Решив, что сейчас самое время рассмотреть пойманную на бруствере ящерицу, я извлек маленькое существо из сигаретной пачки и посадил себе на ладонь. Мое действие тотчас привлекло внимание хорошо одетого молодого человека, который до сих пор, казалось, не замечал меня, — он сказал, что это очень красивый экземпляр, который почти не встречается по ту сторону Альп.
— Но, — добавил он с печальной улыбкой, — от такого хобби вам теперь придется отказаться.
Я ответил, что не вижу для этого причин, ведь тут требуются лишь хорошие глаза, — и между нами завязался разговор.
Леонард — под этим именем представился мне новый знакомый — ощущал себя, очевидно, в положении человека, который вдруг проснулся в каком-то жутком окружении и чья последняя надежда заключается в том, что все это окажется сном. Рассказ его был путаным и бессвязным, но он очень радовался, что нашел хоть кого-то, с кем вообще можно поговорить, и после многочисленных повторений я все-таки кое-что понял.
Леонард учился во Фрайбурге. Родители его умерли, но у него был старший брат, с которым, как он выразился, его связывали тесные дружеские отношения и в семье которого он обычно проводил каникулы. Он верил в эту дружбу и во время последних осенних каникул, пока — несколько дней назад — не случилось событие, которое выбило его из привычной колеи и, кажется, полностью изменило свойственное ему прежде отношение к жизни. О сути происшедшего он умолчал, а из его намеков я понял лишь, что он собирался из темной прихожей открыть дверь в столовую, где его ждали к ужину, как вдруг — снаружи — услышал слова, которые его насторожили. Оставшись стоять за дверью, он подслушал весь разговор между братом и его женой; и услышанное подействовало на него так, словно его нежданно ударили обухом по голове.
Я возразил, что чья-то беседа, сама по себе, все же не может быть настолько значимой. Леонард бросил на меня такой взгляд, будто я на мгновение пробудил в нем проблеск надежды, и потом сказал:
— Знаете ли, в каждом человеке есть, позволю себе так выразиться,
Взгляд его задержался на старом пропойце, которого сотрясал очередной приступ лихорадки, и я испугался, что сейчас увижу, как он расплачется. Он, казалось, пребывал в том состоянии нереальности, которое размещается между двумя моментами опьянения. Здесь, стало быть, я столкнулся с примером вербовки, какой она описывается в книгах.
У Леонарда было умное, но расслабленное лицо, в чертах которого выражалась болезненная чувствительность; лица такого типа нередко можно встретить на юге нашей страны. В нем ощущалось чрезвычайное добродушие, и вместе с тем, как я заметил позднее, — подспудный жар, свойственный баденскому вину. Он, безусловно, получил хорошее образование — правда, такого рода, какое приобретается в тепличных условиях и которое в трудных ситуациях, вместо того чтобы защитить от боли, только усиливает ранимость. Хотя Леонард часто употреблял слова, которые меня раздражали (например, «гармония», «родство душ» и тому подобное), мне его все-таки было жаль, и я решил взять его под защиту. Мы расстались, договорившись встретиться вечером.
Теперь я попытался отыскать то место на верхнем валу, о котором говорил Пауль, и мне удалось это сделать, не попавшись надсмотрщикам в форме, которые рыскали по форту в поисках послушных рабов. Пройдя по узкому проходу, я попал к обращенной в сторону моря бойнице, которая представляла собой скрытый наблюдательный пост. Здесь я вернул ящерице свободу. Отсюда открывался еще лучший вид, нежели с нижнего бруствера, а изгиб вала заслонял остальную часть форта. Это уединенное место, казалось, предназначено именно для того, чтобы я мог без помех погружаться в свои грезы: и я представил себе, что весь мир обезлюдел. При этом чудесным образом проступило Безмолвное. Чему способствовали, пожалуй, здешние обнаженные горы и море, на недвижной поверхности которого не сверкал ни единый парус. Медленно и с нарастающим наслаждением разглядывал я каждую складку горной породы, каждую деталь очертаний островов и бухт.
Этот ландшафт обладал большой духовной силой и, закругляясь, образовывал волшебное кольцо, с помощью которого я без труда вызвал Доротею. У меня, с тех пор как в Вердене я подошел к полицейскому, не было возможности сосредоточиться, и я чувствовал, что нуждаюсь в ободрении. Особенно ослабил меня разговор с Леонардом. До встречи с ним события носили характер какого-то веселого приготовления, и даже то обстоятельство, что швейцарский капрал задержал нас на вокзале, воспринималось как часть игры. Однако после недавнего соприкосновения с чужим горем меня на мгновение охватил неведомый прежде страх: будто земля внезапно утратила твердость, и мне мешает уверенно шагать по ней опасение, что здесь начинается трясина…
В тот день Доротея показалась мне более близкой, более телесно-осязаемой, чем обычно, и жаль, что разговор, состоявшийся между нами (как и все связанные с ним обстоятельства) сохранился в моей памяти столь неотчетливо. Я удивился, что она сразу заняла позицию
Когда Доротея упомянула пистолет, я сразу догадался, что она, помимо прочего, намекает на мою первую пробную стрельбу; и она в самом деле велела мне в будущем избегать подобных игр, поскольку-де в них скрыто опасное колдовство. Но еще более примечательным, чем упоминание моих личных обстоятельств, мне показалось конкретное сообщение, которое она к нему присовокупила:
— Выбрось револьвер в море — старьевщик продал тебе оружие с негодным предохранителем!
Такое предупреждение чрезвычайно меня обрадовало, и на то имелась причина. Я страстно желал, чтобы Доротея приобретала связи с предметным миром: мне казалось, что каждое ее соприкосновение с ним будет повышать надежность наших с ней отношений. Я сунул руку в карман и вытащил револьвер. Поставив его на предохранитель, я спустил курок — и тотчас действительно грянул выстрел, громкий звук которого эхом отозвался в узком крепостном рву.
Странно, что до сих пор еще не стряслось беды с этим оружием, которое я теперь швырнул вниз со стены, словно какую-то опасную тварь, и оно, взметнув фонтанчик брызг, погрузилось в синюю воду.
Как было сказано, я лишь неясно помню подробности этого разговора. Позже, когда я размышлял о нем, мне иногда казалось, будто он с самого начала
Во всяком случае, непосредственно после выстрела из-за изгиба вала вынырнул невысокий, изящный человек в офицерском мундире. Очевидно, его привлек шум, ибо он сразу спросил на беглом, хотя и чужеродном немецком:
— Молодой человек, вы что здесь — в стрельбе упражняетесь?
Услышав вопрос, я смутился, решив, что офицер хочет привлечь меня к ответственности. И пробормотал, что выстрел, дескать, «случился по недоразумению».
Однако пришелец, похоже, преследовал другие цели, ибо он сел напротив меня на край амбразуры и завел разговор о ландшафте.
— Вы выбрали, — сказал он, — наилучшее место для созерцания залива. Правда, с колокольни собора Нотр-Дам де ля Гард, которая служит ориентиром для кораблей, вы могли бы обозреть более широкую панораму, но тогда упустили бы из виду детали. В своих плаваниях я посетил много красивых гаваней, однако здешняя, думаю, ни в чем им не уступает. Эта гряда гор, которая охватывает бухту, напоминая выпуклый край раковины, представляет собой отроги Приморских Альп… А белая крепость вон на том маленьком острове, напротив нас, называется Замок Иф. Вам, наверное, знакомо это название?
Мой ответ — что я помню его по «Графу Монте-Кристо», — кажется, обрадовал офицера.
— Ага, вы начитанный человек… я почему-то сразу так и подумал. Позвольте взглянуть на ваши руки!
Не дожидаясь ответа, он схватил мою правую ладонь и принялся с большим вниманием ее изучать. При этом он продолжал:
— Граф Монте-Кристо, конечно, всего лишь литературный персонаж. И все же вам там покажут даже подземный ход, прорытый аббатом Фарина. А дальше вы можете видеть еще один литературный остров — на нем стоит форт Ратоно[10].
Я и на сей раз угадал, что он имеет в виду, и незнакомцу это, кажется, понравилось.
— Как я вижу, вы хорошо информированы; правда, делами, от которых грубеют руки, вам до сих пор заниматься не приходилось. Если не возражаете, я бы хотел пригласить вас на чашку чаю; я живу в нескольких шагах отсюда.
Хотя особого желания идти с ним у меня не было, я счел невежливым отклонить это приглашение. Я последовал за незнакомцем, и мы, перебравшись через крепостной ров, попали в сводчатое помещение, в котором хранились всевозможные зеркала и инструменты. К нему примыкала небольшая жилая комната, обстановка которой состояла из множества книг и нескольких предметов мебели в мавританском стиле.
Мой хозяин возился с самоваром, стоящим на табурете, а мне предложил тем временем выкурить сигарету и осмотреть его книги. Он продолжал беседу и вместе с тем наблюдал, какие книги я беру с полки. Попутно я услышал от него ряд любопытных суждений: например, что во Франции особенно ценят «Путешествие по Гарцу»[11], что у Гёльдерлина французов восхищает «clarté»[12], а у Гофмана, наоборот, — нарочитая искусность повествования. Увидев, что я листаю латинский перевод Гиппократа, он попросил меня прочитать ему вслух один абзац и вовлек меня в разговор о том, следует ли произносить occiput[13] или occipút, как принято во французских гимназиях. Таким манером он осторожно меня прощупывал.
Когда я уже сидел за столом напротив него, он стал угощать меня засахаренными фруктами, которые, по его словам, выписал из Константинополя.
— Париж и Стамбул: единственные места, духовная атмосфера которых мне по душе… Ну, может, еще южная часть Сицилии и Испании и лежащее напротив них африканское побережье. В вашем возрасте я некоторое время болтался по Средиземному морю на небольших парусных судах, которые с грузом вина и оливкового масла плывут от одного острова до другого; работая на них, можно узнать это море со всеми потрохами.
Пока он все это рассказывал, продолжая искусно меня проверять, я смог наконец присмотреться к моему новому знакомому. Я обратил внимание, что его манера вести себя, двигаться и говорить находится в явном противоречии с мундиром — несоответствие было настолько сильным, что человек этот производил впечатление ряженого. На вид ему было лет около сорока пяти, он сутулился и, хотя сидел сейчас в теплой комнате, мучился от озноба. На его худом лице мое внимание в первую очередь привлекли глаза: они были почти совершенно черные и словно покрытые лаком; зрачки же, казалось, реагировали не на изменение освещения, а на перепады тепла и холода. То, что он говорил, звучало очень определенно, и, хотя ему часто приходилось подыскивать слова, получалось так, что благодаря вынужденному переводу на неродной язык его речь только выигрывает. С этим левантийским умением легко преодолевать всяческие границы сочеталась странная и симпатичная мне меланхолия, которая вновь и вновь овладевала моим собеседником и лишала его сил в тот самый момент, когда он замолкал. Он, между прочим, отрекомендовался доктором Гупилем и сказал, что зачислен в гарнизон военным врачом.
Я подумал, что, приглашая меня на чай, он, очевидно, преследовал какую-то цель; так оно и оказалось. Но он не пожалел времени, чтобы основательно меня расспросить, и ему это мастерски удалось — по крайней мере, он узнал обстоятельства моей жизни и дальнейшие планы.
Уяснив себе наконец мой случай, он с видом врача, который, уже отложив инструменты, выписывает рецепт, сделал предложение, изумившее меня:
— Дорогой господин Бергер, вы сейчас в том возрасте, когда переоценивают реальность того, о чем говорится в книгах. География чудесна, но поверьте мне: прогулки такого рода удобней всего предпринимать, уютно устроившись на диване и покуривая турецкую сигарету. Вы ожидаете удивительных приключений? Причастности к волшебству, к изобилию экзотической природы? Так вот, там, на юге, вы ничего этого не найдете… Если, конечно, не сочтете приключениями феномены, которые распространены повсеместно: лихорадку, скуку и тоску — одну из худших форм горячечного бреда. Вы не найдете никого, кто мог бы лучше, чем я, рассказать вам о таких вещах. Я здесь обследую каждого, кто впервые отправляется на службу, и каждого, кто возвращается. Поверьте мне: тот, кто оттуда возвращается, настолько изношен — изнутри и снаружи, — что
При этих словах он сделал одно из движений, свойственных представителям его расы — как будто растер что-то между пальцами, — и потом продолжил:
— Вы еще слишком молоды, чтобы понять: вы оказались в мире, сбежать из которого невозможно. Вы надеетесь открыть в нем для себя необыкновенные вещи, но не найдете ничего, кроме убийственной тоски. Сегодня в мире нет ничего, кроме эксплуатации, а для человека, который обладает особыми наклонностями, придуманы еще и особые формы эксплуатации. Эксплуатация — вот подлинная форма, великая тема нашего столетия, а тот, кто еще имеет другие идеи, становится ее жертвой легче, чем все прочие. Колонии — это тоже Европа, маленькие европейские провинции, где сделки совершаются чуть более открыто, с меньшими околичностями. И вам, дорогой Бергер, не удастся проломить стену, о которую уже разбился Рембо. Поэтому возвращайтесь-ка к своим книгам и сделайте это поскорее, прямо завтра!
Гупиль произнес эти фразы очень убедительно и с интонацией, которой в нашем языке не существует.
— Обратите особое внимание на то, что я вам скажу сейчас: завтра с утра в большой казарме состоится последнее освидетельствование в присутствии коменданта — чистая формальность, просто чтобы заполнить графу в документах на транспортировку. Когда очередь дойдет до вас, я поставлю под сомнение вашу пригодность; тогда вы сразу же громко объявите, что вам еще не исполнилось восемнадцати, и будете на этом настаивать. Таким образом, отпадет законное основание удерживать вас здесь; но стоит вам оказаться в Африке, и до вас больше никому не будет дела.
Пожалуйста, помните: вы сейчас в опасном положении, и я понимаю это лучше, чем вы сами. Я смотрю на вас как на человека, который вот-вот исчезнет в темных воротах; я окликаю вас, пока не поздно; вы еще поблагодарите меня за это.
Он протянул мне руку, и я пожал ее.
Попрощавшись с ним и спустившись во двор, я стал раздумывать над его словами.
Больше, чем его предложение, меня удивила сама наша встреча: ибо участие, которое проявляет к нам незнакомый, случайно встреченный человек, характеризует прежде всего его самого; в докторе, выходит, еще сохранялся последний остаток старого доброго гостеприимства.
Должен признаться, что данное мною обещание с первой же минуты не давало мне покоя. Я не хотел, чтобы мое начинание закончилось столь примитивным образом.
Погрузившись в мысли об этом, я совершенно забыл о необходимой здесь бдительности и угодил в лапы того самого унтер-офицера, ответственного за кухню, от которого сбежал утром. Я и подумать не успел о путях спасения, как он уже зацапал меня и поволок за собой в кухню, где нагрузил котлом, полным чечевичной похлебки. Повязав мне еще и грязный фартук, он повел меня в одно из нижних помещений форта, откуда доносился страшный гвалт.
Здесь мы встретили настоящую банду разбойников, переговаривающихся на всех языках мира. Во главе длинного стола, между двумя подозрительного вида итальянцами, восседал Пауль, который откровенно высмеял мое облачение; на противоположном конце я углядел Леонарда, отрешенно сидящего перед ржавой миской.
После того как унтер-офицер раздал хлеб из большой корзины, я должен был каждому налить в тарелку по полному половнику супа, и поднялся крик, поскольку парни были требовательными, как князья, а порции — скудными. Когда очередь дошла до Леонарда, я, чтобы хоть немного его подбодрить, отвалил ему два половника с верхом, так что чуть не переполнил тарелку. Тотчас возник такой переполох, будто кого-то прикончили: куски хлеба, миски и обглоданные кости так и летали по воздуху, и даже унтер-офицеру с Леонардом перепала часть этих зарядов. Я воспользовался дождем из объедков, чтобы сорвать с себя фартук и дать дёру. Поскольку после такой бучи мне показалось небезопасным оставаться в столовой, я купил бутылку вина и осторожно пробрался на свое место у бруствера.
Тем временем уже взошли звезды; они были крупнее и ярче всех звезд, какие я когда-либо видел, и их мерцание отражалось в глубинах моря. Вино придало мне решимости, и я почувствовал нарастающее желание послать к черту предостережения Гупиля: я их воспринимал теперь как посягательство на мою свободу. Наверное, все-таки возможно, думал я,
Когда я соскочил с бруствера, чтобы вернуться в форт, взгляд мой упал на какой-то белый предмет, мерцающий в лунном свете. Я поднял его и увидел, что это моя африканская книга. Вырванная из переплета, помятая, она валялась на камнях. Тот, кто так ловко избавил меня от забот о моем рюкзаке, наверное, не нашел для нее никакого применения. Я мгновение подержал ее в руках и затем бросил в воду вслед за бутылкой.
В форте уже все затихло, и мне было нелегко отыскать дорогу к той общей спальне, где меня ждал Пауль. Когда я шел по крытому проходу, через который утром мы выбрались наверх, в неверном свете фонаря я заметил маленькое оконце, прорубленное почти у самого основания большой башни. Отверстие было забрано решеткой, каких нынче уже не куют: толстые четырехгранные пруты в местах пересечения для прочности еще и скреплялись железными кольцами.
Эта нора была обитаемой: остановившись, я увидел две вцепившиеся в прутья руки. Тотчас вынырнуло и лицо узника, который там, внутри, подтянулся на руках. Хотя лицо от напряжения исказилось, я узнал ужасного Реддингера, который, точно второй Михаэль Кольхаас[14], сидел здесь под замком из-за истории с сапогами. Самоуверенность быстро привела его к плачевному финалу, что неудивительно, если ты не знаешь другого средства общения с людьми, кроме как колошматить их по голове.
И все же он не казался очень подавленным, поскольку продолжал изрыгать угрозы; он обвинял также Пауля и меня за то, что мы не бросились вместе с ним в атаку, и, явно преувеличивая наши возможности, заявил, что вместе мы бы обратили французов в бегство — как Блюхер[15] под Ватерлоо. Я, конечно, считал, что он не совсем неправ — мы, по крайней мере, могли бы попытаться его поддержать; но сказал себе в оправдание, что в своем буйстве он зашел слишком далеко. Это вызвало у него одобрительную ухмылку.
Чтобы сделать ему приятное, я попросил его подождать и притащил из столовой две бутылки вина, сигареты и спички, которые просунул через решетку. Мне было его отчасти жаль, а отчасти положение, в котором он оказался, представлялось мне не лишенным притягательности, потому что к особым желаниям, издавна меня занимавшим, относилось и такое: чтобы когда-нибудь меня посадили в темницу (чем древнее она будет, тем лучше), из которой я потом сбегу через подземный ход. Что касается этой средневековой тюрьмы, то пришлось бы долго рыскать по всей Европе, чтобы найти другую, лучшую, — вот только я полагал, что Реддингеру в его теперешнем положении не хватает чувства собственного достоинства. Я предпочел бы увидеть его предающимся благородной скорби. На мой вопрос, как там внутри, он вдруг опять взъярился и заявил, что, дескать, нет здесь ничего, кроме крупных, как морковки, клопов. Но вскоре нам пришлось оборвать разговор, потому что долго висеть, подтянувшись на слабеющих руках, он не мог.
В столовой я увидел Леонарда, который с неподвижным взглядом сидел перед очередной бутылкой. Он был недоволен моей недавней выходкой и показал мне синяк — результат попадания в руку бараньей кости. У меня создалось впечатление, что он охотно втянул бы меня в долгий ночной разговор о своих злоключениях; можно сказать, он уже начал подготавливать для этого почву, но у меня не было желания участвовать в столь тягостном ритуале. Мне скоро удалось уговорить его проводить меня в общую спальню, хоть он и заявил, что там вечно творятся всякие безобразия, которые портят ему настроение.
Он привел меня в длинное, голое помещение, почти полностью занятое двумя рядами деревянных нар, с узким проходом между ними. Мы застали там давешнюю застольную братию: большинство парней сидели на нарах; другие уже спали, закутавшись в одеяла.
Было тихо, поскольку Пауль как раз разыгрывал перед сидящими одно из своих представлений, обычно помогавших ему утвердить себя, когда он оказывался в новой компании. Когда он закончил, снискав громкие аплодисменты, начали выступать и другие умельцы, внося свой посильный вклад в создание уютной атмосферы. Так, один фламандец с прыщавым лицом чрезвычайно развеселил собравшихся, прочитав пародийную проповедь, из которой вряд ли можно было понять хоть что-то, кроме часто повторяющейся формулы: «Godverdimme, Godverdomme, Godverdamme» («черт побери, черт подери, черт возьми»). При этом он так искусно передавал сакральную интонацию, что в нем безошибочно угадывался сбежавший семинарист.
Потом начались разговоры, и меня поразило, что речь идет почти сплошь о таких вещах, о которых в других местах умалчивают. По ходу этих разговоров будто проглядывала
Этот почтальон также выразил мысль, что надо бы раздобыть выпивки, и, встретив всеобщее одобрение, безотлагательно отправился за добычей. Похоже, он умел подбираться не только к письмам, но и к любому замку, ибо не успели мы досчитать до ста, как он вернулся с огромным жестяным бидоном, полным вина, похищенным из запертой кухни, а в качестве закуски раздобыл еще и мешок сухарей, который волок за собой.
Хотя мне не было жаль унтер-офицера, надзирающего за кухней, я решил, что сейчас самое время подумать о собственной безопасности. Леонард исчез еще во время дурацкой молитвы. Поскольку все кинулись к бидону с вином (и оба итальянца, прибывшие, кажется, прямиком из Абруццо, сразу сунули туда свои отросшие за время путешествия бороды), на нарах освободилось достаточно места. Я отыскал себе уголок у самой дальней стены и там закутался в одеяло.
Укрытие оказалось тем более удачным, что я смог спрятаться за спиной кого-то другого, кто уже приготовил себе удобное лежбище. Это был человек лет двадцати пяти, одетый в полосатый холщовый костюм, какие во время работы носят каменщики. Он лежал на спине и, не обращая внимания на шумную попойку, читал французское издание «Отверженных» Виктора Гюго. Когда он приподнялся, чтобы скрутить себе папиросу, я вспомнил, что заметил его лицо еще утром, во время рукопашной схватки. Он, должно быть, относился к числу
Прежде всего меня поразили его глаза: они отличались необычной голубизной. Хотя голубые глаза, как правило, менее выразительны, чем темные, иногда встречаются исключения: голубые глаза, обладающие глубинной, властной силой. Так было и в этом случае: когда он взглянул на меня, мне сразу представился грот, освещенный внутри и неодолимо привлекательный.
С лицами дело обстоит как с картинами: хотя они часто нравятся нам с первого взгляда, мы лишь позднее распознаем заложенные в них закономерности. Сегодня мне кажется: притягательная сила, свойственная этому человеку, основывалась на том, что в нем совершенно не чувствовалась склонность к подчинению. А такое встречается крайне редко — если, конечно, не учитывать детей, еще не научившихся говорить.
Мне хотелось втянуть соседа в разговор, и я поинтересовался, что это сегодня утром сержант нам зачитывал. Сосед сунул книгу себе под голову, повернулся ко мне и ответил, не вдаваясь в подробности:
— Ничего особенного: тому, кто пылает праведным гневом, на все вокруг наплевать.
Воспоминание о той сцене, видимо, развеселило его, ибо он вдруг от души рассмеялся.
— Забавно смотреть, как двое столь разных партнеров колошматят друг друга. А то, что учинил коротышка, называется
Из его коротких замечаний я сделал вывод, что мой собеседник — человек, обладающий жизненным опытом. Поэтому я воспользовался случаем, чтобы обсудить с ним идею, которую до сих пор утаивал от других своих новых знакомых, и спросил напрямик: можно ли там, на юге, жить, питаясь только
— Ах, вот ты о чем! — прервал он наконец мой рассказ, поудобнее вытянувшись и с любопытством меня разглядывая. — Ты, верно, решил составить конкуренцию святому Антонию? Мысль действительно недурная. Однако дело обстоит не так просто. Я тоже однажды худо-бедно продержался неделю на виноградных гроздьях и арбузах, которые таскал из садов, принадлежащих маврам, но в конце концов человеку от такой пищи становится худо. Саранчу там, правда, едят еще и сегодня: если ее поджарить, она довольно вкусная — что-то вроде приправленного перцем соленого миндаля.
Я с удовольствием отметил, что он тоже обдумывал такую возможность, и попытался разговорить его.
— Мы могли бы попробовать осуществить это вместе, когда окажемся там. Правда, я собирался на сей раз дослужиться до капрала, но, в конце концов, такое желание — чушь собачья. Нам придется кое-что прихватить с собой: без огня, соли, табака и огнестрельного оружия далеко не уйдешь.
Я тут же возразил, что табак — это лишнее; что соль можно добывать из морской воды, а вот для разведения огня нужно взять в дорогу какой-то инструмент, лучше всего — зажигательное стекло.
Мысль о зажигательном стекле ему, кажется, понравилось. Но табак он считал даже более необходимым, чем пища.
— Соль тоже так просто не добудешь. Конечно, между утесами соли сколько угодно. Однако к берегу можно подойти далеко не везде. Повсюду могучие горы обрываются вертикально в море, а раскаленные камни имеют такие острые грани, что твоя обувка быстро превратится в лохмотья. Там ведь не найдешь, как здесь, проезжих дорог.
Эти замечания — после всего, что днем говорил мне Гупиль, — были для меня как бальзам на душу, и я тотчас постарался уточнить: вообще ли там нет нормальных дорог или мой собеседник сам видел, как в каком-то месте дорога заканчивается тупиком. Моя настойчивость удивила его меньше, чем я опасался; он начал подробно отвечать на вопрос и рассказал мне еще и о других, не менее странных вещах.
— Ты не думай, что придешь там к столбу, на котором написано: «Здесь дорога кончается». Дороги там, конечно, тоже есть, а в Бель-Аббесе[16] даже имеются автомобили и электрический свет, как в Париже. Но существуют местности, совсем недалеко оттуда, где дороги становятся все хуже и хуже, а потом их и вообще больше нет. Я тоже раньше часто думал, как было бы здорово очутиться в месте без дорог: мне казалось, это как когда ты ребенком прячешься в зарослях бузины… Ты бежишь на самый край света — но, в конечном счете, приходишь к выводу, что везде уже кто-то побывал.
Было и в моей жизни время, когда я много ходил пешком, каждый вечер устраивался на ночлег под новым кустом или в новом сарае. У моих родителей — в западной части этой страны — было маленькое садовое хозяйство, хорошее семейное дело, и я тоже им помогал, когда возвращался из школы. А еще мы заботились о кладбищенских насаждениях; я в основном занимался могилами.
Поначалу это доставляло мне удовольствие; работа садовника особенная: ты много времени проводишь в одиночестве и можешь предаваться своим мыслям. На кладбищах масса птиц: дрозды, малиновки, даже соловьи, которые устраивают гнезда в живых изгородях и на туях.
Потом вдруг настроение мое изменилось: появилось беспокойное и странное чувство, будто, оставаясь при своих живых изгородях и клумбах, я что-то упускаю, а что именно — трудно сказать. В ту пору я многое пересаживал: мне казалось, цветы и деревья располагаются не там, где нужно. Растения быстро замечают такое — и уже не растут, как обычно, не доставляют тебе настоящую радость.
В то время я водился с типами, которые носят короткие штаны и береты и распевают старинные песни ландскнехтов — это скучные парни, как из паноптикума. Потом я начал выпивать и проводить ночи с молодыми торговцами в маленьких задних комнатах ресторанов, где за бутылку плохого вина с тебя дерут три марки, зато ты можешь хватать за грудь официанток. Не знаю почему, но на душе у меня становилось все муторней. Наконец, в одно прекрасное утро я перебросил через кладбищенскую стену заступ и садовые ножницы и пустился в путь, куда глаза глядят.
Странствуя, я время от времени заглядывал к какому-нибудь садовнику и спрашивал, не найдется ли для меня работы. Потом перекапывал землю, заботился о деревьях и теплицах — но лишь до тех пор, пока в кармане у меня не заводилось нескольких марок. Иногда мне вообще никакой работы не предлагали, зато подкидывали малость деньжат на пропитание — меня и это устраивало.
Однажды я пересек границу, сам того не заметив, поскольку у нас в Эльзасе дети сызмальства учатся говорить на обоих языках. Я взял себе новое имя, назвавшись Бенуа, Шарлем Бенуа — это имя попалось мне на старом спичечном коробке. Я присвоил его, потому что оно мне понравилось.
В первое время у меня часто случались неприятности с жандармами: свободный человек для них что красная тряпка. Поэтому я опять стал работать, на сей раз у аптекаря, для которого собирал дубовый мох. Этот мох используется в парфюмерии. Заработав двадцать франков, я спрятал деньги за подкладку пиджака и зашагал по проселочным дорогам на юг. Как правило, я под вечер намеренно попадался на глаза какому-нибудь жандарму в треуголке. Он задерживал меня и отправлял в кутузку, а там я частенько находил подобных мне
В первой половине следующего дня задержанных бродяг ведут к мировому судье, так уж положено. Я всегда вежливо выслушивал судью, пока он не заканчивал свою проповедь. Когда же он собирался произнести приговор — восемь суток ареста за бродяжничество, — я спокойно извлекал из-за подкладки пиджака свой золотой и показывал его. Золото — волшебное средство; глупец, кто над этим смеется. В зале всегда возникало волнение, словно в театре, собравшиеся взирали на меня чуть не с умилением, а жандарм в треуголке получал причитающийся ему нагоняй: «У этого месье есть законные средства к существованию; месье вправе идти, куда ему заблагорассудится».
Так я ушел далеко на юг, живя на проценты со своей золотой монеты. Этот край походил на музыку, которая становится все прекраснее, и сам я тоже радовался все больше и больше. Однажды вечером, недалеко от Экса, я, как обычно, высматривал жандарма, чтобы он задержал меня, но ни одна треуголка в поле моего зрения не попадала. Между тем я обогнал одного субъекта, который передвигался с помощью двух палок — я еще издалека слышал, как он пыхтит и свистит, точно паровой котел, у которого вышли из строя вентили. Калека обратился ко мне и спросил, далеко ли до Марселя — он, дескать, хочет лечь там в больницу, да только боится, что раньше окочурится. Я показал ему дорогу и прошел еще какой-то отрезок пути в поисках куста, под которым мог бы переночевать. Здесь на юге теплые ночи: ты до самой осени спишь на земле с большими удобствами, чем в кровати.
Проснувшись поутру, я опять услышал где-то позади пыхтение и хрипы. Тот субъект, видно, шагал всю ночь, но еще не успел догнать меня. Приблизившись, он тут же начал жаловаться и стонать, а меня замучил вопросами, как я думаю — достанется ли ему койка в больнице… Всегда происходит одно и то же: сперва тебе целого света мало, а под конец ты рад-радешенек, если нашел спокойное местечко, где можешь околеть. Теперь я разглядел, что лохмотья этой старой развалины украшены полудюжиной медалей на выцветших лентах: старик отличился в Марокко, в Сахаре, на Мадагаскаре, на Дальнем Востоке.
«Я состарившийся на службе солдат: я отдал Иностранному легиону пятнадцать лет жизни, больше у меня ничего не осталось. Коли они начнут к тебе приставать, бери ноги в руки и сматывайся: чем попасть к ним, лучше уж сразу — к черту в лапы!»
А мне будто только того и надо было: я давно хотел найти человека, который покажет мне дорогу в ад. Я направился прямиком в Марсель и завербовался сразу же, в день прибытия…
После я часто задавал себе вопрос: почему этот старый ворчун перебежал мне дорогу и оставил в наследство свою жизнь. Ведь времени, чтобы думать, у меня было предостаточно, пока я утрамбовывал камни на самом юге Алжира. Бывают такие дороги, что вымощены человеческими костями…
Тогда-то я и совершил прогулку по садам мавров. Но, подхватив дизентерию, вынужден был вернуться и потом несколько месяцев провел в лазаретах и тюрьмах. Там я познакомился с тоской и со скукой. В ту пору я еще не знал, что мыслями можно обклеивать стены, как обоями. Теперь-то мне никакая тюрьма не страшна…
Потом они решили от меня избавиться и посадили на транспортное судно, идущее в Аннам[17]. Это страна, расположенная между Китаем и Индией, — с болотами, тиграми, рисовыми полями и бамбуковыми рощами. Во время плавания мы проходили Суэцкий канал, там удобнее всего дать деру. Ты просто падаешь в воду и оказываешься на нейтральной территории. Пятнадцать легионеров тогда смылись таким способом — правда, один из них не умел плавать и утонул. Потом они выбрались на берег, вежливо отсалютовали начальству… и больше их никто не видал.
В Сайгоне нас высадили на сушу и разделили на маленькие спецотряды. Там орудовали разбойники, доставлявшие французам много хлопот; их называли
В остальном делать было особенно нечего: мы по большей части валялись на кроватях и предавались мечтам. А когда жара спадала, отправлялись в деревню, чтобы выпить вина; у каждого легионера была и своя подружка из местных, стиравшая ему белье. Тамошние женщины ростом не выше наших двенадцатилетних девчушек; они легко покачивались у нас на коленях, когда по вечерам мы сидели в саду, курили и пили рисовую водку, пока из кустов не вылетали большие светляки. Я даже выучил местный язык — это язык сверчков и крапивников.
Однажды вечером, когда я, как обычно, шел с нашей базы к деревне (а идти приходилось по полям, продираясь сквозь зеленые стены), мимо меня промчался какой-то аннамит, а вслед за ним — другой, с тяжелым тесаком в руках, какими здесь рубят сахарный тростник. Тамошних людей, когда они накурятся конопли, порой охватывает кровожадное бешенство, и тогда они бросаются на любого, кто им подвернется, пока их не пристрелишь. Когда этот
Таким образом, я завел полезное знакомство. Человек, которому я помог, оказался большой шишкой. Ему в той местности принадлежала половина всех рисовых полей. Эти
Трудно описать, как хорошо стало у меня на душе. Представь себе, что на пути, который ты проходил уже сотни раз, перед тобой вдруг открывается вход в пещеру. Со страхом и любопытством ты входишь внутрь и видишь сокровища, какие можно увидеть разве что на дне моря или в китайском дворце. Ты слышишь там незнакомую музыку, распознаешь значение чуждых слов, встречаешь духов, которые дают тебе объяснения. Ты видишь малое
Я бы никогда не подумал, что на Земле имеется такая волшебная травка. С тех пор я каждую ночь курил опиум, деля циновку со своим другом. Потом наше подразделение перевели на другую позицию — дальше, во внутренние районы. Там я завел собственный чайный домик: один из маленьких бамбуковых павильонов, сдаваемых внаем китайцем, который сам тебя и обслуживает. За это ты даешь ему опиум, и он выскабливает твою трубку. Каждая трубка выкуривается за одну затяжку, и в ней всегда остается немного несгоревшего вещества. Я теперь нуждался в деньгах и начал торговать вином, а также собирать бабочек для Штаудингера[18] в Дрездене и для Cabinet Le Moult[19] в Париже. В джунглях летают такие насекомые, за каждого из которых тебе платят по пять франков. Я работал с утра до ночи, как машина, пока остальные дрыхли; опиум придает человеку сверхъестественную энергию. Главным образом потому, что ты начинаешь по-другому воспринимать время: оно несется так быстро, будто его больше не существует.