Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царь Борис, прозваньем Годунов - Генрих Эрлих на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но все это было делом поправимым. Иван — мужчина молодой и сильный, Господь ему благоволил, оставалось только жену найти. Этим царь Симеон и занялся. Долго перебирал всех невест отечественных и заграничных и дошел в поисках своих до самой Англии и на ней остановился. Быть может, потому, что дальше двигаться было уже некуда, но допускаю, что вспомнилась ему моя шутка давняя о королеве Елизавете. Нет, о ней самой, конечно, и речь не шла, но прослышали мы, что у королевы был целый выводок двоюродных племянниц на выданье, на них и навострились.

Все было непросто. Это у нас, на Руси, ритуал сватовства до тонкостей разработан, а как поступать с еретиками-англичанами, было непонятно, не засылать же к ним нашу сваху. Лишь у меня, как некоторые из вас помнят, был некоторый опыт, пусть и неудачный, поэтому посоветовал я Симеону обратиться к посредничеству кого-нибудь из английских купцов, в державе нашей обретавшихся, и даже указал ему на подходящего человека — Джерома Горсея. Был он известным пройдохой и вором, но хорошее вознаграждение отрабатывал честно. Царю Симеону идея моя понравилась, тем более что хотел он до поры до времени сохранить дело в тайне, а пуще всего опасался умаления своего достоинства в случае возможного отказа. Посему призвали означенного Горсея, потолковали с ним приватно и отправили на разведку. Снабдили его и грамоткой для королевы Елизаветы, кою Горсей спрятал для сохранности в баклажку с водкой, с ней он никогда не расставался, даже и во сне.

Не прошло и года, как от Елизаветы пришел несколько туманный, но в целом благожелательный ответ. Начала она, как обычно, с дел торговых, навязывала нам товары своей страны и просила всяких послаблений для купцов английских, затем перешла к делам государственным, предлагая союз для козней разных против стран европейских, лишь в конце дошла до единственно интересующего нас вопроса. И тут сразу взяла быка за рога: какие права будут закреплены за потомством высокородной четы. Била в точку, на прямой вопрос следовал прямой ответ, что старший сын, если будет на то воля Господа, наследует престол русский, остальные же дети получат уделы знатные. Такие сведения царь Симеон не мог доверить ни бумаге, ни иноверцу, пришлось снаряжать посольство малое во главе с Федором Писемским, человеком худородным, даже не боярского звания, но давним соседом Симеона. Сие живое послание отправилось в Англию кружным путем, через море Студеное и в нескором времени тем же путем вернулось обратно ответом Елизаветы. Был он вновь туманен, как и сама страна аглицкая, если и было в нем что определенное, так это имя будущей невесты — Мария Гастингс. И еще Елизавета показала неожиданное знание дел наших внутренних, почтила память брата своего, великого царя и императора Джона, то есть брата моего Ивана, справилась о здоровье возлюбленного ее кузена Джорджа — это обо мне, а к царю Симеону обращалась как к племяннику. По сути выходило правильно, но для Симеона обидно.

Знала Елизавета и о том, что наследником короны русской является царевич Федор, поэтому к предложению Симеона отнеслась с явным недоверием. Но этого, конечно, в послании не было, это уж нам Писемский рассказал. И еще поведал он, что саму невесту ему не показывали, а можно сказать, что и прятали, и выяснить о ней удалось только то, что является она дочерью князя Гунтинского, который в земле аглицкой именуется лордом Гонтингдоном. И это была единственная хорошая новость, все же наших кровей девица.

Вновь отправился Писемский в Англию с уверениями царя Симеона в неизменности своих планов передать престол сыну царевича Ивана и с наказом твердым не только повидать княжну Гунтинскую, но и привезти ее портрет и точную мерку на бумаге. Тут-то и выяснилось, что, верная своей торгашеской натуре, Елизавета пыталась сбыть нам лежалый товар. Когда после проволочек долгих был наш посол допущен до лицезрения девицы, то оказалась она перестарком — страшно вымолвить, тридцати годов! — и худой, то ли от болезни, то ли от примеси крови английской, с зубами лошадиными, с рожею (по выражению Писемского) если и красной, то только цветом от рытвин оспенных. Портрет же он решил не заказывать, дабы не пугать мышей в палатах кремлевских.

Над письмом этим мы с Симеоном изрядно посмеялись, потому что за время этой многолетней езды туда-сюда многое изменилось и невесты английские нас уже не интересовали. Теперь Елизавета никак не могла успокоиться, предлагала нам на выбор других своих родственниц многочисленных, мы же в свой черед отделывались письмами туманными да разводили канитель.

Хотя поначалу было не до смеху. Недаром царь Симеон старался удержать свои планы в секрете, едва прознали о них бояре наши, то ли от болтливых купцов английских, то ли Писемский где не сдержался по пьяному делу, как бы то ни было, началась свара, все дружно против выступили. Одни — потому что сроднились с мыслью о наследнике Федоре и предвкушали жизнь вольготную при слабом государе. Другие, лежавшие сердцем к Ивану, не желали слышать о царице-иностранке. Чтобы хотя бы этих утихомирить, царь Симеон пошел на попятную и решил женить Ивана на русской. Оно и правильно! Так-то оно и лучше!

Но даже такая свадьба дело не быстрое, как вы знаете. Наконец, из шести оставшихся кандидаток избрал Иван Елену Шереметеву, но царь Симеон запретил этот брак, потому что Шереметевы были тесно связаны с Захарьиными и Симеон не хотел давать им даже этой маленькой лазейки, чтобы опять к трону приблизиться. Может быть, и прав он был, да я больше доверял сердцу Иванову, чем холодным расчетам ума. После препирательств долгих сошлись на Марии Нагой. Красивая, это уж непременно, а что казалась кроткой, так это только казалось. Сколько мы все от нее натерпелись, и держава, и я в особенности, словами не передать! Хотя придется. Но позже.

Вы, конечно, заметили, что я в последнее время все больше об Иване да о себе рассказываю, а о делах государственных, которым я раньше столько внимания уделял, вроде как и подзабыл. Нет, не забыл, но я ведь не историю пишу, а жизнь свою вспоминаю. До этого времени жизнь моя делилась между делами государственными и княгинюшкой, когда одно возобладало, когда другое, но на круг так, вероятно, поровну выходило. Часто я и рад бы был с княгинюшкой посидеть и все такое прочее, но долг перед державой нашей звал меня и вырывал из нежных объятий. А так как рассказываю я вам все без утайки и без остатка, все, что видел и слышал, в чем сам участвовал, то волей-неволей дела государственные на первый план выходили. Как же все переменилось! Теперь я сам рад бы был посидеть в Думе боярской за обсуждением какого-нибудь вопроса наиважнейшего или в поход отправиться хотя бы и в Ливонию, но — не звали! Потому как я был уже не брат царский и не дядя, а так, сбоку припека, простой удельный князь и в державе нашей — частный человек!

Да, собственно, и рассказывать особо не о чем. Подтверждалось выведенное мною ранее правило: пока ты в отъезде, события бегут одно за другим, друг на друга налетая, стоит же домой воротиться, как жизнь замирает, повергая тебя в скуку и дремоту. То же и со мной произошло, и я неустанно благодарил Господа, что сподобил он меня пожить в скучное время. Да и как было не благодарить Господа?! Только Его волею прекратились к моему приезду все кары и бедствия, столь обильно на землю Русскую сыпавшиеся. Язва моровая утихла повсеместно, погода пришла в согласие с временами года, зимой было холодно, но без морозов трескучих, летом — жарко, но без зноя обжигающего, все, что падало и лилось с неба, было во благо, а не во вред, снег укутьдвал землю шубой теплою, дождь питал, о граде же совсем забыли. Нивы колосились и наливались, чтобы вдень назначенный пасть под серпом жнеца, травы же стояли по пояс, а иным и по грудь. От этого смерды и животные домашние тучнели и размножались со скоростью невероятной, а мыши, лисы, волки и другое зверье, для хозяйства вредное, наоборот, исчезли и попрятались. То же и разбойники, чьи ватаги на дорогах сменили караваны купеческие. Впрочем, допускаю, что людишки были одни и те же, судя по ухваткам.

Во всей империи мир установился. Из самых дальних улусов, которых и на карте-то нету, прибывали послы с изъявлением покорности и с данью богатою. Но из слов послов этих вытекало, что до них по дальности расстояния лишь только-только дошла волна усмирения, поднятая братом моим незабвенным. Из улусов же менее отдаленных докатывались отголоски борьбы опричнины с земщиной. Каждый из ханов ее по-своему понимал, одни поднимали орду, чтобы идти на Москву для поддержки великого князя, другие опять же поднимали орду, но для защиты вольностей ханских, третьи сидели тихо, выжидая, пока же придерживая дань положенную. Но эти мелкие недоразумения улаживались быстро и легко, обычно пары сотен казаков вполне хватало, чтобы ханство размером в пол-Европы в чувство привести.

Иногда и меньшими затратами обходились. Крымский хан Девлет-Гирей слал грамотки слезные, все жаловался на долю свою горемычную, что-де ходил на Русь по призыву бояр да по наказу султана, его воины выказали мужество великое и полегли почти все на поле брани, а теперь воеводы русские хвалятся победой вымышленной и с ним плодами ее делиться не желают. «Казны твоей не требую, — писал Девлет-Гирей царю Симеону, — но дай мне Казань и Астрахань в кормление. Пусть царевичи крымские сядут там наместниками, это будет по справедливости, ибо царства эти мусульманские. Аллах за это грехи мои скостит и тебя не забудет». По справедливости так по справедливости, предложили Девлет-Гирею Астрахань в кормление, но он отказался: «Что нам Астрахань даешь, а Казань не даешь, то нам непригоже кажется: одной и той же реки верховье у тебя будет, а устью у меня как быть?» На нет и суда нет, была бы честь предложена! По прошествии некоторого времени крымский хан опять принялся канючить: «Теперь у меня дочери две-три на выданье, да сыновьям-царевичам двоим-троим обрезание, их радость будет. Для этого нам рухлядь и товар надобен, чтоб купить их, мы у тебя просим две тысячи рублей. Учини дружбу, не отнетывайся, дай». От милости своей послал царь Симеон Девлет-Гирею двести рублей, на том его сердце и успокоилось.

Когда же вскоре Девлет-Гирей успокоился навеки, сын его Магомет-Гирей поспешил с изъявлениями покорности и в доказательство своего неизменного к нам дружелюбия напал на Литву и выжег немалую часть земли Волынской, сообщая нам, что сделал это, только чтобы покарать обидчиков наших. Царь Симеон послал к нему вельможу знатного, князя Мосальского, со словами приветственными и с поминками богатыми, какие Крым доселе не видывал, я так прикидываю, тысячи на полторы рублей, не менее. И еще князь Мосальский должен был слегка попенять хану, чтобы не смел он впредь губить души христианские зазря, а за поведение его смирное пообещать дары ежегодные и тут же пригрозить мягко, что, если вдруг взбунтуется, напомнят ему времена батьки Калиты.

Иные приобретения даром в руки плыли. Господарь молдавский Богдан, давно в Москве обретавшийся, по смерти отказал Молдавию царю русскому. Но мы сей дар не приняли, заметив, что земли сии примыкают к державе друга нашего извечного, султана турецкого, пусть он с ними и разбирается.

Даже в гнилом углу было тихо. Польша и Швеция, занятые своими внутренними делами, не помышляли о войне и лишь облизывались, посматривая издали на Ливонию. Но и мы никуда дальше не стремились. Вы ведь помните, для чего весь этот поход был затеян — не земельных приобретений ради, а только для подавления бунта земель германских, разгоравшегося под флагом ереси протестантской. Что ж, не все удалось, по причинам разным не вошли мы в города германские, но главная-то цель была достигнута. Ересь протестантская, а вместе с ней и бунт на убыль пошли, вера католическая перешла в контрнаступление и позиции свои отвоевывала. Все больше государей склонялись перед властью папы римского и церковь Христову на прежнее место водворяли. И это нас весьма радовало. Конечно, в свою землю мы католиков не допускаем и бьем нещадно, но на их земли не покушаемся, если уж так получилось, что издавна народы европейские к вере католической примкнули и только она одна может их в узде и повиновении держать, то и дай ей Бог силы. Вот уже и папа римский, и император германский писали царю русскому, чтобы оставил страны европейские в покое и избавил их от своей опеки, сами-де теперь разберутся. Нам же лучше: баба с возу — кобыле легче!

Но все же исходила из гнилого угла какая-то неясная угроза, угроза не нам, а миру всеобщему. Состояние ни мира, ни войны не может длиться долго, необходимо было довершить дело договором мирным, честным и желательно вечным. Начали со Швеции, благо послы шведские под рукой находились — сидели под замком в Муроме еще с Ивановых времен в наказание за бесчестие, которое наши послы в Стокгольме претерпели во время свержения безумного Эрика. Не помню, рассказывал я вам об этом или нет, но если и не рассказывал, ничего страшного. Всех дел-то — ограбили до нитки, чернь она и в Швеции чернь и к грабежу склонна.

Доставили послов шведских в Москву и объявили им условия царской милости. Симеон требовал, чтобы король заплатил десять тысяч ефимков за оскорбление послов наших, уступил нам всю Эстляндию и серебряные рудники в земле Финской, заключил с царем союз против всех ближайших соседей, а в случае войны давал ему тысячу конных и пятьсот пеших ратников, наконец, чтобы король именовал в своих грамотах царя московского Властителем Швеции и прислал в Москву свой герб для изображения оного на печати царской. Справедливые требования! Вот и послы шведские ничего не могли на это возразить, разве что заметили, что никаких рудников серебряных в земле Финской нет, да и Шведская земля небогата, ни людьми, ни ефимками, столько, сколько требуют, тяжело сыскать будет.

Но король шведский Иоанн не счел эти требования справедливыми, видно, бурлила в нем старая обида за требование наше давнее выдать нам жену его Екатерину, сестру почившего короля польского Сигизмунда-Августа. Этой обидой была пропитана вся грамота, что он нам прислал, в запале он много чего лишнего наговорил, особенно о роде своем высоком. Последнего царь Симеон не стерпел и ответил ему, по своему обыкновению, грубо и прямолинейно. Начал, правда, достаточно миролюбиво: «Обманутые ложным слухом о вдовстве жены твоей Екатерины, мы хотели иметь ее в руках своих единственно для того, что отдать ее венценосному брату и сим подарком унять ненужное кровопролитие в Ливонии. Вот истина, вопреки клеветам твоим. Что мне в жене твоей? Стоит ли она войны?» Но дальше Симеона понесло: «Польские королевны бывали и за конюхами. Спроси у нее, коли сам не знаешь, кто был Войдило при Ягайле? Не дорог мне и король Эрик, смешно думать, чтобы я мыслил возвратить ему престол, для коего ни он, ни ты не родился. Скажи, чей сын отец твой? Как звали вашего деда? Пришли нам свою родословную, уличи нас в заблуждении, ибо мы доселе уверены, что вы крестьянского племени. О каких таких древних королях свейских ты писал к нам в своей грамоте? Был у вас один король Магнус, да и тот самозванец, ибо ему надлежало бы именоваться князем из рук наших. Мы хотели иметь печать твою и титул Государя Шведского не даром, а за честь, кою ты у нас вымаливал: за честь сноситься прямо со мной мимо наместников наших. Избирай любое: или имей дело с ними, как всегда бывало, или нам поддайся. Народ твой искони служил моим предкам, в старых летописях упоминается о варягах, кои находились в войске самодержца Ярослава-Георгия Победоносца, те варяги были свей, сиречь его подданные. Ты писал, что мы употребляем печать Римского царства, какую же еще печать употреблять нам, если она и есть наша собственная, прародительская. Ибо происходим мы…» Дальнейшее опускаю.

Понимая, что короля Иоанна словами не проймешь, царь Симеон предпринял небольшую прогулку по шведским владениям. Истинно прогулку, ибо взял с собой всего семь тысяч детей боярских, восемь тысяч стрельцов и казаков да четыре тысячи татар, а пушек не брал вовсе, чтобы не стесняли передвижения. Собственно, в пушках и не было нужды, города Леаль, Лоде, Фикель, Гаспаль сдались без сопротивления, Падис закрыл было ворота, но, посидев месяц в голодной блокаде, покаянно распахнул их, Ревель же Симеон оставил в стороне.

После этого он отправился на юг и подошел к исконно русскому городку Кокенгаузену. Там он столкнулся с неприятным сюрпризом: жители города объявили, что они теперь государю московскому не подчиняются, что они теперь под рукой короля ливонского Магнуса, и передали царю Симеону охранную грамоту, в которой король Магнус просил русского царя «не беспокоить его верноподданных». Голдовник-то наш решил стать королем не только на бумаге! Сговорился с жителями и занял города Амераден, Ленверден, Роннебург, Венден, Оберпален, уж и на Дерпт нацелился. Поистине безумие им овладело, иначе как объяснить, что он предложил царю Симеону начать с ним (!) мирные (!!) переговоры (!!!). В ответ на это Симеон приказал Магнусу немедленно пасть к его ногам, а для пущего вразумления перебил всю немецкую свиту Магнуса. Подействовало. «Глупец! — корил Симеон распростертого ниц Магнуса. — Тебя взяли в приличную семью, одели, обули, землицу дали, а ты что удумал — бунтовать!» Для наказания посадили Магнуса на несколько дней на хлеб да воду в лачугу без крыши, печки и постели, лишь с подстилкой соломенной, но тем и ограничились, простили и даже несколько городков пожаловали для прокорма семьи.

Наведался царь Симеон и в Курляндию, под польской властью тогда находившуюся, Ригу, как и Ревель недавно, стороной обошел, но многие другие городки и замки посещением своим почтил. Нагрянув же нежданно в Вольмар, захватил там в плен гетмана литовского Александра Полубенского. И хоть честил его царь Симеон за глаза скоморохом, дудою, пищалью, самарой, разладой и нефирью, но при встрече личной никакого неуважения не выказал, все ж таки свояк князя Андрея Курбского, да и в Литве человек не последний. Все пленные литовские паны если и были посажены, то за стол царский, и тот пир богатый надолго им запомнился. Гетман Полубенский ответил встречной любезностью — приказал всем польским и литовским гарнизонам в Ливонии прекратить ненужное сопротивление.

Расставались друзьями до гроба. Напоследок царь Симеон одарил панов литовских шубами, кубками, ковшами, всем прикладом, что в поход с собой брал, — не тащить же обратно! И, отпуская пленных на родину, велел передать на словах королю Баторию, чтобы прислал тот своих послов в Москву, отдался бы на царскую волю во всем, и будет тогда между Русью, Польшей и Литвой мир вечный.

Все соседи наши, и ближние, и дальние, правильно цель похода Симеонова поняли. Потянулись в Москву послы польские, шведские, датские, били челом о мире. И мы, повинуясь извечному нашему миролюбию, никому не отказывали.

Казалось, что наступили благословенные времена. За немногие годы Симеонова правления вознеслась держава Русская на вершину силы и славы. Воистину воскресла великая империя ханская!

Глава 5

Сожжение соломенного пугала

[1576–1582 гг.]

Увы — казалось! Иной раз Господь возносит нас на вершину могущества лишь для того, чтобы затем за гордыню нашу низвергнуть в пучину лишений и страданий. Вот и тогда расплата последовала очень быстро, настолько быстро, что мы даже не успели насладиться миром, тишиной и спокойствием.

Не знаю, какой из многих ударов, обрушившихся на нас, был для меня самым тяжелым. Но уж коли говорил я о делах государственных, так и начну с них. Видит Бог, я не нарочно выбирал самое легкое, но так получилось.

Аукнулось нам досадное упущение с избранием короля польского! Всегда я говорил, что нельзя допускать до трона безвестных выскочек! Как можно доверять управление державой человеку, не знакомому с тайной наукой управления, не знающего правил древних, установленных в отношениях государей венценосных, не ведающего неписаных договоров между ними, союзов вековых и высоких общих целей, и в конце концов не проникшего в сердце народное и не чувствующего его чаяний и устремлений. И не в том дело, что Стефан Баторий был для народов польского и литовского чужаком. Да приглашайте хоть варяга дикого, но непременно государя прирожденного. А еще лучше, взяли бы немощного императора германского Максимилиана или беспечного сына его Эрнеста, не потому, что слабость их нам на руку, а потому, что они порядок знают.

Государь прирожденный может и не совершать подвигов великих, он может вообще ничего не делать, а все во благо державе будет. Государю прирожденному ничего никому доказывать не надо: его права от Бога и ответ он только перед Ним держать будет. А выскочке каждый день на троне заново утверждаться нужно, показывать всем, что занимает он престол высокий по заслугам своим, держать постоянно отчет перед народом, который считает себя вправе при ошибке малейшей, истинной или кажущейся, скинуть властителя и вернуть его к состоянию исходному, в безвестность и прозябание. Выскочка просто вынужден являть свидетельства деяний великих, при этом не может затевать никаких дел долгосрочных, вот и остается у него путь единственный — воевать, воевать и опять воевать, двигаться от победы к победе, постоянно помня, что первое же поражение станет и последним.

В таком положении и оказался Баторий и принялся крушить неистово все вокруг. Оно бы ничего страшного, пусть себе порезвится немножко, такая у него служба королевская, но Баторий меры не знал. А еще он не знал правил, о которых я выше говорил, поэтому буйство его представляло угрозу реальную для всех стран, европейских и азиатских, он нарушал сложившееся равновесие, ломал традиции давние, и все дворы царствующие, забыв о мелких разногласиях, объединились в стремлении потушить этот пожар. Но до этого немало времени прошло, и Баторий успел много дров наломать.

Впрочем, чего было от него ожидать? Если на престоле шведском сидели потомки мясника и купчишки Густава Вазы, то на польский явился истинный крестьянин. Видели бы вы его! Низкого роста, кряжистый, нос длинный и прямой, как у цапли, лоб низкий, волос черный, в маленьких глазках одна суровость, и ни тени улыбки на тонких устах. Это я вам портрет его описываю — воочию с ним столкнуться Господь миловал! Но ведь все портреты врут и льстят, так что можно представить, каким мерзким и нецарственным был его облик на самом деле. Нравы и привычки его тоже выдавали в нем простолюдина, о чем я немало слышал от поляков и литвинов. О внешности не заботился, изящества не знал и не имел, правил поведения во время церемоний разных, за столом или во время приема послов опять же не знал и не соблюдал. Образования не имел, языков не ведал, даже с народом своим, Богом ему по недосмотру вверенным, говорил на вульгарной латыни, за все годы правления своего только и выучил по-польски, что «Пся крев!», но уж этим пользовался широко, к месту и не к месту, как крестьяне суют чеснок во все блюда. И это король польский! В стране, издавна славящейся изысканностью поведения, изяществом манер и высокой культурой!

Начало царствования Батория было достаточно спокойным и не сулило будущего буйства. Он обживался на троне, подавлял бунты в некоторых областях, недовольных его избранием, постигал многотрудную науку общения с вольнолюбивой шляхтой и самовластными вельможами, кои ничем, кроме размера угодий, от бояр наших не отличались. Нашел он и поле для приложения своих талантов ратных, вознамерился исполнить мечту свою давнюю и возложить на себя корону королевства Венгерского — предел устремлений воеводы семиградского. Уверен, что не мыслил он покушаться на земли наши, устрашенный силой русскою и скованный договором мирным.

Все переменилось с изменой и бегством карманного короля Магнуса. Любой государь прирожденный дал бы приют беглецу бездомному, но не подумал бы претендовать на земли, этому беглецу во временное пользование выделенные. А вот Баторий подумал и безрассудно вступил в пределы Ливонии. Вновь разгорелся пожар войны ливонской, о которой мы уже решили забыть навечно. Оказалось, что вступить в войну гораздо легче, чем из нее выйти. Вспаханное нами и щедро удобренное своей и чужой кровью поле продолжало регулярно приносить плоды даже против нашего желания.

И вел войну Баторий против всяких правил дедовских, с коварством и вероломством, невиданным в странах христианских и мусульманских. Как, к примеру, начались действия военные: воеводы и ратники нашей пограничной крепости Дюнебург с достоинством несли свою службу тяжелую, испытывая неизбежные тяготы, кои ложатся на плечи воинников в гарнизонах дальних, тем приятнее им было получить от добрых соседей-литовцев несколько бочек вина. Пили за вечную русско-литовскую дружбу, чокаясь заочно кубками с панами литовскими, а как устали и уснули, так эти самые паны ворвались в крепость и перерезали всех до единого пьяных. (Чувствую, что здесь нужен хитроумный знак — запятая, но не могу решить, в каком месте, потому что и пьяные были все до единого, и перерезали всех до единого.) А крепость Венден, которая видела за последние годы столько осад славных и которая после сопротивления ожесточенного с чувством исполненного долга сдавалась на милость очередного покорителя? Достойна ли она была такой участи: захватчики, приблизившись тайно и подделав ключи к воротам, ворвались ночью в крепость и перерезали ее защитников всех до единого сонных. Как вы правильно догадались, каверзу эту могли удумать только немцы, в войске Батория так, с позволения сказать, воевавшие.

Но верхом гнусности было подстрекательство народа русского к измене и бунту. И раньше, случалось, соблазняли воевод вражеских посулами разными и дачами денежными, все признавали этот метод ведения войны не достохвальным, но из-за широкого его распространения мирились с ним как с неизбежным злом. Но то воеводы, а ведь Баторий завалил подметными письмами все наши западные города, и в письмах тех он обещал простым людям всяческое благоденствие в обмен на их покорность. Не оставлял Баторий подобными же заботами и страны европейские. На множестве языков печатались там книжицы, а то и просто цайтунги, в которых восхвалялись подвиги короля польского и его громкие победы, а о Русской державе распространялись всякие враки и небылицы. Их количество было столь велико, что, казалось, войско Баториево состояло не из воинов, а из писак борзых и писцов легкоруких. Приснилось мне раз во сне кошмарном, что это и есть провозвестие войн будущих, когда судьба народов и империй будет решаться не силой оружия и мужеством воинов, а высотой валов бумажных, кои стороны враждующие будут обрушивать друг на друга, когда не полководцы на поле боя, а дьяки да стряпчие будут двигать полки из палат укромных, когда победителем будет объявляться тот, кто громче кричит о своей победе, когда люди будут узнавать о битвах не из рассказов красочных их героев-участников, а из писаний злолживых щелкоперов продажных, кои не только на том поле битве не бывали, но и дальше кабака ближайшего никогда не заходили.

Народ русский дал королю Баторию достойный ответ, выказав непоколебимую верность присяге и пренебрежение лживыми посулами неприятеля. Примеров этого было множество, но первый был одним из ярчайших, поразив даже советников Баториевых. В конце битвы при Вендене, который воеводы наши возжелали немедленно отбить, а вместо этого потерпели досадное и ничем, кроме их собственного неумения и беспечности, не объяснимое поражение, пушкари русские, не желая сдаваться в плен, задушили себя на своих пушках, предварительно ими забитых.

Хорошо, что хоть в одном следовал Баторий правилам европейским — не воевал зимой. Надеялись мы, что за время вынужденного простоя король образумится, остынет и падет к ногам нашим, моля о мире. Для этого послал царь Симеон гонцов в Краков с письмом миролюбивым и с предложениями решить судьбу Ливонии дружелюбно. Была в письме и легкая укоризна, что поступки Баториевы не подобают государю великому. И еще царь Симеон, следуя своему обычаю, не назвал короля Батория братом. «Если бы паны захотели избрать в короли Ивана, родсгва не помнящего, что, и его я должен был бы братом называть? — говорил он на протяжении нескольких лет и тут же добавлял: — Что такое князь трансильванский? Я что-то об этом княжестве до сих пор ничего не слышал». Баторий на это сильно обиделся и, не вняв предложениям мирным, принялся готовиться к большой войне.

Как же мало знал король Баторий народы, прихотью судьбы вверенные его управлению! Мнилось ему, что Польша и Литва с воодушевлением поддержат его призыв страстный к походу на Русь, но не тут-то было! Как ни клялся король сейму вернуть исконные владения польские и литовские, приобрести новые в Ливонии и утвердиться на берегах моря Северного, подорвать, а быть может, и сокрушить мощь державы Русской, паны на все призывы отвечали вежливым отказом. Только одно утвердили — новый налог, да и то сроком лишь на два года. Принести этот налог должен был около миллиона флоринов — слишком мало для войны доброй! И того не учел Баторий, что поляки и литвины — истинные братья наши по крови и духу, налоги платить не любят даже для дела благого, так что и этих денег Баторий в казне не увидел. Пошел он с шапкой по дворам европейским, клянча подачек или хотя бы займов в рост. Займы в некоторых местах получил, но небольшие. Пришлось ему передать в казну военную все деньги, которые сейм польский выделял на содержание двора королевского, пришлось ему обездолить собственные поместья трансильванские, даже немногие драгоценности своей молодой жены, престарелой Анны Ягеллонки, и те бросил Баторий на алтарь собственной славы.

Таких денег малых только бы на Руси для войны достало, потому что у нас войску не платят. У нас по одному призыву царскому под знамена священные встает столько воинов, сколько для дела надобно. А в вольной Польше Баторий войска не сыскал. Конечно, некоторое количество голов горячих и у них нашлось, но большинство с кошельками пустыми и разверзнутыми. Тогда пошел Баторий на шаг небывалый, призвал в армию смердов, обещая им освобождение от всех повинностей и даже звания дворянские за храбрость на поле битвы. О, какие гибельные последствия может иметь в будущем это приобщение смердов к науке ратной и смешение сословий, Богом от века установленных! Поднимется несметная чернь вооруженная и сметет дворы царствующие, и головы королей полетят на землю под улюлюканье толпы кровожадной!

Но и таких добровольцев немного нашлось в земле Польской, вновь пришлось Баторию обращаться ко дворам иностранным. Но те от призывов к совместному участию в походе на Русь дружно уклонились — велик еще был страх перед державой Русской! Курфюрст бранденбургский прислал несколько пушек, да папа римский вооружил Батория своим благословением и обещаниями молиться за его победу. Даже хан крымский отказался от возможности немного пограбить под шумок наши земли южные. Подарки богатые от короля Батория принял, наобещал с три короба, но с места не сдвинулся. Среди рыцарей европейских сыскались, правда, любители приключений и легкой поживы, которые за пригоршню золотых готовы были хоть на царя русского идти, хоть к дьяволу в пекло, неизвестно, что страшнее и безысходней.

С улыбкой легкой наблюдали мы за этой суетой и потугами жалкими Аттилы новоявленного. Доподлинно знали мы, сколько людишек сумел собрать Баторий под знамена свои: пять тысяч польских и четыре тысячи литовских всадников, к ним полторы тысячи венгерских и немецких рейтар, пехоты было менее пяти тысяч, из них большинство трансильванских подданных Батория и немецких ландскнехтов. На пушки же и припас огненный денег совсем недостало, в первый год Баториева похода было у него всего сто пушек, во второй — семьдесят пять, а в последний — двадцать, меньше, чем в потешной батарее нашего с братом Иваном детства. И с эдакой-то силой намеревался Баторий воевать землю Русскую!

Но вызов требовал ответа. Царь Симеон постановил выдвинуться к границам Ливонии, не ради войны, а только чтобы остановить зарвавшегося королька видом рати своей. Для этого не стал беспокоить многочисленные гарнизоны, близь городов русских стоящие, и казацкие орды, границы наши охранявшие, взял с собой лишь государев полк в сорок тысяч отборных воинов да конницу татарскую, ногайскую, мордовскую, астраханскую и прочую дикую. На границе ливонской и нашел царя Симеона гонец короля польского. С надеждой слушал царь Симеон длинную грамоту Баториеву, которую медленно читал дьяк Андрей Щелкалов, ожидая услышать смиренные мольбы о мире. Но слышал лишь клеветы бессовестные о нарушении нами каких-то договоров, о вторжении беззаконном в исконные земли литовские и польские, о покушении на само существование королевства Польского и насмешки над рассказами о происхождении нашем от древних кесарей римских. И все это для того, чтобы в конце заявить, что отныне он с Божией помощью будет искать управы на нас оружием. Только и всего! Так и сказал бы просто: объявляю вам войну. Ругаться-то зачем? Мужик, он и есть мужик!

Сразу вслед за польским гонцом к шатру царскому прискакал новый гонец, теперь уж наш, с вестью о том, что Баторий вступил в пределы русские. Какое вероломство! Не в том даже дело, что между объявлением войны и переходом границы надлежит зазор оставлять, а в том, что Баторий трусливо направился туда, где его не ждали. Царь Симеон здраво рассудил, что если так уж приспичило Баторию повоевать, то лучшего поля, чем Ливония, не сыскать — спорная, с точки зрения Батория, конечно, земля, изрядно расчищенная для схватки славной. Баторий же устремился к Полоцку, герб которого давно и законно красовался на печати царя всея Руси. Проливать зазря кровь христианскую царь Симеон не желал, поэтому не поспешил преградить путь Баторию, а в досаде вернулся восвояси вместе с войском в Москву, лишь конницу татарскую отпустил немного подкормиться на полях ливонских.

Надеялся царь Симеон и мы все вместе с ним, что завязнет Баторий в войне осадной, что недостанет у него пушек и войска, чтобы взять Полоцк и другие крепости. Тем более что укрепления полоцкие, и так мощные, были исправлены и расширены после достопамятного штурма их неким князем, рвы углублены, стены топорщились новыми пушками, числом более ста, а крепость была снабжена изрядными запасами зелья огненного и продовольствия на случай осады. Вот только гарнизон был мал, по росписи мирного времени, а воевода Шеин, посланный с подкреплениями, неожиданно убоялся рати Баториевой и заперся неподалеку от Полоцка в новой крепости Сокол. Защитники полоцкие, видя свою малочисленность и невозможность оборонить весь город, по русскому обычаю сожгли предместье и укрылись за крепостными стенами. Несколько штурмов выдержали оборонявшиеся, сильно проредив рать Баториеву. Напряжение нескончаемой битвы было столь высоко, что не один раз сам король кидался в гущу атакующих, чтобы поддержать их порыв. Но так и не удалось Баторию сломить упорство ратников русских, сломила их усталость и нестерпимый жар от пожарищ. Приступили к переговорам, и под угрозой взрыва крепости вместе со всем там находившимся Баторию пришлось согласиться беспрепятственно пропустить на Русь и воевод, и рядовых ратников с семействами и всем имением. Ни один не снизошел к уговорам Баториевым поступить к нему на службу и к обещаниям милостей великих! Тогда коварный мадьяр приказал задержать всех ратников, вышедших из крепости, до конца войны, говоря, что негоже возвращать врагу таких верных и сильных воинов. Так узрела вся земля Русская истинную цену лживым посудам Баториевым! И уж защитники крепости Сокол не помышляли о переговорах и сдаче, рубились до последнего воина и оставили врагам лишь мертвые тела свои, черные от усталости, копоти и крови, своей и чужой. Так в остервенении злобы немцы, в войске польском служившие, надругались над останками воинов наших доблестных, особенно же измывались над прахом воеводы Шеина, который так поплатился за медлительность и осторожность свою.

Слухи о поражениях на рубежах западных дошли до Москвы и вызвали волнение среди народа, вылившееся в крики и шушуканье на рынках. Чтобы предотвратить это шушуканье, которое является опаснейшим свидетельством крамолы и бунта, было приказано согнать толпу изрядную в Кремль, к ней обратился дьяк Андрей Щелкалов с такими простыми и убедительными словами: «Добрые люди! Знайте, что король польский коварно взял Полоцк и сжег крепость Сокол. Весть печальная, пали некоторые ратники русские, но гораздо больше мадьяр и немцев, которые составляют войско королевское. Утешимся в сей малой невзгоде воспоминаниями столь многих побед и завоеваний царя православного!» Народ утешаться не пожелал и громкими криками требовал немедленного наказания Польши и Литвы за их коварство. Дьяк Щелкалов спокойно продолжил увещевания: «Государь тверд в нежелании проливать кровь христианскую. Сия твердость требует от всех нас благоразумия. Что же касается поражений воинских, то нет постоянства на свете, счастье изменяет иногда и воеводам нашим, изменит оно и королю заносчивому, неизменно лишь счастье государя православного, помазанника Божия!»

Нечто похожее происходило и в Думе боярской. Некоторые бояре из молодых приступили к царю Симеону с теми же требованиями похода незамедлительного на Вильну и Краков, благо и войско в сборе. С большим трудом сдержал царь Симеон воинственный порыв боярский и направил их мысль к поискам мира. Приказал снестись с вельможами литовскими и убедить их воздействовать как-то на короля Батория, унять его кровожадность, заставить его начать переговоры о вечном мире, о родстве и дружбе искренней. Сам же царь продиктовал письмо к Баторию, в котором впервые, наступив на горло собственной гордости, именовал Батория не соседом, а братом, хотя и не напрямую. Вот что было написано в том письме: «Не хочу осыпать тебя упреками и возражать на упреки встречные, ибо хочу быть в братстве с тобой. Даю опасную грамоту для твоих послов, коих ожидаю с доброжелательством. До того же да будет тишина в Ливонии и на всех границах! А в залог мира отпусти пленников русских, на обмен или на выкуп». Баторий ответил неучтиво, что о посольстве в Москву не может быть и речи, что готов он в виде снисхождения (!) принять послов царских в Кракове, что пленников не отпускают во время кровопролития, что они в земле христианской, следственно, в безопасности и не в утеснении, и в заключение требовал нагло четырехсот тысяч золотых в возмещение его издержек военных. Симеон же вновь ответствовал миролюбиво: «Забудем слова гневные, вражду и злобу. Не в Литве и не в Польше, а в Москве издревле заключались договоры между сими державами и Русью. Не требуй же нового! Здесь мои бояре с твоими послами полномочными решат все затруднения к обоюдному удовольствию государств наших». Было и другое письмо, в котором царь Симеон в знак своей доброй воли предлагал Баторию несколько городков, нам не нужных, в той же Ливонии, отказывался от прав на Курляндию и намекал на возможность других даров земельных, кои надлежит обсудить за столом переговоров.

Вотще были все старания Симеоновы! Как оказалось, Баторий и не мыслил о мире, все это время он использовал на то, чтобы дать истерзанному войску своему отдохнуть на зимних стоянках, сам же добивался у сейма польского новых денег, коих ему катастрофически не хватало. Так прошла зима, весна, клонилось к закату лето, царь Симеон, убаюканный завязавшейся перепиской с Баторием и приближением зимы, столь страшной для войска польского, отозвал многие полки от границы западной, и в этот момент Баторий нанес вероломный удар. Уподобившись татям лесным, он избегал дорог прямых, шел тропами звериными, гатил болота, прорубал просеки в пуще заповедной, куда, почитай, полтора века не ступала нога честного человека, так выскочил он к Великим Лукам, городу торговому, богатому, обещавшему щедрую добычу алчному войску Баториеву. В городе, находившемся в глубине земли Русской, было всего шесть или семь тысяч воинов, да и стены его деревянные сильно обветшали и прогнили, тем не менее город сопротивлялся упорно и, лишь когда подорвали главную башню подкопом и сожгли стены, сдался на милость победителя. И король явил милость: венгры и немцы ворвались в безоружный город, устроили варварское избиение жителей и предались неистовому грабежу. То же произошло и в городках окрестных, в Велиже, Усвяте, Озерище, Заволочье, поляки дошли даже до Старой Русы и зачем-то ее сожгли. После этого рать Баториева, отягощенная добычей, устремилась назад, в пределы литовские. Воистину набег разбойничий, неподобающий государю просвещенному.

Такого вероломства нельзя было спускать, к следующему лету царь Симеон приказал собрать рать несметную, пока же, в горечи сердца, направил королю Баторию письмо укоризненное: «Мы, смиренный Государь всея Руси, по Божьей милости, а не по многомятежному человеческому хотению, пишем избранному королю польскому: когда Польша и Литва имели также венценосцев наследственных, законных, они ужасались кровопролития, ныне же нет у вас христианства! Ни Ольгерд, ни Витовт не нарушали перемирия, а ты, заключив его в Москве, кинулся на Русь, взял Полоцк изменою и письмами подметными обольщаешь народ мой, да изменит царю, совести и Богу! Воюешь не мечом, а предательством и с каким лютым зверством! Воины твои режут мертвых, ты жжешь Великие Луки калеными ядрами, изобретением бесчеловечным и варварским, кое и позволительно использовать только против народов варварских. Хочу мира, ты хочешь убийства; уступаю сверх меры из человеколюбия, ты требуешь более и неслыханного: требуешь от меня золота за то, что беззаконно, бессовестно разоряешь мою землю! Муж кровей! Вспомни Бога!» И еще объявлял царь Симеон Баторию, что если мир не будет заключен немедленно, то прерывает он всякие отношения с Речью Посполитой и ни он, ни наследники его не будут принимать послов польских раньше тридцати, нет, исправил Симеон, пятидесяти лет!

Ответом на сию проповедь смирения и всепрощения была ругательная грамота Батория, недостойная венценосца. Вновь он клеветнически писал о происхождении нашем, а в качестве доказательств прислал многочисленные книжонки, в Германии и Италии изданные по его же наущению и на его деньги. Вновь выдвигал требования безумные: Псков, Смоленск и вся Северская земля. Обзывал царя русского мучителем, волком, ворвавшимся в овчарню, грубым ничтожным человеком, уподоблял его дикому татарскому хану, слизывающему кобылье молоко с гривы лошадей. Если Баторий хотел оскорбить царя русского сравнением с ханом татарским, то тут он сильно ошибся и лишь еще раз свою необразованность напоказ выставил. Ведь кто мы и есть, как не великие ханы Великой Тартарии, MEGALION TARTARIA, кое название некоторые косноязычные дьяки произносят как Монголо-Татария. Название это красуется аршинными буквами на любой карте, растягиваясь от Европы до моря Восточного, до островов, откуда восходит солнце и куда европейцы, слава Богу, еще не проникли. И иод этим названием славным меньшими буквицами выведены другие названия, каждое на своем месте, и одно из них — Московия, так европейцы называют один из улусов или, если вам так привычнее, княжеств нашей великой империи, что объединяет земли вокруг Москвы.

У меня тогда, помнится, мелькнула мысль, что, быть может, Баторий карты читать не умеет, потому и продирался прошлым летом через болота, минуя дороги прямые, и нежданно для себя выскочил к Великим Лукам. Но я не успел эту мысль додумать, равно и ту, как же попадает молоко кобыл на их гривы, потому что дьяк Андрей Щелкалов, громогласно грамоту Баториеву зачитывавший, к концу приблизился, где обычно содержалась главная мысль Батория, ради которой он изводил целый рулон пергамента. Баторий обвинил царя русского в трусости из-за того, что тот не появляется на полях сражений: «И курица прикрывает птенцов своих от ястреба, а ты, орел двуглавый, прячешься!» — и тут же вызвал его на поединок: «Назначь время и место, явися на коне и един сразися со мной, единым, да увенчает Бог победой правого!»

Что за мальчишество! Кабы знал я доподлинно, что король Баторий читать умеет, то предположил бы, что начитался он романов рыцарских, кои в странах европейских пекутся как блины и большое хождение имеют. И не то поразительно, что похваляющийся своей силой и храбростью король вызвал на поединок старца древнего, тут, согласен, все в руке Божией, уверен, сойдись они в поле, Господь поразил бы Батория молнией, и на этом вся эта заваруха и кончилась бы. Поразительно то, что Баторий смел надеяться на ответ положительный. В поединке могут биться только равные, а кто равен царю русскому? Впрочем, вероятно, что Баторий и не ожидал согласия, а в который раз хотел покрасоваться перед европейцами и своими подданными.

А это ему было ох как необходимо! В Польше и Литве зрело недовольство войной братоубийственной, все видели явное миролюбие царя русского и его нежелание проливать кровь христианскую, отсюда выросло обвинение короля Батория в том, что воюет он только для вида, зазря тяготит налогами королевство, сам же мыслит тайно уехать в Трансильванию с большой казной королевской. В этом паны, конечно, ошибались, казна королевская давно была пуста и если чем и обогащалась, то лишь новыми долгами перед герцогом прусским, курфюрстами саксонским и бранденбургским и другими правителями европейскими. В чем правы были паны, так это в обвинениях в излишней доверенности Батория к чужеземцам — он набирал все больше войска в венгерских и германских землях, и те, проходя через польские и литовские земли, вели себя, как свойственно всем наемникам, озлобляя население местное. И еще были правы в подозрениях, что воевал Баторий не ради славы Польши, а чтобы обеспечить поместьями новыми своих многочисленных и, по обыкновению, бедных трансильванских родственников. Мрачными лицами и гулом недовольства встретил сейм польский появление короля Батория, молча слушали паны хвастливые реляции короля о победах и мнимых земельных приобретениях и возмущением всколыхнулись на требование новых налогов. Лишь благодаря ловкости любимца и ближайшего сподвижника короля, канцлера Яна Замойского, выученика иезуитов, удалось добиться от сейма новых поборов, и то в обмен на обещание, что готовящийся поход будет последним.

И в других странах буйство Батория стало вызывать беспокойство, потому что представляло угрозу мироустройству всеобщему. Проснулся император германский. Опомнился папа римский, который вначале посылал королю Баторию благословения, а теперь направил своего легата, уже упоминавшегося мною иезуита Антона Поссевина, для увещевания Батория и посредничества в переговорах мирных. Спохватилась и блистательная Порта и направила посла своего, чтобы приструнить вассала давнего.

Между тем Баторий выступил в поход. На этот раз удалось ему собрать рать немалую, а для Польши и Литвы так и невиданную — круглым числом в сто тысяч. Кого только не было: венгры, немцы брауншвейгские, любекские, австрийские, прусские и курляндские, италийцы, французы, мазовшане, датчане, шотландцы, казалось, все разбойники Европы стеклись под знамена Батория, привлеченные сильно преувеличенными слухами о богатой добыче, захваченной ратью королевской в предыдущих походах.

А с другой стороны границы клубилась рать русская, трехкратная, которую не видывали со времен легендарного атаманского нашествия на Европу Одно слово государево, и вся эта орда обрушилась бы на Литву и Польшу, пронеслась бы из конца в конец, растоптав жалких наемников Баториевых. Кони, предчувствуя поход и битву, грызли в нетерпении удила, били копытами, и бояре, не слыша приказа долгожеланного, дерзнули на свой страх и риск вступить в пределы литовские. Наши воеводы славные, князья Дмитрий Хворостинин и Михаил Катырев-Ростовский, а вместе с ними Иван Бутурлин прошлись смерчем по Дубровне, Орше, Могилеву, Радомлю, под стенами Шклова разбили рать литовскую и с богатой добычей и полками пленников вернулись к Смоленску. Царь Симеон, конечно, наградил их за удаль медалями золотыми, но тут же и наказал за самовольство, потому что по-прежнему не хотел он войны и стремился к миру, надеясь усмирить Батория не мечом, а лишь числом собранного войска. Когда же воеводы указывали царю, что и у короля тоже рать немалая, Симеон лишь посмеивался: «Ему же хуже! Чем он ее кормить будет? Разве что своими вшами венгерскими!»

На этот раз к наскоку Баториеву подготовились основательно. Гадать, куда направит он удар свой, не стали, а разместили во всех главных западных городах русских гарнизоны неслабые, способные каждый устоять против всей рати королевской. Сам же Симеон расположился ставкой в Ржеве, в равной близости ко всем возможным местам битвы.

Баторий объявился у стен Пскова. Неудивительно! Огромный, превосходящий Париж и Лондон — верьте свидетельству личному! — и богатейший город, а золото имеет свойство притягивать разбойников всех мастей! И очень хорошо, ибо был Псков, в отличие от многих других городов наших, окружен каменными стенами, недавно обновленными и дополнительно укрепленными, имелась там артиллерия мощная, припасы богатые, и стоял гарнизон тридцатитысячный под командованием князей Василия Федоровича Скопина-Шуйского и Ивана Петровича Шуйского. Вот ведь два представителя вздорного рода, а в минуту решительную не посрамили земли Русской, показав, что и телок русский может затоптать иного волка, если это требуется для спасения стада, то есть для блага Отечества.

Слава воинская утверждается не только победами в чистом поле, не только взятием городов вражеских, но и защитой своих. Поэтому достославная оборона псковская в новейшей истории нашей превосходит даже штурм Полоцка неким князем и уступает разве что взятию Казани незабвенным братом моим, царем Блаженным. К сожалению, не могу я воспеть этот подвиг в новом сказании, ибо не только сам при сем событии не присутствовал, но, по причинам разным, не мог разузнать от участников непосредственных всех деталей животрепещущих, как это было после штурма Казани. Но все же не могу отказать себе в удовольствии, пусть и из третьих уст, поведать вам кратко о происшедшем тогда во Пскове.

Баторий появился в виду Пскова 26 августа, в ясный солнечный день, и все жители могли наблюдать со сген крепостных, как его многочисленные отряды, изукрашенные цветисто в соответствии со своими вкусами и обычаями национальными, текли нескончаемой чередой по дороге Порховской и располагались станами вокруг города на местах, назначенных им для подготовки к осаде. И возглавляли их лучшие полководцы королевства: передовой полк вел Николай Радзивилл, воевода виленский и великий гетман литовский, полк правой руки — знатный рыцарь Ян Тышко, а левой руки — Ян Глебович, каштелян минский и литовский подскарбий, вместе с Николаем Сапегой, минским воеводою, над сторожевым полком начальствовали Кшиштоф Радзивилл и Филон Кмита, во главе же большого полка стоял сам великий канцлер Ян Замойский, уже во время похода пожалованный в должность великого коронного гетмана. Венгерской гвардией командовали племянник короля Андрей Баторий и знатный воевода Гаврила Бекеш, коего король любил больше племянника своего. Одним из командиров польской конницы был мой давний знакомец, воевода Юрий Мнишек, с которым много позже я, к счастью, возобновил знакомство в дни счастливейшие и, к несчастью, продолжил в дни прегорестные.

— Красиво идут! — заметил князь Василий Федорович Скопин-Шуйский, впрочем, без малейшего испуга или замешательства.

И с противоположной стороны вторил ему посол султана турецкого, ехавший рядом с королем и даже в походе не прекращавший своих увещеваний. Глядя на проходящие полки, он воскликнул: «Какая армия! Ее бы да на благое дело! Если бы ваше величество объединилось с двумя другими государями величайшими, вы бы могли сокрушить любого противника и завоевать всю Вселенную». Думаю, нет нужды пояснять, кого имел в виду посол турецкий под двумя государями величайшими.

Столь же воспитанные в традициях честных схваток, сколь и храбрые, воеводы наши позволили отрядам вражеским без помех расположиться вольготно на местах назначенных, подождали, пока король польский раскинет шатры своей ставки на дороге Московской близ села Любатова, только после этого отдали приказ охотникам сделать вылазки, пощекотать неприятеля и добыть пленных для прояснения расположения вражеского. Затем вступила в действие артиллерия наша, особенно же отличались две пушки-барса, ласково прозываемые Трескотухой и Громотухой, кои весело метали не ядра — глыбы каменные, целясь в шатры королевские. Пришлось Баторию убираться за холмы. Уныло смотрел он на свои двадцать пушчонок, а тут еще ядра наши достали и подняли на воздух один из складов пороховых, сильно уменьшив и без того небогатые запасы. Не ожидал Баторий встретить такую огневую мощь у презираемых им русских, и это был лишь первый из череды неприятных подарков, кои готовил ему Псков!

Следующие десять дней каждый упорно готовился к штурму. Воины неприятельские от зари до зари рыли траншеи от своих лагерей к стенам города, делали укрытия, сооружали туры. Занятия русских воинов и жителей псковских были более разнообразны: пушкари стреляли, не жалея припаса немереного; охотники делали вылазки, приволакивая пленных и доспехи невиданные; холопы, ратники рядовые и прочие простые люди возводили в наиболее опасных местах вторую деревянную стену с глубоким рвом; женщины, по своему обыкновению, стенали, наперед оплакивая свою горькую долю и потерю кормильца, не забывая при этом готовить пищу и отстирывать добела белье для своих мужей; купцы бойко торговали, бессовестно вздувая цены в преддверии осады долгой; святые отцы ходили по стенам с крестами и чудотворными иконами, кропя святой водой все подряд; старики молились усердно в храмах; дети веселились.

Сентября 8-го, в светлый праздник Рождества Пресвятой Богородицы, нехристи полезли на штурм. Из-за малого количества орудий решил Баторий упереться в одном месте, а именно: на южном участке стены от Покровской башни до Великих ворот, посередине между которыми находилась Свинерская башня, кою все местные жители именовали Свинской. В первый день пушки польские долбили башни, стены и ворота, а на утро следующего довершили дело: Покровскую башню сбили почти всю до земли, Свинерскую — наполовину, в стенах же проделали широкие и глубокие проломы. Король с воеводами своими наблюдали за этой потехой из-за стола, где они укрепляли свой дух вином и яствами, и вот, когда разом обрушилось двадцать саженей крепостной стены, король встал и провозгласил: «Город открыт для героев! Вперед! Не дадим врагу опомниться!» Воеводы ответили дружно: «Государь! Ныне будем ужинать с тобой в замке Псковском!» — и поспешили к полкам своим, подхлестывая воинов обещаниями богатейшей добычи. Венгры нацелились на Покровскую башню, немцы — на Свинерскую, пешие поляки и литвины, прикрываясь щитами, устремились в пролом стены. Несмотря на искусную стрельбу наших пушек и упорство обороняющихся, врагам, сражавшимся с небывалой настойчивостью и храбростью, удалось овладеть всеми укреплениями и развернуть на них знамена королевские. Каково же было их удивление, когда за разрушенной стеной они уткнулись в ров глубокий и стену новую, нетронутую! Полякам удалось подтянуть несколько легких пушек, и теперь стрельба велась со стены на стену почти в упор, с расстояния в пару десятков сажен, а между стенами шла сеча ручная, постепенно наполнявшая ров телами павших. Уже со всех сторон к месту схватки спешили из дальних безопасных мест города свежие отряды русские, а за ними с пением шли иереи с образом Богоматери и мощами святого Всеволода-Гавриила, укрепляя тем самым дух оборонявшихся и отгоняя силу сатанинскую. В этот решительный час воеводы наши подвели под башню Свинерскую ходами подземными двадцать бочонков пороху и подняли башню на воздух вместе со всеми там находившимися. А Трескотуха с Громотухой, объединившись в мощном ударе, сровняли с землей остатки Покровской башни, служившей укрытием бешеных мадьяр. Останки тел врагов усеяли все вокруг ровным толстым слоем, и лишь лоскуты знамен королевских долго носились в воздухе, как разноцветные осенние листья. Битва продолжалась уже за пределами города, и, сколько ни посылал король Баторий отрядов в подкрепление, все они пропадали без следа. Лишь темнота спасла поляков от разгрома полного.

Полегло их тогда более шести тысяч, включая восемьдесят вельмож во главе с любимцем Баториевым, воеводой Гаврилой Бекешем. Сколько было изувеченных, мне доподлинно не известно, но думаю, что не менее двенадцати тысяч, я из того исхожу, что наших героев погибло 863, а раненых было ровно 1626. Так Баторий потерял пятую и лучшую часть своего войска. Каким же тоскливым и одиноким был для него ужин в тот вечер!

Воздам должное Баторию: удары судьбы он держал. Лишь один день пребывал в скорби и унынии, и вот уже стрела польская принесла в Псков его новое хвастливое и искусительное послание: «Воеводы псковские! Дальнейшее кровопролитие для вас бесполезно. Знайте, сколько городов завоевано мною в два года! (Далее шел длинный перечень, который я опускаю за его лживость.) Вы доказали свою храбрость, теперь сдайтесь мирно, и будет вам честь и милость, какой вы не заслужите от хана московского, а народу льгота, неизвестная на Руси, со всеми выгодами торговли свободной. Обычаи, достояние и вера будут неприкосновенны. Мое слово — закон. В случае безумного упрямства гибель вам и народу!» Воеводы приказали зачитать послание это на всех псковских площадях, опуская ненужные подробности и упирая на фразу последнюю, и, услышав глас народный, так ответили Баторию: «Мы не жиды, не предаем ни Христа, ни царя, ни Отечества. Не слушаем лести, не боимся угроз. Иди на брань: победа зависит от Бога, а Он на нашей стороне».

Сдается мне, что Баторий тогда где-то раздобыл и изучил тщательно мое «Сказание о взятии Казани», потому что действовал он дальше точно по Ивановой прописи. Перво-наперво объявил он войску, что стоять оно будет под Псковом и осень, и зиму, пока не возьмет город. Далее приказал делать в разных местах подкопы, чтобы взорвать стены крепостные, рыть всякие щели и делать укрытия под стенами, чтобы беспокоить оттуда защищавшихся, и с завидной регулярностью и упорством бросался на штурмы, выискивая слабые места в обороне города. Но русские воины сидели в осаде непоколебимо, как и татарские в свое время.

Одного не учел король Баторий, следуя дорогой его предшественника и царя великого, что в управлении его не русские люди, единые в своей любви к родине и стойкие к любым невзгодам, а сборище вавилонское. Снег загонял ворогов в неумело вырытые землянки, а вынужденный пост выгонял обратно на улицу и все настойчивее направлял стопы их к дому. Одно удерживало от немедленного бегства — невыплаченное жалованье. Войско роптало. Не смея пока винить короля, ратники обрушили свой гнев на главного воеводу, Яна Замойского, говоря, что тот в академиях итальянских выучился всему, кроме искусства побеждать русских, что он, без сомнения, замыслил уехать с королем в Краков блистать красноречием на сейме, бросив войско на растерзание зиме и свирепому неприятелю.

Король действительно бросился к сейму умолять о деньгах и подкреплении, но один. После этого удача окончательно отвернулась от поляков. Они уже не помышляли о штурме Пскова, деятельная осада перетекла в тихое облежание, поляки, надеясь изнурить осажденных голодом, сами страдали от него в несравненно большей степени. Чтобы как-то взбодрить и подкормить войско, гетман Замойский направил большой отряд в набег на богатейший Псково-Печерский монастырь, расположенный в пятидесяти верстах от Пскова. Но на грозное требование немедленно открыть ворота монахи смиренно ответили: «Похвально ли для витязей воевать с чернецами? Бхли хотите битвы и славы, идите ко Пскову, там найдете бойцов достойных». Видя же, что иноверцы не унимаются и уже пушки изготавливают против ворот монастырских, монахи опечалились и, испросив прощения у Господа, поучили немного охальников поведению подобающему. С некоторой помощью стрельцов, случайно в обитель забредших, они многих еретиков побили, иных же повязали, включая молодого Кетлера, племянника бывшего Великого магистра Ливонского Ордена, а ныне новоявленного герцога Курляндского.

Войско Баториево таяло на глазах. Многие, махнув рукой на честно заработанное жалованье, спешили убраться восвояси, приговаривая: «Слово короля — закон. Он скорее угробит нас всех, чем отступится от него и от этого Богом проклятого города». Так, под Псковом осталась лишь четверть от первоначального воинства, и как же не походили эти измученные, отощавшие и обносившиеся до лохмотьев люди на тех красивых рыцарей, что так горделиво приступали к городу каких-то несколько месяцев назад. Невольно хочется воскликнуть: «Да послужит это уроком для любого, мыслящего ступить с мечом на землю Русскую!»

Вероятно, лишь это ощущение полной безнадежности может как-то объяснить — но не оправдать! — гнуснейший поступок гетмана Замойского, невиданный доселе в истории человечества. Замыслил он коварно погубить главного псковского воеводу, князя Ивана Петровича Шуйского. Однажды в Псков явился русский пленник, сказавший, что ему помог бежать из плена немецкий наемник, некий Моллер, который просил передать князю письмо и ларец. В письме было написано: «Государь князь Иван Петрович. Я долго, весь срок оговоренный, служил за жалованье царю русскому. Помня доброту его и неукоснительную регулярность в выплатах, желаю тайно вернуться обратно. Шлю наперед казну свою. Возьми сей ларец, отомкни, вынь золото и блюди до моего прихода». И что же? Холоп, открывавший ларец по приказу князя Шуйского, был разорван на куски запалом адским, а многие любопытные, столпившиеся по обычаю русскому вокруг работающего, были жестоко изранены осколками. Воистину наступают последние времена! Даже тати ночные приступают сами к жертве своей с ножом в руках, а рыцари, забыв о чести воинской, достают противников своих чужими наемными руками и устройствами хитроумными. Достойное добавление к войне будущей, судьбы которой будут решаться атаками бумажными. А что стряпчие не сделают, то довершат смертоубийства коварные, витязи будут принимать смерть не в поле, не в честном бою лицом к лицу, смерть будут доставлять им в домы в ларцах да в письмах. Одно немного утешает, что цари русские и бояре, следуя давним ханским традициям, никогда не берут в руки того, чего касались враги явные и неявные, то есть ничего чужого, только свое собственное — оружие, нож, ложку и кубок.

Кстати, о чести воинской. Князь Иван Петрович, даром что Шуйский, такого оскорбления не стерпел и послал Яну Замойскому вызов на единоборство на глазах всего войска. Послал как равный равному! Да, видно, Замойский не только ничего не приобрел в академиях итальянских, но и остатки чести своей там потерял — уклонился он от боя честного!

* * *

Несмотря на то, что оборона Пскова была подвигом великим и эхо этого сражения разносилось по всем странам европейским, для нас это был не более чем рядовой момент в многовековой, непрекращающейся череде войн. Король Баторий собрал невиданную в истории Польши рать, призвав под знамена свои рыцарей со всего света, похвалялся громогласно сокрушить мощь царя русского и проникнуть в самое сердце Московии, а всех сил хватило лишь на то, чтобы осадить один город близ границы и увязнуть около него же. Это быстро понял царь Симеон, а после известий о первом неудачном штурме Пскова вовсе потерял интерес к военным действиям. От предложений послать подкрепления к Пскову он лишь отмахнулся пренебрежительно — сами справятся! — и отправился в Старицу, где была назначена встреча легату папскому.

Недавно дошли до меня напечатанные в Риме записки сего иезуита, по обыкновению лживые и клеветнические. Одного не смог скрыть, как ни старался, Антон Поссевин в своих писаниях — первого изумления, испытанного по прибытии в Русскую державу. Подготовленный наветами Батория, он ожидал увидеть землю разоренную, народ, бегущий в ужасе, войско расстроенное, казну пустую и общее смятение, застал же тишину, спокойствие, богатство державы и благоденствие простого народа. Признаюсь, что встречали его не как обычного посла какого-нибудь, к примеру императора германского, а с гораздо большей торжественностью и пышностью, тем сильнее должно было быть потрясение от вида встречавших его у самой границы пятисот всадников, обряженных в одинаковые шелковые кафтаны с золотыми позументами и в чалмы с изумрудными аграфами. И Москва предстала не пустынным пепелищем, а прекраснейшим и обширнейшим городом, и лишь новизна всех домов наводила на мысли о какой-то недавней катастрофе. И дворец царский сиял великолепием невиданным и богатством, превосходящим все описания, многие сотни царедворцев, изукрашенные драгоценными каменьями, вели степенные беседы или внимали почтительно словам государя. И на троне царском сидел не угрюмый и кровожадный азиат, а благообразный старец приятной наружности, приветливый, радушный, весьма живой в общении и склонный к шутке. Еще увидел Поссевин в царе русском истовую веру в Господа нашего Иисуса Христа и убедился в том, что единственным побудительным мотивом всех тогдашних действий царских являлось нежелание проливать кровь христианскую, что искренне стремится он к миру и готов заключить его на любых условиях, не умаляющих, конечно, его царского достоинства. С этим убеждением посол папский поспешил обратно к королю Баторию.

Через два месяца при посредничестве Антона Поссевина съехались на границе ливонской послы царя русского и короля польского. О, сколь много изменилось за этот короткий срок! Тогда, в середине декабря, неудача похода стала очевидной даже для самого Батория, и уже он стремился к миру, лишь на словах проявляя свою обычную кичливость и заносчивость. Сам выбор послов доказывал серьезность намерений Батория, это были наиболее искусные в таких делах Януш Збаражский, воевода Вроцлавский, маршал двора князь Альбрехт Радзивилл и секретарь великого княжества Литовского, хорошо знакомый нам Михаил Гарабурда. Царь же Симеон, верный себе даже в мелочах, выставил против них людей незначительных, князя Дмитрия Елецкого да печатника Романа Олферьева. Но проявили они себя достойно, с хитростью ведя игру дипломатическую. Поляки спешили, Баторий давал три дня сроку и после этого грозился прекратить переговоры, наши же тянули время, придираясь к каждой букве, сами же прислушивались ко все более радостным известиям, приходящим из-под Пскова. Был у них и другой хитроумный способ давления на поляков. Те разместились в разоренном низинном местечке Яме-Запольском, ютились в дымных избах, питались худым хлебом и пили воду снежную, что немало способствует сговорчивости. Наши же раскинули ставку на холме близ деревни Киверова Гора в шатрах теплых, блистали нарядами, золотом одежд своих и приборов конских, что ни день, устраивали пиры с яствами изысканными, так что легат папский, пристрастный греху чревоугодия, пасся всеми вечерами на нашей половине. Туда же стеклось множество купцов русских с товарами как богатыми, так и необходимыми, своей оборотистостью заткнув за пояс пресловутых жидов.

Так прошло три недели. Пятого января на дороге Псковской показались два всадника, польский и русский, которые неслись ноздря в ноздрю, не желая уступать первенства. Оба несли одну и ту же весть о последней — сорок шестой! — вылазке русских войск под Псковом, закончившейся знатным разгромом польских войск, взятием тысячи пленных и убитых без счету. Различие состояло лишь в том, что в письме гетмана Замойского была приписка: подписывайте мир на любых условиях, иначе — бегство и позор! Не успели наши послы порадоваться вести счастливой, как из Москвы прибыл еще один вестник с грозным приказом царя: подписывайте мир немедленно и на любых условиях! Подивились послы наши, принялись расспрашивать гонца, и тот рассказал, что знал, о последних событиях московских. В недолгом времени и я расскажу вам все по порядку, пока же скажу лишь, что восприняли послы наши весть горестную, как и весь народ русский, со скорбью и печалью, все дела земные обратились в ничто перед болью от утраты великой.

В этих условиях стороны быстро пришли к соглашению. Просто оставили все, как было при брате моем и при отце нашем, русское — русским, литовское — Литве, восстановив рубежи старые. Ливонию же мы отдали полякам, оставив себе лишь несколько городков для спрямления границы. За несколько часов составили и подписали договор, пусть не вечный мир, но перемирие на десять лет, и отправились в церковь походную на литургию в честь светлого праздника Богоявления. А после этого отслужили панихиду и пролили немало слез горьких.

Так, панихидой и слезами закончилась война Ливонская, длившаяся долгих двадцать пять лет.

Конечно, не закончилась. О, как было бы хорошо, если бы одним росчерком пера на договоре мирном можно было зачеркнуть все нанесенные обиды! Если бы вернувшись в границы старые, можно было бы и время повернуть вспять, и забыть все претерпленные лишения и понесенные утраты!

Понятно, что в первые дни все ликовали, потому что устали от этой войны, особенно от никому не нужного кровопролития последних трех лет. Когда весть о мире дошла до Пскова, польское войско из последних запасов устроило пир, и бессовестный Ян Замойский послал приглашение на него всем воеводам русским, включая князя Ивана Петровича Шуйского — цель его недавнего коварного покушения. Худой мир лучше доброй драки, — так рассудив, ратники русские отправились на пир общий, прихватив бочонки с вином и немудреную осадную закуску. Лишь оскорбленный в лучших чувствах князь Иван Петрович уклонился и заперся в своих палатах.

Но, когда унялась первая волна радости от мира, когда стихли одинаково громкие с обеих сторон восхваления достигнутой победы, чем дальше, тем сильнее росли досада и разочарование, особенно у нашего народа. Недоумевало войско русское, которое рвалось к победам новым и которому вместо этого приказывали забыть о победах старых и безропотно отдать приобретенное его храбростью и кровью. Плакали люди русские, которые за эти годы обжились в городах ливонских и теперь вынуждены были по непонятной и не объясненной им причине возвращаться на родину, оставлять на поругание латинянам возведенные ими храмы православные, бросать дома и нажитое имущество. И наши наместники и воеводы, вместо того чтобы защищать народ православный, защищали это самое имущество, не дозволяя пустить напоследок красного петуха, и даже нашли в нем средство обогащения.

Юрий Мнишек рассказывал мне через несколько лет, как он впервые вступил в Дерпт после выхода оттуда наших войск. «Я ожидал увидеть обычную русскую грязь в городе и привычное русское неустройство в крепости. Вместо этого встретил чистоту почти немецкую и военное хозяйство в порядке невиданном. Мы нашли такое количество амуниции, пушек, пороха и пуль, сколько не могли бы собрать во всей нашей стране».

Я уверен, что мы еще вернемся и в Ливонию и в Европу, быть может, уподобляясь волнам морским, мы не раз еще будем накатываться на Европу и затем откатываться назад к своим рубежам, допускаю, что уход наш не всегда будет добровольным, но никогда — в этом я не сомневаюсь! — он не будет столь поспешным, и никогда мы не будем оставлять противнику, бывшему и будущему, городки и склады, доверху забитые снаряжением воинским, обогащая его и приуготовляя к битвам новым.

Наш исход из Ливонии не был бегством, и заключенный мир, пусть впервые за несколько веков столь безвыгодный, не говорил о поражении. Мы твердо стояли на своих древних рубежах, а в иных местах на юге и на востоке даже расширялись, наше войско было по-прежнему сильно, мощью, численностью и храбростью превосходя все европейские, вместе взятые, казна была переполнена, и никакая смута не нарушала покой державы, все так, но меня в те далекие дни не оставляла мысль о поражении. Мысль эту я разрешил только сейчас, по прошествии более тридцати лет. Нет, мы не проиграли, мы ничего не потеряли, и все же Европа победила, не нас — свой страх!

В земле Русской есть обычай: на масленой неделе при скоплении всеобщем под радостные крики сжигают огромное соломенное пугало. Считается, что это сжигают чучело зимы, приветствуя наступление весны. Но смысл этого обычая более широкий, и уходит он корнями в глубокую древность. Когда человек был слаб и беззащитен перед природой, когда он не знал Бога единого и видел множество богов вокруг себя и трепетал перед ними, а еще пуще боялся он всякой нечисти, которая густо населяла воды, землю, леса, горы и небо, строила человеку всякие козни и насылала на него всяческие напасти. Согбен и унижен был человек, но крепли его силы, и в один прекрасный день поднялся он с колен, распрямился и стряхнул с себя всю нечисть, что наваливалась на него со всех сторон. Тогда собрал он солому и сделал из нее пугало, в котором воплощалась вся нечистая сила, терзавшая его душу, и немного неуверенно, чуть подрагивающей рукой поднес к нему тлеющий уголек. И чем сильнее разгоралось пламя, тем легче становилось на душе человека, в огне этом очистительном сгорала не сила нечистая, сгорал страх.

Вот и Европа переборола свой страх. Она, быть может, и не поднялась еще с колен, но уже зорко посматривала на старого хозяина, и во взгляде том был не страх неминуемого наказания за малейшую провинность, а терпеливое ожидание, когда хозяин ослабеет и оступится и даст возможность наброситься на него.

Европейцы раньше нас почувствовали, что солнце империи миновало зенит и скатывается к закату. Священная птица Феникс продолжала покрывать землю своими мощными крыльями, но уже с недоумением и все большей тревогой посматривала на выпадающие перья. Империя по-прежнему была сильна, но утратила волю к борьбе. Несметная рать стояла на границе западной, готовая по одному слову броситься вперед и смести все на своем пути, дойти до крайнего предела, но никто не решался отдать приказ. И дело вовсе не в царе Симеоне. Если бы бояре твердо выразили общую волю, Симеон не посмел бы пойти против нее. Но и у бояр такой воли не было. Империя старела, ей хотелось покоя.

Не устаю я восторгаться творением и промыслом Божьим, точностью меры любых Его деяний, воздаяний, наказаний и наград! Из всех стран земных империя наша, несомненно, любимейшее из творений Господа, и род наш, тоже любимый Господом, всего лишь поставленные Им наместники в раю земном. Мы для империи, а не империя для нас, хотя многие в гордыне своей думали иначе, как и я сам в молодые годы, — каюсь! Но все же были мы олицетворением империи, и коли установил Господь для нее циклы жизни, то правитель должен был соответствовать жизненному состоянию империи. И вот в чем проявилась высшая, неукоснительная справедливость! Империя старела, а правители являлись молодые и сильные, что брат мой, что сын его Иван. Невозможно себе представить, чтобы они, имея такую орду несметную на границе, не бросили ее вперед — да ни минуты бы не задумались! Но это не соответствовало состоянию империи и замыслу Божию, и Он их отстранил. Не убил, не поразил, а просто отстранил по точной мере своей. И призвал на царство Симеона. Сейчас я могу ответить вам на давнишний вопрос, каким царем был Симеон. Он был истинным царем, он был плотью от плоти своей державы, он был живым воплощением этой державы — старый, чванливый, осторожный и нерешительный. В душе его не было страха, но и он страха не внушал.

Опять к страху вернулись. Страх бывает разный, и не любой страх можно преодолеть сожжением соломенного чучела. Древний человек после праздника радостного все же опасался ходить ночью в лес, боясь не зверей диких, а лешего. Или меня возьмем — я в детстве боялся заходить в темные комнаты. И не труслив был, и рассудок говорил, что ничего страшного в этой комнате нет, потому что там вообще никого и ничего нет, но ноги и руки почему-то отказывались двигаться. То есть рассудком я не боялся, но душа трепетала.

А бывает наоборот. Душа преисполнена смелости и кричит задорно: «Ура! Вперед!» А рассудок ее останавливает: «Чего кричишь, дура? Ведь убьемся!» Душа смелая знай свое: «Прорвемся!» А рассудок ей: «Тебе хорошо говорить, ты, ежели что, отлетишь в горние выси, а мне здесь в прах обращаться». И почти всегда рассудочный страх побеждает.

Европа, как мне кажется, победила страх душевный, но рассудочный остался. Когда взойдет вновь солнце империи, когда возродится из пламени птица Феникс, этот страх опять приведет страны европейские в смирение, все правители будут на поклон в Москву приезжать, ни одна пушка в Европе без нашего разрешения не посмеет выстрелить. Но страха душевного уже не будет, и, сгибаясь в покорности, Европа лишь будет ждать своего часа.

Но есть и еще один страх, неизбывный, его можно назвать страхом сердца или страхом крови, потому что он по наследству передается. Можно представить, пусть и с большим трудом, что когда-нибудь страны европейские буду жить в богатстве, тишине и мире не одно поколение, а два или даже три, но и тогда в сердцах людей будет гнездиться непонятный им самим ужас перед империей Русской, как отголосок памяти о давнем сокрушительном нашествии. И ужас этот будет повсеместным, и среди образованных людей, знающих историю старую и им современную, и среди людей простых, не только истории не ведающих, но и не знающих, где эта самая империя располагается. И матери будут пугать детей сказками о диких варварах, которые когда-нибудь придут и разрушат их дома и вырежут все живое, а правители год за годом будут мастерить соломенные пугала, и потешаться над ними, и плевать в них, и сжигать их в тщетной надежде избавить народ от этого страха.

Но этот страх имеет и обратную сторону. Ужасное притягивает, очаровывает, завораживает. Поэтому в сердцах народов европейских рядом с неосознанным и непонятным страхом будет гнездиться тяга к народу русскому, столь же неосознанная и не менее сильная. И многие, повинуясь этой тяге и презрев страх, будут устремляться к земле Русской, чтобы прикоснуться к ней руками, чтобы вдохнуть ее воздух, и на всю оставшуюся жизнь будут очарованы ее просторами, дружелюбием и храбростью мужчин, красотой и лаской русских женщин. И тогда любовь победит страх, все страхи.

Глава 6

Гибель богов

[1581–1583 гг.]

В годы Симеонова правления не единожды посещала меня мысль удалиться в свой удел, в Углич, но княгинюшка каждый раз отговаривала. Довод у нее был один: скучно там будет. И я признавал ее правоту, хоть и было мне немного обидно. Но что поделать? В молодые годы некоторая монотонность и однообразие сельской жизни скрашиваются ненасытной страстью любовной, в старости тишина сельская предоставляет нам столь желанный покой, а в годы промежуточные душа и тело тянутся к деятельности, даже и в развлечениях. Княгинюшка и была вся в своих делах, в которые я особо не вникал, все летела куда-то в возке своем, все что-то переделывала в палатах дворца нашего, что ни день, принимала на своей половине нескончаемых подруг-тараторок, от которых я бежал, едва их завидев. Была в ней какая-то неуемность и даже ненасытность, будто веселием этих лет она стремилась возместить годы затворничества в Александровой слободе, а быть может, просто жаждала взять как можно больше от жизни на излете бабьего веку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад