Я замечал это, когда не мог провести ночь в чайном домике, потому что нес службу или стоял в карауле. Тогда я расхаживал по двору нашей базы, взад и вперед, предварительно выкурив пятнадцать или двадцать трубок, — ты видишь, что еще и сегодня щеки у меня совсем впалые. Пока я погружался в свои грезы, могли пройти миллионы лет. Потом я слышал трубу и думал: «Вот играют вечернюю зорю». Но на самом деле это была побудка — миллионы лет для меня пролетали как один миг.
Находясь в своей хижине, я тоже прогуливался по двору и лишь время от времени заходил внутрь и ложился на циновку, чтобы покурить или выпить чаю. Перед верандой летали большие летучие мыши, чуть не касаясь моего лба. В Аннаме их почитают как животных, приносящих счастье. Я также гулял по дорогам, которые ведут через джунгли и по ночам опасны. Однако опиум дает власть: это чует даже тигр и обходит курильщика опиума стороной.
Хочу тебе рассказать, как я проводил эти ночи. Когда я появлялся в своем павильоне, чай и маленького размера утварь, необходимая для курения, были уже готовы. Я переодевался и вдыхал содержимое первой трубки — как человек, которого долго томила жажда. Гораздо легче, скажу я тебе, обходиться без хлеба, чем без опиума. Скоро мною завладевали диковинные мысли. Я ощущал себя мельничным колесом, которое вдруг само начало крутиться, или кораблем, в паруса которому подул ветер.
Между тем я пребывал в раздумьях, как человек, которому принесли много блюд, но он хочет заказать еще и другие, по собственному выбору. Я придумывал себе истории — более красивые и реальные, чем те, что описаны в книгах. Во всем Марселе не хватит бумаги, пожелай я эти истории записать. Ты не думай, что я просто грезил — как дети, которые воображают себя королями. Если уж я придумывал себе царство, то такое, что ничего похожего во всем мире нет. Сперва я изобретал особый язык и правила, согласно которым расставляешь слова. А также единицы меры и веса, одежду и военную форму, законы и церкви, дома и города, людей и учреждения (и все это было лучшим и более толковым, чем можно увидеть где-либо еще). В своем царстве я проводил собрания и устраивал праздники с играми и процессиями.
Потом я снова все это демонтировал и просто размышлял о словах, таких как «власть», «богатство» и «счастье». Тотчас, словно подвластные мне духи, являлись разные мысленные картины, которые, будто нити, сплетались в пестрые ковры. Так я становился могущественнее и богаче, чем ты способен себе представить. Если в этой жизни у тебя в кармане окажется миллион, ты все равно достигнешь немногого. Ты употребишь свои деньги на разные глупости, а когда истратишь их, навсегда остаешься ни с чем. Ко мне же деньги притекали снова и снова — я овладел
Под конец, ближе к утру, когда на улице уже кричали павлины, я больше ни о чем не мог думать. Тогда наступал черед фигур (треугольников, четырехугольников и кругов), различных узоров, как на раковинах и шахматных досках, а также красок, какими ты их видишь в чашечках цветов. Это были фигуры, на которых построен мир, и я рассматривал их. Таких фигур очень немного — даже, может быть, только одна. Вообрази ее себе в виде кирпича. Весь кирпич происходит из
Я уже давно не курю опиум. Он был лишь кораблем, на котором плывешь в неизведанные края. В последнее время я жил в Лионе как обычный бюргер: весь день работал каменщиком, по вечерам выпивал свой литр вина и вел хозяйство вместе со славной девчонкой, которая поддерживала у меня порядок. Но теперь я снова хочу на юг, здесь мне не хватает солнца.
Хотя кутилы продолжали буянить, я внимательно слушал своего соседа и время от времени даже задавал вопросы. Последних фраз я не понял, но они сохранились у меня в памяти. Я передаю здесь их общий смысл. Бенуа умел сказать больше, чем можно выразить в слове. Он был простой человек, однако ему довелось видеть поразительные вещи. Он заглянул в
Его похвала опиуму пробудила во мне любопытство — но лишь в той мере, в какой иногда хочется отведать экзотического кушанья, увиденного на чужом столе. По сути же, я думал, что не для того уехал так далеко от дома, чтобы на новом месте отгораживаться от реальности пеленой грез. Я, правда, мечтал пережить
Как бы то ни было, Бенуа обладал внутренней силой, которая не может не воздействовать на молодых людей. Наверное, в жизни любого человека хоть раз да появлялся чужак, посланец Фантазии, и демонстрировал искусство волшебства. В Бенуа было что-то от магов, которые на ярмарках зазывают прохожих в завешанный драпировками балаган, — однако шарлатанство в нем отсутствовало. Возникало, как я уже говорил, впечатление, что он знает больше, чем может выразить словами; он возмещал эту недосказанность интонацией и взглядом. Он располагал языком, в котором имелись
Ранним утром пришел кухонный унтер-офицер со своими помощниками: он искал бидон, который, конечно, давным-давно канул в морские глубины. Увидев наших парней, которые лежали на нарах, словно наполненные под завязку бурдюки, и при его появлении принялись нарочито громко храпеть, он сразу уразумел, куда девалось вино. Проклиная все на свете и хватая себя за волосы, унтер-офицер велел помощникам заблокировать дверь и объявил, что отправит нас чистить отхожее место под большой башней, после чего, дескать, нас не узнают даже собственные родители.
Тут-то и выяснилось, что знакомство с Бенуа имеет свои преимущества. Он живо подхватил меня под руку и, обменявшись шутками с постовым, вывел в коридор через запретную для других дверь. Он умел ладить с людьми, и это качество, по его словам, часто заменяло ему пропуск.
Мы с ним отправились в столовую, позавтракали, после чего — до часа медицинского освидетельствования — прогуливались вдоль валов. Бенуа рассказывал мне о бабочках в джунглях и о маленьких аннамитских женщинах; он также заговорил о различии между европейской и китайской манерой ругаться, и я понял, что имею дело со знатоком не только языков, но и бездн человеческой души.
В большом зале казармы мы застали вчерашнюю вечернюю братию: эти парни, всячески дурачась, стояли вдоль стен под присмотром швейцарского капрала и нескольких часовых. Вскоре появился комендант — сухопарый колониальный чиновник с желтым угрюмым лицом. Его сопровождали доктор Гупиль и писарь; все трое уселись за длинный стол, стоявший у окна.
Писарь начал зачитывать по списку имена, и вызванные подходили к столу, где от них очень быстро отделывались. Первым вызвали того фламандца, который накануне пародировал молитву и вообще, похоже, нравился себе в роли паяца. Комендант, мельком взглянув на него, спросил, говорит ли он по-французски. Фламандец, наверняка превосходно владевший этим языком, ответил отрицательно — но изъяснялся так легко и красноречиво, что чем больше старался убедить всех в своем незнании французского, тем вернее себя разоблачал.
— О, тут и говорить не о чем, господин комендант. Я лишь подхватил на улице кое-какие словечки, не понимая их смысла. Я знаю совсем немного, совсем чуть-чуть!
И, беспрерывно повторяя это «un tout petit, tout petit peu», он на потеху своим собутыльникам запрыгал перед столом, как большая обезьяна, прищелкивая пальцами.
— Хватит, хватит! — оборвал его комендант. — Убирайтесь прочь!
И когда фламандец, поклонившись с преувеличенной учтивостью уголовника, уже возвращался обратно, комендант злобно крикнул ему вслед:
— Вам предоставят возможность усовершенствовать свои познания!
Следующим выкликнули Леонарда. Он, похоже, за ночь продумал свою речь и теперь произносил ее таким тоном, каким школьник отвечает вызубренный латинский урок.
— Вы, конечно, удивлены, видя меня в таком месте! — обратился он к коменданту (который смотрел на него скорее со скукой, нежели с удивлением) и потом продолжил: — Это связано, как я вам сейчас объясню, со злосчастным недоразумением.
И он принялся очень путано рассказывать о своих семейных обстоятельствах и о парижских студенческих эксцессах, не замечая, что комендант оценивает его как какого-нибудь
— Стало быть, вы студент? Очень хорошо, у вас будет случай отличиться — с вашими-то знаниями вы наверняка дослужитесь до капрала!
Таким манером сортировка быстро продвигалась вперед. Я, впрочем, заметил, что для переправы на африканский континент отбирают не всех. Выбраковывались именно те, кто возлагал на нее наибольшие надежды или видел в ней последнюю возможность обрести какое-никакое пристанище, — в первую очередь пожилые, потрепанные жизнью легионеры, которые явились, чтобы во второй или в третий раз принять на себя все тяготы службы. Гупиль разглядывал их, как оценщик на римском невольничьем рынке, и потом с сухим «Usure générale» отвергал. Такой диагноз («Общая изношенность организма») в самом деле лучше всего передавал впечатление, вызванное обликом этих бедолаг, ибо трудно было сказать, из-за какого недуга они выглядят столь плачевно: недуг заключался, скорее всего, просто в нехватке жизненной силы.
Наконец, когда список был прочитан почти до конца, я услыхал свое имя и вышел вперед. Я думал, что Гупиль уже позабыл о своем вчерашнем настрое, но я ошибался. С нарочитой задумчивостью склонившись над бумагами, доктор пробормотал:
— Этому парню, сдается мне, еще рановато служить! — Он, очевидно, ждал, что я подхвачу его реплику. Я бы охотно сделал это, но странный дух противоречия на время лишил меня дара речи. Мне казалось, что не я, а доктор Гупиль попал в неприятное положение, и я был бы рад помочь ему выпутаться; однако ничего подходящего мне в голову не приходило. Возникла долгая пауза, комендант барабанил по столу костяшками пальцев. Наконец Гупиль, бросив на меня укоризненный взгляд, обратился к коменданту: — К тому же он физически очень слаб.
Комендант, не удостоив доктора ответом, заглянул в список и пробормотал, повернувшись к писарю:
— Обследован еще в Вердене и признан годным. Впишите его и зовите следующего!
Гупиль меланхолично посмотрел на меня и пожал плечами, а я вернулся в шеренгу ожидающих. Освидетельствование закончилось, и все устремились к выходу. В коридоре я почувствовал, как кто-то тронул меня за плечо; это был Гупиль, который торопливо зашептал мне на ухо:
— Что же вы, дурак, даже рта не раскрыли? Я, по крайней мере, надеюсь, что персональные данные, внесенные в ваши бумаги в Вердене, правильны. Остерегайтесь теперь прежде всего вина и баб — с ними за один час можно себя погубить.
Сказав это и ни разу больше не обернувшись, он зашагал к верхнему валу. Я охотно навестил бы его еще раз, чтобы попрощаться, да только нас сразу после освидетельствования повели к пароходу, пришвартованному совсем рядом с фортом. Что я мог так подвести доктора, обескуражило меня самого. И смущенно-меланхоличное выражение лица, с каким он посмотрел на меня в тот момент, когда полковник повернулся к нему спиной, останется одним из самых неприятных моих воспоминаний, иногда всплывающих из глубин прошлого. Позднее я еще не раз имел случай убедиться, что дух противоречия заставляет меня доставлять страдания именно тем людям, которые стараются сделать мой жизненный путь
Мне также не удалось еще раз поговорить с ужасным Реддингером, и этот дуралей, в наши дни продолжающий жить по законам кулачного права, навсегда исчез у меня из виду. Некоторые люди, которых мы когда-то встречали, когда мы вспоминаем о них, кажутся лучше, чем были, — так же получилось и с ним. Мне нравится воображать, что до того, как встретиться мне, Реддингер тысячу лет спал в своей горной долине: потому что в поезде он похвалялся убийством (которое, может, действительно совершил), а это архаичная черта, напоминающая о временах, когда убийца мог восстановить свою честь, заплатив выкуп или искупив вину изгнанием в лес.
Вместе с Леонардом, Бенуа, Франке, Паулем, почтальоном, обоими итальянцами и многими другими я с большим удовольствием шагал к пароходу и предавался своим африканским грезам, которые нынче, наконец, были близки к осуществлению. Нас разместили в трюме, где снова началась шумная попойка, поскольку большинство парней перед отплытием на последние деньги запаслись вином, на которое тут же и налегли. Многие (в их числе и Леонард) уже давно
Время, пока мы еще стояли в гавани, я использовал, чтобы осмотреться; и нашел на верхней палубе, за дымовой трубой, кипу парусины, которая, как мне подумалось, больше подходила для ночлега, чем мое место в трюме.
К вечеру мы снялись с якоря и, обогнув маленькие белые острова, вышли в открытое море. Ночь была тихой и теплой; созвездия — крупнее и ярче, чем обычно. Я заснул счастливым, а когда проснулся, провел еще несколько часов в мечтательной полудреме. Пароход, казалось, отправился в плавание лишь ради меня: он по моей воле двигался к чужому побережью.
На рассвете я увидел — далеко впереди — единственное бледное облако над синим морем. Пришел Бенуа; он позвал меня выпить кофе, а позже — съесть обед, который нам раздавали в плоских мисках. Мы с ним немного поболтали об Индокитае и Африке, но вскоре я снова занял свое место, скрытое от посторонних глаз, и вытянулся на солнышке.
Одинокое облако мало-помалу увеличивалось в размерах; в конце концов я догадался, что это дымка, окутывающая круто вздымающуюся из моря гору. К полудню контуры этого скалистого острова, вид которого поразил меня как нежданный подарок, стали более отчетливыми: я увидел белое кольцо прибоя и отвесные каменные стены, а между ними, в ущельях, — редкий кустарник. Я тщетно высматривал дома или следы человеческой деятельности, и их отсутствие наполняло меня счастьем.
Только белая конусообразная башня поблескивала в солнечном свете, на одном из самых высоких зубцов. Посреди светлого и пустого простора она напоминала волшебные замки Ариосто: казалась построенной скорее духами, чем людьми.
Всю вторую половину дня мы плыли вдоль острова; часто так близко, что я, казалось, слышал удары волн, разбивающихся об утесы. Этот берег представлялся мне преддверием более прекрасного и рыцарственного мира, а шум прилива — увертюрой к чудесным приключениям. Особенно меня занимали тайны, которые, как я предполагал, скрывались по ту сторону башни, и я испытывал все большее искушение добраться до острова вплавь. Я надел на себя пробковый пояс — из тех, что висели на поручнях, — и с нетерпением ждал наступления темноты. Однако еще прежде, чем стемнело, наш курс начал все дальше отклоняться от острова, который в конце концов растворился в туманной дымке. Бенуа, которому я рассказал о своей неудаче, посмеялся надо мной и заметил, что я недооценил расстояние, а также силу прибоя.
Тогда я еще не знал, что закон повторения, определяющий столь многие ситуации в нашей жизни, через несколько лет снова приведет меня на этот остров, относящийся к Балеарскому архипелагу. Я прожил там несколько недель в небольшой гостинице, где обычно останавливались английские офицеры, возвращающиеся из Индии, — даже не догадываясь, что нахожусь по другую сторону одинокой башни. Лишь в последние дни пребывания на острове я снова узнал ее, когда, пройдя через нагретые солнцем кустарниковые заросли, поднялся на гребень. Подобное зрелище всегда вызывает у нас чувство головокружения: кажется, будто время имеет дыры, в которые мы проваливаемся, возвращаясь к своему подлинному состоянию. Ничто не трогает нас сильнее, чем воспоминание о собственных безрассудствах, и потому я не мог не подняться на верх башни (в старые времена, очевидно, служившей наблюдательным постом против мавританских пиратов). Словно в зеркале, мне тут чудесным образом открылась
Вторую ночь я тоже провел в своем закутке, на парусине. Чуть свет меня разбудил Бенуа: чтобы показать мне берег Африки.
Я поспешно шагнул к поручням; было еще темно, лишь влажный ветерок намекал на начало нового дня. Я не увидел ничего, кроме дрожащего зеленого огонька, к которому мы медленно приближались. Потом в сумерках проступили размытые контуры гор. Наконец, позади нас из моря поднялось солнце и осветило гряду могучих округлых вершин — темно-красную в его свете. У их подножья море окаймляли плоские белые дома какого-то города. Бенуа назвал его Ораном; необычное название мне понравилось. Мы пришвартовались у каменной набережной, которая полукругом охватывала гавань и на которой ожидала нашего прибытия толпа оборванных темнокожих людей.
Теперь мы были на африканском побережье, и я бы с радостью прямо в порту сбежал, чтобы отправиться дальше своей дорогой. Однако нас, как прежде в Марселе, встретила группа солдат, и пришлось, хочешь не хочешь, ждать более подходящего случая.
Нас повели вверх по дороге, пробитой в красной горной породе. По обочинам росли запыленные алоэ; их цветоносы, мощные и сухие, как трут, протягивали иссохшие кисти с миниатюрными колокольчиками. Здесь мы впервые почувствовали, что значит более сильное солнце: Пауль и его товарищи поснимали куртки. По их разговорам можно было понять, что на пароходе они вволю
Мы направлялись к низкому, цвета желтой глины, строению, которое венчало макушку поднимающейся из моря горы и которое Бенуа представил нам как форт Сен-Терез. В его стенах, как мы при входе увидели, помещался — помимо нескольких жалких бараков, где обитал личный состав, — четырехугольный мощеный двор, пропахший кухонными отбросами. Здесь нас накормили запеченной колючей рыбой с хлебом и налили нам по стакану вина; каждому также выдали стопку белья.
После еды нас отвели в запущенный сад, расположенный ниже обращенной к морю стены, в котором влачили жалкое существование немногочисленные фиговые деревья. Здесь нас выстроили перед большой кучей камней: мы должны были грузить камни в корзины, перетаскивать в другой конец сада и там возводить из них ограду.
Дело, как при всякой работе такого рода, продвигалось очень неспешно; все это походило на продолжительный послеобеденный разговор; Пауль еще и балагурил с солдатами, которые лениво присматривали за нами.
Я стоял, опираясь на лопату, возле кучи камней и время от времени наполнял корзину, которую Франке (с чьей угрюмой физиономии еще не исчезли следы от кулаков Реддингера) совал мне под нос. Но главным образом я с большим вниманием разглядывал нашу груду камней — ведь это было
Вернувшись в форт, я принялся основательно его изучать. Стена была не выше, чем в два человеческих роста; к ней примыкал деревянный сарай, в котором размещалась кухня и на который я мог бы без труда взобраться. Я решил поэтому сразу после наступления темноты смотаться отсюда — тем более что на мою независимость уже попытались посягнуть. То есть я обнаружил, что белье, которое мне выдали и которое я сунул в ближайший угол, бесследно исчезло; и был не особенно удивлен, ибо история с рюкзаком научила меня не надеяться, что я снова увижу вещи, по недосмотру выпущенные из рук. Мне это было безразлично; однако Бенуа, которому я мимоходом рассказал о случившемся, похоже, смотрел на дело иначе: он напустился на меня и попытался мне втолковать, что потеря казенного имущества причисляется здесь к самым серьезным прегрешениям и что с такими вещами не шутят. Велев мне ни с кем об этом не говорить и подождать его в одном из бараков, он стал прохаживаться возле четырехугольного водоема с фонтанчиком, похожего на поилку для скота и расположенного посреди двора. Заложив руки за спину, я с равнодушной миной наблюдал, как он слоняется между группками солдат гарнизона, стирающих там рубахи.
Барак, на который он мне указал, был плотно заставлен походными койками. Едва я прилег на одну из них, чтобы передохнуть, как какой-то поджарый малый подошел ко мне и сухим тоном потребовал, чтобы я поднялся. Не дожидаясь ответа, он отвесил мне такую затрещину, что я полетел на пол.
Поскольку я с детства болезненно реагирую на любые прикосновения, я в бешенстве схватил первое, что подвернулось под руку, — кухонную миску, из которой еще торчали рыбьи хвосты, — чтобы запустить этим предметом в голову обидчика. Солдаты, курившие или бездельничавшие здесь же, мгновенно развернулись к нам — очевидно, в предвкушении впечатляющей драки. И их ожидания, вероятно, оправдались бы, если бы еще один солдат, который читал, лежа на койке позади нас, не вмешался в ссору и не схватил меня за руку.
— Брось, Карл! — услыхал я его голос, еще не видя, кто говорит. — Не приставай к нему, он пока не привык к нашим суровым обычаям. А ты, малыш, оставь мою рыбу в покое и присядь-ка сюда, я приглашаю: кровать здесь — это четыре столпа, на которых держится наш мир, наше ultimum refugium[21], на которое никто не вправе посягать.
Нежданный посредник, предложивший нам выкурить
Наблюдая за их беседой, я лучше понял тот тип характера, который время от времени встречается у немцев, но который в наши дни, вероятно, можно обнаружить лишь в столь своеобразном месте. Предпосылкой формирования такого характера становится изучение стоической философии, а главным условием — ее практическое применение в ситуации, следующей за катастрофой. Речь идет о внутреннем, душевном здоровье, сила которого проявляется только в несчастье, только в момент, когда все летит под откос. Собственно, это тема, которая всегда меня волновала, — как жить, опираясь на собственную силу, выбирая непроторенные дороги. Поэтому я с немалым вниманием слушал их разговор — тем более что мой защитник не утаивал своих обстоятельств.
Поэтому я довольно быстро уяснил себе его жизненный путь, резко свернувший в сторону из-за будничного, незначительного упущения. Прежде всего меня, с моим тогдашним простодушием, поразил вот какой факт: что в легион, очевидно, попадают не только беглые ученики, но и беглые учителя. В самом деле, ведь я в тот момент беседовал с кандидатом на ответственную преподавательскую должность, который знал древние языки и даже иврит. На его лице я видел шрамы, оставшиеся от фехтовальных упражнений; кроме того, как вскоре выяснилось, он в свое время был младшим офицером резерва.
Но как раз с этого и началось его соскальзывание вниз. Вызванный на военные сборы, он встретил на вокзале нескольких приятелей по университету и устроил с ними пирушку. Пока они, в прекрасном расположении духа, сидели за столом, с вокзала ушел последний поезд — а это означало, как понял к своему ужасу молодой ученый, что на сборы он приедет с опозданием в полдня.
Он, вероятно, отделался бы крепким нагоняем — если бы не воспринял происшедшее так, как это свойственно людям с педантично упорядоченным образом жизни. Первая совершенная им оплошность так сильно его напугала, что он три дня не решался покинуть городок, где оказался по воле случая, и все это время бесцельно бродил по улицам. Между тем в полку обнаружили его отсутствие, начали расследование, и пустячная история раздулась чуть не до дезертирства.
Когда же он, наконец, объявился перед начальством, на него обрушился целый ряд неприятностей, противостоять которым он не был готов. Хоть военный суд и закончился для него относительно мягким наказанием (кратковременным арестом), случившееся так или иначе повлияло на все сферы его жизни; он упомянул в этой связи процедуры, которые сегодня кажутся устаревшими: внесение соответствующей записи в личное дело, вмешательство вышестоящих инстанций, заседание суда чести и тому подобное. Все-таки странно, что он
Таскаясь с солдатским ранцем и винтовкой по песчаным пустыням, он имел возможность целых пять лет размышлять о случившемся, которое чем более от него отдалялось, тем больше в его глазах теряло всякую значимость. Поэтому после увольнения он попытался вернуться к прежнему образу жизни, однако скоро узнал, что это невозможно. Он превосходно сымитировал голос школьного советника, к которому обратился с просьбой о восстановлении в должности и который закончил собеседование словами:
«…я считаю это неслыханной дерзостью: человек с таким прошлым, как у вас, не вправе претендовать на должность, связанную с воспитанием цвета нашей гуманистической молодежи».
— Я как раз мог бы кое-чему научить этих юношей — научить их жить, стискивая зубы, — сказал Кандидат, — но, пожалуй, все обернулось к лучшему: я начал с самого себя. И первым делом прописал себе еще пять лет здешнего сухого климата; в первый раз меня силой вырвали из привычного окружения, во второй я пришел сюда сам, как человек, у которого ничего за спиной не осталось. Даже с точки зрения филологии все обстоит неплохо: в первые годы я говорил почти исключительно по-французски и по-испански, а теперь вот учу арабский. При жаловании четыре пфеннига в день можно утешать себя, вспоминая Эпиктета, который считал, что лишь тот, кто ничего из себя не представляет, еще имеет возможность стать всем.
— Например, лифтером в каирском отеле «Палас», толмачом на Северном вокзале в Париже, инструктором в абиссинской армии или корректором в армянской типографии — попробовал бы твой школьный советник составить тебе конкуренцию в любой из этих профессий!
Кандидат расхохотался.
— Ты прав, Карл, но не стоит ставить себе в заслугу то, что получилось благодаря скверным жизненным обстоятельствам.
Я бы охотно слушал этих двоих и дальше, но тут Бенуа с порога махнул мне рукой, чтобы я вышел к нему. Во дворе он сунул мне узелок: там было мое белье, которое Бенуа добыл таким же способом, каким оно сгинуло. Оно было еще мокрым, прямо с веревки. Группа стирающих пока что продолжала трудиться; Бенуа сказал, что вот-вот начнется переполох, как при разоблачении карточного шулера. Наконец и вправду раздались жалобные вопли: кричал Франке, который, как новенький, стал козлом отпущения. Так и надо этому мошеннику, подумал я; судьба поквиталась с ним за скверную шутку с моим плащом.
Мы не получили кроватей и удовольствовались пучками соломы, набросанными во дворе вдоль стены. Теплой ночью такой ночлег был даже предпочтительнее, чем место в тесном бараке, а кроме того, он благоприятствовал моим планам.
Мы еще послушали песни, превосходно исполненные Паулем, у которого всегда было в запасе хорошее настроение, как у сверчка — миниатюрная скрипочка; потом я курил и долго болтал с Бенуа. Наконец стало совершенно тихо, слышались лишь шаги часового перед воротами. Я ждал, когда скроется луна: она светила так ярко, что можно было разглядеть даже мышь, прошмыгнувшую вдоль стены.
Пока я лежал и следил за медленным ходом луны, я вдруг почувствовал странное сердцебиение, которое усиливалось по мере того, как все увеличивающийся желтый диск приближался к краю стены. Казалось, сердце обрело самостоятельность: оно колотилось, словно корабельный колокол, подающий предостерегающие сигналы. Незнакомые горы там, снаружи, обещали одиночество, в котором таилась какая-то угроза. Я дал себе команду тотчас приступить к выполнению своего плана, однако заметил, что страшусь этого, как неведомой преграды. Одновременно я почувствовал неодолимую усталость, которая словно цепями приковала меня к теплой соломе.
Я тщетно пытался приободриться; мои веки, словно к ним прикоснулась волшебная палочка, сомкнулись.
Проснувшись, я с ужасом увидел, что солнце уже взошло.
Мне тотчас стала ясна постыдность моего сердцебиения и этой сонливости, в которую я заполз, как под одеяло. Меня ждали свобода и одиночество, но первый же порыв напоенного ими ветра оказался для моей изнеженной натуры слишком сильным. Особенно же сердило меня, что этот жалкий форт ночью представился мне теплым и надежным пристанищем. Раз уж дело обстоит так, придется считаться с возможностью, что я еще долгих пять лет буду наблюдать эту самую картину восхода солнца. Я допустил промах, причем именно в тот момент, когда меньше всего ждал чего-то подобного.
Я был склонен рассматривать жизнь вообще и каждое из ее обстоятельств как путешествие, которое можно прервать в любой точке, где захочешь. Я не видел причин, чтобы оставаться там, где тебя что-то угнетает или вызывает ощущение неудовлетворенности, — ведь мир столь велик и разнообразен… Но я не знал, что этот простой принцип так трудно осуществить. Тут вмешиваются факторы, о которых не прочитаешь в книгах: страх, усталость… или твое сердце, в самый неподходящий момент начинающее колотиться в груди.
Возможность сразу бежать на побережье была, выходит, упущена. И больше такая возможность не подвернулась, поскольку еще в первой половине дня все наше сообщество разделили на две группы: одна должна была отправиться в Сиди-Бель-Аббес, другая — в Саиду[22]. Названия этих двух городов, как объяснил мне Кандидат, означали «прекрасная, добрая владычица» и «тигрица». Из моих знакомых в Саиду, расположенную чуть дальше от побережья, отправлялся только Франке; все остальные — в Бель-Аббес.
Нас под усиленной охраной отвели на вокзал. Что здесь тоже есть железная дорога, говорил мне еще Бенуа; теперь я сам в этом убедился. Поезд несколько часов вез нас по каменистой равнине, скудно поросшей сухими травами. Время от времени я видел дикое фиговое дерево. Близ маленьких вокзальчиков появлялись возделанные участки с низкими виноградными шпалерами и оливами, а вдали светились разбросанные белые дома с плоскими крышами. Я смотрел на этот ландшафт угрюмым взглядом, потому что еще с ночи был раздосадован. Даже пальмовые рощи возле деревень не улучшали настроение: они напомнили об убранстве гостиных на моей родине, где пальмы и жалкие фикусы олицетворяют Восток.
«Прекрасная, добрая владычица» тоже оказалась городом, не слишком отличающимся от всех прочих городов. Нас повели по широкой улице, где между магазинами и кофейнями двигалась оживленная толпа, и только запыленные пальмы придавали этой картине восточный колорит.
Я думал, что здесь буду жить в палатке, но, к моему разочарованию, мы вошли в серую казарму. Нас тотчас окружила плотная толпа солдат, сбежавшихся, чтобы поглазеть на новеньких. Они, казалось, приветствовали нас не без злорадства, однако звучали и такие возгласы: «Есть здесь кто-нибудь из Франкфурта, из Страсбурга, из Лейпцига?» Если такой земляк находился, его начинали жадно расспрашивать об улицах и площадях родного города, о каких-то людях… Так что вскоре мне стало казаться, будто мы высадились на Луне или на острове потерпевших кораблекрушение и должны дать отчет о состоянии старого мира, по которому эти люди тоскуют.
Потом нас распределили по помещениям казармы. Меня принял долговязый, с мрачным взглядом ефрейтор и повел в большой зал на втором этаже, где находилось примерно двадцать солдат, которые болтали или чистили оружие.
Паулус — так звали ефрейтора — сперва показал мне кровать и узкий стенной шкафчик для личных вещей; потом объяснил, как следует поддерживать порядок. Он разобрал постель и очень умело снова ее заправил, затем с чрезвычайным тщанием сложил белье и убрал эту прямоугольную стопку в стенной шкафчик. Все это он называл «трюками» — имея в виду, как я понял, не только искусное владение конкретными приемами, но и вообще соответствующее этому месту поведение.
В завершение он сел со мной за стол и дал мне еще несколько наставлений общего свойства. К этому он тоже подошел строго систематически и для начала присвоил мне новое имя:
— Теперь вас будут называть не Бергер, а Берже; моя фамилия тоже пишется Паулус, а произносится Полюс.
Еще раз настоятельно посоветовав мне поскорее овладеть всеми необходимыми
Само собой, общение
На первый взгляд казалось странным, что это обстоятельство практически не влияет на ход воинской службы, но ведь в конце концов еще сто лет назад почти все европейские полки формировались таким же образом. Я ожидал, что наша общая спальня будет выглядеть как подобие разбойничьего притона; но она оказалась просторным, светлым помещением с тщательно вымытым деревянным полом и свежевыстиранным постельным бельем. Поперечный проход делил ее на два
Старшиной моего подразделения, как я уже говорил, был ефрейтор Полюс — серьезный, мрачный человек, который, казалось, ни о чем, кроме службы, не думал. Его всегда видели занятым чисткой оружия и снаряжения; придав им последнюю степень совершенства, он выбирал кого-то из новичков, чтобы посвятить его в тайны службы. Никто никогда не слышал, чтобы Полюс смеялся или говорил о чем-то, выходящем за пределы повседневных солдатских проблем, о собственном же прошлом он предпочитал помалкивать. Говорил он по-французски, а когда все-таки переходил на немецкий, в его речи проскальзывал алеманнский акцент[23]. Он, наверное, уже очень давно — может, при более благоприятных обстоятельствах — стал кадровым военным: все в нем выдавало человека, который одинаково хорошо умеет и приказывать, и подчиняться. Как бы то ни было, в прошлом нашего ефрейтора скрывалась, по-видимому, какая-то катастрофа — потрясение, в результате которого в нем и возобладало нравственное начало. Черты лица Полюса, как почти все мучительные картины, свидетелем которых я был, не сохранились в моей памяти. Когда сегодня я пытаюсь вспомнить это лицо, я вижу только руку, которая что-то запирает: выдвижной ящик стола, где лежит заряженный пистолет… Я старался избегать Полюса: во-первых, потому что от него, хотя он не был недружелюбным, исходил какой-то холод; во-вторых, потому что он, как только видел, что я слоняюсь без дела, тут же давал мне какое-нибудь задание, отрывая меня от моих грез.
Другим ефрейтором был молодой француз по имени Мелан — приветливый и образованный юноша из хорошей семьи, избравший эту необычную африканскую службу, потому что ему наскучила гарнизонная жизнь. Не уступая Полюсу в усердии, он любил жить смеясь, ценил разговоры на интересные для всех темы. Свои распоряжения он отдавал с такой изысканной вежливостью, что невозможно было их не выполнить. Он прекрасно знал, как по уставу должен держаться, и это придавало его движениям некоторую игривость; простой солдатский мундир, такой же, как у других, на нем смотрелся, словно костюм денди. Он — как солнце — уже одним своим появлением способствовал восстановлению порядка и был в этом зале, возможно, единственным человеком, который казался совершенно понятным. От него можно было ждать, что в минуту опасности он найдет такие же прекрасные фразы, какие мы читаем у Ксенофонта.
На половине Полюса господствовал северный ветер, на половине Мелана — солнечный свет. Этих двоих было вполне достаточно, чтобы держать в узде собравшуюся здесь разношерстную и ненадежную публику. Ответственный же за зал в целом, капрал Давид, был молодым человеком с приятной внешностью, которого все это мало заботило. Как только его служебный день заканчивался, он отдавал несколько беглых распоряжений и потом, напевая «Au clair de la lune…»[24], спешил в злачные кварталы, чтобы пуститься в любовные похождения. Возвращался он лишь под утро, нередко выпивши, и тогда пытался корчить из себя большого начальника —
Койка, выделенная мне Полюсом, была второй от окна; соседнюю занимал маленький толстый итальянец, Массари, с которым я объяснялся знаками. Он вырос сиротой в бараках Санта-Лючии, и здесь ему, похоже, нравилось не меньше, чем в любом другом месте. Плебей по рождению и по расе, он чувствовал себя наиболее комфортно, когда находился в зависимом положении; стоило ему увидеть какого-то начальника, и Массари уже не сводил с него глаз — уподоблялся спутнику, вращающемуся вокруг планеты. Он не умел распорядиться свободным временем: просто сидел на кровати, поджав ноги, и курил или жевал зеленый лук. Его характерным качеством была бережливость, он учитывал даже доли пфеннига. Будучи заядлым курильщиком, он не тратился на табак: предпочитал выходить во двор и подбирать там
С другой стороны от меня лежал Франци — молодой венец, которого я сначала понимал едва ли лучше, чем неаполитанца. Парень говорил на диалекте самых захолустных предместий. Он был учеником пекаря и еще сохранял особенные черты, которыми наделяет это ремесло: лицо, бледное от ночной работы в запорошенных мукой подвалах; усталую томность, взращенную в теплой пекарне; рано созревшую чувственность, от которой само тело меняется, как разбухающее дрожжевое тесто. А еще он любил сладости и уже испортил ими зубы. В первое же утро он попросил меня принести ему из столовой кофе, которое любил пить в постели. Он мне понравился, и я завоевал его расположение большой коробкой сладких арабских конфет, которую как-то вечером принес ему из города.
Когда Полюс гасил свет, мы с Франци начинали шепотом болтать через проход шириной в две ладони, разделявший наши кровати, и вскоре я уже знал обо всем, что его занимало. Чаще всего он упоминал имя некоей Стефании — девушки, с которой имел любовные отношения, о каких можно каждое утро прочитать в бульварных газетах. Мне подобные заботы были еще чужды, и я лишь диву давался, когда он во всех подробностях расписывал мне муки ревности: я не понимал, как можно находиться близ такого обжигающего огня и не попытаться сбежать от него как можно скорее. Дело закончилось тем, что Стефания изменила ему и пошла на танцы с другим. Франци красочно обрисовал, как он внизу, в большом танцевальном заведении, напивался для мстительной храбрости, в то время как с верхнего этажа, где Стефания танцевала с его соперником, доносились и причиняли ему неизъяснимые муки веселые мелодии все новых и новых вальсов. Наконец в полночь, как раз когда объявили белый танец, он появился в танцевальном зале с заряженным револьвером и начал палить так, что гости повыскакивали из окон, а оркестранты заползли под подиум. Потом, еще до прибытия полиции, он смотался, кутил какое-то время в сомнительных заведениях и в конечном счете дал деру через Альпы.
Хотя из-за этого поступка Франци попал в скверное положение, он, похоже, о нем не жалел. Он очень тщательно и с мельчайшими подробностями описывал все детали происшедшего, как в других слоях общества рассказывают о дуэлях. У влюбленных свое царство, где они и короли, и судьи… Впрочем, как позднее написал приятель, занимавшийся тем же ремеслом, от стрельбы, устроенной Франци, каким-то чудом никто не пострадал — за исключением одного постороннего человека, который, выскочив из окна, сломал ногу.
Здесь, в Бель-Аббесе, Франци погрузился в глубокую тоску: ему, очевидно, недоставало той стихии, которую издавна называют «венской атмосферой». Эта тоска, завладевшая им, словно лихорадка, переросла в серьезный внутренний кризис. Однажды ночью он, как лунатик, с веревкой, которую используют при чистке оружия, прокрался на чердак и нашел там крепкую балку. Потом присел на кипу обмундирования, чтобы, прежде чем повеситься, еще что-то обдумать, и нечаянно заснул, с веревкой в руке. Проснувшись, он почувствовал, что утратил непреодолимое желание покончить с собой; одновременно на душе у него стало немного легче.
Я с большим вниманием слушал его рассказ, так как понимал, что человек очень редко открывает другому то, что происходит с ним в такие минуты. И мне кажется, что самоубийство может свершиться лишь тогда, когда к этому принуждает расположение небесных светил, и что
В случае этого молодого венца целительный эффект нельзя было не заметить: он тотчас обрел мужество, чтобы осмыслить новую ситуацию, в которой оказался. Так, с этих пор он жадно расспрашивал бывалых солдат о боях, которые те в ходе «дружеского проникновения» в Марокко вели с туземцами. Франци наслаждался этими рассказами так же, как другие наслаждаются книгами про индейцев, — и сделал из них свои выводы, начав, хотя был от природы человеком изнеженным, понемногу приучать себя к аскетизму. В том, что касается этой темы, он нашел во мне особенно чуткого слушателя. Так, иногда в знойные дни Франци пытался с утра до вечера обойтись без воды, а в другие дни воздерживался от курения, потому что, как он мне объяснил, «арабы в темные ночи перерезали горло уже многим нашим дозорным, опознав их по огоньку сигареты».
Рядом с Франци размещался странный толстяк, в некотором роде факир — впрочем, родом он был не из Индии, а из Кёльна. Звали его Гоор, и он утверждал, что ему неведома боль. Но столь высокий дар в данном случае, похоже, достался человеку, не умеющему найти ему достойное применение. Правда, школьником Гоор однажды заработал талер, позволив богатому товарищу выстрелить ему в задницу из ружья. Позднее он выступал в маленьких пивных старой части города как шпагоглотатель и пожиратель огня, но эти искусства не принесли ему успеха и процветания. У нас он тоже имел обыкновение ошарашивать каждого, кто с ним знакомился, прокалывая себе длинной иглой толстые щеки, или, если его приглашали распить бутылку вина, разгрызал на десерт стакан, словно тот был вафельным. Когда ты видел такое раза два-три, становилось скучно. Мне его вид был неприятен: жирное белое тело напоминало вареные куриные бедрышки. Впрочем, Гоор, как почти все крупные мужчины, отличался добродушием и, поскольку я был в подразделении самым младшим и слабым, всегда вставал на мою защиту. Хотя я старался его избегать, он при любой заварухе мчался ко мне, точно наседка к цыплятам, чтобы взять меня под свое крыло.
— Оставь мальца в покое, иначе будешь иметь дело со мной! — слышался тогда его голос, и любой спешил убраться с дороги этого пожирателя железяк. Когда он был в ярости или пьян, шутить с ним не стоило; из Кёльна, как он намекнул мне однажды, ему пришлось срочно смотаться, потому что в трактирной ссоре он одного так отдубасил, что тот окочурился.
Впрочем, стычки, возникавшие в нашем спальном зале, были, как правило, безобидными. Полюса и Мелана вполне устраивало, что мелкие разногласия улаживаются во внеслужебном порядке, посредством мордобоя. Конфликты почти всегда возникали из-за внезапно пропавших предметов; Бенуа был прав: с такими вещами здесь шутить не привыкли. Особые опасения внушал всем желтый, с ввалившимися глазами испанец, чья семья жила здесь же, в Бель-Аббесе: когда он пробирался между рядами кроватей, каждый старался не спускать глаз со своих вещей. В этом отношении обитатели нашего сектора могли целиком положиться на Массари: он, словно рысь, всегда был начеку.