Годунов с Вельским и даже Горсей тоже залились смехом. Я оглянулся вокруг, несколько удивленный, вдруг заметил Федора, не проронившего за день ни одного слова. «Ах да, конечно, — воскликнул я про себя, — это они над Федором смеются! Пусть и не совсем похоже, но все же!..» Я и сам рассмеялся вместе со всеми, подмигивая в сторону Федора и тем самым усиливая веселье всеобщее.
Смех Симеона перетек в кудахтанье, потом в квохтанье, в хрип, глаза его закатились, и он откинулся на подушки. Вельский кинулся к нему и буквально накрыл его всего, приникнув ухом к царским устам. Через какое-то время поднялся с ликом радостным и бросился ко мне.
— Государь назвал имя — Борис! — зашептал он мне жарко.
Тут к нам придвинулся Дмитрий Годунов. Мы сообщили ему новость и стали тихо обсуждать ее, хоронясь от ушей иноземца. Кто-то теребил меня за рукав, я отмахнулся досадливо раз и другой, потом оглянулся.
— У государя удушье, — сказал Горсей, — по-моему, он умирает.
— Этого следовало ожидать, — произнес я рассеянно, все еще погруженный в мысли об объявленном наследнике.
Но все же поворотил голову в сторону Симеона. Он уже и не хрипел, лишь слегка подрагивал и синел. Я толкнул Годунова и Вельского и, внезапно онемев, лишь разевал беззвучно рот и указывал им руками на царя.
— Воздуху государю! — взвизгнул Годунов.
— Водки! — гаркнул Вельский.
— Лекаря! — закричал Горсей.
— Священника! — прорвало, наконец, Федора.
Первым поспел митрополит, но и он опоздал — обряд пострижения совершали уже над бездыханным телом. «Зачем все это?» — подумал я, слушая, как митрополит торжественно возвещает новое имя царя бывшего — Иона. Лицо Симеона-Ивана-Ионы было скрыто под домиком из раскрытого посередине огромного фолианта Священного Писания. Я низко поклонился ему и вышел вон. На лестнице дворца Дмитрий Годунов кричал окружившим его вельможам: «У государя удар. Но он жив. Даст Бог, поправится!» Внизу, за спинами бояр, мелькнул Вельский, тихо отдававший какие-то распоряжения стрелецким головам. «Зачем все это?» — вновь подумал я и по боковой лестнице спустился вниз.
Ноги сами вынесли меня на крыльцо дворца, потом на площадь. О это удивительное ощущение каменной кремлевской мостовой под ногами! Уж и не припомню, когда это было в последний раз. Я сделал несколько шагов, оглянулся в изумлении вокруг — никого, ни одного человека! А ведь должны быть хотя бы зеваки любопытные, в такой-то день! Да, видно, разошлись все, как солнце село. Лишь где-то в отдалении мелькали какие-то тени и вырастала зубчатая стена, подобная Кремлевской, но много ниже. А-а, стрельцы строятся, догадался я. Мне почему-то пришел на ум памятный день в Коломенском, десятки тысяч людей, стоявших в ожидании и молении вокруг дворца царского. День — ночь, лето — зима, горе — безразличие, блаженный и — царь. Я задрал голову вверх, и тут же, как бы откликаясь на мысли мои, от крыши дворца отделилась черная тень и заскользила на фоне звездного неба. Птица зимой, в Кремле, пожал я недоуменно плечами, или сова залетела? Кар-р-р, прозвучал ответ. Мрачные предчувствия сжали сердце.
Черный ворон, что ты вьешься?..
Часть вторая
ВЕТВЬ ЗАСЫХАЮЩАЯ
Глава 1
Четвертое бдение у трона опустевшего
Тишина… Покой… Хорошо! Я лежал в постели и наслаждался. То есть тело мое наслаждалось, а дух, конечно, скорбел. Поэтому ощущение тишины и покоя сразу вызвало мысли, немного грустные, о смерти, о том, что и под могильной плитой нас ждут такие же тишина и покой. Потом мысли естественно перетекли на Симеона, мгновенно высветив все события вчерашние, но не задержались и устремились дальше в прошлое. Вспомнилось мое первое бдение у кровати сраженного нежданным недугом брата, давние разговоры боярские, особливо же то, что за давностью лет не нашлось ни одного, кто бы помнил смерть деда моего. А у меня что за жизнь? — пожалел я себя. Сплошные похороны да отречения, уже четвертая смена власти царской! И ни одного раза не было, чтобы прошло все спокойно и благостно, как исстари у нас заведено, все-то какая-то брань поднимается и смута возникает, не дают ни предаться всласть скорби об ушедшем, ни возвеселиться ликом светлым нововенчанного. Вот и сейчас: похороны бояре, конечно, на меня спихнут, как на старшего в роду, а сами затеют думу яростную о наследнике. Вновь пожалел я, что не удалось уехать в Углич. Вернулся бы на все готовое: покойник ждет отпевания в храме Михаила Архангела, бояре, смиренные присягой, склоняются перед избранным царем, тот, в свою очередь, утирает скупую слезу по усопшему и выбирает лучший день для венчания. Все чинно и торжественно, все как положено, все как у людей. Но не взроптал я, а, верный своему обычаю довольствоваться малым, тут же возблагодарил Господа даже за эти минуты покоя, что даровал Он мне перед днем суетным. Поблагодарил и блаженно перевернулся на другой бок.
Тихо. Знать, темно еще, даже к заутрени не звонили. Можно еще поваляться и додумать свою думу полусонную. Так и лежал с закрытыми глазами, чего их раскрывать, все равно в тусклом свете нескольких лампадок ничего не разглядишь, еще почудится что в углу темном. Но сон уже весь рассеялся, и глаза сами собой раскрылись. В комнате царил полумрак, однако в узкую щелку неплотно задернутых оконных занавесей яростно врывался солнечный день. Вот те на! День — и так тихо! Мне стало не по себе. И тут раздался залп из нескольких больших пушек. Я подскочил на кровати и согрешил языком, послав цветистое проклятие тому, кто ввел этот обычай палить из пушек по всякому поводу. Но тут же и успокоился, вспомнив, что сам же я и ввел, точнее говоря, рассказал как-то царю Симеону об этом обычае европейском, а тому он так понравился, что он, презрев нелюбовь ко всему иностранному, утвердил его своим указом. Еще и объяснение придумал, что-де иностранцы этот обычай у нас подсмотрели и украли, а он его лишь вернул. И вот теперь пушки возвестили о кончине царя Симеона. Глупый обычай, раскаялся я, пушка — дура, ей все равно, по какому поводу стрелять, то ли дело колокола, у них на всякий случай своя песня. И тут же, отвечая мыслям моим, заплакали колокола храмов кремлевских, и им вторили колокола храмов китайгородских, и понеслась весть скорбная во все пределы земли Русской, опережая самых быстрых всадников.
Жизнь, пусть и с опозданием, начала входить в обычную колею. Но отсутствие других звуков продолжало беспокоить меня. Я подошел к окну и выглянул наружу. Кремлевские площади были пусты. Днем это выглядело даже непривычнее и страшнее, чем ночью, и стрельцы, стоявшие длинными рядами в отдалении, почему-то не успокаивали, а вселяли еще большую тревогу.
Я хлопнул в ладони и приказал вбежавшим слугам быстро умыть и одеть меня.
— Что же ты не разбудила меня? — попенял я вошедшей вскоре княгинюшке.
— Поздно ты вчера пришел, уставший и печальный. И сегодня день не легче. Решила не беспокоить тебя, — пропела княгинюшка, — прости, если что не так сделала.
Ах, заботливая моя! Я притянул княгинюшку и поцеловал ее в щечку. Зарделась она от удовольствия, но для виду нахмурила недовольно брови и повела взглядом в сторону слуг. Поделом мне, негоже такие ласки вольные при слугах себе позволять. Княгинюшка строго блюдет обычаи, особенно при слугах, вот ведь и прощения у меня попросила за свою ошибку возможную. Но я-то человек свободный, да и трудно мне сдерживать себя в присутствии любимой, во второй раз притянул я ее к себе и во вторую щечку поцеловал, чтобы ни одной обидно не было. И тут же, не давая княгинюшке рта раскрыть, спросил: «Что там бояре?»
— Все здесь. Иные и не уезжали, — коротко ответила княгинюшка, — слуги докладывают, что пока несутся одни слова ругательные, но скоро, глядишь, и до дела дойдуг.
— Так я поспешу! — воскликнул я, поправляя шапку на голове.
— А завтрак? — с легкой обидой спросила княгинюшка. — Я распорядилась, чтобы подали все твое самое любимое.
— И рад бы, но дела державы превыше всего! — сказал я поспешно, не давая хозяюшке моей приступить к долгому перечислению блюд.
Я вышел из комнаты, спустился к крыльцу и настолько быстро, насколько позволяли приличия, преодолел верхом сотню сажен до палаты Грановитой, где заседала Дума боярская.
Царь Симеон не оставил завещания. Не было такого в нашем роду! Да и не могло быть, ведь передача власти суть одна из важнейших обязанностей государя, будучи последней по времени, она становится первейшей по значению, ибо венчает дело его жизни. Я убежден, что никакой государь не может считаться великим, если не оставил после себя наследника неоспоримого, если после кончины его в государстве начались смута и брожение, разрушившие его великие деяния. Не может считаться великим строитель, если воздвигнутое им красивое и высокое здание рухнуло, едва он перестал поддерживать его своей могучей рукой. Знать, где-то была допущена ошибка, и цена этой ошибки возрастает с размахом деятельности государя, не только оказываются бесполезно потраченными огромные средства и силы, обвал здания несет новые жертвы, повергает народ в глубокое уныние и исторгает из уст его проклятия громогласные «деяниям великим», которыми он еще совсем недавно столь же громогласно восторгался. Горечь от потери приобретенного помнится много дольше, чем радость кратковременного обладания. Тут за примерами далеко ходить не надо. Взяли Ливонию, отдали Ливонию, нам на круг одни убытки, а соседям ликование. Нужна нам была эта Ливония! Иной государь правит без подвигов громких, но передает наследникам своим здание прочное. Пусть неказисто оно, да крепко сбито и стоит на фундаменте глубоком, наследники надстроят его и украсят, а народ благодарный провозгласит государя почившего великим. Да и то сказать: изба крепкая всегда лучше дворца разрушенного.
В который раз повторю: оценивайте не дела, а последствия их. Для государя важнейшее дело — обеспечение преемственности власти, вот и смотрите, что в державе происходит после кончины государевой. Вот дед наш был, несомненно, великим государем, пусть он принял несправедливое решение о передаче престола сыну своему и отцу нашему, но ведь заставил уважать волю свою даже после смерти. И правление брата моего было истинно великим не только по делам его, но и потому, что после ухода его дела, им начатые или намеченные, продолжались многие годы. А что потом произошло, это уже не его вина.
А вот Симеон, наоборот, никак не может считаться великим государем. Это ж надо — уйти без завещания и указаний четких! Это тем более удивительно, что уж это-то он хорошо понимал и, как я вам рассказывал, уделял престолонаследованию много сил. Но сначала смерть Ивана рассыпала в прах план передачи престола его будущему сыну, затем бояре прохладно встретили идею объявить наследником внука Бориса. Симеон тогда в гневе разорвал заготовленную духовную, в которой все было четко расписано — и состав совета опекунского, и возраст совершеннолетия Бориса, и удел, Федору выделяемый, и многое другое, что в духовной содержаться должно. Старую разорвал, а составить новую не озаботился. У него в последний год обострилось всегда свойственное ему суеверие, все казалось Симеону, что стоит ему завещание составить, так сразу и смерть к нему придет. Поведение, не подобающее не только государю великому, но и просто государю, а разве что мужику темному и безземельному. Потому что если при земле, то любой русский человек, даже и самый темный, не забудет наделом своим распорядиться.
Некоторые говорили потом, что завещание было, и даже всякие интриги вокруг этого затевали, я расскажу, если не забуду и время сыщу. Но вы никому не верьте! Вы мне верьте, уж я-то знаю, потому и старался так, чтобы Симеон написал и во всеуслышание объявил волю свою относительно Димитрия. Был я тогда недоволен результатами трудов своих, но потом не раз благодарил Господа, что помог Он мне добиться хотя бы этого, ведь это была единственная ясно выраженная воля царская.
Я знал, но другие-то не знали. Бояре ближайшие подозревали, но точно не ведали. Потому и ругались между собой, не переходя к делу, все ждали митрополита Дионисия, который, возможно, нарочно задерживался с приходом. Так что я немного пропустил. Как мне рассказывали потом, Богдан Вельский только и успел объявить, что на смертном одре Симеон назвал имя Бориса, и сразу же нарвался на обычное боярское: «А ты кто такой?!» Все последующее было посвящено обсуждению этого животрепещущего вопроса, которое постепенно обретало черты местнического спора между земским казначеем Петром Головиным и Вельским. За Головина стояли Мстиславские, Шуйские, Голицыны, за Вельского — Годуновы, Трубецкие и дьяки Щелкаловы. Чем дальше я слушал, тем больше укреплялся в мысли, что Головин здесь ни при чем, что дело не в местническом споре, а в чем-то большем, то ли первостатейные бояре ринулись в атаку на всех худородных, то ли решили пока сокрушить одного Вельского, который действительно забрал в последнее время слишком большую власть. Но эту мысль я додумать не успел, потому что изустный спор дошел до рукоприкладства, первостатейные окружили Вельского и чуть было не задавили его животами. Нужен был судья, но Симеон, самолично разбиравший все местнические тяжбы, лежал в гробу, недовольно поеживаясь от неприличной склоки у его неостывшего тела. И тут князю Василию Шуйскому пришла в голову редкая здравая мысль призвать в судьи меня как крупнейшего знатока родословных и книг разрядных. Слава Богу, вспомнили! Я степенно выступил вперед, кивнул милостиво Ваське и приступил к разбору дела. Сколько раз смеялся я в былые годы над спорами боярскими из-за мест, но сейчас был преисполнен серьезностью и ответственностью. Убедился я на собственном горьком опыте, что главное в государстве — порядок, а порядок держится на знании каждым его места, а знание это проистекает из книг разрядных. Если вы скажете, что это тухлый источник, то я не буду с вами спорить, отвечу лишь, что худой порядок лучше доброго беспорядка.
Да, нелегкая досталась мне задача! Сначала земщина внесла разлад в стройную разрядную лестницу службы царской, а потом царь Симеон окончательно запутал дело, сделав отдельную роспись дворовых чинов. Этим он хотел потрафить своим худородным любимцам и укрепить их положение при царском дворе. И вот теперь Вельский ссылался на дворовую службу, а Головин — на земскую, кит мерялся силой со слоном, и каждый предлагал для решительной схватки свою стихию. Я мудро отмел эти сиюминутные творения суетного ума человеческого и обратился к вековому порядку, глубоко погружаться не стал, охватив времена правления моего деда, отца и брата, рассмотрев и сравнив послужные списки всех предков истцов и их родственников, я пришел к однозначному и неоспоримому решению: Петр Головин стоит выше Богдана Вельского. Головина я на дух не переносил, как всех казначеев, а смутьян и баламут Вельский мне даже нравился, и тогда тем не менее я громогласно объявил свой приговор. И пусть недовольно хмурятся Годуновы — истина дороже! Да и кто они такие?!
Но в заключение я все же оговорился, что приговор подлежит утверждению царем, тем самым напомнив всем, зачем мы собрались.
Тут наконец появился митрополит. Говорил Дионисий по своему обыкновению велеречиво и многосложно, расписывал цветисто деяния царя почившего, особенно напирая на его ревность к вере православной и щедрость к церкви, перечислял подробно, что надлежит сделать для успокоения души смиренного инока Ионы и для погребения бренных останков царя Симеона-Ивана. Когда же дошел до интересующего всех вопроса, то уложился в два слова: духовной нет.
Для большинства эта новость была неожиданной, поэтому наступило недолгое, но глубокое молчание. Тут опять вылез Вельский с утверждением, что Симеон на смертном одре назвал имя Бориса, бояре выкрикнули имя Федора, Годуновы сгрудились в сторонке и что-то тихо обсуждали. Бояре перекричали Вельского, тем более что ряды его сторонников стремительно растаяли после поражения в предыдущем споре.
Одними из первых перебежали дьяки Щелкаловы, в награду за это их посадили составлять присяжную грамоту новому царю — Федору.
Пока же бояре принялись вспоминать другие распоряжения почившего царя, которые тот собирался сделать, да по непонятной забывчивости не сделал. Симеон действительно много и часто говорил о будущем устройстве власти, но так как планы его несколько раз менялись, то каждый вспоминал свое, обычно лично к нему относящееся. В последнее время Симеон чаще всего говорил об опекунском совете при Борисе, постановили, что и Федору такой совет не помешает. Определиться с составом совета было много труднее. Разве что вечный опекун и неизменный председатель князь Иван Мстиславский не вызвал больших споров. Шуйские, едва преодолев собственные внутрисемейные споры, выдвинули князя Ивана Петровича. Годуновы несколько неожиданно выставили вперед молодого Бориса Федоровича. Сам себя выкрикивал Богдан Вельский, напирая на то, что такова была объявленная во всеуслышание воля царя Симеона, так-то оно так, да другие опекуны не хотели брать его в сотоварищи, а немногие оставшиеся сторонники переметнулись к Борису Годунову. Мелькали и другие имена, даже и мое, что, не скрою, было мне приятно, я даже решил про себя, что соглашусь только на председательское место, ибо быть под Мстиславским мне не подобает, и подобрал несколько убедительнейших доводов в свою пользу. Но как выдвинули, так и задвинули под благовидным предлогом, что я уже назначен опекуном Димитрия. Я немного обиделся, но виду не подал, поблагодарил всех за честь предложенную, похвалил их память хорошую и потребовал, чтобы они тут же и немедленно подтвердили указ царя Симеона о царевиче Димитрии. Это я очень удачно придумал, я этим своевольникам ни на полмизинца не верил, возьмут и переиграют, и случай выпал хороший, им тогда не до этой мелочи было. Так что утвердили без долгих споров. Я вздохнул свободнее.
Тут в палату вошел стрелецкий сотник и застыл на пороге, немного оглушенный криками громкими и словами резкими, которые и на поле боя нечасто услышишь. И все поводил в растерянности глазами, не зная, к кому в этой шеренге начальников высших обращаться за дозволением слово молвить. Наконец, князь Иван Мстиславский соизволил заметить, крикнул недовольно: «Эй, что там у тебя?!»
— Так людишки разные вкруг Кремля собираются, — доложил сотник, — шумят. Как бы бунтовать не удумали.
— Волнуется народ, — раздался голос из-за спины сотника.
— Народу-то чего волноваться? — воскликнул с искреннейшим изумлением Мстиславский и тут же осекся.
Из-за широкой спины сотника выступил обладатель голоса — Никита Романович Захарьин-Юрьев. Я, как и все, оцепенел от неожиданности, хотя и слышал вчера, что Никита Романович в Москве объявился. Неужели только вчера?! Столько всего с тех пор произошло! Я с интересом вглядывался в своего давнего — даже слова не подобрать! — родственника, соперника, друга, врага? Ни одно и близко не подходит. Ну да Бог с ним, со словом то есть. Да, постарел Никита Романович, совсем в старика превратился, в еще крепкого, но старика. Сколько же мы не виделись? С той самой памятной встречи после моего возвращения в Москву, когда по ходатайству моему простил его Симеон, тогда еще великий князь, и назначил его начальником сторожевой и станичной службы на наших южных рубежах. Получается, десять лет! А как будто вчера, настолько все ясно перед глазами стоит. За этими размышлениями я пропустил начало рассказа Никиты Романовича.
— Смутьяны некие кричат, что бояре отравили старого царя и умышляют ныне на молодого, хотят-де извести под корень весь род великокняжеский. Народ верит. Меня со свитой по дороге сюда побить хотели, да узнали, не забыли, слава Богу, пропустили.
— Это которого молодого? — настороженно спросил Мстиславский, пропуская мимо ушей стенания опального боярина, которым, впрочем, никто не поверил, даже я.
— Как которого? — Никита Романович удивленно воззрился на бояр. — Димитрия, конечно! Его имя на всех площадях звучит!
Со всех сторон послышались негодующие крики. Мстиславский приосанился и возвестил торжественно:
— Великий государь отписал державу сыну своему Федору, и бояре, повинуясь последней воле государя, избрали Федора на престол русский.
— Смутьяны кричат иное, — сказал Никита Романович, чугь вздрогнув, — что-де наследником объявлен царевич Димитрий. Надобно успокоить народ, огласить духовную, возвестить об избрании нового царя, не допуская до большей смуты. — Никита Романович всем своим видом выражал заботу искреннюю о спокойствии державы и тут же спросил тихо, как бы между прочим: — Дозволено ли мне будет на духовную посмотреть?
— Мы все свидетели последней воли государя! — Мстиславский еще больше приосанился и надул щеки.
— Все, все слышали! — закричали дружно бояре, даже Вельский присоединился к общему хору.
— Значит, нет духовной, — сказал Никита Романович, и удовлетворение в голосе его странно сочеталось с сокрушенным покачиванием головы. — Это не беда, коли есть единодушное слово Думы боярской, — добавил он раздумчиво и, обведя взглядом палату, спросил: — Что-то я Нагих не вижу. Или приболели ближайшие родственники царевича Димитрия?
— Живы-здоровы, — неожиданно выступил вперед Борис Годунов, — дома сидят, под защитой стрельцов.
— Кто приказал? — спросил Никита Романович.
— Я приказал, — коротко ответил Борис Годунов.
Это «я приказал» очень боярам не понравилось, и они накинулись на Годунова, на время забыв о Никите Романовиче.
Дмитрий Годунов бросился на защиту племянника: «Зачем нам здесь Нагие? Без них крику достает!»
— Да, шумный род, — кротко согласился Никита Романович.
— Сейчас — тихие, — ответил Борис Годунов, — сидят спокойно, никаких неудобств не испытывают. — И добавил миролюбиво: — Ежели настаиваете, можете пройти к ним. Посидеть, чаю попить с родичами, — надавил он на последнее слово.
— Благодарствую, — с легким поклоном ответил Никита Романович, — как-нибудь в следующий раз.
Успокоенный благостным тоном, я несколько отвлекся от происходящего и перестал вслушиваться в слова. Да и что толку в словах, я им никогда большого значения не придавал, верно говорят, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли. В мыслях-то я и пытался разобраться, в первую очередь в своих. Я сводил воедино и выстраивал в цепочку разные события последнего дня: ожидание смерти царя, тайное возвращение Никиты Романовича, смерть царя, пустой Кремль, стрельцы на стенах и у ворот, заседание Думы боярской, избрание Федора, волнения в Москве, заключение Нагих, возглашение имени Димитрия, появление Никиты Романовича в Думе. Одно к другому хорошо пристегивалось и разумно объяснялось, но все вместе складывалось в картину тайного заговора. И писала эту картину хорошо знакомая мне рука. Я посмотрел на Никиту Романовича.
— Стрельцов везде поставили, ворота закрыли, свиту мою задержали и в Кремль не пустили! — говорил он, заметно горячась. — Я один въехал, с одним стремянным, как последний холоп! Где такое видано?! И зачем все это?
— Кто приказал? — строго, по-военному спросил Иван Петрович Шуйский.
— Я приказал, — ответил Вельский.
Второе «я приказал» не понравилось боярам пуще первого, их негодующие руки потянулись с разных сторон к бороде Вельского. Вслед за действиями, против обыкновения запаздывая, неслись слова грозные: «Да как ты смел?! Без согласия Думы боярской! Кто ты такой?!»
Вельский ловко отбивался от протянутых рук, не забывая и о словах.
— Я тот, чьи приказы стрельцы слушают! — закричал он. — Молодец к молодцу, только свистну!
Весомо получилось. Бояре стали быстро успокаиваться. Воспользовавшись суматохой, Никита Романович стал бочком пробираться к дверям.
— Куда спешишь, Никита Романович? — раздался голос Дмитрия Годунова, который глаз с него не спускал.
— К свите своей, — откликнулся боярин, — они у меня ребята горячие, боюсь, как бы глупостей каких не натворили, видя, что меня долго нет. Успокоить их надо.
— Опростился ты, как вижу, на украйне, — укоризненно покачал головой Мстиславский, — вот уж действительно нигде не видано, чтобы боярин высокородный сам к свите своей бегал. Пошли стремянного — и дело с концом.
С таким трудно спорить. Никита Романович призвал стремянного и что-то зашептал ему на ухо.
— Чего шепчешь? — продолжил задираться Вельский. — Или у тебя какие тайны есть от бояр?
Ничего не ответил Вельскому Никита Романович, только зыркнул на него злобным взглядом, вернул назад уже двинувшегося было к дверям стремянного и добавил еще несколько тихих слов.
Через какое-то время Никита Романович предпринял новую попытку вырваться.
— Вижу, все вы тут устроили справно, — сказал он, поднимаясь с лавки, — царя нового избрали, опекунов назначили. Что ж, не буду вам мешать! — И двинулся к двери.
— Ничуть ты нам не мешаешь, Никита свет Романович, — сказал Мстиславский, — да и как ты мешать можешь Думе боярской, коли сам ты боярин. Твое место среди нас. Оно тебе принадлежит издавна.
«Ишь, не произнес полной формулы, — усмехнулся я про себя, — обрезал «по праву». Старый лис!»
— Появился после стольких лет и опять убегаешь, — прибавил Дмитрий Годунов, — посиди со старыми друзьями, порадуй нас своей беседой мудрой.
— Так ведь дела! — развел руками Никита Романович. — Верное слово молвил, после стольких лет вернулся, надо все проверить, распорядиться.
— Дело у нас сейчас одно, — сурово произнес Мстиславский, — утвердить власть законную, крепкую. Принесем присягу государю новому, тогда и отдохнем немного.
— Дело важнейшее, — поспешил согласиться Никита Романович, — но я все же думаю, что не первейшее. Сначала надо чернь успокоить, а то ворвется ненароком в Кремль и нарушит торжественность обряда священного.
— Бог милостив, — вздохнул Мстиславский, — не ворвется. Ворота крепкие, стрельцы верные, молодец к молодцу — продержимся! А вот и грамота присяжная готова! — воскликнул он, принимая свиток из рук Щелкалова. — Вставайте в очередь по старшинству! — воззвал он к боярам. — Приступим с Богом!
Вспомнил, наверно, в эту минуту Никита Романович времена давние, когда у постели больного брата моего приводили к присяге бояр непокорных. Удача тогда ему широко улыбалась, теперь же спиной повернулась. Так всегда в жизни бывает! Нечего сетовать — смирись! Он и смирился. Только Вельский все никак не мог успокоиться.
— Значит, сгодились все же стрельцы мои! — с некоторой обидой воскликнул он.
— Стрельцы никогда не помешают, — назидательно заметил Мстиславский.
— Если они приказам боярским подчиняются, — добавил Иван Петрович Шуйский.
— Я уж приказал, — спокойно сказал Борис Годунов.
На этот раз никаких возражений не последовало, наоборот, бояре одобрительно закивали головами и без споров обычных стали выстраиваться в очередь.
Торжественный обряд принесения присяги был несколько смазан все усиливающимся шумом, доносившимся из-за стены Кремлевской. Два раза раздавался дружный залп пищалей, от этого шум не шел на убыль, а дополнялся воплями и стонами раненых. Пришли от царицы новой с вопросом, что происходит. «Все в порядке. Чернь бунтует», — бодро ответил Мстиславский.
Наконец, дошли руки и до бунта. С этим надо было кончать как можно быстрее, подошло время обеда, и у всех бояр подводило животы. Я даже пожалел, что отказался от завтрака, вполне успел бы и не упустил ничего важного.
К народу послали думного дворянина Михашгу Безнина да дьяка Андрея Щелкалова, чтобы объявили они о великой радости избрания нового царя и повернули недовольство на ликование. Вернувшись, они доложили, что народ ликовать не желает, требует бояр и головы Вельского.
— Бояр — без головы? — уточнил Мстиславский.
— Бояр без головы, — подтвердил Щелкалов, — но дюже злы, всякое может случиться.