Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное. Проза. Мистерии. Поэзия - ШАРЛЬ ПЕГИ на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первые месяцы 1914 г., до всеобщей мобилизации при вступлении Франции в Мировую войну, были мрачным периодом для Пеги. К привычным его тревогам, связанным с духовными вопросами, семьей, «Тетрадями», присоединяется глубокое одиночество человека, который составляет свое духовное и литературное завещание и с горечью обнаруживает, что отклика нет.

«Я сегодня работаю как в могиле», — пишет Пеги Бергсону в тот самый момент, когда узнает от друзей, что некоторые труды его почитаемого учителя могут быть помещены в Индекс (что и случилось 1 июня того года).

В своем одиночестве и «неслышимом труде» он берется защищать Бергсона перед католическим общественным мнением. «Что битвы, разворачивающиеся вокруг вашей философии, столь яростны — в этом нет ничего удивительного, но что в них в такой мере искажается ее смысл — это неслыханно. Ведь это вы вновь открыли в этой стране источники духовной жизни…»

В таком настроении Пеги пишет «Заметку о господине Бергсоне и бергсоновской философии», которая появилась в «Тетрадях» 26 апреля.

В ней речь идет о борьбе с Моррасом, антисемитами и фанатиками. Среди последних нужно назвать Жака Маритена, принявшего участие в клерикальных нападках на Бергсона. Пеги опасается, не поместят ли его собственные сочинения в Индекс. «Это могло быть возможным, — пишет Анри де Любак, — но предположения некоторых исследователей о «походе на Рим»… основаны, насколько нам известно, лишь на двух фактах, из которых такой вывод не вытекает… Без сомнения интегристские круги были очень активны в то время и уже предпринимали определенные усилия».

В трудах Бергсона Пеги привлекает «разоблачение готового», готовых идей, готовой воли, привычек, духа системы. И греха, как «непомерной привычки».

Свобода превыше всего и требует мужества: «Великая философия — не та, которую никогда не побеждали. Но мелкая философия — всегда та, которая не сражается». И дальше: «Великая философия — не та, против которой нечего сказать. Она та, которая что-то сказала»; «Великая философия — не та, которая выносит окончательные суждения… Она та, которая вносит тревогу, вызывает потрясение».

[Интеллектуализм готового]

Из всех идей, которые когда-либо облекались в форму максим, на мой взгляд, самая ложная, без всякого сомнения […], та, что для страсти все годятся. Пожелай я говорить христианским языком, я сказал бы, что даже для греха не все годятся. Есть выбор и разграничение даже для греха. Натуры, которые годятся для греха, — той же породы, из того же царства, что и те, кто годятся для благодати. А благодать и грех — два действия, принадлежащие к одному и тому же царству. Много званых, мало избранных. А кроме них есть огромная толпа людей, которые не годятся ни для греха, ни для благодати. Ибо грех и благодать — два действия спасения, неразрывно сцепленные друг с другом. А вне их есть огромная толпа тех, кто не способен даже на грех и кого я назвал бы интеллектуалами или интеллектуалистами в сфере греха; благодати; спасения.

Я убежден, что то же самое происходит во всех сферах и что есть очень мало людей, которые годятся для счастья, как и людей, которые годятся для несчастья. А кроме них есть огромная толпа людей, которые по одинаковой направленности, по одинаковой неспособности, по одинаковой выхолощенности, по одинаковой бесплодности не годятся ни для счастья, ни для несчастья. И которых я бы назвал интеллектуалами в сфере счастья.

Очень мало тех, кто знает, что такое христианство. А кроме них есть огромное царство обездоленных, не понимающих даже, о чем речь.

То же самое со страстью. Любовь встречается даже реже, чем гений. Она также реже, чем святость. А дружба еще реже, чем любовь. Говорить, что для страсти все годятся, — это такая же неправда, и я бы сказал, такая же глупость, и такое же школярство, и такая же поверхностность, как говорить: «Все годятся для ваяния», или: «Все годятся для математического анализа». Интеллектуалы есть повсюду и есть интеллектуалы во всем. Иными словами: есть огромная толпа людей, которые чувствуют готовыми чувствами, как есть огромная толпа людей, которые мыслят готовыми идеями, как есть огромная толпа людей, которые желают готовыми желаниями, как есть огромная толпа «христиан», которые машинально повторяют слова молитвы. Можно пойти дальше и заглянуть во все отсеки и сказать, что есть огромная толпа художников, которые рисуют готовыми линиями. Художников, которые смотрят, так же мало, как философов, которые мыслят.

Это разоблачение повального интеллектуализма, то есть повальной лени, состоящей в том, чтобы пользоваться готовым, останется одним из великих завоеваний и instauratio magna (великим установлением) бергсоновской философии. Правда, что огромное большинство людей думает готовыми идеями. Заученными идеями. Но правда также, в равной мере и повсюду, что огромное большинство людей видит готовыми образами. Заученными образами. Лень повальна и, так сказать, неутомима. Это труд устает, но лень, но усталость не устают. Разоблачение этой лени, этой усталости, этого неизменного интеллектуализма лежит в начале бергсоновского открытия.

Мне говорят: Что это за открытие, если оно состоит лишь в разоблачении старой привычки. Что это за новинка, если она состоит лишь в разоблачении, да даже если бы она состояла в обнаружении, наследственного порока. Что это за положительное, если оно состоит в том, чтобы не впадать в отрицательное. Что это за плюс, если он состоит просто в том, чтобы не впадать в минус. Что это за приобретение, что это за завоевание, если оно состоит только в том, чтобы не терять своих исконных провинций.

А я спрашиваю: Вы знаете много других? Мешать человеку скатываться по наклонным плоскостям — разве это не титанический труд? Мешать человеку скатываться по наклонной плоскости в чувстве, в морали, в поведении, — разве это не работа и не основная доля тайны многих искусств и величайших моральных учений? Мешать человеку, отучать его, освобождать его от того, чтобы он катился по наклонной плоскости в представлениях, если бы только удалось, в мыслях, — не сомневайтесь, в этом были бы, в этом есть предмет и цель для великой логики, для великой морали, для великой метафизики. Свобода, про которую говорят, что она есть первейшее из благ, добывается обычно не иначе как через снятие пут. Почему бы реальности, которая есть, быть может, благо еще более основополагающее, тоже не добываться через снятие пут. И почему бы снятию пут не быть действием величайшей важности. Французская революция была грандиозным действием, грандиозным историческим событием потому, что она по видимости сняла с мира путы видимости политического рабства. И наконец, разве вся грандиозная машина Воплощения и Искупления не была построена для того, чтобы снять с человека путы, помешать ему впадать в рабство, мне почти хочется сказать, в привычку первородного греха. Ведь грех стал прежде всего мощнейшей привычкой. А рабство есть привычка, так сказать, самая привычная.

Дополнительная заметка о Декарте и картезианской философии

Завершая «Заметку о Бергсоне», Пеги пишет: «В этой простой заметке я не хочу вдаваться в дискуссию о Бергсоне по существу. Если когда-нибудь я смогу это сделать, то буду говорить как христианин и как католик». Он осуществляет это в новом прекрасном тексте «Заметка о Декарте и картезианской философии», который, несмотря на название, посвящен прежде всего католической вере и ее возрождению благодаря Бергсону. Однако он был опубликован лишь в 1924 г., спустя десять лет после смерти автора.

Предмет этого нового размышления о Бергсоне — философия, метафизика, католическая вера, спасение христиан, Церкви, Франции, человечества.

Это настоящая духовная борьба за спасение человечества, которая ведется отнюдь не в полемическом топе. Настроение «мира и радости» делает это сочинение «совершенно непохожим на предыдущие крупные работы» (А. Барнес).

Пеги предстает здесь участником двух диалогов: одного — с Жюльеном Бенда, философом-рационалистом, другого — с монсеньором Баттифолем, некогда его духовником в коллеже Сент-Барб. Эти диалоги позволяют ему размышлять об отношениях между христианством и иудаизмом, с одной стороны, между послушанием и свободой внутри Церкви — с другой.

[Евреи и христиане. И терпение]

Всякий еврей исходит из некоего фатализма. Восточного. Всякий христианин (нынешний, французский) исходит из некоего бунта. Западного. Вопреки расхожему представлению, равно как и вопреки самой ложной, самой обманчивой видимости, еврей, когда узнаешь его по-настоящему, всегда считает, что хорошо еще так, как есть, что и это надо ценить, что ему еще повезло хоть это иметь и что даже удивительно, что он это имеет. Христианину, вечно недовольному, всегда мало. Бог умер за него. Он оглядывается вокруг и считает, что ему очень не повезло. […]

Для самого обыкновенного из евреев Моисей принес скрижали закона. А за самого заурядного из христиан умер Иисус. Есть только две разновидности евреев: те, кого снедает иудаистская тревога и кто разыгрывает множество жалких комедий, чтобы это скрыть (и скрыть от самих себя); те, кого снедает иудаистская тревога и кто не помышляет о том, чтобы ее скрыть. И есть только две разновидности христиан: те, кого снедает христианская тревога и кто разыгрывает множество жалких комедий, чтобы ее скрыть (и скрыть от самих себя); те, кого снедает христианская тревога и кто не помышляет о том, чтобы ее скрыть. Обе веры, и вера иудаистская, и вера христианская — не какие-то устройства, доступные только для особенных существ. В каком-то смысле они, и Паскаль об этом прекрасно сказал, — вещи самые что ни на есть обыкновенные. Все тот же вечный спор, все тот же главный спор идет в повседневной жизни, в душе повседневного человека. Мои

сей каждый день есть для еврея. Иисус каждый день есть для христианина.

Носители столь высокого предназначения, наши философы спускаются вниз. Здесь тоже очевидна разница и противоположность двух племен. Еврею кажется естественным болеть. Дитя и, так сказать, клетка, первичное волокно племени, которое страдает во веки веков и которое завоюет вселенную, потому что болело дольше других, он говорит, он знает, что духовный труд оплачивается некой неизбывной усталостью. И даже находит, что это справедливо. Он даже находит, что и так еще хорошо. Он считает те дни, когда здоров. Удивляется им. Находит, что ему еще очень повезло. (По сути, он этого не говорит, но он — старый еврей, и он находит, что Господь еще добр как Он есть, мог бы быть хуже). Он считает те дни, когда мог работать. В общем, их оказывается много.

Скрытный, мятежный, сын земли, христианин живет в постоянном бунте, в вечном мятеже. […]

Иисус смог привить иудейскую тревогу к телу христианства. Это было нужно, чтобы тревожная лихорадка, ослабленная в ослабленном племени, притупленная в древнем племени, привычная в привычном племени, обрела в новом племени, и почти сразу же, неизлечимую наконец силу. Но Иисус не смог (или не захотел) привить иудейское терпение к телу христианства. Это тоже было нужно, это было дважды нужно, чтобы появился какой-нибудь Паскаль, чтобы возникли эти бездонные колодцы отчаяния, песчаная пустыня, бездна печали.

И еврей, и христианин отлично знают, что в деле терпения, вернее, по разделу терпения еврей всегда больше христианин, чем христианин. Тревоги еврея легли в основу терпения. Они связаны, они в паре с терпением, они слиты с терпением. Христианина снедает потаенный бунт, сопротивление деревенского жителя, скрытый мятеж крестьянина. Он — тот крестьянин, который смотрит, как град губит его урожай, побивает его колосья. Он согласен смотреть. Он согласен, чтобы падал град. (Тем более, что изменить это он не может). На следующий год он снова посеет хлеб. Даже если град будет идти каждый год, он снова будет сеять хлеб на следующий год, все последующие годы. Он только не согласен быть довольным:

Мы — те солдаты, что прошли весь мир И вечно хмурились, но никогда не гнулись [63].

По сути, позволительно задуматься, не входит ли такой постоянный бунт, такой вечный крестьянский мятеж в христианский порядок более глубоко, чем некая категория терпения. Как часто терпение — это только способ не страдать. Patientiae non patiendi. Не входит ли терпение страдать, palientiae patiendi, терпение осаждаемое, терпение обсуждаемое, терпение оспариваемое в христианский порядок бесконечно глубже, чем множество примеров такого терпения, которое, быть может, есть всего лишь обезболивающее и которое без сомнения надо числить по разряду лени.

Я не говорю этого про еврейское терпение. Оно совсем другое. Оно слишком основано на тревоге, слишком связано с тревогой, чтобы когда-либо войти в категорию лени. Впрочем, евреи никогда не входят в категорию греха. Если бы они входили в категорию греха, то не были бы евреями, они были бы христианами. Они принадлежали бы не старому закону, а новому. Все, что они могут сделать, — это войти в категорию непослушания закону Моисееву.

Я не скажу того же про новый закон. Я не скажу того же про христиан. Сколько примеров терпения (втайне гордящегося тем, что оно — терпение), (и победило нетерпение), (и победило гнев) — всего лишь наклон спины, чтобы избежать удара. Сколько примеров терпения — не более чем самое искусное, самое безупречное мошенничество с болью, то есть с испытанием, то есть со спасением, равно как и другое терпение (то же самое), которое есть самое искусное и самое неуязвимое мошенничество против племени.

Сколько примеров терпения — всего лишь обезболивающие ухищрения, приемы непробиваемой обороны от боли, от испытания, от спасения; от Бога. Угрюмые и скрытые отречения от самого звания человека. Плоскости, рассчитанные на то, чтобы судьба прошла поверху и никоим образом не зацепила свою добычу. Угрюмые и глухие и скрытые подравнивания, делающиеся для того, чтобы Сам Бог промахнулся.

[Иметь готовую душу]

Газета — величайшее изобретение со времен сотворения мира и безусловно — со времен сотворения души, потому что оно касается, оно затрагивает само основание души. Газета, второе творение. Духовное. Или, вернее, начало, отправная точка раз-творения. Духовного.

Отправная точка второго творения. Или, вернее, отправная точка вырождения, искажения, изменения, которое на деле представляет собой начало раз-творения. Во всяком случае — раз-творения высшего, существенного, центрального, глубокого творения, то есть творения духовного. А в нем, через него, и остальных. И тут надо объясниться внятно.

Я убежден, что есть газеты хорошие и газеты плохие. Прежде всего — что есть плохие. И что есть также хорошие и плохие одновременно. В разных пропорциях. Допускаю, что тут есть сложная градация. Допускаю, что мы составим шкалу достоинств. Так вот, я хочу сказать, что не эта шкала меня интересует.

А сама система, в которой она становится шкалой достоинств.

Я убежден, что есть хорошие и плохие издания. И, возможно, немалое число промежуточных. Хорошо то, что хорошая пресса бывает иногда, а возможно часто, плохой; но что плохая пресса никогда не бывает хорошей. Это один и тот же механизм необратимости и постоянной деградации. Проигрываешь всегда. Не выигрываешь никогда. Так вот, я говорю, что плохие газеты делают бесконечно больше зла потому, что они газеты, чем потому, что они плохие, плохая пресса делает бесконечно больше зла потому, что она пресса, чем потому, что она плохая. Здесь мы наконец встречаемся с нашим Бергсоном: плохая готовая идея бесконечно опаснее потому, что она готовая, чем потому, что она плохая; ложная готовая идея бесконечно опаснее потому, что она готовая, чем потому, что она ложная.

В этом смысле изобретение газеты без сомнения составляет эпоху, отмечает важную дату от начала мира, и эта дата и есть дата начала раз-творения. Есть нечто похуже, чем иметь дурные мысли. Это иметь готовые мысли. Есть нечто похуже, чем иметь дурную душу и даже чем делать себе дурную душу. Это иметь готовую душу. Есть нечто похуже, чем даже иметь извращенную душу. Это иметь привычную душу.

Мы видели, как непостижимые игры благодати и непостижимая милость благодати проникает в дурную душу и даже в извращенную душу и спасают то, что казалось погибшим. Но никто не видел, чтобы можно было смочить то, что покрыто лаком, проникнуть в то, что непроницаемо, пропитать то, что привычно.

Исцеления и победы и спасения, которых добивается благодать, чудесны, и мы видели, как она побеждает и спасает то, что (казалось) потеряно. Но наихудшее отчаяние, наихудшая низость, подлости и преступления, но сам грех — это зачастую брешь в броне человека, брешь в его панцире, через которую благодать может проникнуть сквозь панцирь человеческой жестоковыйности. Но с неорганического панциря привычки соскальзывают все, об него тупится всякий меч.

[Порядочные люди]

Мы многое повидали. Но есть плоды, у которых пушок не создан для влаги. А сейчас с неба может политься дождь. Rorate, coeli, desuper. Лейте сверху, небеса.

Пока мы остаемся в физике веса, количества, изобилие благодати течет как изобилие. Оно течет даже, можно сказать, как гидростатическое изобилие, как изобилие гидростатического порядка. Оно пропитывает, омывает, проникает. Всякий человек с каким-то опытом благодати, в себе, в ближнем, знает эти неудержимые вливания, эти непроницаемые проникновения, эти непобедимые победы. Но когда вступаешь в физику смачивания, в физику увлажнения, все впустую, ничто не работает, законы причинности больше не действуют, особенно законы физической причинности, потому что толика сцепления, которая нужна для того, чтобы причина имела свое следствие, чтобы следствие было сцеплено с причиной, одним словом, чтобы причина воздействовала на следствие, потому что эта толика сцепления, толика связки, этот пустяк, который есть все, пустяк, но пустяк необходимый, не случился, не работает, не действует, не происходит. Ибо все теории причинности, и самые детерминистские, тщетны. Для перехода от причины к следствию всегда нужно какое-то отцепление или, если угодно, какое-то сцепление, подготовка, соединение со шкивом, прежде чем он повернется. Самой строгой метафизики физического детерминизма, самой исчерпывающей метафизики причинности и, если угодно, следственности недостаточно, чтобы исчерпать это неизбежное легкое сцепление (которого она не может избежать и действительность не может избежать), равно как и точно так же, как атомистической материалистической метафизике недоставало крючка как раз для сцепления атомов и недоставало clinamen, уклона.

В обычной физике или, если угодно, в первичной физике, в физике веса и гидростатики сцепление, а через него причинность, работает всегда. Напротив, в физике смачивания, в физике увлажнения (а это та же самая, что и физика мениска, и равновесия жидких поверхностей, и образования капель и капелек; и атмосфер; и дисперсий; и коллоидных растворов; и, возможно, других растворов) сцепление, а через него причинность, работает не всегда. Вес есть всегда. Смачивание возможно не всегда. Или, если угодно, все имеет вес, но не все можно смочить. Всегда можно взвесить, не всегда можно увлажнить. Всегда есть тяжесть. Не всегда есть проницаемость.

Отсюда идет множество пробелов (ведь пробелы тоже имеют причины и откуда-то идут), отсюда идет множество отмечаемых нами пробелов в действенности благодати; одерживая нежданные победы в душах самых больших грешников, она зачастую не действует с самыми порядочными людьми, на самых порядочных людей. Потому что у самых порядочных людей, или просто у порядочных людей, у тех, кого так называют, кто любит, чтобы их так называли, нет изъянов в броне. Они не ранены. Их всегда невредимая кожа из морали создает для них безупречный панцирь. На них нет того отверстия, которое проделывает тяжелая рана, неизбывное отчаяние, неотступное угрызение, никогда не зарастающий шов, смертельная тревога, подспудная тоска, тайная горечь, вечно скрываемое крушение, никогда не заживающий рубец. На них нет того прохода для благодати, каким по сути является грех. Поскольку они не ранены, они и не ранимы. Поскольку у них все есть, им ничего и не приносят. Поскольку у них все есть, им не приносят того, что и есть все. Даже милосердие Божие не бинтует того, у кого нет ран. Самаритянин подобрал человека потому, что тот лежал на земле. Вероника отерла лицо Иисуса платком потому, что оно было в грязи. А того, кто не упал, никогда не поднимут; и того, кто не в грязи, не оботрут.

«Порядочные люди» не омываются благодатью. Это вопрос молекулярной и глобулярной физики. То, что называется моралью, — это смазка, делающая человека непроницаемым для благодати. Отсюда идет то, что благодать действует в самых закоренелых преступниках и поднимает самых жалких грешников. Потому что она для начала проникла в них, смогла в них проникнуть. И отсюда то, что самые дорогие для нас существа, если они, к несчастью, смазаны моралью, неприступны для благодати, неуязвимы для нее. […]

Поэтому нет ничего более противоположного тому, что называется (немного стыдным именем) религией, чем то, что называется моралью. Смазка морали защищает человека от благодати. […]

Мораль — это собственность, порядок и, безусловно, вкус собственности. Мораль делает нас собственниками наших убогих добродетелей. Благодать делает нас семьей и племенем. Благодать делает нас сынами Бога и братьями Иисуса Христа.

[Благодать сделалась исторической и временной]

Сама благодать, входя в мир, вступая в мир, действуя в мире, не была выведена, не вышла из-под действия общих законов жизни человека и мира, и для благодати и для христианской революции тоже самое прекрасное — это начало. Для христианской революции тоже был рассвет.

И солнце первое над первою зарею.

Иначе говоря, это другой лик тайны Воплощения. Et homo factus est. Как Иисус по-настоящему и буквально сделался человеком, как Он сделался человеком честно и без обмана, так по-настоящему и буквально, параллельным и соединенным и, быть может, включенным вовнутрь, движением, воплощением, можно сказать, параллельным и соединенным и, может быть и без сомнения, включенным вовнутрь, честно и без обмана благодать сделалась временной и исторической, она честно подпала под действие общих законов жизни человека и мира, и среди прочих под действие главенствующих законов и тех, что, быть может, вбирают в себя все другие, то есть законов памяти, а в них — законов затвердения привычки. Засорения привычкой.

[Мертвая душа]

Мертвая душа — это та, которая слишком завалена своими записями, кипами своих воспоминаний.

Это душа, которая органически и психологически завалена, и до предела, завалами своей органической и психологической памяти.

Это душа, в которой нет больше ни атома пространства; для свободы и заодно для благодати.

Это душа, в которой нет больше ни одного пустующего атома.

Это душа, в которой нет больше ни атома материи (духовной), свободного для свободы и заодно для благодати.

Мертвая душа — это та, которая согнулась иод завалами своих бумажек; своей бюрократии.

Или иначе, это душа, которая далее всего от сотворения; наименее недавняя; наименее свежая, самая раз-творенная. Наименее вышедшая, наиболее удаленная от выхода из рук Божиих.

И когда говорят, что Церковь получила вечные обетования, собранные в одном вечном обетовании, это надо понимать строго в том смысле, что она получила обетование никогда не согнуться под своим собственным одряхлением, окостенением, окаменением, под своими привычками и под своей памятью.

Что она никогда не станет мертвым деревом и мертвой душой; что она никогда не дойдет до конца омертвения, кончающегося смертью.

Что она никогда не согнется иод своими записями и своей историей.

Что ее воспоминания не раздавят ее до конца.

Что она никогда не согнется под тяжестью своих бумажек, под жесткостью своей бюрократии.

И что святые у нее будут появляться вновь и вновь.

[Надежда — анти-привычка]

…Юная, младенческая надежда. Она по сути своей — анти-привычка. А также — диаметрально, центрально, кардинально анти-смерть. Она — источник и семя. Она — родник и благодать. Она — сердце свободы. Она — добродетель нового и добродетель юного. Она не зря добродетель богословская и принцесса богословских добродетелей и не зря она в центре богословских добродетелей, потому что без нее Вера соскользнула бы в одеяние привычки; и без нее Любовь соскользнула бы в одеяние привычки.

Так сияют во всем своем блеске смысл и сила и призвание и, так сказать, добродетель той, кого мы назвали юной младенческой Надеждой. Она — источник жизни, потому что она постоянно разрушает привычку. Она — семя. Всякого духовного рождения. Она — источник и родник благодати, потому что она — та, кто постоянно снимает это смертное одеяние привычки. И не зря она — богословская добродетель. Потому что она — юная принцесса добродетелей. И дофина и дочь Франции. И не зря она идет посередине, между двумя своими старшими сестрами, и старшие сестры держат ее за руку. Но они ее держат за руку не в том смысле, как люди думают. Потому что она маленькая, люди думают, будто она нуждается в других. Чтобы ходить. Но это другие, наоборот, нуждаются в ней. И это они рады, что держат ее за руку. Чтобы ходить. Потому что Вера без нее обрела бы привычку к миру и без нее Любовь обрела бы привычку к бедняку. И таким образом Вера без нее и без нее Любовь, каждая со своей стороны, обрели бы привычку к Самому Богу.

Это ее дело — начинать заново, как дело привычки — заканчивать разные существа. Существа и материальные, и духовные. Она по сути и диаметрально анти-привычка, а также анти-омертвение и анти-смерть. Ее дело — постоянно разрушать привычку. Ее дело — постоянно начинать заново. Ее дело — постоянно разбирать механизм привычки. Ее дело — повсюду вводить начало, как привычка повсюду вводит конец и смерть. Ее дело — повсюду вводить организмы, как привычка повсюду вводит механизмы. Ее дело — повсюду вводить начала начал, начала существ, как привычка повсюду вводит начала, или, вернее, начала, или, вернее, неисчислимое и всегда одно и то же начало конца.

Она — принцип, это дитя — принцип сотворения заново, как привычка — принцип раз-творения.

Она собирает, как привычка разбирает.

Она повсюду и всегда вводит неисчислимые творения.

Она — вечно юный порученец творения и благодати. Стало быть, она — самый непосредственный, самый явный порученец Бога.

Она повсюду вводит входы и празднества, входы в творение, как привычка повсюду вводит выходы через омертвение и похороны.

[Ложный стыд католиков]

Этот род ложного стыда, к несчастью, распространенный среди католиков, эта оглядка на людское мнение, дурная оглядка, позорный стыд приводит к тому, что они думают только, какие бы доказательства представить. (А то, что они называют доказательствами, — это обычно оправдания). (Они всегда признают себя виновными). А ведь надо требовать доказательств от других. Хотел бы я на них посмотреть, на эти доказательства от других.

Для тех, у кого есть хоть какое-то представление о благодати, подлинная проблема заключается не в благодати. Подлинная проблема — в неблагодатности и в неблагодарности.

[Взгляд, перед которым битва разыгрывается]

Повторяю, такая забота о честности, такое желание справедливости и, так сказать, воздаяния по заслугам, — это знак силы и даже знак гения. Их испытывает человек, который твердо знает, что сделает то, чего хочет, и что его гений его не подведет. А малые, убогие, ничтожные, слабые играют краплеными картами. Благородное понятие о благородстве игры хранит от этих слабостей силу и гений. Слабость хочет выиграть у Бога. Сила и гений даже не хотят выиграть. Они хотят представить Богу во всей силе и полноте, они хотят представить Богу во всей красоте (в красоте подлинной и, так сказать, нагой) те два или три великих положения человеческой мысли, которые еще остались (даже если они противоречат друг другу), две или три великих доли творения. А после этого приговор выносит не человек. Nolite judicare, не судите. Решение за Богом. […]

Величие, красота, благородство битвы — это все для того единственного взгляда, перед которым битва разыгрывается. Ради которого она только и разыгрывается. И все это вместе есть чистота. И все это вместе есть честность. Верность правилам игры.

Верность правилам игры — это не просто формальная верность. Суть верности в том, что всякая верность соблюдается и что всякая верность есть глубинная верность.

Верность правилам игры — это высшая форма соблюдения приличий; и первейшая, и обязательная, и простейшая форма, если подумать, ради кого, перед кем идет игра.

[Он избран, в этом его сила]

Когда в утро битвы полки просыпаются и берут оружие в предрассветном тумане, каждый занимает свою позицию и ждет наступления дня. Им остается только ждать и быть готовыми. Потом случай выбирает один из них и место средоточия битвы. Он это не выслужил: честь решила за него. И другие полки, его товарищи, сражаясь, смутно чувствуют, что в другом месте битва более настоящая, смерть более требовательная, жертва более полезная и исход решающий. В их усилиях есть передышки; их нет у тех, кто в средоточии; и те догадываются, что они в сражении; они ощущают взгляды, крики, обращенные к ним, и мысль полководца. Под этими взглядами, криками, мыслью их ряды, разреженные, выбитые наполовину, сражаются с храбростью большей, чем их собственная храбрость, сопротивляются с силой большей, чем их собственная сила. Утром этот полк был похож на остальные, ни более ни менее отважен; к вечеру он другой. Он прошел через испытание, вышел из огня. Он стал, он будет другим, отмеченный в глазах всех священной благодатью битвы. Причиной тому случай: в полк вселился героизм. Таков христианин — обычный человек, похожий на самых убогих. Но он сражается за всю природу, вышние силы уповают на его усилия, он избран, и отсюда прилив его сил.

[Поскольку они не любят никого, то думают, будто любят Бога]

Те, кто отдаляется от мира, те, кто поднимается наверх, уходя от мира, когда уходят от мира, принижая мир, не возвышаются. Они остаются на той же высоте. А высота, на которую, им кажется, они поднялись, — это контр-высота, это принижение мира, принижение, исходящее от них. Это высота ниже уровня, с которого они отправились. Вот это они и измеряют. Они измеряют высоту, на которую они принизили мир, а вовсе не высоту, на которую поднялись сами.

Те, кто действительно возвышается, кто действительно набирает высоту, — это те, кто оставляет мир на той высоте, на какой он есть, и с нее-то и идут вверх, с нее и набирают высоту. […]

Мы здесь встречаемся, сталкиваемся с самой распространенной и, естественно, самой грубой ошибкой в вычислении. Мало принижать временное, чтобы возвышаться в категории вечного. Мало принижать природу, чтобы возвышаться в категории благодати. Мало принижать мир, чтобы возвышаться в категории Бога. И возможно даже, что действие вообще состоит не в этом и представляет собой нечто бесконечно иное.

Эта ошибка в вычислении, самая распространенная, возможно, потому, что самая удобная, и самая грубая, потому что это почти ошибка в значении знаков при употреблении знака плюс и знака минус и потому она касается самих оснований и данных и условий задачи и самих правил действия, эта начальная и даже предварительная ошибка в вычислении есть в сгущенном и схематическом виде та глобальная ошибка, которую совершает партия святош. Поскольку у них нет силы (и благодати) принадлежать к природе, они думают, будто принадлежат к благодати. Поскольку у них нет временного мужества, они думают, будто начали проникновение в вечное. Поскольку у них нет мужества принадлежать к миру, они думают, будто принадлежат к Богу. Поскольку у них нет мужества принадлежать к одной из человеческих партий, они думают, будто принадлежат к партии Бога. Поскольку они не принадлежат людям, то думают, будто принадлежат Богу. Поскольку они не любят никого, то думают, будто любят Бога. […]

Благодать поднимется во весь свой рост над природой, но природа при этом не будет обманным путем принижена. Высокая температура появится не от того, что будет занижена нулевая отметка. Изменится климат, а не метеорологические приборы, не климатическая или климатологическая станция. Температура поднимется, а не термометр понизит свои показания. Вечное поднимется во весь свой рост над временным, а не временное упадет. Святой, мученик поднимется во весь свой рост над человеком, а не человек упадет. Бог поднимется во весь свой рост над миром, а не мир упадет. Никто не получит своего обманным путем, никто (и стыдно, что приходится об этом говорить), никто, ни даже Бог.

[Иисус стал личностью. Тайна воплощения]

Если бы Иисус, человек и святой, был суммой, математическим и, так сказать, физическим максимумом человеческих добродетелей, нам были бы не нужны Евангелия. Потому что нам был бы не нужен портрет. И нам была бы не нужна история. Сумму, максимум не рисуют, не рассказывают. Их не представляют. Их высчитывают. Их определяют в какой-то точке абсолюта и совершенства. Non evenit neque devenit. Coeli enarrant gloriam Dei. He уходит и не приходит. Небеса проповедуют славу Божию. Но они не рассказывают о Самом Боге.

Иисус — человек среди людей и дает другим возможность быть людьми. Он — святой среди святых и дает другим возможность быть святым.

Он был особенный, личный, Он был личностью. Он не был всеми людьми сразу. Он был честно и вполне — один человек и один святой. Он не был во всех временах и во всех местах сразу. Поэтому Он не занимал их все, не заполнил все клеточки классификации.

Он в ряду людей, Он в ряду святых. Он первый в ряду, но Он в ряду.

Мы ставим Его первым, но первым из нас среди нас.

Он — первая звезда на небе святости. Но первая звезда — это та, что сияет ярче, что сияет первой, но не та, что вбирает в себя свет и материю и, так сказать, личность и существо всех остальных.



Поделиться книгой:

На главную
Назад