Мало-помалу политические условия сделались более благоприятными для противников реакции. На германские престолы взошли новые государи, менее боязливые, вспоминавшие слова «свобода и отечество», которыми они опьянились в молодости. В Бадене Людвиг I (1818–1830), желая обеспечить поддержку общества своему племяннику Леопольду, права которого на престол встречали противодействие, отказался от задуманного им переворота. Людвиг Гессен-Дармштадтский (1790–1830) жил в добром согласии со своими депутатами. Он первый в Германии объявил десятинную подать подлежащей выкупу и превратил свою дворцовую библиотеку в одно из крупнейших книгохранилищ Германского союза. В Саксонии Фридрих-Август I (1763–1827) и его брат Антон (1827–1836) правили мягко и заботились о развитии народного богатства.
В Вюртемберге Вильгельм I (1816–1864) довольно высокомерно относился к своим палатам, но не отвергал тех реформ, которые могли содействовать увеличению доходов и усилению его влияния. Баварский король Людвиг I (1825–1848) не был склонен отказаться от престижа, какой обеспечивали ему традиции и богатство его государства. Он ревниво оберегал свои суверенные права и был совершенно искренен в своем немецком патриотизме. Не испытывая потребности примирять свои противоречивые увлечения, он был добрым католиком, под условием чтобы церковь обнаруживала к нему некоторую предупредительность, и дорожил конституцией, одним из творцов которой он был, но требовал, чтобы палаты выказывали ему почтительность и покорность. А пока что, в ожидании лучшего, старался сделать Мюнхен художественной столицей Германии.
Людвиг I не жалел денег своим архитекторам Кленце, строившему Глиптотеку и Пинакотеку, и Гертнеру, строившему церковь св. Людовика и университет; Шванталер и его ученики наполнили эти здания целым полчищем статуй, а Корнелиус, Шнорр, Стейнле, Швинд, Генрих Гесс, Щраудольф и десятки других утоляли художественный голод короля целыми километрами своих торопливо написанных однообразных картин. Глядя на эту вакханалию беспорядочных и дорого стоящих прихотей, старые баварцы только покачивали головами: они были недовольны всем этим шумом, но их жизнь уже утратила прежнюю замкнутость; жители франконских и прирейнских областей были более доступны влиянию новых идей, и благодаря соприкосновению с ними старые провинции начали мало-помалу стряхивать свою флегму. Так, повсюду в Германии возросла оппозиция, — больше, может быть, количественно, чем в отношении смелости, — и она была тем опаснее для реакции, что ограничила свои желания, заменив обширные программы небольшим числом определенных требований, каковы: реформа суда, социальное равенство, свобода печати и расширение прав парламентов.
Пруссия до 1830 года. Возникновение таможенного союза. Гораздо больше, нежели все эти разрозненные симптомы пробуждения общественного самосознания, беспокоил Меттерниха быстрый рост Пруссии. После конференций в Теплице и Карлсбаде вожди реакционной группы — Ансильон, Кампц, Витгенштейн и Карл Мекленбургский — уговорили короля истолковать в наиболее узком смысле знаменитую декларацию, в которой он в момент возвращения Наполеона с Эльбы обещал своим подданным конституцию (22 мая 1815 г.): вся политическая реформа ограничивалась учреждением государственного совета, составленного из высших чинов администрации, и созданием провинциальных ландтагов, где дворянству предоставлялась первенствующая роль. Компетенция ландтагов была весьма ограничена, собрания их редки, прения — закрытые. Общество скоро отвернулось от этих аристократических собраний, столь же угодливых по отношению к власти, сколь заносчивых перед народом. Быть может, нигде реакция не была более бестактна и более гнусна. Такие люди, как Гнейзенау, Штейн и Бойен, находились под надзором полиции. Меркурий Гёрреса был запрещен, и сам Гёррес вынужден искать убежища во Франции; Ян находился в заключении, Арндт и братья Велькер были отстранены от профессуры; все, что писали университетские профессора и академики, подлежало цензуре; законы, разрешавшие крестьянам выкупать их повинности, были урезаны, а права земельной аристократии гарантированы и расширены; поговаривали даже об уничтожении всеобщей воинской повинности.
Эти мероприятия произвели тяжелое впечатление на всю Германию. Либералы, возложившие на Пруссию свои последние надежды, обвиняли ее в измене и бешено нападали на нее в многочисленных памфлетах. Их гнев был справедлив, но история не должна забывать, что именно в это время прусские бюрократы при всех недостатках, в которых их можно упрекать, все же закладывали основание единства монархии и подготовляли ее будущее величие.
Стоявшие перед Пруссией задачи были неимоверно трудны: нужно было залечить раны, нанесенные стране войной, возбудить дух предприимчивости, заново создать народное богатство и слить в общем патриотизме разнородные части населения, которые пришли сюда из сотни с лишним государств с различными нравами, интересами, законами, верой и языком. Прусское чиновничество обнаружило при этом высокие качества: дух порядка, настойчивую и непреклонную волю, усердие и смелость. Губернаторы провинций, все эти Бюловы, Шены, Заки, Меркели, Винке, Цербони ди Спозетти и др., располагали на местах весьма широкой властью; они подолгу оставались на одном и том же месте, тесно сближались со своими подчиненными и считали делом чести упрочить благосостояние своих провинций. Благодаря им население, не отрекаясь от своих предубеждений, привыкало к этому новому режиму, который обеспечивал им если не свободу, то по крайней мере порядок и материальное благополучие. Воля, управлявшая ими, была грубовата, но тверда и отличалась прямотой; они отбивались, когда их касалась остроконечная палка погонщика, но все же признавали, что путь, по которому их заставляют итти, правилен.
Тотчас по заключении мира финансовое состояние государства было тяжелое, долг чрезвычайно велик; бюджет неизменно сводился с дефицитом. Благодаря строгой финансовой экономии, сокращению цивильного листа до 9 миллионов и торжественному обещанию короля не заключать займов без согласия представителей сословий, государственный кредит стал улучшаться. Гофман создал систему налогов (косвенные налоги, таможенные и гербовые пошлины, сословные подати, патенты), лежавшую до последнего времени (1918 года) в основе прусской финансовой системы. В первые несколько лет дефициты были очень велики, но в 1825 году министром финансов был назначен Мотц, и с ним наступила новая эра. Дефициты сменились излишками, доверие к казне восстановилось, и курс государственной ренты стал быстро подниматься. Экономическое состояние страны улучшалось необычайно быстро, несмотря на то, что пошлины, взимаемые в Зунде, и запретительная политика России сильно тормозили торговлю. За пятнадцать лет плотность населения увеличивается на целую четверть, а потребление предметов первой необходимости, поступление налогов и сумма ввоза и вывоза возрастает в еще больших пропорциях. Нагл ер преобразовывает почту; Альтенштейн, поставленный в 1817 году во главе нового министерства народного просвещения, открывает нормальные школы, учреждает первые реальные училища и переносит в Вреславль из Франкфурта-на-Одере прозябавший там университет. Боннский университет начинает подчинять себе в умственном отношении прирейнские области; Берлинский — сосредоточивает у себя известнейших ученых Германии: богословов Шлейермахера, Неандера и Генгстенберга, юристов Ганса и Савиньи, а на философском факультете — рядом с Гегелем и основателем научной географии Карлом Риттером — Августа Бека, Лахмана и Вилькена. История крестовых походов Вилькена забыта, но он памятен как истинный основатель Королевской библиотеки[23]. Скудость бюджета и бережливость короля не позволяли соперничать с пышностью Людвига I Баварского, но берлинская скульптурная и архитектурная школа далеко превосходила мюнхенскую серьезностью мысли, искренностью одушевления и оригинальностью идей. Статуи Рауха и монументы Шинке ля, несмотря на все упреки, какие они вызывали, остаются замечательными произведениями, которым Берлин отчасти и обязан своей оригинальной физиономией.
Венцом всей этой обновительной работы явилось создание таможенного союза (Zollverein). Статья 19 федерального акта обещала упорядочить торговые взаимоотношения германских государств. Несколько экономистов, как Лист и Небениус, отнеслись серьезно к этому неопределенному обещанию, и их статьи и лекции вызвали довольно живой отклик в населении, которое как раз в этот момент разорялось от наплыва английских товаров. Эти экономисты скоро попали в разряд неблагонадежных, и их проекты были похоронены в папках сейма. Пруссия не обнаружила интереса к этим проектам; ее финансисты не любили мечтателей, и если подчас думали о таможенном единстве Германии, то знали, что это — весьма отдаленная цель, которая может быть достигнута ценою великих усилий. Они, без сомнения, предвидели, какие широкие перспективы открывает отечеству таможенная политика в более далеком будущем, но их решения определялись только заботами о ближайших интересах. Многочисленность таможен и сложность тарифов парализовали торговлю; надзор за пограничной линией, простиравшейся на 8000 километров и соприкасавшейся с двадцатью восемью государствами, был чрезвычайно затруднителен. Эйхгорн и Маассен уничтожили все внутренние таможни и обложили товары крайне умеренными пошлинами, которые взимались на границе по очень простому тарифу. Это был необыкновенно смелый шаг; в различных провинциях поднялось волнение; промышленников испугала эта полусвобода торговли; но министры не обратили внимания на их страхи, и опыт скоро убедил даже самых робких, что свобода — обильный источник энергии. В остальной Германии тариф 1818 года вызвал бурю негодования: Пруссию обвиняли в том, что она эгоистически замкнулась и тем противодействует общему таможенному объединению; особенно сердились те князья, чьи владения целиком или отчасти лежали в пределах прусских владений и которым поэтому мерещилась своего рода экономическая медиатизация[24]. Весьма корректное поведение берлинского двора заставило их всех более или менее охотно покориться. В 1819 году князь Шварцбург-Зондергаузен заключил с Пруссией таможенный союз: его владения были вкраплены в прусскую территорию; за ним последовал ряд других князей (Вернбург, Рудольфштадт, Детмольд, Веймар, Гота, Шверин), а в 1828 году и герцог Кетенский, ранее всех более противившийся союзу.
Дело подвигалось медленно; но Эйхгорн и Маассен не торопились и заставляли примкнуть к этой унии лишь тех государей, чье участие в ней было необходимо. Прочие государства волновались, в разных местах собирались таможенные конференции, не приводившие ни к чему, возникали торговые союзы, которые тотчас же и распадались. Постепенно совершался процесс концентрации: Бавария сблизилась с Вюртембергом, Ганновер — с Гессен-Касселем и Тюрингией. Эти незавершенные попытки подготовляли путь Пруссии. Наконец наступил момент, когда ей следовало выступить активно, чтобы кто-нибудь другой не захватил руководства движением. Министр финансов Мотц, преодолев финансовые опасения своих товарищей, заключил с Гессен-Дармштадтом таможенный союз (1828), ставший образцом для дальнейших подобных соглашений. On был заключен на шестилетний срок, который мог быть продолжен; Гессен принял прусский тариф, и таможенные доходы должны были делиться между обоими государствами соразмерно количеству жителей; каждое из договаривающихся государств сохраняло свою таможенную администрацию; тариф мог быть изменен только с общего согласия. Таким образом, договор был заключен на началах равенства; Мотц вовсе не имел в виду сделать выгодное дело, а хотел лишь подготовить почву для будущего объединения Германии, и многочисленность примкнувших к союзу в самом скором времени показала, как мудр был его замысел.
Революция 1830 года. Меттерниху ставили в упрек, что он не сумел предусмотреть последствий тех перемен, которые совершались в Германии. Это неверно. Он видел опасность, но был не в силах ее предотвратить. Прочность его системы всецело зависела от случая. При известии о свержении во Франции Карла X либерализм всюду прорвался бурными вспышками. Австрия и Пруссия, испуганные и застигнутые врасплох, на первых порах всецело были поглощены заботой о самозащите и оставили мелких соседних князей на произвол судьбы. Сперва революция вспыхнула на севере; герцог Брауншвейгский Карл бежал от восстания, курфюрст Гессенский был принужден отречься от власти в пользу своего сына, король Саксонский взял себе в соправители племянника своего Фридриха-Августа II. В общем, старый порядок вещей подвергся во всех северо-германских государствах лишь незначительным изменениям; но некоторые из худших его сторон были ликвидированы, возникла кое-какая политическая жизнь, и пропасть, отделявшая до того времени северную Германию от южной, начала уменьшаться.
Южные либералы были шумливее и притязательнее. В Баварии, Нассау, Гессен-Дармштадте, великом герцогстве Баденском шумные заявления депутатов, уличные демонстрации и газетные статьи давали иллюзию бурного общественного движения. Народная газета и Трибуна, поощряемые оправдательными приговорами суда присяжных, полемизировали все смелее и резче. Берне и Генрих Гейне принесли на службу новым идеям: первый — строгую серьезность своей натуры и резкую отчетливость своего красноречия, второй — неотразимое обаяние своего блестящего остроумия и очарование лучезарной поэзии. В годы, следовавшие за революцией 1830 года, население Бадена, Швабии, прирейнской Баварии переживало своего рода революционную идиллию, упиваясь излияниями чувств и, однако, ничуть не заблуждаясь насчет того, что все эти манифестации не будут иметь никаких практических последствий.
Постепенно представители реакции стали догадываться, насколько искусственно все это возбуждение, и лишь только внешние условия стали несколько более благоприятными, реакция энергично перешла в наступление. Двумя радикальными журналистами, Виртом и Зибенпфейфером, было организовано 27 мая 1832 года многолюдное народное собрание в Гамбахе; здесь много разглагольствовали и разошлись с убеждением, что этот митинг нанес тяжелый удар правительству. Месяц спустя (28 июня 1832 г.) Франкфуртский сейм отвечал на гамбахское происшествие рядом мер, поставивших лаидтаги отдельных государств под верховный контроль Франкфуртского сейма; 5 июля сейм в дополнение к этим мерам зажал рот печати, запретил политические клубы и народные собрания и обещал содействие федеральных войск всем немецким государям, которым станет угрожать революция. Ввиду опасности со стороны радикалов партикуляристы[25] забыли свои старые страхи и бросились в объятия Австрии. Меттерних достиг апогея своего могущества и беспощадно пользовался вверенной ему властью. По настоянию сейма неблагонадежные газеты были запрещены, непокорные профессора лишены кафедр, а упорствовавшие ландтаги разогнаны.
Несколько горячих голов вообразили, что эти репрессии крайне возмутили общество и что при первом сигнале вспыхнет всеобщее восстание. 3 апреля 1833 года полсотни заговорщиков попытались овладеть Франкфуртом. Затея была ребяческой и кончилась плачевной неудачей. Меттерних, ранее не слишком беспокоившийся предупредить восстание, теперь добился от сейма назначения верховной следственной комиссии, которой поручено было выслеживать по всей Германии революционные действия; затем на совещаниях министров в Вене (январь 1834 г.) он, благодаря поддержке прусского министра Ансильона, сломил последнее противодействие и добился издания целого свода карательных и предупредительных законов.
Успехи таможенного союза. Переворот в Ганновере. Положение дел было чрезвычайно сходно с тем, какое имело место в 1824 году. Заядлые реакционеры, министры Блиттерсдорф в Карлсруэ и Абель в Мюнхене, всеми способами вербовали раболепное большинство. Следственная комиссия привлекла к суду 1800 человек; до 1836 года было осуждено 204 студента. Тысячи «подозрительных», привлеченных к следствию по самым нелепым обвинениям, бежали в Швейцарию или Францию. Всюду царили уныние и страх.
Однако разнообразные причины не дали теперь Германии впасть в ту прострацию, какая на время овладела ею после 1820 года. Во-первых, не все завоевания 1830 года были потеряны; новые конституции, хотя и искалеченные, уцелели. Тех немногих либералов, которых министрам не удалось устранить из местных сеймов (ландтагов), оказывалось недостаточно для поддержания некоторой политической жизни; общество с участием следило за их мужественной деятельностью и возмущалось их неудачами. Притом и государи относились враждебно только к политическим реформам, но охотно признавали необходимость социальных преобразований. В Баварии, Бадене, Гессен-Касселе и особенно в Саксонии законодательство урезало прерогативы дворянства и облегчило выкуп постоянных налогов, обременявших земельную собственность. Все это были неполные реформы; они не удовлетворяли крестьян. Однако они пробудили их от оцепенения и создали как бы резерв либеральной армии, молчаливый и грозный.
Под влиянием новых условий экономической жизни развивалось чувство солидарности. В 1831 году курфюрст Гессенский, которого недавние события убедили в необходимости тесного союза с Пруссией, примкнул к прусскому таможенному союзу. Короли баварский и вюртембергский колебались дольше. Но стремление отвлечь внимание общества от политических вопросов, материальные соображения, необходимость создать себе опору против австрийской гегемонии, а у Людвига Баварского — также искренний патриотизм в форме туманных стремлений, одержали наконец верх над расчетом (1833); за этими двумя государствами последовали Саксония и Тюрингия (1834), потом Баден, Нассау и Франкфурт (1836). Теперь 25 миллионов немцев были объединены в одном большом таможенном союзе под фактическим верховенством Пруссии. Ежегодно представители государей, принадлежавших к союзу, собирались для сведения денежных расчетов, улаживания споров и выработки полезных изменений; между членами союза царило полное равноправие, и тарифы могли быть изменяемы лишь по единогласному решению. Материальные результаты таможенного союза превзошли самые смелые ожидания — за десять лет ввоз и вывоз почти удвоились: сумма таможенных пошлин возросла с 12 до 21 миллиона талеров (1834—184.2). Еще важнее были моральные последствия: по мере того как сношения между различными немецкими областями становились активнее, падали предрассудки, создавалось общественное мнение, — одни и те же умственные течения и стремления овладевали обществом от Альп до Балтики, от Карлсруэ до Кенигсберга. Волнение, вызванное переворотом, который совершил ганноверский король Эрнст-Август, распространилось по всей Германии.
По существу своему этот переворот был самым обыденным событием: государь, которого стесняла конституция, упразднил ее. И действительно, общество было скандализировано не столько самым фактом, сколько сопровождавшими его происшествиями, именно той грубостью, с которой король изгнал из страны семь профессоров Гёттингенского университета, отказавшихся присягнуть на верность, новой конституции; между этими профессорами было несколько знаменитостей, как то: братья Гримм, Гервинус, тогда уже напечатавший начало своей Истории немецкой поэзии, и Дальман, выдвинувшийся своей пылкой защитой прав немецкого населения в Шлезвиге[26]. Со всех сторон посыпались на них адресы, открытые подписные листы в их пользу быстро заполнялись. Это несколько смутило союзный сейм, Пруссию и Австрию, поддерживавших Эрнста-Августа; им было странно видеть перед собой этих новых противников — профессоров и буржуа, людей чрезвычайно консервативных, которых нелепый поступок короля толкнул в оппозиционный лагерь.
Религиозная борьба. Еще больше, чем политические вопросы, волновали умы религиозные распри. С 1816 года, под влиянием пап и иезуитов, католицизм перерождался; в противовес старому духовенству, миролюбивому, терпимому, зараженному рационализмом, несколько романтических писателей и фанатиков организовали ультрамонтанскую партию, которая уже вскоре насчитывала множество сторонников в Баварии, Вестфалии и прирейнской Пруссии. Эта партия открывшая борьбу с прусским правительством по вопросу о смешанных браках. Агенты Фридриха-Вильгельма III проявили сначала удивительную бестактность, затем грубую поспешность: архиепископ Кельнский Дросте-Вишеринг был арестован, и его бумаги были захвачены (1837). Негодованиэ католиков было так сильно, что опасались возникновения волнений. Познанский архиепископ Дунин, вмешавшийся в этот спор, также был арестован (1839). Это столкновение кончилось уже только после смерти короля победой духовенства.
Не меньшую смуту переживала и протестантская церковь. По поводу трехсотлетнего юбилея реформации Фридрих-Вильгельм III вздумал объединить в одну общую церковь лютеран и кальвинистов (1817) и издал новый, требник, пригодный для протестантов разных исповеданий. Вполне разумная, но бестактно осуществленная попытка короля вызвала брожение и страстные споры. Правительство заупрямилось и приняло строгие меры против оппозиции. Эти репрессии возбудили общее негодование; скрытые разногласия обострились и выступили наружу; ортодоксы, пиетисты, либералы и рационалисты оспаривали друг у друга влияние. Богословское образование реформировалось под влиянием новых исторических методов; Тюбингенский университет применял к священному писанию научные приемы критики текстов и тем разрушал традиционные взгляды. Штраус, толкуя евангелие сообразно принципам гегелевского метода, видел в Христе не что иное, как мифическое олицетворение мессианистских надежд. Испуганные этими радикальными выводами, церковные власти взывали к светским властям, и их строгости только обостряли споры и поддерживали в обществе то гневное возбуждение, которое вскоре нашло себе исход совсем в другой области.
Молодая Германия. В литературе и искусстве обнаруживалось то же страстное боевое настроение, то же стремление свергнуть оковы, та же готовность стряхнуть мистические грезы. Даже у таких писателей, как Пюклер-Мускау или Иммерман, являвшихся эпигонами романтизма, живое чутье действительности, наблюдательность и идейная независимость свидетельствуют о наступлении нового периода.
В области музыки, более чем Шуман и Мендельсон, истинным представителем этой эпохи является Мейербер с его замечательной ясностью, стройностью и колоритностью.
В области живописи толпа равнодушно проходит перед громадными религиозными полотнами Фюриха, Ф. Вейта и Реттеля, как и перед символическими картинами Корнелиуса. или гигантскими фресками, которыми Каульбах украсил лестницу Нового м^узея в Берлине; успех венчает подражателей Ораса Берне и Поля Делароша — исторических и жанровых художников, как Петр Гесс, Лессинг, Вах, Меннель, и пейзажистов, как Гаусгофер, Преллер, особенно Беккер, Газенклевер и Гоземан, тонко и подчас с истинным чутьем жизни воспроизводящих людей простой и скромной доли.
В области точных наук вырабатываются более строгие методы; основываются семинарии, начинающие в широких размерах ту разработку исторического материала, которая является одной из главных заслуг Германии того времени. Рядом с Ранке, издающим свои две замечательные работы — Историю пап (1834) и Германию в эпоху реформации (1839), готовятся начать свою деятельность его будущие сотрудники и продолжатели, как Вайтц, Дройзен, Зибель, Трейчке и др., производящие, пожалуй, большее впечатление своей многочисленностью, чем своей даровитостью. Наряду с Александром Гумбольдтом, который, следуя традиции, пытается подвести итог научным завоеваниям века в смелом синтезе, Либих, подлинный пионер химических изысканий в Германии, открывает перед органической химией новые пути и основывает вместе с Вёлером Химико-фармацевтическую летопись; Иоганн Мюллер издает Руководство физиологии, являющееся поворотным пунктом в науке, и наряду с этими знаменитыми учеными Магнус, Митчерлих, Поггендорф и другие стяжают поклонение современников и благодарность потомства.
Раз успехи науки срывают, таким образом, одну за другою завесы, скрывающие от нас таинственную Изиду — тайники знания, — по какому праву какие-то наглые политики осмеливаются ставить границы человеческому духу? Все казалось возможным и все — дозволенным. Как некогда в 1775 году[27], юные гении поднимают бунт против законов и социальных традиций и ввозят теперь в Германию наиболее задорные сен-симонистские теории — космополитизм, упразднение брака, эмансипацию плоти. Искренно или только для вида приняв всерьез их ребяческое бахвальство, сейм 10 декабря 1835 года запретил печатать в Германии произведения Берне и Генриха Гейне и распространил свой запрет еще на пять писателей, составлявших школу Молодой Германии: Мундта, Винбарга, Кюне, Лаубе и Гуцкова. Ни один из них не обладал выдающимися дарованиями; лучшие отличались известной пылкостью, легкостью и увлекательностью. Союзный сейм своими преследованиями создавал рекламу их в общем довольно вульгарным и посредственным произведениям: порожденные жаждой освобождения, эти произведения распаляли освободительные мечты тем самым, что давали им выражение.
Общество, сначала ставившее им в заслугу их смелость и гонения — в общем довольно легкие, — которым они подвергались, быстро отвернулось от них; чрезмерное увлечение ими уступило место несправедливому пренебрежению. Всем этим поэтам и писателям долго не могли простить, что источником вдохновения им служила Франция как раз в такой момент, когда национальная вражда, одно время, казалось, угасшая, снова вспыхнула со страшной силой.
Кризис 1840 года. Фридрих-Вильгельм IV. Ненависть, возбужденная революционными войнами и наполеоновскими нашествиями, с 1816 года дремала. Ее разбудили в 1840 году неосторожные ввютупления Тьера. Сторонники примирения утратили всякое влияние; по всей Германии, от края до края, зазвучали воинственные кличи Беккера и Шнеккенбургера. Стихам Шнеккенбургера Стража на Рейне (WacJit am RheinJ суждено было стать немецкой Марсельезой. Молодые поколения, не отказываясь от своего стремления к свободе, стали сближаться с Пруссией, которая одна располагала достаточными военными силами, чтобы обеспечить нацию против угроз иноземца. Молодую Германию сменила Малая Германия[28], едко осмеивавшая космополитическую сентиментальность своих предшественников, подчеркивавшая свое преклонение перед действительностью и подготовившая — наперекор скрытому идеализму, от которого никогда не сумели исцелиться ее главные вожди, — ту программу, которую осуществили позднее прусские дипломаты и генералы.
Таковы были обстоятельства, при которых вступил на прусский престол Фридрих-Вильгельм IV (1840–1861). Новый государь был человеком беспокойного ума и тревожного духа. Страстный поклонник средневековья, пылкий последователь Галлера и Шталя, по направлению ума эклектик, но сердцем привязанный к феодально-пиетистской партии Герлаха, Радовица и Штольберга, он не был враждебен свободе, но понимал ее довольно своеобразно. Будучи по природе крайним оптимистом, он был убежден, что между государем— представителем бога на земле — и народом существует самой судьбой предуказанное согласие, и считал изменниками и сообщниками иноземного врага всех, кто не преклонялся добровольно перед его решениями. Он легко принимал слова за действия и манифесты за решения и жил в каком-то непрерывном возбуждении, которое общество приписывало не одной только пылкости воображения. Историк не может чувствовать симпатии к этому государю, которому всю жизнь недоставало двух важнейших свойств человека — искренности и мужества, но он возбуждает к себе некоторую жалость, так как его нервные припадки, без сомнения, были предвестниками той болезни, которая несколько лет спустя помрачила его рассудок. Колебания короля и его быстрые повороты назад, так резко противоречившие его высокопарным заявлениям, очень скоро восстановили против него общество. Это его печалило, но он не менял своего поведения.
Он нагромождал один проект на другой, — проекты туманные и несвоевременные, в которых упрямо старался сочетать противоречивые начала: свободу подданных со свободой монарха. Комиссия сменяла комиссию. Очень скоро в управлении воцарилась полная анархия; распри, волновавшие страну, отражались на администрации и обессиливали власть. Государство колебалось в своих основах — не столько вследствие происков оппозиции, сколько потому, что представители власти утратили веру как в самих себя, так и в своего естественного главу.
Когда король издал, наконец, свой рескрипт 3 февраля 1847 года, которым, по его мнению, осуществлялось обещание его отца, и созвал на общее собрание провинциальные ландтаги[29], все общество было охвачено негодованием. Компетенция нового парламента была чересчур узка, его прерогативы плохо обеспечены, а главное — дворянству предоставлена безусловно слишком большая роль. Речь, которой Фридрих-Вильгельм открыл Соединенный ландтаг (11 апреля 1847 г.), вызвала бурю негодования: «Я никогда не позволю, — сказал он, — чтобы между господом, нашим небесным владыкой, и этой страной стал, словно второе провидение, исписанный лист бумаги и чтобы его параграфы правили нами. Корона не может и не должна зависеть от воли большинства… Я не позвал бы вас, если бы хоть в малой степени предполагал, что вы вздумаете играть роль так называемых народных представителей». Прения были очень жаркие, королевский престиж вышел из этого кризиса сильно расшатанным и скомпрометированным как либеральными потугами, так и трусостью монарха.
Предвестники революции. Несмотря на слабость и нерешительность Фридриха-Вильгельма IV, Пруссия вышла из-под австрийского влияния, и ее отпадение расстроило силы реакции. Прогрессивные идеи пускали корни во всей Германии. Обескураженная цензура даже не пыталась остановить все более усиливавшийся поток памфлетов. Средоточием радикальной партии была редакция Ежегодника Руге — органа гегельянской левой[30]; Фейербах и Бруно Бауэр, болеея смелые и более последовательные, чем Штраус, Проповедывали атеизм; Штирнер дошел до анархизма. Мастеровые, возвращавшиеся из Швейцарии или Франции, привозили сочинения Луи Блана, Консидерана и Пьера Леру и распространяли их учение. Стачки участились в Берлине, и в Силе-зии, где царила жестокая нужда среди ткачей, разоренных машинами и иностранной конкуренцией, вспыхнули волнения. Крестьян крайне раздражала медлительность, с какой совершалось освобождение от феодальных повинностей.
В ландтагах германских государств оппозиция, смирившаяся было после 1834 года, снова подняла голову; министры принуждены были сделать кое-какие уступки общественному мнению; наиболее опороченные из них ушли сами, наиболее упорных убрали. Инциденты, которые еще несколько лет назад разрешились бы какой-нибудь полемикой, легко прекращаемой, приводили теперь к уличным демонстрациям, как это случилось, например, в Лейпциге, Штутгарте и особенно в Мюнхене, где ультрамонтаны, устраненные Людвигом I от власти, возмутили народ против фаворитки короля, танцовщицы Лолы Монтес.
Всем было ясно, что так дальше продолжаться не может. Со всех сторон веял ветер революции. Известия из Швейцарии, Франции, Польши, Италии и Австрии указывали на близость народных восстаний. Во всех пограничных областях
Германии другие национальности, спавшие крепким сном, пробуждались и заявляли свои права на жизнь. Могла ли Германия без боя отдать эти области, завоеванные с такими усилиями? Особенно волновал умы вопрос о герцогствах Шлезвиге и Голштинии: следовало ли и дальше оставить за датчанами полуостров, омываемый обоими немецкими морями, с его превосходными рейдами и великолепной гаванью в Киле? Общественное движение было настолько сильно, что союзный сейм, несмотря на свои реакционные предубеждения и свое нежелание взять сторону подданных против монарха, не решился итти вразрез с общественным мнением. Когда датский король Христиан VIII особым рескриптом объявил Шлезвиг нерасторжимо связанным с Данией, разрыв казался неизбежным. Ввиду важности проблем национальной политики, настойчиво требовавших решения, несовершенство германской федеральной конституции казалось особенно вопиющим. Сторонники объединения, успехи которых не столько тормозились, сколько отодвигались в тень официальными преследованиями, сплотились и образовали партию, сильную численностью, влиянием и убежденностью своих членов. Съезды естествоиспытателей, филологов и германистов превращались во внушительные националистические манифестации. Немец-пая газета, основанная в Бадене Гервинусом и Гейссером, поставила реформу Германского союза во главу своих требований. 10 октября 1847 года наиболее видные представители либеральной партии, собравшись в Геппенгейме, потребовали учреждения народного парламента и общего правительства для всех государств, входивших в состав таможенного союза.
Несмотря на рост общественного самосознания, партикуляристская оппозиция оставалась все еще очень сильной, и, чтобы сломить ее, нужны были вожди более энергичные, более практичные, нежели все эти публицисты и профессора, закоренелые идеалисты, убежденные в том, что все разумное — реально, т. е. что достаточно провозгласить какую-нибудь истину, чтобы она превратилась в факт. Тем не менее было очевидно, что с 1814 года произошла большая перемена. Косность и бестактные строгости сейма, тяжелая опека Австрии, упорная работа южных конституционалистов, декламации «Молодой Германии» и радикальных гегельянцев, рост таможенного союза и изменение торговой рутины, настойчивая деятельность прусской бюрократии, глупые провокации со стороны Франции и пробуждение соседних народов — все способствовало распространению в Германии убеждения, что конституция 1815 года уже не удовлетворяет потребностей страны.
Австрия в 1815 году. В борьбе Европы с Наполеоном Меттерних очень искусно щадил свои силы и продавал свои услуги по дорогой цене. На Венском конгрессе он почти осуществил те честолюбивые замыслы, которые уже более века не давали покоя Габсбургам. В обмен на далекие и трудно охраняемые Нидерланды Австрия получила северную Италию; без большого сожаления уступив Брейсгау, Ортенау и свои владения в Швабии, Австрия вернула себе Зальцбург, Форарльберг и Тироль, которые прикрывали ее сообщение с Апеннинским полуостровом и обеспечивали ей преобладающее влияние в Мюнхене. Господствуя таким образом над южной Германией и прочно утвердившись в Альпах и на Адриатическом море, избавившись к тому же от своих чрезмерно выдвинувшихся аванпостов, Австрия сумела расстроить наиболее опасные замыслы своих соперников. Раздробленная Саксония служила ей прикрытием против Пруссии, через Буковину, Лодомерию и Галицию она наблюдала за бассейнами Дуная и Вислы. В этом смысле Меттерних почти не кривил душою, заявляя, что его единственное желание — предотвратить новые потрясения. Разумеется, он не оставил надежды теснее приковать к своей политике Германию и Италию и превратить окончательно в гегемонию то первенствующее влияние, которым он пользовался. Но это дело требовало долгой подготовки, поспешностью можно было его только испортить, а до поры, пока явится удобный случай, ему довольно было принять меры к тому, чтобы на границах Австрии не возникло какое-нибудь крупное государство, способное расстроить его планы.
Истинной же причиной этого благоразумия было тайное сознание внутренних недугов монархии. Австрия, своим происхождением обязанная дипломатии, ею же и держалась. Различные этнографические группы, объединенные под скипетром Габсбургов благодаря бракам и разделам и сплоченные привычным безразличием или страхом перед опасностями, которые мог навлечь на них распад монархии, разнились между собой и по своим желаниям и по своим традициям. Со времени неудачной попытки Иосифа II вся политика правительства заключалась в том, чтобы держать эти группы в дремотном состоянии и тем убаюкивать их соперничество и взаимную ненависть: Quieta поп movere[31]. Это было также девизом Франца I. Недостатком этой системы было то, что она жертвовала будущим для обеспечения спокойствия в настоящем. Равнодушный отказ власти от всякого движения лишал эту систему всякого престижа и совершенно парализовал умственную деятельность и нравственную энергию даже ее собственных приверженцев. Областной патриотизм пустил в обществе такие глубокие корни, что для австрийского патриотизма, так сказать, уже не оставалось места, монархия являлась лишь великолепной дутой рамой, которой предстояло быть уничтоженной при первом толчке. Меттерних, может быть, и видел опасность этого странного режима, соединившего в себе все неудобства анархии и деспотизма, но не делал никаких серьезных попыток к его улучшению. Он был окружен трусами и мистиками вроде Гентца, Пилата, Мюллера или Фридриха Шлегеля, полагавшими, что «на свете слишком много свободы, слишком много необузданного своеволия и движения». Их страхи, которые Меттерних разделял лишь отчасти, были ему наруку для оправдания его собственной нерешительности. Меттерних любил власть, и так как доверие императора далось ему нелегко, то, чтобы удержать свое место, он потворствовал его любви к покою. Франц I был человеком хладнокровным и обладал слишком бледным воображением, чтобы революция могла внушить ему такой же романтический ужас, какой испытывали Гентц и Шлегель; ему даже была не по сердцу та доля идеализма, которая примешивалась к их реакционным теориям. Но что касается цели, к которой следовало стремиться, и способов ее достижения, Франц I был безусловно согласен с ними. По мере того как он старел, его характер, никогда не отличавшийся возвышенностью и благородством, становился все низменнее и мелочнее. Деловитость Франца I, никогда не отличавшаяся плодотворностью, превратилась в манию пустой суетливости и придирчивости. Успех, увенчавший его бездействие, казался ему свидетельством божьей воли, и он беспощадно наказывал безумцев, которые осмеливались итти против него, т. е. против воли провидения. Всякое новшество его пугало и задевало его наивное высокомерие, его эгоизм и леность. Сидя у себя в кабинете, Франц I слышал скрип правительственной машины и воображал, что она работает.
Австрийская администрация. Австрийская правительственная машина была крайне сложна. «Различные административные системы, последовательно испытанные в эпоху Марии-Терезии и Иосифа II, были снова испробованы при Франце II. но снова оставлены» (Бахман). Результатом этих беспорядочных опытов, то прекращаемых, то возобновляемых, была неимоверная путаница. Дела были распределены между известным числом центральных управлений — тремя канцеляриями (венгерской, трансильванской и австрийской) для внутренней администрации, придворным верховным советом (финансы), придворным военным советом, полицейским и цензурным управлением, верховной судебной палатой, верховной счетной палатой и пр.; императорским двором и внешней политикой заведывала придворная и государственная канцелярия (Haus- Hof- und Staatskanzlei). Император сносился с канцеляриями через посредство советников, набираемых как попало и беспрестанно менявшихся. Начальники ведомств, сведенные почти к роли приказчиков, как бы в отместку за понижение своего ранга воздвигали всякого рода затруднения. Государственный совет, слишком многолюдный и заваленный делами, делился на вполне обособленные секции, которые являлись как бы новыми ведомствами, завидовали друг другу и не пользовались доверием своих подчиненных.
Коллегиальная организация, удержавшаяся всюду, представляла двоякое неудобство: она замедляла решение дел и парализовала всякую инициативу, уничтожая ответственность, а между тем она нисколько не умаляла произвола. Правительство заметило это и в известных случаях предоставило решение президенту. Не говоря уже о возникавшем отсюда соперничестве, президенты теперь интересовались, разумеется, лишь теми вопросами, которые зависели исключительно от их усмотрения. Притом работа была распределена самым нелепым образом, и многие даже второстепенные вопросы должны были восходить до императорского кабинета. А так как Габсбурги всегда присваивали себе как бы отцовскую опеку над своими подданными, то император наряжал следствия по всем петициям, адресованным на его имя, и эти беспрестанные расследования, производимые самым бюрократическим образом, вносили путаницу в очередную работу и взаимное недоверие в среду чиновничества.
Чиновники получали недостаточное жалованье, и их держали в загоне; ими руководила одна мысль — избегать всего, что могло бы обратить на них внимание. При малейшем затруднении они пересылали дело в следующую инстанцию и без всякого смущения затрудняли правительство своей униженной инертностью. Все, кому доводилось лично руководить правительственным механизмом, как Фикельмон или Пиллерсдорф, приходили к убеждению в необходимости изменить «эти обветшалые и взаимно противоречивые формы, обусловившие дробление власти». Правительство терпеливо изучало проекты реформ, на которые добросовестные доклады обращали внимание государя, но которые никогда не осуществлялись и которые, казалось, имели единственной целью, по выражению одного современника, — доказать грядущим поколениям, что правительство вполне осознало недуги, от которых погибала монархия.
Областные управления (губернаторства) были организованы на тех же началах, что и центральная администрация; исключение составляла только полиция, которая была более централизована. Провинциальные сеймы почти всюду сохранились, но их влияние было незначительно; в принципе они сохранили право вотировать налоги, но военная подать, являвшаяся наиболее тяжким из всех налогов, была установлена раз навсегда, и австрийские государи мало церемонились с прерогативами сеймов. Однако в большинстве случаев сеймы все-таки играли некоторую роль при взимании налогов и в местной администрации; но их вмешательство, тщательно контролируемое агентами центральной власти, только усложняло и запутывало дела. Комитеты сеймов были беспрекословно послушны министрам; их сессии сводились к одному заседанию, в котором молча выслушивалось предложение императора. У сеймов не было никаких поползновений на независимость, да их сопротивление и не встретило бы никакой поддержки. Буржуазия и народ не имели в сеймах представителей, а дворянство со своей стороны охотно отказывалось от политического влияния, лишь бы корона гарантировала ему беспрепятственное пользование его феодальными и экономическими привилегиями.
Моральное и материальное состояние страны. Франц I и его агенты были вполне способны на жестокость. Они показали это в Италии, и даже в Австрии они не отступали перед самыми отвратительными мерами. Но в общем строгость не была им необходима. Полиция, державно правившая империей, так хорошо предупреждала секретнейшие революционные замвюлы, что ей уже нечего было подавлять. Граф Седльницкий, хваставший, что усовершенствовал систему Фуше, вполне заслуживал доверия своего господина. От его шпионов никто не мог укрыться, даже Стадион или Гентц; от его черного кабинета не ускользало ни одно письмо. Поездки за границу были почти совсем запрещены. Один из наперсников Меттерниха выражал радость по тому поводу, что научный дух решительно изгнан из университетов. Профессора были обязаны ежегодно представлять начальству список книг, взятых ими в библиотеке; студенты, не представившие свидетельства об исповеди, не допускались к экзаменам. Гимназический курс представлял собой какую-то пародию на учение. Сохранившиеся анекдоты о деятельности цензуры неправдоподобны, хотя и достоверны. Мемуары Грильпарцера дают нам добросовестную, свободную от пристрастия и злобы и тем более любопытную картину этого подозрительного, оцепенелого правительства и сонной жизни народа.
Война 1813 года и затраты на конгрессе[32] окончательно привели финансы в расстройство. Новый министр Стадион был неопытен, но зато работал с увлечением и с добрыми намерениями; он собрал вокруг себя несколько ценных сотрудников, как Гауэр, Пиллерсдорф, Кюбек. Но вся их энергия разбивалась о сопротивление императора, о зависть других ведомств, о своекорыстные предубеждения горсти крупных промышленников. Стадион умер в 1824 году, а его преемники вернулись к старой рутине. Произведенная в 1830 году реформа финансового управления вследствие своей неполноты дала смехотворные результаты. Постоянные дефициты покрывались займами, а для уплаты по ним процентов делались новые займы. Большие банкирские дома, между прочим дом Ротшильдов, заключили с Габсбургами как бы тайные союзы, и Вена стала одной из резиденций международного финансового мира. Деморализация чиновничества и сложность тарифов благоприятствовали контрабанде. Запретительная система вызвала к жизни столь совершенную организацию контрабандного дела, что многие фирмы извлекали свой главный доход из продажи иностранных товаров, получавшихся ими контрабандным путем. Дворяне, которым принадлежало большинство мануфактур, стремились использовать свое личное влияние на императора для защиты нелепого режима, обогащавшего их, но разорявшего монархию. Все эти язвы были столь застарелы, что общество даже не искало путей к их исцелению. Печать фьла нема, буржуазии не существовало[33], крестьян держали в строжайшей кабале, и Меттерних считал эту систему превосходной, так как никто на нее не жаловался.
Революция 1830 года. В эпоху быстрого экономического прогресса этот «чисто отрицательный» режим должен был очень скоро привести к катастрофе. С 1815 по 1824 год судьба благоприятствовала канцлеру; когда на Веронском конгрессе он убедил Александра оставить на произвол судьбы восставших греков[34] и сломил оппозицию во Франкфурте, он действительно мог казаться вершителем судеб Европы. Видевшие Меттерниха в то время в его замке Иогаинисберг, где он каждое лето созывал на совещание делегатов от всех частей империи, свидетельствуют о полном расцвете его способностей, нуждавшихся для своего проявления во внешнем успехе. Очаровательные манеры Меттерниха, его тонкое знание людей, остроумие и непринужденность, с которой он подчеркивал улыбкой свои принципиальные заявления, подкупающая разносторонность его поверхностных знаний и пренебрежительная аристократическая непринужденность делали из него прекрасного преемника Кауница и достойного товарища Талейрана.
Совсем внезапно горизонт заволокло тучами. Сначала Каннинг, затем император Николай вышли из-под его влияния, и Пруссия сблизилась с Россией; южногерманские государства явно готовились свергнуть иго. Несомненно — хотя на первый взгляд это и может показаться парадоксом, — несомненно, что сильно пошатнувшийся престиж канцлера был спасен революцией 1830 года. События этого года лишь слегка задели монархию. Более чем когда-либо оправдались слова Талейрана: «Австрия — верхняя палата Европы; пока она не будет уничтожена, она будет сдерживать нижнюю». Ансильои, сменивший Бернсторфа в Пруссии, только и думал о том, чтобы сделать союз с Австрией более тесным. Николай, отсрочивший свои планы относительно Турции, всячески ухаживал за Меттернихом, чтобы искупить свои прежние и будущие ошибки. «Берегите себя, — сказал он Меттерниху, — вы наш краеугольный камень». Канцлер сам был убежден в этом. Как раз в это время он женился на княжне Желании Зичи (январь 1831 г.), прекрасной, пылкой женщине, страстно преданной реакционной идее; она слепо боготворила мужа и искусственно поддерживала вокруг него атмосферу лести даже тогда, когда оп уже начал дряхлеть.
Император Фердинанд I (1835–1848). Тем не менее Меттерних хорошо понимал, что с 1824 года положение дел сильно изменилось. Пруссия держалась выжидательно. Россия выступила на первый план, Германия глухо волновалась и как бы искала нового господина. По обыкновению Меттерних быстро впал в мрачное настроение: «Мне суждено было жить в отвратительное время, — сказал он в 1828 году. — Я трачу свои дни на то, чтобы подпирать гнилые постройки». С тех пор он знал радость и покой лишь проблесками и мгновениями. Он видел, что катастрофа приближается, но предотвратить ее можно было только необходимыми реформами, которые он, связанный своей системой, был не в силах осуществить. Пока жив был Франц I, его личный неоспоримый авторитет поддерживал некоторое единство в ходе управления. Но в 1835 году старый монарх умер, оставив престол своему сыну.
Новый император, Фердинанд I, провел печальное детство. С тридцатипятилетнего возраста (1828) он страдал припадками эпилепсии, которые все учащались, не раз подвергали опасности его жизнь и пагубно отражались на его умственных способностях; его память была слаба, способность к вниманию незначительна, воля ничтожна. Отец в своем завещании советовал ему ничего не изменять в той системе, которой он сам следовал. Но даже существующее невозможно поддерживать без известной доли материальной и моральной силы; между тем некоторые случаи показывают, что недобросовестные советники старались использовать слабости государя. Советники Франца I страшились возможности отречения со стороны Фердинанда, частью из боязни уронить престиж короны, частью из страха осложнений, частью, наконец, потому, что боялись дать повод к проискам своих соперников. Тут вмешался царь; старый император поручил своего сына его попечению, и Николай, столько же из корысти, сколько из рыцарского чувства, взял на себя эту опеку. Вместе с Фридрихом-Вильгельмом III он приехал в Теплиц с визитом к Фердинанду, затем сопровождал его в Прагу и оттуда в Вену, где и были выработаны условия нового правите лвственного строя.
Противники Меттерниха выставили соперника ему в лице графа Коловрата, пользовавшегося, кажется, довольно незаслуженно репутацией либерала: это был завзятый аристократ, больше всего заботившийся о том, чтобы не повредить своему влиянию при дворе; без сомнения, он мало что изменил бы в правительственной рутине. Он потребовал, чтобы ему всецело было предоставлено руководство внутренними делами. Меттерних воспротивился этому, и хотя в императорской семье никто не чувствовал к нему особенной нежности, но никто не решился бы пойти против его воли. Для замещения императора в тех случаях, когда болезнь мешает ему заниматься государственными делами, учреждено было регентство из Меттерниха и Коловрата под председательством эрцгерцога Людвига; брат Фердинанда Франц должен был участвовать в заседаниях регентства, но лишь с совещательным голосом. Эрцгерцог Людвиг всегда был любимцем своего брата Франца I, убеждения которого он разделял, и таким образом Меттерних попрежнему оставался главной пружиной правительственного механизма. Рядом с этим триумвиратом несколько человек продолжали пользоваться более или менее обширным влиянием в пределах того или другого ведомства. Таков был в особенности генерал-адъютант Фердинанда Клам-Мартиниц, давший армии ту прочную организацию, благодаря которой она сделалась надежнейшим оплотом монархии. Он сплотил вокруг армии аристократические элементы, которым в 1848 году суждено было остановить революцию. Он умер в 1840 году, но созданное им пережило его.
Колебания и ослабление власти. Оппозиция. Канцлер не вмешивался в детали управления и, если только его авторитет не нарушался, охотно предоставлял Коловрату довольно широкую свободу действий. Коловрат, отличавшийся подвижностью ума и склонностью к нововведениям, при всяком удобном случае говорил о необходимости упорядочения финансов и увеличения народного богатства. Меттерних не возражал. Будучи по существу довольно равнодушным к реформам, он не пренебрегал впечатлением, какое они производили за границей. Состояние Европы его беспокоило. «Опыты Фридриха-Вильгельма IV» сокрушали и пугали Меттерниха, но все его увещания были бессильны повлиять на подвижной и смелый ум прусского короля. Всего хуже было то, что Австрия не могла даже обособиться, бросив прусского короля на произвол судьбы. Жажда перемены волновала кругом все народы. Политическое влияние Австрии было уже очень ослаблено: если она не хотела, чтобы ее вытеснили, она должна была обнаружить по крайней мере готовность итти навстречу реформам.
Барону Кюбеку, председательствовавшему с 1840 года в верховном совете, было поручено выработать план экономической реформы, которая позволила бы Австрии начать переговоры о допущении ее в германский таможенный союз. Он обладал и опытностью, и идеями, и ревностью к общественному благу; он усовершенствовал почтовую организацию, упорядочил таможенное управление и был автором замечательного закона 19 декабря 1841 года о железных дорогах. Была образована комиссия для ознакомления с положением промышленности, и ею был выработан план реформ. Но чиновники не хотели перемен, которые нарушили бы их покой, промышленники, испугавшись за судьбу своих привилегий, засыпали правительство жалобами, да к тому же все эти разговоры о тарифах надоели эрцгерцогу Людвигу. И вот широко задуманные проекты свелись в конце концов к ничтожным переменам, которые затронули только кое-какие интересы и не удовлетворили никого.
Та же участь постигла и конституционные реформы. Меттерних — и в этом, может быть, его единственная заслуга — был совершенно лишен тевтонского фанатизма. С австрийской точки зрения, говорил он, слово «немец» не имеет никакого смысла. «С нашей стороны, — твердил он Гюбнеру, — было бы большой ошибкой лишить провинции их индивидуальности и довести до того, чтобы император перестал быть государем каждой из них в отдельности. Этим мы уничтожили бы узы, соединяющие их с династией, а уничтожив эту личную связь, мы потеряли бы наиболее действительное средство, которым располагает корона, для того чтобы предотвращать распри и столкновения между отдельными народностями». Меттерних бережно относился к старым конституциям; он даже не прочь был бы несколько расширить компетенцию провинциальных сеймов и их комитетов, несколько увеличить ничтожное до смешного число представителей буржуазии, облегчить оковы, тяготевшие на крестьянах. Но порывы энергии Меттерниха, которые никогда не были очень значительными, теперь останавливались при малейшем препятствии. Совершенно глухой, с неподвижным безжизненным взглядом, он представлял собой теперь, по выражению одного из его поклонников, лишь «роскошные ширмы, скрывавшие от взора ветхость правительственного здания». «Монархия, — говорил один доброжелательный наблюдатель, — была как бы поражена маразмом. Это была печальная эпоха: государь был болен, принцами императорского дома руководили старики, власть находилась в руках бюрократии, неизменно честной (?) и почтенной, но лишенной престижа, широкого кругозора и путеводной нити, отчасти даже захваченной теми самыми идеями, которые опа была обязана искоренять». За весь этот долгий период можно отметить лишь одну действительно важную реформу, именно закон, которым в провинциях, подлежащих рекрутскому набору, продолжительность военной службы была сокращена с 14 до Ь лет (1845).
Делая невозможной всякую реформу, дряхлость правителей в то же время лишала силы репрессивную деятельность власти. Деспотизм выродился в систему бесцельных и мелочных придирок, и чиновники, не веря в долговечность режима, заботились главным образом о том, чтобы не скомпрометировать себя чрезмерным усердием. Консервативный лагерь распался на части: иезуиты, мало удовлетворенные частичными уступками Меттерниха, обвиняли его в моральном индифферентизме, и они имели сильного союзника в лице супруги эрцгерцога Франца, баварской принцессы Софии, которая не могла простить канцлеру, что он держит ее мужа в подчиненном положении; их жалобы не без сочувствия слушала даже жена императора Мария-Анна, добрая и кроткая женщина, которая держалась в стороне от политики, но в которой сумели искусно возбудить религиозную ревность. Довольно было малейшего толчка, чтобы эта машина, еще внушительная с виду, но давно обветшавшая и истощенная, а теперь уже дававшая всюду трещины, сразу рухнула. Но последует ли такой толчок — это долго оставалось под вопросом. Анемия всего организма распространялась от головы к конечностям, и оппозиция была так же лишена силы и устойчивости, как и администрация.
Однако оппозиция все-таки шумела, и Австрия выставила немалый контингент журналистов и поэтов, звавших Германию к свободе. Славные за пределами Австрии имена Анастасия Грюна, Ленау, Бека или Гартмана были совершенно неизвестны их соотечественникам. Особенно в Вене их пламенные призывы встречали всеобщее равнодушие. «Здешний смиренный и веселый народ, — писал Бек, — живет так же невозмутимо, как растение. Он любит послушать о том, что делается на свете; тогда его взор сверкает, как солнечный луч, и вечно готовая шутка срывается с его уст. А затем, устав перечить богу и папе и гордый сознанием, что высмеял самого императора, он в одно прекрасное утро умирает со смеху под звуки легкой музыки Ланнера или Штрауса».
До известной степени это лукавое равнодушие было заметно во всех немецких областях австрийской монархии. Правда, появлялись и книги, требовавшие реформ; такова была книга барона Андриан-Вербурга Австрия и ее будущее (1841) и книга «одного австрийского государственного деятеля» Австрия в 1840 году. Группа литераторов, в том числе несколько членов академии, требовала уничтожения или по крайней мере смягчения цензуры. Возник кружок юристов, в котором господствовали либеральные идеи. Улучшение социального строя сделалось модным вопросом. В 1843 году Южноавстрийский сейм 61 голосом против 19 предложил свою помощь правительству в деле выкупа феодальных повинностей. Эта отвага стяжала ему некоторую популярность; ободренный этим сейм в 1845 году напомнил, что хартии уполномочивают его давать свое заключение обо всех мероприятиях общеимперской политики, и заговорил о более продолжительных сессиях, об обнародовании бюджета и об избирательной реформе. В некоторых тесных кружках эти ходатайства обсуждались довольно оживленно, но народ едва ли слышал о них. Не то, чтобы низшие классы не имели поводов быть недовольными: экономическое положение было скверно, введение машинного производства вызвало страшные кризисы в промышленных районах; множество рабочих, выгнанных с места жительства безработицей, бродили по империи в поисках работы, и это внезапное увеличение числа свободных рук повлекло за собой резкое понижение заработной платы. Вена была наводнена голодной и деморализованной толпой, готовой на всякое бесчинство и способной на всякое преступление, — но возможна ли была солидарность между этими невежественными и грубыми толпами и горстью адвокатов, журналистов и образованных дворян, которые мечтали о преобразовании монархии на конституционных началах? Революционных элементов было много, но среди них тщетно было бы искать зародышей прогрессивной партии. К счастью, из-под официальной немецкой Австрии вырастала другая Австрия — мадьярская и славянская, и ей принадлежало будущее.
Крестьянское восстание в Галиции. Это пробуждение народностей, долгое время считавшихся спящими, испугало правительство, и оно стало применять самые странные способы воздействия: то равнодушное попустительство, то неловкое поощрение, то робкое сопротивление. Нерешительная политика правительства оттолкнула от него всех, кто ему сочувствовал, по оно надеялось держать в узде своих противников, пользуясь их взаимным соперничеством и классовой ненавистью. Эта трусливая тактика привела в Галиции к крестьянскому восстанию, вылившемуся в уродливые формы.
После подавления восстания 1830 года поляки перенесли центр своего национального сопротивления в Познанскую провинцию и в Австрию. Меттерних, чтобы расстроить их замыслы, занял Краков (1846). Кое-каких мер предосторожности было бы достаточно, чтобы сразу прекратить брожение в Галиции. Но лишь только здесь появилось несколько плохо вооруженных отрядов, как администрация совершенно потеряла голову. Утверждали, что правительство само подняло крестьян, приказало жечь усадьбы и поощряло убийства выдачей денежных наград. Достоверно известно, что когда в 1843 году львовский сейм предложил правительству выработать план освобождения крестьян от крепостной зависимости, правительство притворилось глухим; несомненно также, что некоторые чиновники обнаружили такую нерешительность в прекращении убийств, которую можно было принять за потворство. Несколько дней в Тарновском и соседних округах разыгрывались гнусные сцены: страна жестоко опустошалась, помещики избивались, а администрация не могла или не хотела восстановить порядок. Эта слабость вызвала взрыв негодования во всей Европе[35].
Славяне, чехи и иллирийцы. В прочих славянских областях, несмотря на гнет феодального режима, аристократия и народ заключили между собой союз против абсолютизма. В Чехии сейм, ободренный примером Венгрии, жаловался, что правительство совершенно игнорирует обещания, данные Леопольдом II, и требовал расширения своей компетенции. В конце концов губернатор Хотек подал в отставку (1843), и на его место был назначен эрцгерцог Стефан. Тем не менее сейм не смирился, и граф Матвей Тун заявил протест против неконституционного назначения в чиновники нескольких лиц родом не из Чехии. Ссылались при этом на старые хартии. Историки, в особенности Палацкий, снабдили оппозицию юридическими доводами, ставившими правительство в крайнее затруднение: могло ли оно объявить революционной партию, во главе которой стояли некоторые из наиболее громких имен чешской знати и которая основывала свои требования на императорских грамотах. Матвей Тун торжественно представил Фердинанду петицию, в которой сейм требовал осуществления в полном объеме конституции 1627 года; ему ответили, что, жалуя эту грамоту Чехии, Фердинанд II оставил за собой право комментировать и изменять ее. Сейм, чтобы выразить свое недовольство, отверг просимый кредит в 50 000 флоринов; правительство не обратило на это внимания. Сейм счел нужным теперь заинтересовать в своем деле общество, державшееся до сих пор довольно равнодушно, и с этой целью приступил к обсуждению реформы избирательного закона, которая предоставила бы буржуазии не столь ничтожное число представителей. Сейм потребовал также открытия чешских гимназий в славянских округах. С этих пор борьба приняла более национальный характер.
Национальное самосознание начало пробуждаться с 1815года. Влияние Гердера, пример Германии, прохождение русских армий и умственное брожение, вызванное французской революцией, вновь породили в чешском народе стремление к независимости. Поколение Пельцля и Добровского, не верившее в возможность славянского возрождения, сменилось другим поколением, не столь безропотным, исполненным пламенного патриотизма. Некоторые эпигоны ставят теперь в укор этим пионерам, что они были поглощены одной идеей, а немцы, так искусно умеющие перековывать исторический материал в боевое оружие, с горечью подчеркивают частичные ошибки, в которые этих чешских патриотов завлекала подчас горячность их убеждений. Но эти пристрастные и неосновательные оговорки не умаляют неувядающей славы доблестной кучки людей, сумевшие воскресить Чехию и вырвать у немцев страну, которую они считали окончательно себе подвластной.
Нельзя придавать большого значения тому, что современная критика отрицает подлинность знаменитых эпопей, изданных Ганкой в 1817 году, — Любушина суда и Краледворской рукописи. Эти поэмы только потому вызвали такое страстное волнение в кругу славянских ученых, что воображение чехов было крайне возбуждено; не будь их, ту же роль сыграло бы всякое другое событие. Чешская земля уже два века лежала под паром; но в этой опустошенной почве медленно проросло плодородное семя, и жатва взошла обильная и радостная. В 1824 году поэт Коллар издал свою Дочь славы, где с задушевным красноречием проповедовал тот литературный панславизм, который должен был ободрять славян в их неравной борвбе с Германией, рисуя им на горизонте грозные резервы, на которые они могли опереться. Ганка, Челаков-ский, Эрбен, Воцель и другие поэты воспевали славное прошлое, собирали народные песни, связывали вновь порванную нить традиции и одушевляли юношество страстной любовью к родине. Ряд замечательных ученых напомнил миру о забытых заслугах чехов. Палацкий (1788–1876) начал свою превосходную историю, которую ему суждено было довести до 1526 года и которую затем продолжали Томек, Эрбен, Иосиф и Герменгельд Иречекиидр. Шафарик (1795–1861) кладет основание славистике своими Славянскими древностями; Юягман (1773–1847) издает свой знаменитый Словарь. Мало-помалу эти апостолы, одушевленные несбыточной, казалось, надеждой, заразили своей верой и равнодушных: в 1818 году граф Каспар Штернберг основал Чешский музей, который быстро начал обогащаться книгами, рукописями и документами. Чешская матица, основанная в 1831 году для содействия изданию чешских книг, имела первыми своими президентами Юнгмана, Палацкого и естествоиспытателя Пресля. В 1827 году вышел первый номер Журнала Чешского музея, который долгое время был главным чешским научным органом.
Национальная идея, замкнутая сначала в университетских кружках, медленно захватывала один класс общества за другим. В деревнях национальная идея находила опору в консерватизме крестьян, защищавшем последних от иностранного влияния, а также и в духовенстве. В городах мелкая буржуазия освободилась от суеверного почтения к Германии, и, кроме того, движение захватило несколько более богатых фамилий; здесь устраивались балы, кружки для чтения, спектакли. Основание Консерватории (1810) и Органной школы является ваншой датой в истории чешской музыки, и в эту эпоху Сметана, ближайший, быть может, преемник Моцарта, написал свои первые композиции (1848). Замечательный журналист Гавличек (1821–1856) основал Пражскую газету и Чешскую пчелу и указывал своим соотечественникам, как на образец, на Ирландию и О'Коннеля.
Национальное славянское движение разлилось почти по всей империи. Моравия, со своей малочисленной буржуазией и невежественным сельским населением, да к тому же находясь слишком близко к Вене, осталась довольно безучастной, но Загреб (Аграм) в Хорватии сделался центром агитации, распространявшейся с одной стороны на Далмацию, Истрию и Побережье, с другой — на Каринтию и Крайну. Здешние славяне, подобно пражским, были убеждены, что для успешного противодействия внутренним врагам им необходимо поднять знамя панславизма и возвыситься над соперничеством отдельных славянских областей. Глава новой школы, Людовик Гай (1809–1872), избрав сербский язык в качестве литературного, стал подготовлять примирение различных южнославянских ветвей и в то же время связал новое литературное движение с дубровницкой (рагузской) школой, принесшей в конце средних веков столь богатые плоды. Гай обладал живым воображением, и его газета (Хорватская газета,) проводила иногда довольно химерическую политику. Теперь забыто даже название, которое он присвоил своей партии, — «иллиризм»; тем не менее данный им толчок продолжал оказывать свое действие, и с 1840 года иллирийцы, или, как мы теперь говорим, южные славяне, составляли организованную партию, вполне способную сдерживать поползновения мадьяр и своей деятельностью привлекавшую к себе внимание русского правительства[36]. Так мало-помалу подготовлялся разрыв между Австрией и Германией. Между тем как австрийские дипломаты из равнодушия, инертности или страха дали зачахнуть своему влиянию в Германском союзе, подданные империи постепенно ослабляли искусственные узы, так долго связывавшие их с Германией. Будучи вполне преданы короне, они, однако, не желали более жертвовать своими выгодами и своей независимостью неосуществимым династическим замыслам. Стечение обстоятельств или энергия того или другого вождя могли еще замедлить, но уже ничто не могло предотвратить раскола, которого равно желали народы Германии и народы Австрии.
Реакция и политическое возрождение (1816–1825). После 1815 года, среди всеобщего изнеможения, воцарившегося вслед за миром, мадьярское дворянство, так верно служившее Австрии во время войны, сначала легко примирялось с ее фактическим абсолютизмом. Но сознание национальных прав пока только дремало. Это видно было уже в 1820 году по тому, каким языком говорили на тех небольших собраниях, которые происходили в главных городах всех 50 комитатов королевства и которые никакая реакция не решалась упразднить и не могла обуздать. «Строгая цензура, тяготеющая над нашей литературой, — писал Барский комитат, — может быть, и облегчает функционирование власти, но мы спрашиваем себя, может ли возмужалое общество выносить такой гнет?» Еще меньше мирились с этим гнетом материальные интересы. Когда правительство ввиду обесценения своих ассигнаций вздумало взимать налоги серебром, а при уплате бумажными деньгами — в размере в 2
Сеймы 1825 и 1830 годов. Сеченьи и Надь. Эти два сейма носят как бы подготовительный характер. Ими руководили два оратора, в такой же степени проникнутые консервативными идеями, как и патриотизмом: ветеран оппозиции 1807 года Надь и граф Стефан Сеченьи, представлявший собой в пышном костюме магната великолепную романтическую фигуру. Король признал, что были совершены кое-какие беззакония, и обязался впредь не взимать других налогов, кроме вотированных сеймом, и созывать сейм не реже как раз в три года. Сеченьи в восторженной речи прославлял учреждение венгерской академии как великое национально-историческое и литературное событие. Затем он в своих брошюрах, озаглавленных Кредит и Мир, направлял своих соотечественников на путь прогресса, достигаемого при помощи политической экономии и мудрой свободы.
Под влиянием событий, разыгравшихся в Париже в июле 1830 года, снова пришлось созвать сейм. Двор вздумал увеличить состав мадьярских полков и вместе с тем заблаговременно короновать эрцгерцога Фердинанда. Это было исконное средство, которым власть пользовалась для того, чтобы подогреть в народе преданность престолу. Церемония действительно была устроена в таком духе. Надь сам считал демократию главной опасностью, грозящей Венгрии. Но ни он, ни его товарищи-депутаты не желали подчинить либеральную Венгрию неограниченному правительству. Даже среди магнатов верхней палаты, гораздо более проникнутых придворным духом, трансильванский богатырь барон Весселени произнес следующие слова, внушенные духом гуманности и равенства: «Когда речь идет не о хлебном или денежном поборе, ни даже о существовании тех, кто сейчас обсуждает здесь этот вопрос, а о свободе и крови бедного народа, то собрание в праве требовать, чтобы ему была доказана необходимость проектируемого воинского набора». Сейм разрешил набрать дополнительный контингент в 20 000 человек лишь в случае оборонительной войны.
Этим и ограничилась почти вся деятельность второго сейма, так как губернатор отложил реформы «до более спокойного времени». Эта давно знакомая тактика возмутила Надь: «Рассмотрение жалоб, представленных еще предыдущему сейму, теперь откладывается до следующего. Так дело идет испокон века: правительство по одному пункту удовлетворяет нас, по всем остальным требует отсрочки и, добившись того, что ему нужно, распускает сейм».
Промежуток между этим и следующим сеймом заполнен был двумя делами из области внешней политики.
Мадьяры не могли оставаться безучастными при виде невзгод, постигших Польшу. Барский комитат письменно обратился к императорскому двору с увещанием помочь полякам в память услуги, некогда оказанной Собесским[37] венским и венгерским христианам. Дело ограничилось, разумеется, помощью со стороны нескольких добровольцев. Но соседство русской армии занесло в Венгрию холеру. Под влиянием паники и невежества страсти, издавна дремавшие в крестьянской душе, вырвались наружу. Кое-где разнесся слух, что помещики и врачи отравили колодцы, и в некоторых местах вспыхнуло страшное крестьянское восстание, поставившее на очередь вопрос об уничтожении феодального строя. В то же время развивались предприятия, характеризующие мирный прогресс и возникшие по почину Сеченьи: навигация по Дунаю, сельскохозяйственные конкурсы, экономические общества, литературные кружки и клубы.
Новоклассическая литература. Это умственное движение, начавшееся в 1808 году, длилось приблизительно до 1840 года. Карл Кишфалуди, глава кружка Аврора, является истинным основателем венгерской драмы и комедии на туземные сюжеты. Но самая прекрасная мадьярская трагедия — Банк-Бан Ка-тоны (1819). В 1824 году появляется Вёрёшмарти, величайший поэт Венгрии; его Бегство Залана и его Созат (1836) — венгерская Марсельеза— положили основание величавому эпосу и возвышенной лирике. Цуцор, Дебречени и Гарай также воспевали героическое прошлое в Венгрии. Тем же интересом к истории были вызваны работы Стефана Хорвата и написанные по-немецки Обзоры истории Венгрии Энгеля и Фесс-лера. Мы уже видели и еще увидим дальше, какие успехи сделало ораторское искусство.
Сейм 1833–1836 годов; новые ораторы. Новому сейму, созыв которого замедлился из-за холеры, суждено было заложить основы новой, либеральной Венгрии. Республиканец Валог, Бёти, «мадьярский Дантон», молодой филантроп Безереди, освободивший своих крестьян и построивший для них школы, поэт Кёльчей и либеральный консерватор Деак принесли с собою новые идеи. Молодой Кошут, один из тех, кого называли «делегатами отсутствующих», т. е. тех, что присутствовали на заседаниях без права голоса, придумал способ изо дня в день оповещать общество обо всем происходящем на сейме. Он незаметно записывал наскоро наиболее интересные места каждой речи, а вечером на основании этих записей набрасывал живую картину прений, которая затем во множестве копий, печатных и рукописных, распространялась по всей Венгрии. Разумеется, это писалось по-венгерски, как и в палате депутатов теперь все речи произносились по-венгерски. Только некоторые магнаты еще желали употреблять официальную латынь. «Разве мы — римский сенат? — спрашивал Кёльчей. — Нам говорят, что уже восемь веков латинский язык неразрывно связан с нашей историей, — недурной довод! Как независимая нация мы хотим пользоваться нашим родным языком… Вы защищаете права дворянства, но о каком дворянстве вы говорите? Дворянство бывает разного рода: вас 500 магнатов, мы же — представители 700 ООО дворян». А позади этого многочисленного мелкого дворянства, выступавшего в лице нижней палаты против олигархии верхней, формировалась истинная демократия — простой народ.
Между тем венгры не могли пройти молчанием крушение Польши. Один депутат предложил надеть траур по ней, подобно тому как короли носят траур по королю. Другой указал на опасность для Венгрии падения конституционного режима в соседней стране. Этот депутат заявил, что в его комитате 30 ООО человек, готовых к походу, а первый спрашивал, неужели венгры будут равнодушно смотреть на агонию целого народа. Это были благородные, но платонические речи. Палату ждало другое, более настоятельное дело.
Смягчение феодального режима. В течение XVIII и в начале XIX века австрийское правительство относилось к крестьянам, в общем, внимательнее, нежели либеральная оппозиция. Теперь они поменялись ролями: «Правительство, — сказал Кёльчей, — желает феодального регламента, мы хотим создать нацию. Пусть народ пользуется правами собственника и правами гражданина! Пусть конституция покровительствует 10 миллионам граждан, а не 700 000!» Это общенациональное примирение отнюдь не улыбалось Меттерниху: опираясь на верхнюю палату, он предложил депутатам представить проект не столь радикальный, как первый, который сводился к следующим основным постановлениям: передача земли крестьянам путем выкупа, гражданская свобода, облегчение барщины и оброков. Но либералы настаивали на своем проекте именно потому, что правительство высказывалось против него.
В заседании 10 ноября 1834 года были произнесены памятные слова: «Наша обязанность как законодателей, — сказал Деак, — двоякого рода: помогать крестьянам в испытываемой ими сейчас материальной нужде, но также готовить им и более достойное будущее путем предоставления им земли и свободы. Этого-то и не хочет допускать правительство, столь поглощенное заботой об улучшении участи крестьян. Материальные улучшения не составляют и половины того, что должно сделать. Действительно страна процветает лишь тогда, когда в ней обрабатывают землю свободные руки; действительно она сильна, — когда свободные руки защищают ее независимость». «Нищий народ, — сказал Кёльчей, — всего грознее: неимущее население Парижа свергло Людовика XVI… Правительство, по видимому, не понимает, что времена изменились. Теперь приходится говорить уже не об интересах какой-нибудь одной касты, а о тех благах, в которых заинтересованы все, — о свободе и собственности». Оратор дорого заплатил за эти речи. Его избиратели в Сатмарском комитате, под давлением магнатов, прислали ему новый наказ, что было равносильно отнятию у него мандата. Газета Кошута, сообщая об этой отставке, вышла в черной рамке. «Мы хотели, — сказал Кёльчей в своей прощальной речи, — осуществить законным путем тот прогресс, который в других местах стоил потоков крови».
Этим насилием аристократия добилась только того, что стала крайне непопулярной. Даже Надь осудил «олигархию, бич конституции, народа и даже дворянства, поместья которого она непрерывно поглощает». Балог заявил, что верхняя палата совершенно убивает национальное дело, что для этих людей «народные слезы, текущие ручьями, не более как вода». Балог преувеличивал; сторонники реформ достигли в 1835 году серьезных результатов: над крестьянами перестал тяготеть произвол помещика, бывшего до сих пор и истцом, и судьей; они приобрели право, продав свой «узуфрукт»[38], бросать свою землю; приобрели также право покупать землю в полную собственность, не нарушая, однако, феодальных прав помещика; их материальные повинности были сокращены. Теперь им уже не приходилось нести расходы по содержанию сейма, которые до сих пор целиком падали на них. Это был первый шаг к равенству в отношении налогов. Другой аналогичный успех был достигнут благодаря Сеченьи: когда был построен мост между Будой и Пештом, то дворян обязали платить за переход наравне с прочими сословиями; таким образом, эта крупная затея, имевшая большое торговое значение, послужила и делу демократизации страны.
Последняя сессия этого сейма прошла уже при слабом Фердинанде I, когда Меттерних с каждым днем все более становился истинным властелином Австрии. Это обнаружилось, когда либералы задумали покрыть страну сетью технических школ и совершенно преобразовать систему народного просвещения. «Как, — воскликнул Деак, — мы не просим у правительства ни денег, ни советов, мы хотим только издать закон о воспитании наших сограждан, и нам это запрещают!.. Я советую нации рассчитывать лишь на самое себя». «Все имеет свои границы, — сказал умеренный не менее его Безереди, — в том числе и терпение: пусть правительство ведет себя осторожнее… Мы не должны отступать перед жертвами для исполнения священнейшей из наших обязанностей — воспитания народа». «В нашей борьбе с невежеством, — сказал Бёти, — мы не просим у власти денег, а между тем она заявляет нам: позвольте, я беру дело на себя! Но я спрашиваю, чего мы можем ждать от власти, умеющей лишь делать зло?» Этими справедливыми словами и закончился сейм.
Процесс Кошута и сейм 1840 года. Блестящая литературная молодежь окружала Кошута, который, опираясь на собрание Пештского комитата, продолжал работать в области политической публицистики. Ловасси, Весселени и сам Кошу т были арестованы. Их процесс, протекавший медленно и в большом секрете, а затем их осуждение на несколько лет тюремного заключения глубоко взволновали страну. Кошут воспользовался досугом, чтобы выучиться английскому языку и проштудировать Шекспира, изучение которого послужило для него прекрасной школой ораторского искусства. Во всех отраслях управления царил произвол. Между тем в 1839 году наступил срок новых выборов в сейм. Они мало изменили состав нижней палаты, но верхняя обновилась несколькими талантливыми либералами, как барон Иосиф Этвёш и граф Людвиг Батьяни. Под главенством графа Аврелия Десевфи образовалась просвещенная консервативная группа, признавшая традиционное veto верхней палаты оскорбительным и не достигающим цели.
Заключенные являлись как бы заложниками, при помощи которых правительство рассчитывало держать оппозицию в узде. Деак дважды расстраивал эту тактику: «Говоря о правительстве, я разумею не государя, а окружающих его советников, которые по старым законам страны подлежали бы каре. Никто не был бы так счастлив, как я, осушить слезы и разбить оковы. Но для этого я не могу даже на йоту пожертвовать общественным благом: это запрещают мне и совесть и наказ моих избирателей. Поэтому я прежде всего возвышаю мой голос, отягощенный жалобами, к моему доброму королю… Народ прислал нас сюда не для того, чтобы смягчить участь нескольких граждан, а для того, чтобы добиться удовлетворения вопиющих общественных нужд. Самим заключенным такая свобода показалась бы горше их страданий». Дело было улажено благодаря наместнику Иосифу, который вместе с Деаком установил условия амнистии. Так Деак впервые выступил в роли посредника между Австрией и венгерским народом. Заключенные были освобождены, и свобода слова признана правом.
Батьяни и Сеченьи воспользовались этим правом в верхней палате для исцеления своих коллег от их царедворческого ретроградного фанатизма. Батьяни указывал на «роковой путь, который в других странах привел аристократию к разрушению самодержавия и собственному крушению, потому что она была более монархична, нежели сам монарх». Сеченьи требовал «примирения, и не только между партиями, но и между обеими палатами и между народом и его правительством». Этот момент — 1840 год — действительно был ознаменован мимолетным примирением; прежде чем разойтись, сейм дополнил свои предшествующие постановления об употреблении национального языка и о выкупе земли крестьянами.
Печать и национальный вопрос. В этот период демократические стремления усилились среди адвокатов, профессоров, писателей, художников, вообще среди лиц так называемых свободных профессий. Быстро расцвела и печать как либеральная, так и противоположного направления. PestiHirlap Кошута обращается к «среднему классу, стоящему еще не так высоко, чтобы иметь интересы, противоположные интересам массы». Он хочет устранить всякое правовое различие между nemzet — благородными, т. е. многочисленным мелким дворянством, которое до сих пор одно представляло собою в политическом смысле Венгрию, и пер — простонародьем. Он говорит аристократии: «С вами через вас, если вы желаете; в противном случае без вас и против вас». В противовес этому радикальному органу Аврелий Десевфя основал консервативную газету Vihg (Мир), а среднее положение между обоими занял либеральный Kelel пере (Восточный народ) Сеченьи, относившийся недоверчиво к демократическому брожению.
Он скептически смотрел и на другое серьезное знамение времени, — на национальный и филологический антагонизм между венгерскими славянами и мадьярами и на деспотические замашки своих соотечественников, особенно крайних либералов, по отношению к сербам, словакам и хорватам. Сеченьи, соглашаясь в этом пункте с Весселени, желал распространять, а не навязывать венгерский язык. Так уже в эту эпоху намечается контраст, чреватый пагубными последствиями: мадьярская демократия, глубоко пропитанная шовинизмом, стала впоследствии угнетать славян и румын, подгоняя их под свой уровень, тогда как умеренные консерваторы тщетно пытались привлечь их к себе, а австрийский абсолютизм успешно восстанавливал их против венгерской нации. Здесь налицо в зародыше уже все противоречия будущей революции.
Сейм 1843 года. Уже в этом сейме дает себя знать национальная ненависть, этот бич позднейших венгерских парламентов. Сильное раздражение вызвали в нем хорватские депутаты, упорно отказывавшиеся говорить иначе, как по-латыни, и добившиеся своего, несмотря на негодующие речи Кошута против долготерпения большинства. Правда, по настоянию радикалов-патриотов сейм вотирует ясно формулированные законы об исключительном употреблении венгерского языка; надо заметить, впрочем, что он подозревал правительство в потворстве панславизму.
Но сейм предъявлял правительству и более серьезные обвинения. Правительство сделало ошибку, помешав избранию твердого, но миролюбивого Деака. На очереди стоял коренной вопрос: будут ли дворяне подвергнуты обложению? Двор был солидарен с консерваторами, которые отвечали: пет. «Изъятие от податей, — писал Кошут, — есть гражданская неправоспособность. В самом деле, кто не платит подати в Англии или Франции? Поденщик, нищий, бездомный. А у нас — кто не платит податей? Мы все это знаем, и это заставляет нас краснеть от стыда». Тщетно Сеченьи, стоявший в этом вопросе за равенство, попытался увлечь большинство палаты знаменитой речью: «Если мы хотим быть великими и сильными, мы должны все стать на одну доску». Его наградили рукоплесканиями, но вотировали наперекор ему. Тогда многие дворяне добровольно попросили записать их в податные списки; один из них, Безереди, получил от своих крестьян прекрасное письмо: «Облегчая ваших крестьян-плательщиков, вы не спустились до них, а подняли их до себя». Впрочем и теперь удалось, вопреки предрассудкам верхней палаты, провести несколько справедливых законов: отныне смешанные браки не были поводом к проявлению религиозной тирании; доступ к общественным должностям и право приобретать поземельную собственность были предоставлены всем гражданам. Но тупое упрямство правительства тормозило всякий успех в области торговли и промышленности. Сейм перед самым закрытием выразил недоверие правительству.
Попытка установления абсолютизма (1844–1847). Двор поднял перчатку и перенес борьбу на ее настоящую почву: в те 50 маленьких очагов местной свободы, какими являлись комитаты. Сюда были присланы в сопровождении солдат королевские чиновники, принявшие власть в свои руки, что сопровождалось убийством нескольких членов одного из комитатских собраний — Бигарского. «До сих пор, — писал Кошут в статье, получившей громадное распространение, — правитель графства («высший граф») был местным сановником. Заменявший его администратор был назначенным чиновником, получавшим жалованье от комитата. Теперь из него хотят сделать нечто вроде французского префекта с тем существенным отличием, что его назначает не ответственный министр, а незримая и неосязаемая канцелярия, от которой он получает секретные инструкции, которой представляет секретные донесения и которая может его по произволу сместить. Такой правитель разительно похож на окружного начальника (Kreishauptmann) в Чехии. При нем наша политическая жизнь сведется к нулю». Недовольство, вызванное этими мероприятиями, придало почти революционный характер общим выборам 1847 года.
Романтический национализм. Мадьярский национализм расцветает пышным цветом в области художественной литературы, политического красноречия и периодической печати. Успех трех выдающихся романистов, Этвёша, Иошика и Кемени, еще усиливает интерес их соотечественников к национальной истории. Эрдели издает свое собрание народных песен, старых и новых. Этот богатый родник оживает в первых произведениях Арани и Петёфи, к которым мы еще вернемся. На сцене царит Сиглигети, могущий соперничать с Александром Дюма в увлекательности и плодовитости.
ГЛАВА IV. СКАНДИНАВСКИЕ ГОСУДАРСТВА. 1813–1847
Швеция и Дания, как мы уже видели[39], вышли при совершенно различных условиях из периода войн Империи, в которых обе они принимали участие. Первая в конце концов восторжествовала: экономическое положение ее оставляло желать многого, но она загладила воспоминания о своих первых поражениях и приобретением Норвегии вознаградила себя за утрату Финляндии. Дания была доведена до нищеты и на войне совершенно разбита; торговля ее была уничтожена, финансы расстроены, а размеры территории сократились вследствие потери Норвегии. Итак, положение скандинавских государств бskо совершенно различно; тем не менее эпоха, начавшаяся с 1815 года, отмечена для обоих государств одними и теми же характерными чертами; их история начиная с этой минуты имеет поразительное сходство; это, впрочем, естественно, так как хотя внутреннее состояние Дании отнюдь не было похоже на состояние Швеции, но по отношению к Европе положение их было тожественно.
Наступает период мира. Великие державы, утомленные войнами, стараются устранить все, что может служить поводом для конфликтов, и стремятся улаживать затруднения с общего согласия. Ни Дания, ни Швеция, однако, не пользуются достаточной силой, чтобы влиять реально на эти решения. С другой стороны, ввиду того, что Россия получила Финляндию, а Пруссия всю Померанию, никто не жаждет в данную минуту завладеть тем, что принадлежит скандинавским странам. Да и они в свою очередь утратили всякие честолюбивые помыслы: Дания, чрезмерно ослабленная, думает только о поддержании своего существования, Швеция чувствует себя удовлетворенной унией с Норвегией. Итак, между Европой и северными государствами нет поводов для столкновений. Государства эти отдаляются от общей политики, в которую они раньше вмешивались — с неодинаковым, правда, успехом, но всегда деятельно. С общеевропейской точки зрения история их может считаться как бы временно законченной. С этой минуты они замкнуты на севере, и, за редкими исключениями, нам достаточно лишь следить за внутренним их развитием.
С 1815 по 1844 год Швеция и Норвегия имели одного и того же правителя в лице Карла-Иоанна.
Став наследным принцем в 1815 году, он фактически, как мы видели, сразу начал править государством. Он вступил на престол после смерти Карла XIII, последовавшей 5 февраля 1818 года. Но это восшествие на престол, свершившееся самым мирным образом, не имело значения с точки зрения политической, и после него все осталось по-старому. С другой стороны, ни болезнь, ни преклонный возраст не осудили нового короля на бездействие, и он сохранял за собой власть без уследимых перерывов вплоть до самой смерти, наступившей 8 марта 1844 года.
Внешняя политика Карла XIV Иоанна. Мы только что указали на общие условия, способствовавшие обособлению скандинавских государств. Отдавая себе отчет в этом положении, Карл-Иоанн не делал более попыток играть в Европе значительную или блестящую роль, и этот факт следует отметить. В 1815 году ему было уже за пятьдесят лет, и вся жизнь его до тех пор была посвящена главным образом войне и дипломатии; тем не менее он сумел отказаться от всех своих привычек и сразу резко изменить свой образ мыслей. Это не значит, что он перестал говорить о победах или носиться с широкими дипломатическими замыслами. Но то были уже вспышки, от которых его гасконский темперамент не мог освободиться. В действительности же, удовлетворенный своим положением и гордясь достигнутыми результатами, он только и думал об их сохранении. Чтобы быть уверенным в том, что это ему удастся, Карл-Иоанн в течение всего своего царствования оставался верен системе, начало которой было положено в 1810 году, и постоянно поддерживал союз с Россией. Личная — временами довольно тесная — дружба связывала его с Александром I. Николай I продолжал в этом отношении традицию своего предшественника; его отношения к королю Швеции были всегда превосходными; он способен был, например, совершенно неожиданно приехать в Стокгольм, чтобы посетить короля в качестве доброго соседа (1838).
Хотя внешняя политика Швеции в царствование Карла-Иоанна и лишена крупных событий, тем не менее она отмечена некоторыми инцидентами. В 1818 году, например, на конгрессе в Ахене возникли затруднения по вопросу об участии Норвегии в уплате долгов Дании. Кильский договор обусловливал принятие на себя Норвегией части датского долга, но так как не могли договориться относительно суммы, Дания обратилась к державам. Когда последние захотели навязать Норвегии свое решение, король с твердостью, достойной похвалы, отверг их коллективное вмешательство и благодаря посредничеству Англии добился наконец прямого соглашения с Данией (трактат 1 сентября 1819 года).
С меньшей честью Карл-Иоанн вышел из дела, известного под именем «Торговли кораблями». Восставшие испанские колонии стремились обзавестись военными кораблями, и шведское правительство, усмотрев в этом превосходную коммерческую операцию, решило продать этим колониям несколько судов. Но державы, входившие в состав Священного союза, естественно, возмутились такой поддержкой, косвенно оказываемой «революционерам». Они сделали весьма резкие представления в Стокгольме, в результате которых контракты были нарушены под условием уплаты Швецией довольно высокой суммы английским посредникам (1825).
Внутренняя политика Карла-Иоанна. Роль мирного правителя кажется несколько странной для бывшего французского императорского маршала. Тем не менее Карл-Иоанн был к ней относительно подготовлен, так как был в свое время министром и губернатором провинции, а главное — считал себя способным хорошо выполнять эту роль. Будучи глубоко убежден в своем дипломатическом и военном гении, он не менее верил и в свои административные таланты и в частности воображал, будто обладает глубокими познаниями в области финансов. С другой стороны, он отличался весьма решительным характером, издавна привык повелевать и видеть точное выполнение своих приказаний. Во внутреннее управление государством он внес те же приемы, что и в командование армией или в ведение переговоров. Он всегда стремился действовать самолично и во все входить; если среди членов своего совета он и находил ценных и часто весьма знающих сотрудников, то все же он никогда не позволял им играть решающую роль. Раздавались, правда, жалобы, особенно в последние годы царствования Карла-Иоанна, на слишком большое влияние, приобретенное фаворитом короля, графом Магнусом Браге, но дело здесь шло о влиянии, носившем частный характер, зависевшем от личных отношений, — о влиянии, отчасти объясняемом тем несколько странным положением, в которое попал Карл-Иоанн.