы бродили по пустынным улицам, хищные птицы, ободренные пустотой, летали над поселениями. В центре города, охваченного ужасом, спокойный человек каждое утро пересекал немые улицы и направлялся к собору. Это был Корреджо, спешащий на работу». Тогда он внезапно потерял свою жену Джеромину, сияющую мадонну его очага. Как он перенес этот удар? Об этом ничего не известно. Тяжесть его скорби была равна верности его любви. Но он был, несомненно, из тех натур, которые проявляют себя тем менее, чем живее они чувствуют, для которых потеря дорогого существа становится более глубоким единением с ним и которые находят в страдании дополнительный энтузиазм. «Неоспоримо, что он продолжал работать с тем же жаром над своим шедевром и вскоре после написал Мадонну, которую несут ангелы. Возможно, в этом лице, озаренном сверхчеловеческим счастьем, и в этом взгляде, как бы охваченном величием вечных истин, нужно видеть последнее прощание Аллегри с единственной женщиной, которую он любил. Была или нет эта живопись последним словом его любви, она – последнее слово его гения; более, чем любая другая, она излучает те высшие чувства, которые являются главным выражением произведений искусства».
По крайней мере, получил ли художник утешение, видя, что его купол оценен по достоинству? Когда он закончил, он пригласил в церковь бенедиктинцев. Покрывало было снято, и шедевр явился на свет. Тогда один фабрикант, считавший себя большим знатоком и не увидевший в куполе ничего, кроме нагромождения фигур и ног, воскликнул: «Похоже на блюдо с лягушками». Если бы Микеланджело был на месте Корреджо, он бы ответил на эту пошлость резкостью или язвительной шуткой. Аллегри ограничился презрительной улыбкой, но что он должен был испытать? Десять лет спустя Тициан, проезжая через Парму, посетил собор. Монахи, которые все время боялись, что Корреджо их обманул, спросили великого венецианского художника, стоит ли их купол 1200 дукатов золотом, которые они за него заплатили. «Переверните его, наполните золотом, и будет все еще недостаточно!» – ответил Тициан. Воистину прекрасный ответ! Но он появился слишком поздно для Аллегри: к тому времени тот уже умер.