Торжественные были похороны, но не было в них горя, отчаяния и боли расставания навечного. Так бывает при похоронах очень старого человека, а Блаженный и был для большинства очень старым человеком, не только обликом, но и памятью. Ведь тридцать лет ходил он по земле Русской, сея семена доброты и прощения, это для меня они промелькнули как одно мгновение и образ любимый не успел состариться в памяти, лишь в тот день я оглянулся назад и ужаснулся длиной пройденного в одиночестве пути.
Так уж устраивает Господь жизнь человеческую, что в наказание, воспитание или назидание создает одни и те же ситуации жизненные, раз за разом повторяет одни и те же истории с персонажами новыми, надеясь, быть может, что поведут они себя более достойно, чем их предшественники, или хотя бы чему-нибудь научатся, но раз за разом убеждаясь, что натура человеческая остается неизменной. А случается так, что Господь дозволяет одному человеку если не прожить жизнь свою по-новому, то пройти ее вновь от начала до конца, чтобы умудренный годами прожитыми увидел человек, где допустил он ошибки и где согрешил вольно или невольно. Рассказывают, что происходит такое в последние мгновения жизни, когда перед взором человека пробегает вся его жизнь до мельчайших подробностей, о которых он даже и не помнил.
Но приоткрыл и мне Господь завесу тайны и сподобил меня увидеть, как это бывает. Пусть не всю свою жизнь я пережил заново, а только половину, и пусть не мгновение это продолжалось, а целый день, собственно, тот же миг для Бога вечного. Но был путь, долгий и тяжкий, что прошел я пешком от Коломенского до Кремля. И одиночество явилось зримо, как будто был обведен вокруг меня круг магический, который никто не смел переступать. И гибель рода предстала ясно, ибо некому было встать рядом со мной в ряду родственников ближайших. И каждый сделанный шаг был как один прожитый день, и так же ничего от него не оставалось, кроме слабого следа на земле, который тут же затаптывали идущие за мной. И так же пуста была голова, в которой на все лады повторялась лишь одна фраза об отроках царственных, то ли пророчество, то ли напоминание скорбное, и имена Димитрия и Ивана, кружась по просторам памяти, соединялись с именем Василия, от которого щемило сердце.
И все люди, тысячи, десятки тысяч людей, с которыми я сталкивался в своей жизни, все они, казалось, собрались в одном месте, все проходили перед моим взором, когда обгоняя меня, когда замедляясь и отставая, но всегда двигаясь со мной в одном направлении, как все люди идут от рождения к смерти не в силах повернуть время вспять. И жизнь вокруг продолжалась, атмосфера похорон лишь привнесла в нее необходимую грустную ноту да еще сгустила обычную русскую веру в чудо, потому что чудес от мощей новопреставленного святого ждали все и немедленно, с каким-то даже немного радостным нетерпением. И погода была под стать этому настроению народа: весело жарило солнце, и лишь легкий ветерок чуть охлаждал разгоряченные лица, да редкие облака нагоняли на них быстропроходящую тень. И Москва при всем старании выглядела отнюдь не траурной, а праздничной, принарядившейся и умытой святой водой после бывшего за два дня до этого Мокрого Спаса. И империя являла себя во всей силе и блеске, как ни в какое другое торжество, коих я навидался на своем веку немало, и черный цвет служил лишь фоном и прекрасно оттенял выставленное напоказ и бьющее в глаза богатство.
Среди сотен тысяч людей лишь я один видел истинный смысл происходящего. Не бренное тело, уложенное в семь гробов, опускали в склеп, выдолбленный в основании храма Покрова. Уходила в землю краса, сила и совесть империи. Уходила в небытие эпоха побед и славы, неразрывно связанная с моим родом.
Я смотрел, как стопудовая плита навеки скрывает могилу, и плакал. Не о царе Иване и не о Блаженном Василии, я плакал над империей, над родом нашим, над своей злосчастной судьбой.
Глава 7
Черный ворон
Вырвавшиеся ненароком слова о судьбе злосчастной прояснили мне тогдашнее мое настроение. Немало скорбел я о закате империи, но это все же позже было, тогда же я плакал о конце моей эпохи. Ничего в этом нет удивительного или предосудительного, ведь эпоха, в которой живет человек, самая для него наиважнейшая, собственно, только она одна для него и существует и имеет значение. А эпоха, в первую очередь, связана с людьми, которые окружали тебя, росли рядом с тобой, которых любил ты и которые любили тебя, которые совершали свои подвиги у тебя на глазах, только они и есть для тебя настоящие герои и творцы истории. Уходят люди — уходит эпоха.
Вот и я, оглядываясь вокруг и видя все увеличивающуюся пустоту, загрустил и тоже принялся собираться в дорогу, туда, откуда нет возврата. Не рано ли, спросите вы. Так уж пятьдесят минуло, по всем временам возраст немалый. Да и княгинюшка моя захандрила, то летала и веселилась, а теперь все больше сидела дома, прислушивалась к своему женскому организму, который начал работать с перебоями, открывала в себе всякие болезни женские и в тон мне причитала, что жизнь заканчивается. По всему выходило, что мой черед наступает. Я уж и духовную составил, в первый и последний раз в жизни оценив все, чем я владею. Оказалось, весьма изрядно, я этому скорее удивился, чем порадовался, и погрузился в грустные размышления о бренности всех богатств земных.
Как же так, скажете вы, а царь Симеон? Он-то, чай, постарше будет, и намного. При чем здесь возраст, отвечу я вам, и при чем здесь царь Симеон? Я ведь говорю о конце моей эпохи, а царь Симеон к ней никак не принадлежал. Появился он в жизни моей относительно недавно и откуда-то сбоку, там и оставался. Даже презренный Малюта Скуратов был мне ближе, как злодей моей эпохи. Или, скажем, окаянный Магнус, который тоже умер в тот злосчастный год в нищете и бесчестии, оставив после себя единственное наследство — дочь Евдокию, в которую истончилась и в которой пресеклась ветвь князей Старицких. А ведь, казалось бы, совсем недавно я немного завидовал плодовитости князя Владимира Андреевича. Вот как все складывалось одно к одному, а вы говорите!..
У царя Симеона была своя эпоха, но и эта эпоха подходила к неизбежному концу. Это только мне в моем тогдашнем настроении он казался вечным, все же остальные томились в ожидании кончины царской. Да и сам царь Симеон ни о чем другом не думал, что объясняет все события того года, когда Симеона бросало из одной крайности в другую.
Началось все со смерти Ивана. Несмотря на их все усиливающиеся ссоры, на вспыхнувшую любовь к внуку Борису и изменение планов передачи престола, Симеон по-прежнему видел в Иване главную, а быть может, и единственную опору трона. При любых обстоятельствах Иван должен был стать главным регентом державы, потому что даже великовозрастный Федор нуждался в совете опекунском. С безвременной смертью Ивана все здание царской власти, которое пытался выстроить Симеон, рухнуло в одночасье. И это потрясло его, возможно, даже сильнее, чем чувство вины за гибель Ивана.
Скорбь Симеона была неподдельна. Он даже удалил от себя внука Бориса. Не только потому, что тот своими веселыми криками и шалостями — ребенок есть ребенок! — нарушал траурную атмосферу дворца, царского. Симеону тяжело было видеть невольного виновника своей гневной вспышки, закончившейся столь трагически. Это я доподлинно знаю, во время нашего бдения у кровати больного Ивана Симеон несколько раз принимался причитать: «Прости меня, Иванушка, погубил я тебя из-за внука Бориски!»
Как справили сороковины по Ивану, собрал Симеон Думу боярскую вместе с главными святителями, покаялся перед ними громогласно, что это он «убил своего возлюбленного сына», и тут же объявил им, что ему, столь жестоко наказанному Богом, остается кончить жизнь свою в монастыре в непрестанных молениях о прощении греха его невольного. Судьбу же державы он отдавал в руки Думе боярской, сказав, что лишь возвращает венец царский тем, от кого он его получил, и пусть теперь бояре, как десять лет назад, изберут достойнейшего. Умилились бояре покаянию царскому, и некоторые, тронутые до глубины сердца, даже прослезились, но от предложения царского ужаснулись. Они не видели вокруг себя достойнейшего, а если кто-то и почитал самого себя таковым, то благоразумно помалкивал и приятелей от криков опрометчивых удерживал, ибо все знают, что даже кроткие государи забывают о милосердии, когда дело касается претендентов на престол. Поэтому ответили бояре дружно: «Не от нас ты получил венец царский, а только от Господа! Перед Ним тебе ответ держать в час назначенный! Торопить сей час не подобает христианину доброму. Когда призовет тебя Господь, то укажет нам на сына твоего Федора, и его изберем мы царем всея Руси! О другом и не мыслим!»
Покорился Симеон воле боярской, согласился и дальше влачить тяготы власти царской, но отвратился от столь любимой им пышности, носил одежды смиренные, во весь год неукоснительно соблюдая траур по Ивану, а державу и скипетр ни разу более не брал в руки, по крайней мере на людях.
В другом царь Симеон был менее тверд. В первую очередь в том, что касалось внука Бориса. Тут, мне кажется, невестка его Арина немного схитрила. Не смела она нарушить приказ Симеона об удалении Бориса из дворца царского, поэтому раз за разом пыталась заманить Симеона в выделенный им дворец, чтобы при виде внука вновь разгорелся костер любви дедовской. Но Симеон от всех приглашений уклонялся. И вот как-то раз, по весне уже, в палату, где заседала Дума боярская, вбежал князь Петр Оболенский, стольник федоровский, и, пав в ноги царю, поведал, что третьего дня Борис свалился с лошади и сильно расшибся, думали, обойдется, но с утра царевичу вдруг сильно заплохело, родители боятся, как бы самого страшного не случилось. Болезнь наследника есть дело не семейное — государственное, тут царь Симеон подхватился вместе с боярами ближними и к сыну во дворец поспешил. Поехал и я с ними, потому что тоже находился в тот день в Думе, докладывая о составлении синодика.
Царь Симеон не скрывал волнения и все подгонял слуг своих, потому что царский выезд дело не быстрое, сто сажен между дворцами, а на все про все дай Бог в два часа уложились. Борис лежал на лавке с закрытыми глазами, весь спеленатый тесными наволоками, так что и рубашки не требовалось. Сейчас-то я думаю, что рубашку нарочно не надели, чтобы явить царю тяжесть ранений, и перину специально в сторону откинули, в довершение картины рядом сидел какой-то смутно знакомый мне мужчина и накладывал новую наволоку на руку Борису, на которой расплылся изрядный синяк. Но тогда я ужаснулся вместе с Симеоном.
Царь, верный своей натуре, не преминул пробурчать недовольно: «Этот-то чего здесь делает?» — смотря недобро на лекаря. Тут я сразу вспомнил, кто он такой — Аника Строганов, купец соляной, он одним из первых по доброй воле в удел опричный перешел, потому и встречался я с ним несколько раз в Александровой слободе, вот только обрюзг он сильно с тех пор, да и с трудом различаю я купчишек, все они для меня на одно лицо. Иван же Строганова отличал и привечал, пожаловал ему столь обширные земли, что мало кому из князей снились. Обратной стороной медали была ненависть всей земщины. Много лет пытался Строганов вернугь расположение царское, не преуспев у Симеона, перекинулся ко двору наследника, задабривая Арину подарками богатыми. Еще слышал я, что весьма искусен он во врачевании всяких ушибов и переломов, но этому не шибко верил. Как оказалось, не я один.
— Да что этот купчишка ведает в ранах молодецких! — раздался громкий голос Афанасия Нагого. — Ишь, спеленал парня здорового, как младенца! Что надобно, так это баня жаркая да веничек дубовый! Дайте мне Бориса, я его живо на ноги поставлю! На крайний случай можно лекаря немецкого позвать, пусть попользует. Заодно и мы посмотрим, каковы эти раны тяжкие!
— Ах ты, змей подколодный! — закричала Арина. — Что ж, зови лекаря, кое-кому он тут понадобится! Посмотрим, как он будет пришивать обратно твой язык лживый!
Она поддернула рукава и, выставив вперед руки с изрядными ногтями, бросилась на Нагого, целя ему в лицо. Дело непременно дошло бы до членовредительства, но в этот момент Борис приоткрыл глаза, нашел взглядом Симеона и проговорил тихо и жалобно: «Ох, дедушка, больно-то как!» И чуть погодя добавил: «Спасибо дяде Анике, большое облегчение сделал». Это он зря сказал, совсем это было не к месту. Лучше бы глаза сразу прикрыл, у отрока, от жестоких болей страдающего, они совсем не такие бывают.
Но царь Симеон уже ничего не замечал. Бросился к Борису, запричитал, право, как баба: «Ох, очнулся, милый мой! Ну теперь дело на поправку пойдет!» — и все в нос его торчащий целовал да руку гладил. А успокоившись, принялся за дело царское — казнить да жаловать. Повелел Федору с семейством немедля во дворец царский вернуться, с купца Строганова опалу снял, Афанасия же Нагого приказал спеленать туго от шеи до ступней и держать так до тех пор, пока Борис на коня не сядет. Не скоро Борис о коне вспомнил!
Так царь Симеон вернул свое благоволение внуку. В скором времени он вновь созвал Думу боярскую вместе с главными святителями и возвестил: «Сын мой Федор за грехи мои слаб умом и телом и к делу государственному мало пригоден. Поэтому мыслю я передать престол внуку моему Борису, отроку юному, но осененному всеми достоинствами, мыслимыми и немыслимыми». Подивились бояре такому решению, посоветовались и так дружно ответили царю: «В жизни и смерти один Господь волен. Дело же человеческое — соблюдать порядок установленный. Когда призовет тебя Господь, изберем мы царем сына твоего Федора. Когда же и его призовет Господь, то изберем Бориса. А избирать малого вперед старого — это не по закону».
Переломить упорство боярское Симеон не смог, но с тех пор пуще прежнего озаботился своим здоровьем, намереваясь если не пережить сына, то протянуть как можно дольше. Как неприглядно, когда старый человек за жизнь всеми силами цепляется! Уж и гнилой весь, и еле дышит, и нугро почти ничего не принимает, а что принимает, то отдает с таким трудом, что хоть плачь, и все равно смириться не может человек! Бывает, что в надежде немного продлить жизнь свою идет на такие изуверства, что и рассказать не можно! Даже готов заложить душу свою бессмертную за один лишь день жизни земной, которая не сулит ему ничего, кроме страданий новых! Я думаю, что именно в эти дни, когда угасли все страсти, кроме страсти к жизни, и собирает дьявол свою основную жатву, а отнюдь не тогда, когда страсти кипят в человеке и от их избытка грешит он напропалую.
Я всегда подозревал, что Симеон не тверд в вере, и его поведение в тот последний год лишь укрепило меня в этом убеждении. Забыл Симеон, что все расписано в книгах Божьих и никакие уловки, снадобья, ворожба, даже и моления не помогут избежать предначертанного. О чем, к слову сказать, Господь не преминул напомнить Симеону в час назначенный.
Все, что ни посылает Господь, надо принимать со смирением и благодарностью. Даже и смерть. Призывать и торопить ее, конечно, не следует, но и убегать не подобает. Ангела смерти, что к любому из нас придет, надобно не умолять об отсрочке, а сказать просто и коротко: «Я готов!» Лично я как пришел в это состояние готовности в те далекие скорбные дни, так и пребываю в нем неизменно вот уже почти тридцать пять лет. Правда, сейчас я ощущаю некоторое беспокойство, потому что необходимо мне доделать три дела, которые никто на свете, кроме меня, не сделает: эту историю рассказать, да переписать ее потом заново, и… в общем, еще один подвиг совершить, наиважнейший. А время бежит!.. Чего бы только я ни отдал, чтобы замедлить этот бег! Но, будучи в вере твердым, уповаю только на Господа, видит Он, что не о себе я думаю, не о продлении дней своей бренной жизни, а о продолжении рода нашего и о возрождении державы Русской. Дело это угодно Господу, в чем я ни мгновения не сомневаюсь, поэтому продлит Он дни мои даже и без призывов страстных. Но и молитвой пренебрегать никогда не следует, много у Господа разных дел, может закрутиться и забыть о рабе своем, лишний раз напомнить не повредит. Поэтому каждый вечер благодарил я Господа за день дарованный и выражал робкую надежду, что и следующий будет не хуже.
Вот как поступать надлежит! А всякие лекари, снадобья, ворожба да заговоры — это все от лукавого! Я этого всегда избегал. Теперь вы ясно видите, чем я от Симеона отличаюсь и почему поведение его тогдашнее вызывало во мне такое возмущение. Он-то ведь ни об одной из уловок перечисленных не забыл.
Лекари из всего, вероятно, наименьший грех, хотя вред от них наибольший. Это же какое здоровье надо иметь, чтобы из их рук живым выбраться? Но Симеон по необразованности своей и захолустному воспитанию питал к ним непонятное доверие, особенно к иностранцам, вероятно, непонятный ему язык придавал их камланиям большую убедительность. Стоило Симеону воссесть на Москве, как во все страны европейские полетели гонцы с призывами прислать лекарей искусных. Европа тогда вздохнула облегченно. Много лет из Кремля Московского не доносилось ничего определенного, сквозь плотный занавес, всегда окружавший державу Русскую, проникало лишь то, что было угодно власти верховной, люди русские избегали общения с иностранцами, послы и купцы иноземные не имели свободы передвижения и часто без всяких объяснений были запираемы в домах своих, питаться они могли только слухами, кои многократно перевирались при изустной передаче ко дворам европейским. Много слухов подобных слышал я во время пребывания в Европе, чаще других — о смерти государя московского, и опровергал их с истовой убежденностью в голосе, негодующим блеском в очах и с горечью в сердце. Но слухи продолжали ходить, и правители европейские мучились от неопределенности, коя страшит любого человека более всего на свете. Потому и вздохнули с облегчением, получив просьбу прислать лекарей, — жив курилка!. Теперь оставалось ждать вполне определенного и надеяться на искусность лекарей.
Лекари оправдывали надежды. Не прошло и пяти лет, как здоровье некогда могучего Симеона сильно пошатнулось. Как я рассказывал вам, летом 1579 года он чуть не умер и выжил лишь благодаря неустанной заботе Ивана и невестки своей Арины. Но этот урок не отвратил Симеона от лекарей заграничных, пуще прежнего стал он их на Русь зазывать. Он и Федора Писемского не наказал примерно за неудачу сватовства английского лишь потому, что тот привез ему королевского медика Роберта Якоби. Не удержусь и приведу отрывок изписьма королевы Елизаветы Симеону: «Мужа, искуснейшего в целении болезней, уступаю тебе не для того, чтобы он был не нужен мне, но для того, что тебе нужен. Можешь смело вверить ему свое здравие. Посылаю с ним в угодность твою аптекарей и цирюльников, волею и неволею, хотя мы сами имеем недостаток в таких людях». Судя по тому, что прожила Елизавета еще двадцать с лишним лет, дожив до возраста, женщине неприличного, сей недостаток остался невосполненным. Зато во дворце царском в последний год жизни Симеона лекарей пребывало с избытком, даже больше, чем шутов и карлов.
Можно было бы посмеяться беззлобно над чудачествами царя Симеона в последний год его жизни и даже посочувствовать ему в стремлении передать престол любимому внуку, если бы желание это оставалось желанием и не влекло за собой никаких действий, если бы атмосфера в дворце царском не начала вдруг быстро сгущаться и накаляться, угрожая взрывом. Стоило Симеону заикнуться о наследнике, как все бояре немедленно озаботились этим, а так как Симеон назвал два имени, то сразу же образовалось две партии: старые бояре и князья первостатейные во главе с Иваном Мстиславским и Шуйскими поддерживали Федора, молодые да худородные во главе с Богданом Вельским стояли за Бориса. Таковы уж придворные во все времена, при всех государях — обожают создавать разные партии и видят в том смысл своего существования, а тут такой повод явился! То, что оба претендента, один по скудоумию, другой по молодости, в борьбе этой никак не участвовали и даже, подозреваю, о ней не ведали, нисколько бояр не смущало. Скорее, даже радовало, потому что наследники законные именно вследствие своей законности ничего не понимают в тонкостях борьбы придворной и могут приказами своими неразумными поломать хитроумные интриги. Пусть уж лучше постоят в сторонке и подождут, когда кого-нибудь из них царем провозгласят. Тогда все, и победители, и побежденные, склонятся перед новым государем и затеют новую игру — в «царя всемогущего». Не верите мне, спросите у любого придворного, и он после пяти кубков мальвазии ответит, что, несомненно, государь существует для свиты, а не свита для государя.
Борьба шла не на жизнь, а на смерть с использованием всего арсенала средств, находящихся на вооружении придворных всех времен и всех народов, — доносов, наушничества, клеветы, предательства, подкупа, шантажа. Разве что до убийств явных дело пока не дошло.
Симеон эту кашу заварил, свару начавшуюся в зародыше не прихлопнул, а потом уж и не мог. Он лишь наблюдал за этой борьбой со стороны, тратя несколько часов в день на разбор доносов, и даже стал находить в этом некоторое удовольствие. Симеон несколько первых лет своего правления прожил с боярами душа в душу, но в конце ему везде стал мерещиться призрак боярского бунта. Он ли не знал своеволия боярского! И отказ Думы утвердить Бориса наследником явился ярчайшим тому подтверждением. А тут еще эта неприличная свара. «Не могут смерти моей дождаться!» — сетовал мне Симеон, забывая, что он сам и был всему виной. Чем дальше, тем больше укреплялся Симеон в мысли, что немедленно после его смерти разразится бунт, который сметет с престола и сына его, и внука. Только его присутствие сдерживало как-то бояр, от этой мысли желание прожить как можно дольше еще сильнее разгоралось в Симеоне. А для страховки придумал он хитроумный, как ему казалось, план: рассорить бояр до такой степени, чтобы они несколько лет не могли потом сговориться для козней совместных. А там, глядишь, Борис подрастет и возьмет бразды правления в свои окрепшие руки. Принялся Симеон бояр стравливать и подливать масла в костер и без того весело горевшей свары. Высокородные бояре клевали худородных, в ответ молодые жеребцы топтали старых, и все вместе ополчались на Годуновых, которые не принадлежали ни к одной из партий, а, точнее, постоянно перебегали из одной в другую. Годуновы вызывали всеобщую ненависть, потому что выходили победителями при любом исходе борьбы: либо Арина будет вертеть, как захочет, мужем-царем, либо Борис будет есть с рук дядьев своих. Тогда-то и прилипло навеки к Борису уничижительное прозвание — Годунов, рожденное его же давними детскими криками.
Хитроумный план Симеона с самого начала дал трещину. Ненависть взаимная, конечно, разобщала бояр, но еще большая ненависть к выскочкам Годуновым на время сплачивала их в усилиях развести царя с Годуновыми. И того еще не учел Симеон, что ожесточение быстро дойдет до последней черты, за которой — убийство. Потирал он довольно руки, когда бояре друг дружке смертью угрожали, но вот уже князь Иван Мстиславский донес, что Богдан Вельский умышляет на жизнь Федора, в ответ Вельский донес, что Шуйские намерены извести Бориса, Шуйские же, явившись шумной толпой к Симеону, молили его остерегаться убийственных козней Годуновых. От первых двух наветов Симеон отмахнулся — не может такого быть! Но в покушение на собственную жизнь поверил почему-то сразу. «Все хотят меня извести!» — жаловался он мне, сгеная и ломая руки. Все — слово вернейшее, потому что Симеон никому уже не верил и ожидал удара с любой стороны. «Не поверишь, но иногда хочется посносить бошки у всех подряд без разбора!» — продолжал Симеон. Ну почему же не поверю? Очень даже поверю! Прекрасно понимал я это желание, время от времени приходящее в голову всем венценосцам. Даже удивлялся, как это Симеон ухитрялся сдерживать себя столько лет. Но, видно, и он дошел до последней черты. Это все почувствовали, бояре даже несколько поумерили свой пыл в тревожном ожидании казней, неминуемых и лютых.
Вы спросите, какое касательство все это ко мне имело? И почему я так всего этого страшился? Дело в том, что партий было не две, а три. Третья партия не имела при дворе царском никакой силы, но двор и даже Москва — это еще не вся Русь, а народ русский уже выбрал сердцем своим нового царя и даже дал ему имя — Красное Солнышко. А как еще мог назвать народ сына Ивана-царевича?
Да, Мария родила в час положенный сына, нареченного тайным именем Уар и христианским именем Димитрий. За треволнениями тех месяцев произошло это событие тихо и незаметно, особенно для меня, тяжко болевшего после похорон Блаженного и готовившегося к встрече с Предвечным. Предпочел бы я, чтобы и дальше все было так же тихо, чтобы никто не вспоминал о Димитрии, хотя бы лет двадцать.
О рождении Димитрия не объявлялось громогласно, в Москве, погруженной в глубокий траур, не было никаких торжеств и празднеств, но новость кругами расходилась по земле Русской. Чем дальше от Москвы, тем веселее звонили колокола церковные, тем радостнее ликовал народ, тем многолюднее были молебствования — да ниспошлет Господь многие лета царскому сыну и наследнику державы Русской Димитрию Ивановичу!
И потянулись в Москву караваны с выборными от всех земель русских с подарками богатыми. Князья дарили сосуды золотые и кубки, осыпанные каменьями сверкающими; монастыри посылали иконы священные в окладах драгоценных; купцы русские возами везли штуки шелка и бархата, связки соболей, куниц, лис и других мехов без счета; ремесленники подносили искусные изделия рук своих, от лоханей для омовения царственного младенца до игрушек, золотых и серебряных коней, медведей, слонов, львов, орлов, единорогов и других птиц и животных диковинных; казаки слали оружие, луки всех размеров, чтобы в любом возрасте царевичу было чем позабавиться, пищали и пистоли, кинжалы, сабли, булатная сталь которых соперничала в твердости и цене с усыпавшими рукоятки алмазами, и мечи, омытые кровью врагов; простой народ и подарки делал простые, но обильные и тяжелые — бочки с монетами серебряными, собранными в складчину.
Глядя на провинцию, встрепенулась и Москва. Но тут было меньше искренности. Те же бояре приносили дары не от чистого сердца, а в пику царю. Митрополит наконец-то соизволил благословить царевича нательным золотым крестом, украшенным лазоревыми яхонтами и зелеными смарагдами, с мощами великомученика Димитрия Солунского и млеком Пресвятой Богородицы, присланным из Царьграда. Долгим ожиданием этого священного млека и пытался неуклюже объяснить Антоний свою задержку неприличную. Да и опоздал он. На Димитрии уж был крест нательный, тот, что останется на нем всю оставшуюся жизнь, крест, казавшийся огромным на маленьком детском тельце, золотой, с алмазами, подобранными один к одному и плотным рядом покрывавшими все перекладины и столб креста. Крест этот, сняв с груди своей, я сам возложил на Димитрия в глубокой тайне лишь в присутствии матери его, которой я строго наказал никогда его с ребенка не снимать и никому его не показывать. Склонилась передо мной Мария в глубоком поклоне, поняла она, что все сие означает.
Жаль, что все остальное не делалось в такой же тайне. Потому что царь Симеон взирал на эти бесконечные процессии с нарастающим раздражением. Вот и в тот памятный день, призванный зачем-то царем, я застал Симеона стоящим у окна в глубокой задумчивости. Я подошел и проследил направление его взгляда. Внизу был один из внутренних садов, куда выходила лестница из покоев Марии, в саду несколько девушек занимались вышиванием, усевшись кругом около одетой в черное вдовы, рядом мамка качала люльку с младенцем. На него-то и был устремлен взгляд Симеона. Не понравился мне этот взгляд. Нехороший был взгляд.
— Даже и не думай! — сказал я тихо.
Симеон не вздрогнул, не отвел взгляда, не принялся убеждать меня жарко, что ничего такого у него и в мыслях не было.
Он заговорил просто и деловито, как, наверно, крестьянин говорит жене, что вот снег выпал, пора кабанчика забивать:
— Великие несчастья я зрю для державы нашей от этого младенца. Не своею волею, но непременно станет он яблоком раздора. Нагие уже сейчас воду мугят, что-то дальше будет! Для блага державы…
Тут я не сдержался. Много чего наговорил Симеону, особенно же напирал на то, что его самого для блага державы надо было удавить во младенчестве, что государственная необходимость неоднократно и настоятельно требовала этого и в дальнейшем, но ни отец мой, ни мать, ни брат не взяли греха на душу, и Провидению было угодно, чтобы именно он, Симеон, подхватил венец царский, выпадавший из рук нашего рода. Тут я немного покривил душой, с тем большей искренностью и жаром грозил я Симеону неизбежными карами Господними, которые обрушатся на него и всех потомков, если посягнет он помыслом или действием на младенца. Кажется, убедил, заставил отвести взгляд задумчивый от Димитрия. Но не удовольствовал этим, еще много дней подряд приступал к Симеону с увещеваниями, добиваясь не только раскаяния, но и твердых гарантий. Наконец, я буквально заставил Симеона выступить в Думе боярской и во всеуслышание заявить, что царевич — именно так! — неприкосновенен и всякому, покушающемуся на его здоровье и жизнь, грозит казнь смертная. «И проклятие вечное!» — добавил митрополит по моему же наущению.
Чего не удалось мне сделать, так это добиться для Димитрия княжества удельного. Тут не в землях даже дело было, удельный князь имеет свой двор, только ему подчиняющийся, в уделе можно было бы набрать дружину, которая бы стала Димитрию стражей верною. Видно, и Симеон это понимал, поэтому предложению моему воспротивился.
— Так я ему свой удел завещаю, по духовной! — воскликнул я в запале.
— Это ты, конечно, можешь, — спокойно сказал Симеон. — Пиши, бумага все стерпит. Но стерпят ли бояре?
Собрал Симеон Думу боярскую и предложил ей отменить на Руси на веки вечные уделы как рассадник смут и раздора. Бояре посудили-порядили да и угвердили закон новый, им-то что, уделы — великокняжеское внутрисемейное дело. Так, в одночасье, в угоду моменту порушили обычай древний. У меня, конечно, княжество не отобрали, ни у кого в державе такой власти нет, чтобы наследство отцовское отбирать, но постановили считать его после смерти моей выморочным и вернуть в казну царскую. А буде княгиня моя меня переживет, то выделить ей опричную долю. Так и остался я последним удельным русским князем. И жить стало еще тяжелее, как будто одно это слово «последний!» взвалило на плечи дополнительную ношу.
На той же Думе боярской Симеон ввел новый порядок, объявив, что отныне и во все годы жизни своей Димитрий будет находиться на иждивении казны царской без обязательств по службе и охранять его будут стрельцы царские. Постарался Симеон, чтобы ничего своего не было у Димитрия, чтобы находился он полностью во власти царской, даже все подарки богатые, царевичу поднесенные, и те в казне своей запер. Лишь до фамильного нашего креста не дотянулась жадная рука Симеона. А Димитрию ничего более было не надобно! Кабы знал Симеон о том кресте, отдал бы за него все богатства отобранные и еще свои бы прибавил. Но я молчал, и Мария молчала, и княгинюшка моя молчала, а более никто об этом не ведал.
После этого мы больше месяца с Симеоном не встречались и не разговаривали. Даже стоя рядом в храме, смотрели в разные стороны и друг друга не замечали. Утомительное это дело! Потому что никак нельзя взглядами столкнуться, тут по правилам вежливости непременно придется восклицать изумленно: «Ах, какая приятная неожиданность!» — и лобызаться троекратно. А если отведешь молча взгляд, то это форменное оскорбление и скандал. Но мы с Симеоном продержались месяц, без обид и попреков, поостыли. Скажем так, Симеон остыл и призвал меня, а я по извечной своей душевной слабости от приглашения не уклонился. Была редкая в последнее время минута, когда Симеон пребывал в благостном настроении.
— Ты это, того, — мялся он, — в общем, спасибо тебе, что, значит, удержал. Ты меня понимаешь!
О, я прекрасно понял и лишний раз вознес благодарность Господу, что надоумил Он меня тот взгляд Симеона задумчивый перехватить.
— Я тут указ заготовил, — продолжил Симеон, ободренный моим кивком милостивым, — назначаю тебя опекуном царевича Димитрия и вверяю тебе его воспитание. Жить же вам дозволяю в Москве и в Угличе.
Воистину царский подарок сделал мне Симеон! Конечно, он не обо мне думал, а о судьбе трона, указом своим он отдалял Димитрия от его буйных родичей Нагих, а мое воспитание всем ведомо — смирение, благочестие, мудрость книжная, что еще нужно для спокойствия державы! Но я все равно был Симеону благодарен, особенно за дозволение покинуть Кремль, жить в котором стало невмоготу.
— Завтра же едем! — воскликнул я радостно.
— Тпру! — осадил меня Симеон. — Куда спешить?! Вы уж дождитесь! Да, недолго осталось! А уж после венчания на царство новоизбранного царя и двинетесь. Мне так спокойнее будет. Помнишь, рассказывал ты мне о королеве французской, Екатерине Медицейской, как там она, бишь, говорила-то? Держи всех своих врагов при себе. Очень мудро. Тот мужчина, от которого она эту мысль подхватила, был истинным правителем! Впрочем, ты можешь ехать, — добавил он, заметив обиду на лице моем.
Ну уж дудки! Никуда я один не поеду! Мнительность и подозрительность — вещи заразные, я, как и Симеон, никому уже не верил.
Ждать действительно оставалось недолго. Откуда я это знал? Тоже мне секрет! Все знали, включая царя Симеона. От него же и знали.
Среди многочисленных недостатков царя Симеона было пристрастие к делам колдовским, проистекающее из его малой образованности и долгой жизни в сельской глуши. Полагался он чрезмерно на всякие пророчества и прорицания, выводя из них важнейшие свои решения. Но до поры до времени многое из этого искусно скрывал. К примеру, только в последний год жизни признался он мне, что в начале войны с Баторием были ему видения, возвещающие великие бедствия. И в подтверждение слов своих приводил многие другие знамения и знаки явные, которые все видели и слышали: явление кометы на небе, страшный глас с небес «Бегите, люди русские!», падение оттуда же камня металлического, покрытого таинственными письменами, молния в ясный зимний день, которая попала в палату Грановитую и вызвала там пожар. Комета была, не спорю, ее во многих странах видели, вот и польские паны, на нее глядя, отказывали королю Баторию в субсидиях военных, ожидая от войны будущей всяческих бед и несчастий. И глас был, то в слободе Немецкой наливали бесплатно вино по причине какого-то их праздника. И камень с небес был, я сам в руках его держал, поверхность его была неровной, как будто ржа его поела или огонь пожег, с перепугу и при большом желании можно было разглядеть нечто, на вязь древнюю похожее, но я так думаю, что если бы хотел Господь направить нам сим странным способом послание предостерегающее, то написал бы его кириллицей. А происшествие в Грановитой палате объяснялось совсем просто: то Борис, расшалившись, запустил камень и угодил в горевшую лампу масляную, которая с грохотом упала на пол, масло разлилось и вспыхнуло. Покрывая княжича, слуги выдали Симеону первое, что пришло в голову, — молния-де, сами видели. Симеон ужаснулся, приостановил движение полков и еще больше проникся миролюбием. Вот какие причины ничтожные определяют подчас судьбы державы! Нет, ни в коем случае не призываю я пренебрегать знаками Небес, да и странно было бы слышать такое от меня. Но надобно отличать истинные знамения от ложных и правильно понимать знамения истинные. Вот, к примеру, в тот же год было другое знамение, которое Симеон пропустил, а я отметил, — под Козельском корова принесла теленка с двумя головами. Но я никак не связывал это с войной начинающейся, а ждал иных несчастий. Действительно, не прошло и трех лет, как в том уезде страшная жара спалила всю траву и весь скот пал от бескормицы, потому что одной головы не хватало для добычи пропитания. Вот так-то! Примеров такого рода я могу привести вам тьму, да бумаги жалко.
В последний год жизни пристрастие Симеона к делам колдовским разрослось до размеров необычных. Волхвы по численности уступали лишь лекарям, да и то потому, что изгонялись нещадно после первой же ошибки. Нещадно в самом прямом смысле, ибо законов против волхвов никто не отменял. Озабоченный своим здоровьем, царь более всего желал знать, сколько ему еще суждено прожить. Но волхвы русские — люди тертые и отвечали с твердостью, что в видимом им будущем ничего страшного для Симеона не предвидится. Тут явилась на небе очередная комета, любопытный царь, выйдя на Красное крыльцо дворца, узрел крестообразное знамение точно над собором Михаила Архангела и немедленно вывел из этого, что дни его сочтены. Волхвы, во дворце обретавшиеся, не решились дать точного ответа о количестве этих дней, тогда Симеон приказал Вельскому доставить волхвов из Лапландии, где, по слухам, жили искусные звездочеты. Доставили всех, кого нашли, числом более шестидесяти. Лапландцы — люди дикие и в темноте своей бесстрашные, поколдовав над картами звездными, они назвали во всеуслышание дату точную — марта 18-го.
После этого жизнь в Москве замерла. Закрылись приказы, потому что прожженные дьяки знали, что новая власть непременно отменит все распоряжения старой, ради чего стараться. Посольства, следовавшие с разных сторон в Москву, задержали в пути, ибо никто не желал ехать им навстречу, да и не до них было. Народ простой сидел по домам и предавался мечтам о грядущих милостях и празднествах, пока же в ожидании угощений богатых постился. Купцы, сидя в безлюдных лавках, утешали себя подсчетом будущих барышей от торговли бойкой. Воеводы не командовали, занятые обсуждением возможных назначений и повышений по службе. Стражники царские спали на постах своих, ибо в преддверии неизбежного любое покушение и злодеяние становилось бессмысленным. Священники не молились о здравии царя и готовились к службам заупокойным. Даже бояре усмирили свою вражду и, сходясь в Думе, сидели целыми днями молча, копя силы для недалекой решительной схватки. Все ждали. Все устали ждать.
От постоянных изучающих и просто любопытствующих взглядов даже молодой и здоровый заболел бы, что уж говорить о престарелом Симеоне. Он рассыпался на глазах. Редкие волосы совсем вылезли, глаза гноились и слезились, он спал с лица, так что нечистая, вся в темных пятнах кожа висела складками, но все убывшее сверху скопилось снизу, живот колыхался, как бурдюк, наполненный водой, а чресла распухли так, что мешали при ходьбе.
— Вот ведь наказание! — причитал Симеон.
— По грехам твоим! — ответствовал я ему.
— По грехам! — покорно соглашался Симеон и тут же погружался во всякие воспоминания непристойные, причмокивая и оглядываясь сладострастно вокруг в поисках подходящего движущегося объекта. Вот ведь натура неугомонная!
Наступил день назначенный. С раннего утра потянулись во дворец царский бояре, князья, весь двор и дьяки, одетые по случаю в одежды скорбные. Святителей возглавлял сам митрополит, который сел наготове с дарами святыми близ спальни царской. Пушкари стояли у пушек с фитилями зажженными, а звонари неотрывно дежурили на колокольнях, готовые по первому сигналу наполнить Москву звоном поминальным.
Я и сам вскочил ни свет ни заря и маялся ожиданием, не находя себе никакого занятия. Оттого время тянулось медленно, казалось, что прошло много часов, и я непрестанно задавался вопросами: сколько же можно почивать? А быть может, он уже и не почивает, а того? Но вот прибежал вестник и призвал меня к царю.
Симеон был, на удивление, бодр, боли отпустили его, он даже довольно посмеивался и потирал руки. Пребывая в сем радужном настроении, он приказал Вельскому немедленно сжечь лапландских волхвов, а помощниц их утопить, дабы впредь не смущали народ предсказаниями ложными. Вельский ушел, чтобы сделать необходимые распоряжения, вернувшись же, доложил, что все готово, костры разложены, проруби в Москве-реке прорублены, вот только волхвы просят отсрочки, говоря, что день окончится, только когда сядет солнце.
— И то верно, — сказал Симеон с удивительной для него беспечностью, нисколько не разгневавшись и не убоявшись, — да и костры горящие вечером будут смотреться веселее. Подождем до вечера!
Отдавая дань дню необычному, Симеон изменил привычный порядок и отказался выходить к боярам.
— Надоели они мне до смерти, — проворчал он, — хоть сегодня от них отдохну!
Так и провели мы весь день в узком кругу, были мы с Федором, Богдан Вельский с Дмитрием Годуновым да еще купец английский Джером Горсей, известный вам. Зачем призвал его Симеон, я не знаю, быть может, вместо шута, этот Горсей так забавно коверкал слова русские, говоря даже о вещах, совершенно обыкновенных, что все покатывались со смеху. Мог, впрочем, вставить и дельное замечание, избавляясь волшебным образом от акцента, а еще лучше умел слушать, проявляя ко всему прямо-таки детское любопытство.
Вот и сейчас Симеон пригласил Горсея разделить с ним излюбленное его занятие — сладострастный перебор сокровищ царской казны, чему он за отсутствием других дел предавался в последнее время чуть ли не ежедневно. Конечно, и мы все должны были сопровождать Симеона, но это случалось уже столько раз, что все рассказы и пояснения Симеона у нас в ушах стояли и вызывали неудержимые приступы зевоты, а тут новый и такой благодарный слушатель! Чтобы не сталкиваться с боярами, пошли ходом тайным, который вел из спальной Симеона прямо в сокровищницу.
Мы с Дмитрием Годуновым поддерживали Симеона под руки, Вельский отмыкал и отворял сундуки с камнями драгоценными, Федор светил, один Горсей был не при деле, тратя все силы на то, чтобы не грохнуться в обмороке. Оно понятно, с непривычки тяжело такое зрелище выдержать. Сундуки были доверху заполнены камнями неоправленными, каждый своими, Симеон погружал в них руки и поднимал вверх полными пригоршнями, раздвигал пальцы, и струились камни сверкающим водопадом, чисто-алмазным, красно-рубиновым, зелено-изумрудным, небесно-сапфировым, фиолетово-аметистовым. И в такт им струился голос царский.
— Гляди на эти камни драгоценные. Все эти камни — чудесные дары Божьи, они таинственны по происхождению, однако раскрываются для того, чтобы человек их использовал и созерцал, они — друзья красоты и добродетели и враги порока. Это — алмаз, самый дорогой и редкостный из всех. Я никогда не пленялся им, он укрощает гнев и сластолюбие, сохраняет воздержание и целомудрие — не мой камень! Я особенно люблю сапфир, он сохраняет и усиливает мужество, веселит сердце, приятен всем жизненным чувствам, полезен в высшей степени для глаз, очищает взгляд, удаляет приливы крови к ним, укрепляет мускулы и нервы. А вот рубины! Эти наиболее пригодны для сердца, мозга, силы и памяти человека, очищают сгущенную и испорченную кровь. Изумруд произошел от радуги, он враг нечистоты. Испытай его — если мужчина и женщина соединены нечистым вожделением, имея при себе изумруд, то он растрескается. А это камень магнитный. Непривлекательный для глаза, он приносит нам красоту и сберегает богатство, ибо имеет великое скрытое свойство, без которого невозможно узнать ни стороны, ни пределы земли, он указывает караванам путь в пустыне и кораблям путь в море.
Он сильно притягивает изделия из железа, — тут Симеон протянул магнит к услужливо поднесенной руке Вельского и подхватил с десяток булавок, лежащих на раскрытой ладони, — и отталкивается от себе подобного. Из него сделан гроб Магометов, и поэтому висит он чудесно над землей в их мавзолее в Дербенте, вызывая священный трепет у темного народа. Истинные мошенники священники бусурманские! Такие же прохвосты, как и ваши! — Тут я невольно вздрогнул, но немедленно успокоился, этим отступлением от программы обычной Симеон хотел, вероятно, сделать приятное своему гостю. — Вот прекрасные кораллы и чистейшая бирюза. Возьми их в руку! Видишь, как ярок их природный цвет. Теперь положи их на мою ладонь! Видишь, как они сразу потускнели. Я отравлен! — вскричал Симеон и резко поднял голову, обводя всех взглядом изучающим.
На него следовало отвечать взглядом открытым и искренним. Тут все шло без изменений, всем было известно: как дошел царь до кораллов и бирюзы, так считай до двадцати по ударам сердца и раскрывай широко глаза невинные. А потом считай опять до двадцати и качай головой скорбно и сочувственно. Ну точно!
— Я отравлен болезнью! — продолжил Симеон после короткой паузы. — Камни предсказывают смерть мою!
Покачали головами, перешли в хранилище соседнее, где лежали одежды царские, короны и другой царский приклад. Пока перебирал все Симеон ласкательно, я размышлял над тем, почему разные народы придают камням разные свойства. Вот, скажем, французская королева Екатерина Медицейская подарила мне на прощание специальный прибор для обнаружения отравы, сделан он был в форме языка гадючьего и инкрустирован изумрудами и рубинами. Показал я его как-то Симеону, так тот меня на смех поднял, говоря, что сии камни сюда не годятся. А ведь Екатерина казалась такой опытной в ядах! Тем временем Симеон добрался до скипетра.
— Сделан он из рога единорога, — пояснял Симеон, — таких алмазов, рубинов, сапфиров и изумрудов нет ни у одного государя мира. Отдал я за него семьдесят тысяч дукатов Давиду Гауэру из города Аугсбурга, но это лишь малая часть его истинной цены. Обладает он силой чудодейственной и хранил меня долгие годы. Эй, поймайте мне несколько пауков!
Пауки были наготове в коробке у Вельского. Симеон очертил скипетром круг на столе и пустил пауков в круг. Некоторые из них убежали, некоторые подохли.
— Слишком поздно, — сказал Симеон, пригорюнившись, — он не убережет меня!
«Вот и все! Пора двигаться обратно!» — подумал я.
— Мне плохо! — раздался голос Симеона. — Уведите меня отсюда до следующего раза.
Пришло время обеда, и мы вздохнули с облегчением. Нет лучшего способа убить время и развеять скуку, чем обильная трапеза. Под нее и разговор оживился.
— Сказывают, боярин Никита Романович в Москве объявился, — сказал Дмитрий Годунов.
— Слетается воронье! — воскликнул Вельский и тут же осекся, покосившись испуганно на царя.
Но Симеон был спокоен.
— Знаю, — сказал он, — уж три дня как знаю. — И добавил язвительно: — Тоже мне работнички!
Годунов с Вельским замолчали пристыженно, мучительно соображая, кто эту новость царю донес.
— Может, взять его в железы? — предложил наконец Вельский, первым опомнившийся.
— За что? — пожал плечами Симеон.
— Был бы человек, а повод найдется! — вставил Годунов.
— И зачем? — продолжил Симеон, не удостаивая Годунова ответом. — Пока Никита Романович на глазах, он не опасен, не так ли, князь Юрий? — тут он неожиданно подмигнул мне.
Я старался найти подходящий ответ, но тут явились лекари царские и доложили Симеону, что баня готова, не соизволит ли пройти. Какая баня?! Лохань с водой горячей! Одна мокреть и никакого очищения телу! Но Симеон пристрастился к ней в последнее время, ну и дай ему Бог. Пока Симеона разоблачали, он, пребывая в настроении веселом, напевал по своему обыкновению песни народные, весьма непристойные, под это мурлыкание и под плеск воды в лохани я задремал. Да так сладко!
Растолкали меня, когда за окном уже догорали последние всполохи дня. Только протер глаза, на пороге палаты появился Симеон, ведомый под руки лекарями. Одет он был в полотняную рубаху, чулки и распахнутый халат, чист и благостен. Тяжело отдуваясь, лег на постель, приказал поставить перед ним столик шахматный и предложил мне сыграть с ним. Я принялся расставлять новый набор фигурный, присланный недавно из Германии. Покрутил с удивлением в руках фигурку женскую, с короной на голове. Эту-то куда? Присмотрелся, место ферзя свободно. Несуразно! Ферзь — фигура самая сильная, ходит куда хочет, любого перешибить может. Это визирь при султане, правитель при царе, то есть при короле. А тут придумали — королева, баба! Нет им места в мужской забаве. И силы у них такой нет, чтобы всех встречных-поперечных бить, да и кто же им позволит в одиночку по всему полю шнырять. Бывает, конечно, попадаются среди них такие, что мужа в бараний рог скручивают и под пяту кладут. Но уж там все наоборот. Сидит жена дома барыней, а муж по округе неустанно рыщет, прихоти да капризы женины исполняя.
Все эти мысли я тут же высказал Симеону, желая его развлечь немного.
— Ох, бывают такие жены! — расхохотался Симеон. — За примером далеко ходить не надобно!