Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Геи и гейши - Татьяна Алексеевна Мудрая на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Я совсем запутался, добрая женщина: что, по-вашему, истинно, а что нет? Одного я не хотел бы: искушения соблазном.

— Да кто тебя спрашивает, нежить, чего ты хочешь, а чего нет!

— Вот что, Ара, — примирительно сказал Леонард, — дай-ка ему молочка с бхангом, такого, как на индийской свадьбе натирают, и будет с него.

— Жених, тоже мне, — хмыкнула Аруана, — алхимический и алфизический.

Однако густое и сладкое молоко в большой и плоской деревянной чаше все-таки появилось. «В самый раз и Белле полакать, — подумал Шэди, — хоть какая она мне невеста».

Пока он пил, ради удобства усевшись за столик, парочка собачников тихо смылась. Шэди вздохнул чуть свободнее — умствования попа и мусульманина изрядно его тяготили. В харчевне тоже стало как будто просторнее: сеть подобралась кверху, люстра никак уже не напоминала висельника, факелы разгорелись ярче, а котел вообще засверкал, точно небольшое светило.

— А знаете, Арауна — или Аруана все-таки? — произнес он в куда более развязном тоне, чем его обычный, — я вспомнил одну историйку, которая случилась со мной, и к тому же случилась не во сне, а на самом деле. Правда, история не бог весть какая складная, а дидактики в ней и вовсе ни на грош.

И он начал рассказывать новеллу, которую прилично будет озаглавить -

ИСТОРИЯ О ЗЕЛЕНОМ ШАРИКЕ

Случалось ли вам, голубушка, в детстве дружить с девчонками? Конечно, я соображаю, что вы, по логике вещей, сами были одной из них, в отличие от меня; ибо я чисто номинально и по факту наличия некоего потенциально прямостоящего органа считался мальчиком и мужчиной. Нет-нет, я имею в виду только то, что девочки — да и девушки, и вообще все женщины — между собой не дружат, а водятся: дружба — понятие, имеющее хождение только внутри сильного пола. Как говорили раньше, дружат марсиане, водятся и дружатся венерианки, а вот мосты между обеими половинами юного человечества не наводит почти никто. Брак — иная материя, это для взрослых, да и то неизвестно, мост это или меч… Вообще-то я неспособен ни на что, кроме общих мест, вы уж простите меня.

А вот мы попробовали дружить: я и моя одноклассница. Ну, я, конечно, был ее кавалер без страха и упрека, трубадур и портфеленосец. А школьные портфели тех времен бывали тяжеленные: учителя требовали иметь полный комплект на пять-шесть, а то и семь уроков, а еще обувная сменка, и физкультурная форма, и завтрак… Ранцы тогда уже изобрели, но они практиковались только малолетками. В пальто ее втряхивал на глазах у всего класса, сидел если не за одной с нею партой, то прямо сзади — и вовсе не для того, чтобы сдирать диктанты или контрольную по тригонометрии, можете мне поверить: хотя уж если так вышло, отчего не попользоваться? Вот сочинения она писала шибко нестандартные, и пользы классу от них не могло быть никакой.

Мир ее фантазий приоткрывался — с самого, впрочем, уголка, — по малейшему поводу: в пересказах прочитанного, изложении исторических событий, в рисунках и поделках. Чуть что — и ее несло без удержу. Кое-кто из наших вид спорта устраивал из того, что заставлял ее фонтанировать, но всерьез к этому относился, похоже, один я.

К восьмому марта всем девчонкам дарили мимозу, как булгаковской Маргарите, о которой, правда, мы узнали куда позже. А я — цикламен вместе с луковицей. Специально выращивал: на цветы у меня рука была легкая. Любимой учительнице приходилось наши с ней отношения защищать перед всеми одноклассниками и даже почти всей школой — в качестве эталона истинной дружбы. Простим ей недогадливость, взрослые ведь порой бывают так наивны!

Дорога к дому длилась полчаса и шла по довольно необжитым местам, так что я считался еще и ее телохранителем. Ну, она, по правде говоря, сама была не из робких, но ведь это как раз бывает самое опасное — раззадоривать всякую шваль. А платила она мне — вы угадали, да? Рассказами. Жаль, я забыл почти все их — они были мимолетно связаны с теми предметами, которые она подбирала на дороге или видела вокруг, и ушли вместе с дорогой к дому и самим домом. Помню я гниловатые сквозные заборы, ветхозаветные тротуары из темно-рыжего кирпича, вбитого в землю, со мхом в зазорах, широкие метлы кленов, которые подстригали каждый год с почти маниакальным упорством, да сосновый лес и кучевые облака в прогале улиц… А еще проходили мы мимо старой фабрички пластмасс — такой, знаете, по части мыльниц и целлулоидных кукольных головок, которые пришиваются к тряпочному туловищу. Она не оправдала себя и захирела еще до войны, когда нас не было на свете; остался один подвал. На его месте решили строить медицинский центр, но пока она служила центром только местного фольклора.

И вот моя подружка тоже стала накручивать свои фантазии вокруг избитой детской темы — какие там, в заброшенной подвальной яме, остались замечательные игрушки. Строго говоря, не такие уж полетные это были фантазии: некоторые мои одноклассники — да и взрослые — пробовали отыскать там кое-что втайне от местной общественности. Я же боялся: и ступенек туда нет, и лестницу-то волоки на глазах у всего поселка… Что-то было в этих рассуждениях фальшивое — будто я боялся признать истиной тот факт, что просто так, без какого-то выверта или волшебства, в настоящий, вовсе не этот, подвал не проникнуть. А потом, видите ли, почтенная дама: сделать — означает полностью довериться россказням, чтобы после сразу же их разрушить. Вы понимаете меня?

А игрушки — ох! Были там, значит, волшебные кубики, картинка из них, если сложить ее по особым правилам, оживала и двигалась наподобие мультяшки. Из мозаичных деталек можно было, если повезет, сложить панораму, в которую можно войти, как в пруд, а из конструктора — целый город, деревья, дома, мебель в домах. Все как в жизни, только совсем маленькое. Ну и куклы, конечно, — они были не из тяжелого папье-маше, как мои, а из легкого, упругого и теплого материала, похожего на те розовые изнутри раковины, что нашел на морском берегу в самое счастливое для тебя лето; наряды для этого карликового народца лежали в отдельных коробках, и все это по росту, изящно стачанное, связанное и сшитое. Моя подружка пыталась повернуть мои мечты к космосу летучих блюдец и вселенной механических чудес, но я не поддался. Я хотел только того, что видел рядом с собой — того, но в то же время не такого.

Убогие желания, скажете вы, — и будете правы. Но когда разговор идет промеж двоих, все это кажется таким сочным, таким живым! Ведь оба мы имели в виду нечто большее, чем бывало сказано, — и каждый свое; но в главной идее вымышленной и в то же время «такой-как-надо» жизни мы соединялись.

Она не выдержала первая. Не век же ей было тешить мое себялюбие — она в мечтах строила для себя куда больший мир, отличавшийся от моей интимной вселенной широкими физическими просторами и мысленными сквозняками. Ей не хватало слов, чтобы передать это мне, хотя и через те образы, на которые я вынуждал ее, ко мне проходило какое-то понимание. «Послушай, мне надоело играть с тобой в неправду, — сказала она в конце концов. — Зачем ты меня все время на это подначиваешь? И добро бы только на вранье — в конце концов, не я, а ты сам хочешь себя обмануть. Это похоже на то, что карлики, лилипуты выдумывают своих… микропутов вместо того, чтобы расти вместе со своей вселенной. Мы как страусы: уходим в малое внутри себя, чтобы не видеть большого».

Я не понял ее — или понял слишком хорошо. И разобиделся ужасно! Иногда так не хочется слышать, как дают вещам их настоящее имя — кажется, что тебе плюнули в самое заветное, в лучший уголок твоей души. Ну, это я сейчас так сложно говорю, а тогда я поступил куда проще: разревелся от незаслуженной обиды, бросил к ее ногам ее портфель и мешок с обувью и ушел…. И с такой вот злости схватил я нашу лестницу (Господи, они ведь при каждом доме были — на крышу лазить и снег чистить!), притащил ее к тому подвалу — а вечер только начинался, мы учились во вторую смену, — запустил внутрь и влез. Совсем просто.

Да нет, ничего там не оказалось особенного, я и не ждал. Пространство, которое мы щедро наполнили своими детскими желаниями, было пусто: пахло сыростью и подземельем, куда более обширным, чем то, что было на виду. Я зажег фонарик… Знаете, тогда многие из наших зачитывались одной детской книжкой из серии «Библиотека приключений» — о том, что подо всей нашей столицей проложены ходы, которые соединяют старинные тайные каморы и убежища с современными туннелями метро и выходят в дальние пригороды. В одном таком глубинном тайнике, как утверждала книжка, была запрятана легендарная либерея, которую привезла царю Ивану в приданое невеста его Зоя, та, что стала в православии Софией, жизнь обменяв на книжную мудрость. С тех времен и вплоть до наших лет книжники без конца наделяли эту библиотеку в воображении своем любезными их сердцу пергаментами и папирусами, инкунабулами и манускриптами, каких не то что не было — и быть не могло в наследстве христианской царевны из древнего и распутного рода.

— Так всегда бывает, не правда ли, — если вокруг идеи без конца копятся пылкие желания, в самом конце воцаряется тьма и первозданный хаос. На месте Вавилонской библиотеки — Вавилонское же столпотворение и смешение языков, — хихикнул Ирусан, страстно и пламенно облизнувшись.

— Котик-Бегемотик ты мой умнейший, — рассмеялась старая ведьма. — Сам ты кот-столпник, кот на колонне, берегущий добро неведомого хозяина, — таким ты явился этим старинным кельтам. Наверное, и эту библиотеку ты стережешь, вот и наводишь тень на плетень. Мечтания любителей книг, хотя и ложные, группируются всё же вокруг истинного мира и истинной библиотеки, что заключена именно в столбе, вознесенном к небу. И эта колонна, подобная округлой ячейке сот, множится в правильно заданном ритме и, напротив, покоряет себе хаос и хтонические силы.

— Погоди, хозяйка; мы забыли, что Тень нас не может понять. Так что же, ты так-таки ничего не нашел в том подвале, человечек? Кроме запаха разложившейся и протухшей мечты?

— В том-то и странность, что нашел, — Шэди растерянно улыбнулся и развел руками. — Когда я стал светить фонариком, возле одной из стенок блеснула зеленая с золотом искорка — вот как твои глаза. Янтарь и нефрит. То был шарик из мягкого и полупрозрачного материала, слегка теплый, будто его только что выпустили из рук. Много позже я всюду видел похожие игрушки; но этот имел отличие. В нем крутились и переливались восемь ярких лучей, восемь спиралевидных смерчиков, которые в центре сходились в точку, а ближе к поверхности расширялись воронкой.

— В разрезе — точь-в-точь круг на шиитской мечети, только там цвета иные, — сказала Аруана.

— Не знаю… Вихри выходили за пределы шарика, разлетались, диковинно переплетаясь, а я смотрел, как зачарованный, и для меня не было ни времени, ни страха. Только когда мне показалось, что шарик стал расти, я испугался. Вот, подумал я, если в нем окажется собрано все то, что мы с подружкой вымечтали и пожелали в глубине своей души, невысказанное вслух, и это все сейчас выкуклится, вырвется из оболочки наружу. А мало ли что тебе в голову придет или на душу ляжет — ведь там бывает и жестокое, и неправильное, и просто несообразное… Тогда я уронил шарик наземь, бережно подкатил к прежнему месту — чтобы не расплескать и не обидеть, — и даже землей присыпал. Чтобы никому его больше не отыскать. И стало мне легко от моей утраты.

— Ну, а великая и ужасная ссора наша с той поры тоже ушла в песок, словно ее и не было, — вздохнув, закончил он.

— Скажи, а имени своей приятельницы ты не запомнил? — спросила старуха.

— Имя? Да… А знаете — нет. Какое-то совсем простое: Нина, Марина, а может быть, Тата, — Шэди сморщил лоб.

— Ладно, не напрягайся. И без того сумел ты мне заплатить в то время, когда и не думал о том, — сказала она. — И, заметь, не только меня потешил, но и кое-что в сегодняшнем нашем бытии поставил и утвердил на прочном основании. Знай, что тот зеленый шарик был семечком, из которого пророс Большой Дом, Огдоада, Октопус, как ты его обзываешь. И ведь занятный ты человечек, с какой стороны ни посмотри, даром что собою неказист. Ну, наговорился, а теперь пойдем баиньки.

Она подхватила его вялое, размякшее и послушное тело подмышками, выдернула из-за столика и поволокла по коридору непонятно куда: то ли в сторону вселенской тьмы, которую воплощала королевско-артуровская зала, то ли в сторону света, которую олицетворял камин: словом, в некое подсобное помещение. Кот и собака шествовали позади с неторопливым достоинством.

— Погоди-постой, — возражал он, заплетаясь ногами и языком. — Пришел я — было прямо и открыто в два конца, а теперь стол и очаг сомкнулись вроде бублика или баранки.

— Баранки? А, это я в тебя теста не доложила. Говорила же нашему Лео — давай я ему к молоку еще и крендель с маком положу, а он: почему тогда не пирожок с героином? Шутники тут все, — скептически хмыкнула она. — Да ты ползи, а то оставили тебя на слабую женщину, а у меня силы в руках уже не те, что в молодости, когда могла сутки подряд бамбуковым коромыслом ворочать или своей тугой косой размахивать.

Так, не спеша и отдуваясь со всех сил, добрались они до спальни, всю площадь которой занимала величественная, поистине ****ская кровать, представляющая собой чудо эклектики: укрытое западноевропейским старомодным балдахином черного гербового шелка на витых дубовых столбах, с горельефами в стиле храма Каджхурахо на обеих спинках, с жестким синтоистским изголовьем и индийской книгой для новобрачных рядом с ним, это ложе было поверх матраса из лучшей маковой соломы накрыто пышнейшими простынями цвета сливочной помадки, в кружевах и прошивках. Аруана свалила в них свою ношу, по пути как-то сумевшую растерять абсолютно все защитные оболочки, одновременно выдирая из-под нее одну простынь и укутывая с головы до ног. Завершив работу, старуха и сама устроилась в ногах постели, притянув к себе кота и уютно придремывая.

— Считай, что ты обусловил свое и оправдал наше существование, о Забытый на Страшном Суде, — произнесла она, обращаясь к нагому и бездыханному телу. — Из не вполне живого сотворил истинную жизнь теплом своих рук. До нынешнего дня не выпадало такой удачи на долю держательницы Дома.

— Не дома, а подвала, — пробормотал Шэди, бескомпромиссно проваливаясь в спячку. — Долговая яма тут, что ли? Однажды я служил в конторе на таком месте, куда раньше злостных банкротов запирали: крутая узкая лестница и по всем дверям засовы. Еще там однажды свет вырубили…

— Вот-вот, именно что вырубили, — повторила она со своей обыкновенной интонацией. — Тебя. А теперь иди по следу, ищи таких, как ты сам, моя Тень!

— Где, интересно, я их найду, — пробормотал он, налагая свою тяжелую руку на собаку, что заворочалась и вздохнула, укладываясь под ней удобнее. — На необитаемом острове, что ли? Или в горном селе, где даже радио нет и куда слухи о войне в низинах доходят через два года? Нет: в таких местах люди дружные, как в Японии, что вместе остров и гора. Трясет ее что ни дело, вот люди и сделали крепость из себя самих. В земле правды нету, так зато она есть в людях. Или в толпе поищу: чем она больше, тем полнее одиночество того, кто не хочет потерять в ней себя и стать каплей в океане вместо того, чтобы отразить в своей капле весь океан…

— Ба, да ты, засоня, умнеешь прямо-таки на глазах; видно, мастерица я варить зелье, — ответила Аруана и погладила по шерстке верного Ирусика. В полутьме и полусне она показалась собаке и ее человеку не такой уж старой, а голос ее — совсем звонким, как у молодухи.

— Но нет более полного одиночества, чем то, что настигает тебя в высоком и протяженном городе, где в доме тебя теснят стены и потолки, а вне дома — другие тела, полагающие, что и сам ты не более чем тело… Или еще вот война, когда закончился бой и каждый остается наедине со своей собственной, незаемной смертью.

— Что же, а ля гер ком а ля гер, — сказала женщина. — Пусть будет война. Да ты спи, спи давай.

ВТОРОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

Октопусик мчится через время, поглощая пространство и, как лузгу от семечек, выплевывая случайности человеческих судеб… неплохая звукоподражательная аллитерация, только чего-то ее многовато. Все, что вбирает в себя Благородный Осьминог, делает он самим собой. И пульсируют, обозначаются в нем, как в рисованной буддийской янтре, фигуры разной формы и — если смотреть сверху — разного цвета: восьмиугольник травянисто зелен, шестиугольная звезда иззелена золотиста, и всю ее насквозь пронизывает ее яркий красный огонь срединной триады. Там же, где бьет кверху округлая струя, где она расплескивается куполом, чтобы снова ниспасть и свиться, посреди переливчатых жемчугов возникает оттенок царского пурпура. И как восьмиконечное знамя Богородицы неопалимой Купины, как восемь лепестков лотоса вокруг чашечки янтры, цветет вокруг всевечный Сад, проникая во внешние приделы Дома, горит чистой смуглотой плоти и праведно алеющей кровью его сердце вокруг той Книги, что возвышается на своем резном постаменте, подобная ключу мироздания. Играют краски, меняются смыслы, ибо все в мире есть знак и символ, знаки эти множественны, и неисчислимы связи между ними. Все — литературный прием, все — троп и тропа, синоним и омоним, полисемия и полифония. Мандала разве не то же, что мандорла, сеть не то же, что связь, а связь не то же, что религия?

Недаром все религии перетаскивают друг у друга тайные, многозначные, каббалистические знаки и смыслы, сообщая им свои оттенки значений и оживляя такие, что им самим невдомек; на этой сокровенной и прикровенной связи держится любая ортодоксия. Религии враждуют деяниями своих членов, но наперекор этому связи упрямо множатся. В самой войне мнений — и не только их, но и прямого оружия, — люди с помощью того, что ими произносится, протягивают друг другу руки: о сладкие сети любви! Не люди говорят слова — это слова говорят людьми и через людей. За этой игрой и прихотью только и можно увидеть первозданный, грозовой смысл тех имен, что были вручены богом Адаму. Глубочайшее и бездонное море смыслов, которыми нужно играть и которыми нельзя играть безнаказанно. Ведь бродят бешеные волки по дорогам скрипачей, и бездна призывает бездну, волны обеих доходят до души, в них захлебывается сердце, и тьма смыкается над головой дерзкого. Тьма находит на тьму, тьма тьму покрывает, и внезапно рождается свет.

О купина моя! Горишь и не сгораешь, губишь и живишь; и как идеальная огранка бриллианта, будто александрит — камень священной императорской крови — высверкивают наверху, над домом, два четвероугольника, наложенных друг на друга, края их слегка вогнуты, будто парус, это знак полета и устремления, и сияние огромным зеленопламенным цветком исходит от них вовне, освещая Сад и Лес, лес — и всю Землю.

В знаке Стрельца

Имя — ИБИЗА

Время — между ноябрем и декабрем

Сакральный знак — Орел

Афродизиак — миндаль

Цветок — гиацинт

Наркотик — малина наговорная

Дерево — тополь, populus alba

Изречение:

«Фантазия — всего лишь часть, хотя и немаловажная часть, того, что принято именовать реальностью. В конечном счете неизвестно, к какому из двух жанров — к реальности или фантастике — принадлежит мир».

Хорхе Луис Борхес

Действующий пейзаж представлял собой заснеженные горы, понизу закутанные в полог хвойного леса. Вдали солнце проваливалось меж двух вершин: солнце было ярко-рыжее, точно камень гиацинт, а снега белые, как одноименный цветок. Небо этой великолепной и многозначимой постановочной декорации пересекал клин диких гусей-казарок, улетающих на юг; они посылали земле свои крики, издали походившие на лай белошерстых и красноухих египетских собак, которые почуяли дичь. Гуси пересекали едва народившийся лунный круг, сквозь который просвечивала еще почти дневная, но более густая синева. И недаром: все казарки издревле посвящены были лунной богине Иштар и таинственному цвету ее покрывала. На склонах гор, в мирных долинах рос мак первого, ноябрьского посева, и хотя он далеко еще не созрел и даже не набрал еще цвета, добрые поселяне уже предвкушали в нетерпении, как весною будут острым ножом надрезать коробочки и собирать темные жемчужины его благодатной смолы. А у подножья гор, у самой тропы ничего не было, только тонкой натянутой струной трепетала и пела под холодным ветром сухая трава. Словом, был некий условный конец осени в неких условных исламских широтах, и если знаки его несколько перепутались, то лишь потому, что их не вспомнили, а измыслили тут же на месте.

Он — или уже она? — шел по тропе, что петляла посреди каменных глыб, иногда попадая своими грубыми башмаками в лужу с мутным известковым настоем, и камуфляж висел на нем как мешок из его собственной плохо приросшей к нему плоти, а ружье с куцым стволом пересекало грудь комбинезона. Объектив этакой штуковины служит явно не для того, чтобы любоваться туманными и романтическими далями, а для вещи более грубой и прозаической: ловить их и распинать на своем кресте. И Шэди не переставал дивиться отыгранной им — или все-таки его предшественницей — роли, несмело выглядывая с обратной стороны ее глаз, робко съеживаясь внутри непривычно большого и кряжистого тела. Как будто взяли и подменили все мои чувства, думал он. Мой рассудок знает, как ловить цель и нажимать на курок, помнит азарт и злой страх, но он — не я, мне никогда не суждено было стать даже военнообязанным, я же не убью и курицы, не говоря о том, чтобы ее съесть. И разве я знаю, что такое лошадь, восклицала в культовом романе времен моей юности некая госпожа Кокнар (говорящая фамилия, однако), и разве я знаю, что такое сбруя — особенно такая, что на мне самом?

Пушистая собака (всем бы овчарка страхолюдной местной породы, только покрупнее и ушей не обкорнали) догнала ее и оскалила зубы в хорошо прочитываемой усмешке.

«Да не обкурилась я, — с досадой подумала Ибиза, расплываясь своей личностью по всем окрестностям и закоулкам своего тела, — ни анашой, ни сеном. Неоткуда было взять. Вот психику как следует зашибло. Нет, Бергман ни шиша не смыслит в смерти: только представьте себе, черный субъект в черном плаще и еще в шахматах знаток. А как насчет грязной и лопоухой белой суки?»

Она, как в дурмане, чувствовала нытье в правой части живота. Раньше то была горячая клякса боли, после которой она сразу же провалилась вниз, пробиваясь телом сквозь колючки и камни с острыми ребрами, и вырубилась. Слово кстати, не ее, это жаргон сверстники Ибизы изжили назад тому лет двадцать. Говорят, всё, что ты переживаешь за несколько минут, отделяющих тебя от полной потери сознания, не уходит в долговременную память, стирается. «И тут некто огрел меня по голове чем-то тяжелым, после чего я потерял сознание» — наглейшая выдумка борзописцев. Только я знаю о себе чуть побольше, сказала Ибиза: от того склона до речного берега — несколько почти блаженных секунд полета, камушки там округлые и даже вроде мягкие… хотя тогда уже был во мне тот пришлец, который сидит теперь во мне, как пес в будке и червяк в яблочной сердцевине, и боится нос высунуть наружу, чтобы птичка не склевала. И ведь, пожалуй, именно этот трус починил дырку в кишках и остановил кровь, и это он двигает теперь моими ногами… левой, правой, левой, правой, шагом арш… осваивается понемногу, забирает себе в качестве трофея мой опыт, этот альбом батальных зарисовок… впитывает чужое, точно разовая гигиеническая салфетка. «Мягкий комфорт бумаги Лотус». Своего дерьма у него, надо полагать, нехватка. А, ну его ко всем чертям! Он так прозрачен и переимчив, так легко впадает в шоковое состояние, что сам вот-вот в ней, Ибизе, исчезнет, растворится, как порошок в аперитиве. Ага, вот и чудесно: твоя жизнь, мой странничек, теперь моя жизнь, а какая по счету — вторая, седьмая или девятая (последняя, если верить господам Олди) — замнем для ясности.

Деревня вынырнула из сумеречной дымки, когда Ибиза вышла на дорогу, что вела к ней — и больше никуда. Дома за плотными заборами, которые забрызгали или нарочно вымазали грязью, были слепы. Все имело тут один оттенок: тощей бурой земли. Поодаль старинные четырехугольные башни торчали из горного склона, будто зубы дракона, посеянные враждой в эту землю, распаханную копытами и колесами, сапогами и гусеничными траками, — самой давней враждой на земле и многими, за ней последовавшими.

— Дома совсем нежилые, — подумала вслух Ибиза. Так было вроде веселей — слышать хоть чей-то голос. — А ведь и следа нет ни бомбежек, ни зачисток, ни пожаров. Не знаю, нравится мне это или нет, только уже не выбрать, верно, псина?

Дорога тем временем впала в улицу чуть пошире прочих, улица перешла в площадь. Это была площадь мечети, с трех сторон окруженная айванами, как бы комнатами или террасами под сводом, но без одной стены, и они сразу же сомкнули свой нарядный строй за спиной женщины, как бы не желая выпустить ее обратно. Сама мечеть, которая стояла за дальними воротами, имеющими вид толстой квадратной пластины, была небольшая, но вся в удивительных узорах. Ее лазурный восьмигранник сторожили два минарета, и острые башенки небесных маяков взлетали в небо с той отвагой, что проистекает лишь от истинного смирения — того смирения, что никогда не будет сродни ни тоске, ни самоуничижению.

Впрочем, как и в любом сне, контуры здания и его окрестностей не удерживались в одной форме, изменяясь самым лукавым образом, и даже подойдя вплотную и разглядывая то один, то другой айван, Ибиза не смогла решить, что же, в конце концов, перед нею: торговые ряды, медресе, баня-хаммам, чайхана или даже кабак наподобие той таверны среди руин, о которой писал Нурбахш: хозяином такого заведения обыкновенно числился либо опальный персидский маг, либо христианский священник. В более спокойные времена жители заполнили бы всю площадь с прилегающими к ней дворами своей повседневной суетой, а теперь их или не было в селении вовсе, или попрятались все за стены своих дувалов — глинобитных семейных крепостей.

— А вдруг именно здесь осталась жизнь, — громко подумала женщина.

Ей почему-то представилось, что замкнувшееся вокруг нее пространство, чего-то от нее ждущее, — это пространство и есть конечная цель ее томительных поисков по ту и эту сторону жизни, ее стремления отыскать не подвергшееся утеснению и истреблению и даже не могущее его испытать. И эта неущербленная жизнь сразу выдаст себя благодаря особому вкусу и аромату, которые ни с чем не спутаешь, даже не испытав до того ни разу.

Теперь стало очевидно, что перед нею именно таверна, скорее — чайхана: купол и минареты как бы исчезли или зазвучали приглушенно, под сурдинку, а причудливая арабская вязь над входом, подобную которой она до того могла разобрать только с великим трудом, вдруг сложилась в слово «Китмир».

Кивнув собаке, чтобы та осталась наружи, Ибиза вошла. Хотя стреловидный проем айвана был широк и объемен, внутри оказалось темно, как в пещере. Суфа, низкий помост, который занимал почти все пространство комнаты, была укрыта замечательно роскошным ковром: белый узор на ярко-голубом фоне представлял собой вариацию на тему если не райского древа, то, по крайней мере, гигантского сложного листа от него. На фоне резного контура переплелись ветви, каллиграммы и бутоны цветов. Потолок был высокий и округлый, и прямо из его центра свисала безумной красоты семиярусная люстра, на первый взгляд мало здесь уместная.

— Салам алейкум, — поздоровалась она с темнотой на всякий случай.

— И тебе мир и благословение Божие, — ответили ей оттуда.

Темнота поразвеялась, как всё, на что смотрят с пристрастием. На круглых кожаных подушках у дальней стены сидели двое, скрестив ноги, и пили из толстобокого фарфорового чайника, поочередно подливая друг другу чай на донышко малой пиалы. В этой восточной церемонии были задействованы двое. Первый был широкоплечий и рослый старик-дервиш в высокой шапке-кулах размером с сахарную голову, и латаном-перелатаном, совершенно невообразимом тряпье; второй — не совсем молодой красавец в слегка потертом, но еще нарядном шелковом кафтане цвета фазаньей шейки и темно-гранатовых шальварах. Через плечо красавца был перекинут ремень какого-то музыкального инструмента, похожего на арфу.

— Что делает здесь, в собрании мужей, эта женщина, ради которой ты, Энох, погрешил против языка и канонических формул своей религии? — без особой напористости спросил дервиш. — И не напрасно ли ты приветствовал в ее лице правоверную?

— Но первое исключает второе, о брат мой Лев; на всякий случай я призвал на ее голову лишь ту благодать, которую всевышний равно изливает на любую травинку, а тайного смысла арабской речи, не вполне ведомого людям, не коснулся. Ибо перевод не бывает так могуч, как оригинал… Но все же я угадываю в ней именно правоверную и к тому же воина Аллаха, хотя то, что делает ее таковой, видишь один ты — не я, — говоря эти последние слова, красавец смотрел мимо Ибизы.

— Что именно, брат Энох?

— Закрой глаза и прислушайся: скрип кожи и шорох грубой ткани, позвякивание железа… О, я забыл, что уши у тебя тупее, чем даже мои пальцы: вот из-за чего я не поменялся бы судьбою с людьми, что обладают в равной мере всеми пятью чувствами.

— Ну да, ты ждешь, что в тебе проклюнется шестое, — как ждут все поэты.

— Присмотрись повнимательнее, — продолжал Энох, не обращая внимания на шутки собрата, — нет ли у нее под шароварами некоего трико очень вульгарного покроя и белого цвета? Или такого цвета, что был белым до ходьбы по здешней грязи?

— А и верно: что-то там внизу светится, между штаниной и башмаком. Скромность моя, не дерзая заглянуть выше, полагает, что это носочки, — хмыкнул дервиш. — Ну ладно: об этом признаке ты догадался, а кое в чем ином твердо уверен. Так?

— Не в чем, а в ком, — улыбнулся Энох. — Она так сопит и чешется у входа, что даже ты, я думаю, понял.

— О Белла Донна, Белла миа! — воскликнул дервиш. — Покажись-ка, душенька! Что, не желаешь портить исламского благолепия? Хвала моему приятелю — поистине видит он куда лучше всех имеющих исправные гляделки и по одному по этому воображающих себя зрячими.

— Искательница странствующих и верная подруга нашего красноречивого пса, что дал свое имя этому пристанищу. Так же умна, как он, потому что получила в дар умение говорить, и даже умнее, ибо пользуется этим даром очень редко.

— Конечно, умнее: для Китмира его уподобление человеку было чистым даром за его верность. Ведь кто из отроков мог его выучить, сам подумай — они же спали все! — ответил дервиш. — Разве что телепатически. Но все же разум бледнеет перед умением любить, а в этом умении оба наших прекраснейших четвероногих равны.

— О добрые потомки святых эфесских отроков, которые, пробудившись от сна своего, закупили продуктов на все свои чистые антикварные денежки и открыли в пещере съестное и питейное заведение! — воскликнула Ибиза, которой поднадоели хитросплетения их разговора. — Осмелюсь обратить ваше сочувствие на мое горло, которое пересохло так сильно, что голод занимает меня куда больше, чем желание завалиться на хоть какую-нибудь условно чистую и не совсем жесткую плоскость. Ибо скажу вам правду: во рту моем и желудке не ночевало ни крошки и ни капли в протяжение тех двух суток, что я торопилась сюда из неведомых краев. Если вы так благожелательны ко мне, что снисходите до беседы с женщиной, то уделите мне чаю хоть на донышке самой маленькой пиалы.

— А от полной чашки не откажешься, о певчая птичка с пересохшим горлышком? — вкрадчиво осведомился дервиш.

— Оставь ее, брат, и не смейся, — сказал красавец. — Она знает наш обычай: самый почетный чай со дна чайника и на донце пиалы. Что до меня, то я согласен хоть целый вечер подливать в ее пиалу чай из нашего нескудеющего сосуда, который сам себя подогревает и меняет в себе заварку по вкусу пьющего.

— Как на безумном чаепитии имени Льюиса Кэрролла, — вставил дервиш.

— Ты слышала наши прозвания, — сказал Энох, когда Ибиза утолила жажду. — Скажи теперь нам свое.

— Забыла, — растерянно произнесла она. — Ибиза — не имя мое, а прозвище, в честь места, куда улетают на зиму дикие гуси. Ведь я сама — дикая или лунная гусыня, moongoose, и еще стрелец, стрельчиха, так как рождена в этот лунный месяц, месяц Стрельца, и всеми видами оружия владею едва ли не с рождения.

— Лунная гусыня — значит, наемница, — кивнул дервиш. — Не беда: и тебе, если ты вернешься, и твоим родным надо же на что-то существовать. Идеалы, знаешь, не кормят, да и греют плоховато. И лучше принимать плату за кровь и смерть, свою или чужую, чем быть насильственно, самим фактом своего рождения в мужском поле, обреченным на присягу и верность без права самому выбрать.

Они как-то незаметно уселись рядом с ковром уже трое — Белла лежала внутри у самого порога, вытянув лапы перед собой и всем своим видом показывая, что лучше места нет на свете.

— Прекрасный чай, — похвалила Ибиза, — и лепешки с кунжутом душисты в меру. Хотя мне больше по душе миндальная горечь и миндальная нежность.

— Такой чай пьют вприкуску не с сухим миндалем, не с миндальным тестом и не с кунжутным семенем, но с искусно сплетенными, затейливыми историями, — ответил на то Энох, — а ты пока не рассказала ни одной.

— Откуда мне взять эту историю — из моей жизни? Она и впрямь затейлива, но по сути мелка. Не знаю я, что выбрать.

— Все же хотел бы я узнать хотя бы частицу ее, — настаивал он, — быть может, пригодится для одной из моих касыд. Ведь сказано же, что стихи нередко растут из прямого сора.

— Да, я забыла, что ты сочинитель песен и, следовательно, поэт, — ответила Ибиза. — Может быть, поэтому глаза твои не видят?

Она говорила так прямо, ибо почувствовала, что это обстоятельство нимало не будит в нем боли — но скорее гордость наложенной метой.

— И для того, чтобы тебе уподобиться в веках великим — Гомеру или Абу-ль-аля- Маарри, который в четыре года знал Коран наизусть, а в шесть, когда потерял зрение от оспы, слагал стихи недосягаемого для прочих совершенства…

— Но, скорее, муэдзину первого поколения, — вмешался в их диалог дервиш, — выбранному из слепорожденных: иначе со своей вышки ему слишком хорошо было бы видно все, что происходит внутри дувалов, а мусульмане ох как ревниво относятся к своей частной жизни! Потом уж только стали брать с них клятву о неразглашении, как с христианских исповедников.

— А ведь и правда: одним из моих предков был муэдзин, или, как у нас принято говорить, азанчи, — сказал Энох. — Он дожил до весьма преклонных лет, потому что был чист телом и праведен душой, и мы, мальчишки, пуще любых лакомств и приключений любили слушать его рассказы. Голос у него и в глубокой старости был красив, звучен и совсем как у молодого. Вот одна из его историй.

И он рассказал собравшимся легенду, которую мы бы назвали -



Поделиться книгой:

На главную
Назад