Через несколько лет он задумал кругосветное путешествие с тем, чтобы задержаться в Австралии и повидать своих сынишек, которые уже подросли. Кто бы мог подумать, что Эмиль, умевший прожить на десять долларов в неделю, когда я впервые его встретил, станет столько путешествовать. (Ответ на этот вопрос вскоре нашелся.) В общем, когда он приехал к ним в Австралию, в их доме не нашлось даже кровати для него. Ему пришлось ночевать в сарае, на жестком железном полу посреди всякого хлама. Дети его не забыли, но были не так сильно рады, как он ожидал. Короче, воссоединение оказалось грустным и обернулось разочарованием. После Австралии Эмиль решил отправиться в Японию, что стало для него настоящим отдохновением. Япония, а точнее, японцы поддержали его стремительно падающее настроение. Здесь он видел исключительно вежливость, доброту и красоту, за что моментально влюбился в эту страну. (Я всегда удивлялся, зачем вообще он вернулся в Америку – я бы на его месте остался.) Разумеется, старый развратник потерял голову от японских девчонок. Одну из них он даже хотел привезти с собой в Америку, но ее не пустили родители. Помню, какую долгую переписку они вели после его возвращения в Штаты. Он то и дело показывал мне какое-нибудь из ее писем. Если не обращать внимания на хромавший английский, ее письма были само обаяние и нежность, если не считать совсем уж странных оборотов – странных не из-за акцента, а из-за того, что они выражали очень уж японские мысли. Больше всего мне нравилось (я даже написал это на стене моей студии): «Спасибо за то, что все время зовешь меня «дорогая». Грамматически это выражено совершенно верно, но вы когда-нибудь видели американку, благодарную зато, что ее назвали «дорогая»? Эмиль поехал в Японию еще раз, чтобы убедить подругу выйти за него замуж и переехать с ним в Биг-Сур, но вернулся ни с чем. Япония не подходит для романтики, это страна любви и самоубийства.
К счастью, как я уже говорил в начале этой главы, Япония сама пришла к Эмилю: один японец знакомил его с другим, и так до бесконечности. Почти невозможно было застать его без того, чтоб у него не гостила какая-нибудь японка – один вечерок, недельку, месячишко.
В первое время моего пребывания в Биг-Суре меня тоже часто посещали дамы, все – поклонницы. Однажды я заметил Эмилю, что гостей у нас слишком много, они мешают мне работать. У него был наготове ответ:
– Так отсылай их ко мне!
Что я и сделал, ко всеобщему удовлетворению. И действительно, некоторые наиболее романтичные мои поклонницы после визита в Андерсон-крик даже писали мне трогательные письма с благодарностями за то, что я познакомил их с таким очаровательным человеком, как Эмиль Уайт.
Но я забыл объяснить, как Эмиль выбился из грязи в князи. Насколько я помню, он зарабатывал себе на жизнь, продавая книги по почте. Вознаграждение, конечно, оставляло желать лучшего. Он зарабатывал десять долларов в неделю и умудрялся существовать на них. Разумеется, никаких излишеств: Эмиль никогда не пил слишком много, выкуривал всего три-четыре сигареты вдень, прекрасно обходился без радио и телевизора. Его единственным излишеством были женщины, но они ему ничего не стоили и даже, наоборот, частенько дарили ему очень практичные вещи. Думаю, что и за жилье он платил не больше семи-восьми долларов в месяц. Он жил рядом с горячими источниками, а ими тогда можно было пользоваться бесплатно, что позволяло ему принимать горячие ванны и даже стирать свое бельишко. Другими словами, как бы странно это ни показалось сейчас, в 1975 году, Эмиль тогда жил, как Рэйли, даже лучше – как паша.
Эмиль очень много читал. Во время пребывания в Чикаго он был завсегдатаем клуба «Дилл Пикл» *, известного благодаря таким писателям, как Бен Хехт, Максвелл Боден-хайм, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Уильям Фолкнер и др.
* «Маринованные огурчики с укропом» (англ.).
Я упоминаю этот клуб, потому что Эмилю всегда приходилось иметь дело с писаками. Он не просто много читал, но еще и запоминал невероятно много. Я никогда не видел, чтобы он читал дрянную книжку, а этого я не могу сказать о большинстве моих интеллектуальных друзей. К тому же он пишет прекрасные письма. Иногда мне казалось, что он переписывается со всем миром. В глубине души, я думаю, Эмиль считал себя скорее писателем, чем художником. Может быть, долгое общение с писателями было тому виной. В то же время Эмиль отличался удивительной практичностью. Он не только мог сделать что угодно своими руками, но в голове у него было полно самых разнообразных идей. Уж не знаю, как ему это пришло в голову, но однажды он замыслил издавать журнал о Биг-Суре. И он не просто организовал журнал, но и сам писал для него статьи. Более того, он даже распространял их по побережью своими силами – та еще морока. Если люди писали ему, спрашивая что-нибудь о журнале, он лично отвечал им. Последствия его проекта в пору приравнять к чуду. Остается только вопрос – пошла ли его деятельность на благо жителям или во вред, ибо после его публикаций в ранее неизвестный Биг-Сур рванули толпы туристов. Впрочем, руку к этому приложил и я, ведь мои романы путешествовали по всему миру, а мои фанаты, приезжая, не только осложняли мне жизнь, но иногда творили и всякие бесчинства. В общем, Эмиль решил сделать красоту Биг-Сура основой для своего благосостояния. Он выпустил еще два путеводителя, один по Кармел-Хайлендс и окрестностям, а другой – по замку Хё’рст. Последний разошелся тиражом в триста тысяч экземпляров. На эти деньги мой друг мог предпринимать кругосветные путешествия, когда ему вздумается. Скажу кратко, что богатство его не испортило. Он оставался таким же скромным и экономным Эмилем, который ел одно и то же каждый день. Единственное, что он себе позволил, так это купил фургончик, на котором развозил свои путеводители вверх и вниз по побережью от Сан-Франциско до Сан-Луис-Обиспо.
Всего несколько лет назад казалось, что он при смерти: у него был паралич, и врачи считали это началом болезни Паркинсона. Эмиль отнесся к известию стоически и ни в чем не изменил своего образа жизни. За какой-то год его здоровье полностью восстановилось, так что сейчас, невзирая на возраст, он выглядит как нельзя лучше. Подружки, японки и все прочие, не покинули старика. Ему осталось только написать историю своей жизни, но я сомневаюсь, что он за это возьмется. Если бы не мое ухудшающееся зрение, этим занялся бы его дружок Генри Миллер, а так биографию Эмиля Уайта, видимо, напишет для женской библиотеки какая-нибудь феминистка типа Кейт Миллет!
Бели бы мне надо было написать эпитафию своему другу, она звучала бы так: «Это был человек, который искренне любил женщин, несмотря на все их слабости и недостатки, а может быть, благодаря им».
Эфраим Доунер
Uncore un juif! (Еще один еврей!) Но этот из диаспоры, а не из гетто. Хасид, бен Иешуа, второго такого среди евреев нет. Его двойника следовало бы искать где-нибудь среди арабов или персов, да что там – среди сектантов! Раньше я таких необычных, полнокровных, цельных людей не встречал. Мне бы хотелось написать о нем по-польски или на старофранцузском, английский слишком скучен и невыразителен, чтобы описать натуру такого человека. Среди всех моих друзей и знакомых он – единственный, у кого душа на первом месте.
Хасиды вроде него всегда вертятся вокруг тебя, хрустя пальцами и бормоча молитвы. От него голова шла кругом. Шумный, жадный до болтовни, словно заряженный током, он входит вам прямо в сердце и ставит там все с ног на голову. Он, конечно, еврей, но на самом деле он все что угодно, только не еврей. А это значит, что он еврей на 101 процент, еврей двадцать четыре часа в сутки, даже когда стоит перед холстом – потому что, как бы серьезно он ни относился к живописи, в его сердце всегда тексты библейские. Библия и «Дон-Кихот» – его самые любимые книги. Последнюю он перечитывает каждый год на языке оригинала, хотя мог бы прочесть ее также по-французски, по-польски и на идише, если бы смог достать переводы. Хотя Эфраим свободно говорит только на пяти языках, создается впечатление, что он знает как минимум десять, а то и все двадцать. Он всегда знает больше, чем вообще может знать человек.
О его детстве я не знаю почти ничего, даже не уверен, что он родился в Польше, поскольку он мог с тем же успехом родиться в каком-нибудь Минске или Пинске. Подозреваю, что его отец или дед был раввином, даже нет, не подозреваю, а уверен. А иначе откуда в нем такая экзальтированность?
Впервые я познакомился с этим феноменальным существом в Биг-Суре. Он жил в Кармел-Хайлендс, и мы раз в неделю проходили в нескольких ярдах от его дома, направляясь в Монтерей за продуктами. На обратном пути мы обычно заворачивали к нему и ужинали вместе с ним, его женой Розой и иногда их маленькой дочерью. Последняя вечно доставляла нам некоторые неприятности. Воспитанная двумя чрезвычайно либеральными родителями, она любила выставлять напоказ свое непослушание. Восстание против чего? Я сам задавался этим вопросом. В самых своих смелых выражениях она доходила только до того, чтобы обзывать родителей устарелыми. Однако даже Таше, как они ее называли, никогда не удавалось по-настоящему довести их. Эти люди обладали невероятным терпением, казалось, они способны понять что угодно и кого угодно.
Совместные ужины всегда становились для нас праздниками. Доунеры прекрасно готовили: все по высшему разряду – вина, коньяк, блюда. Но кульминацией, разумеется, были беседы за столом, в которых заправлял топ cher* Эфраим. Он словно только явился из раннего Средневековья и мог говорить о чем угодно, но к числу его любимых тем относилось все, что касается Ветхого Завета: пророки, чудеса, самый язык, будь то иврит, идиш или английский. Какое наслаждение было слушать, как он подробно рассказывает о «Книге Иова»! Он словно вдыхал в библейские тексты жизнь. Фигуры, о которых он распространялся, были неизменно отмечены величием – и мужчины, и женщины. При этом он умудрялся говорить о них как о своих старых знакомых. (Как же отличались его рассказы от длинных скучных поучений, которыми пичкали меня в пресвитерианской церкви! Никто бы не поверил, что речь идет об одних и тех же персонажах.)
* мой дорогой (фр.).
Особое внимание нужно уделить самому процессу приготовления еды. Роза обычно помогала мужу: кто-то занимался мясом, птицей или рыбой, а другой брал на себя овощи и подливки. Время от времени один из них отправлялся в сад за зеленью. Особой популярностью пользовалась петрушка, без нее и без чеснока не обходилось ни одно блюдо. Не важно, ругались супруги перед ужином или нет, наступал назначенный час, и они автоматически принимались за дело. За готовкой Эфраим обычно выдавал короткие спичи о «божественных» достоинствах петрушки, чеснока или чего-нибудь еще. Все это способствовало пробуждению аппетита. За столом, открыв трапезу короткой молитвой (на иврите), Эфраим вскоре начинал предаваться воспоминаниям о книгах, которые прочел или читал сейчас. Это вело к оживленным дискуссиям об авторах прошлого и настоящего – Сервантесе, Гамсуне, Прусте, Джойсе, О’Кейси и не в последнюю очередь об Исааке Башевисе Зингере, в котором мы оба души не чаяли. Доунер читал на трех или четырех языках, что делало его наблюдения еще более острыми. Он никогда не уставал превозносить идиш как письменный язык. Он заставлял меня стыдиться собственного пренебрежения к изучению идиша или как минимум принуждал читать английские переводы. (В результате для себя я вынес только, что идиш предпочтительнее иврита в качестве письменного языка.)
Разговор, конечно, крутился не только вокруг литературы. Мы касались многих предметов, включая астрологию.
После основных блюд мы обычно наслаждались божественным арманьяком или вишневой настойкой. Напитки еще больше развязывали Эфраиму язык, и теперь он начинал распространяться на тему французских вин и ликеров. Обо всем он рассуждал как знаток. Иногда мне казалось, что мой друг где-то присочиняет, но поймать его с поличным ни разу не удалось. То же касается и пинг-понга-нашего любимого времяпрепровождения. Не видел я никогда ни любителя, ни профессионала, который бы его обыграл. Он был не то чтобы очень уж умелым игроком, но зато неутомимым – настоящий бык! (Кстати, уверен, по восточному гороскопу он был Быком.) Эфраим становился другим человеком, когда брался за кисть, чтобы работать над очередным холстом. Прежде чем приступить, он совершал ритуал, в котором проявлялось все его благочестие. Сначала он надевал синий передник, а затем с короткой молитвой приступал к смешиванию красок. Я уверен, что прежде, чем коснуться холста кистью, он обращался с молитвой к своему Богу – чтобы ему было позволено сотворить в этот день что-нибудь достойное. За что бы он ни брался, он вкладывал в это душу и сердце.
С тех пор как я покинул Биг-Сур десять или двенадцать лет назад, я видел Доунера всего раз или два. В то время, хоть и высоко ценимый своими друзьями, он был мало известен в мире искусства, да это и не имело для него особого значения. Всю свою жизнь он был беден и воспринимал это как часть жизни артиста. Надо сказать, что в то время, о котором я рассказываю, мы оба прозябали в нищете, но из нас двоих Эфраим был гораздо изобретательнее. Когда мы с женой выходили из дома в город, он поджидал нас у бензоколонки возле своего дома.
– Как вы нынче? – спрашивал он. – Если вам нужны деньги, только скажите, я могу занять у кого-нибудь на бензоколонке.
Частенько бывало, что он всовывал мне в руку десятидолларовую бумажку. Сомневаюсь, что у него самого на счету завалялся хоть один цент, но, если ему что-то было нужно, он знал, как это достать. Он буквально «полагался на Божий промысел», а Божий промысел всегда был на его стороне, уж не знаю почему – из-за его удивительного милосердия или искренней веры, сложно сказать.
Я уже употребил слово «феноменальный» по отношению к своему другу. Его живой темперамент, неугасающий энтузиазм и неисчерпаемая энергия снискали ему всеобщую любовь. Эфраим был щедр до абсурдности. Если тебе нравилось что-то в его доме, он тут же отвечал:
– Возьми это. Оно твое.
В этом смысле он никогда не был так беден, как бывают другие, потому что чем больше он отдавал, тем больше получал. А брал он так же просто, как дарил. Бедность была для него знаком праведной жизни. Хотя он мог спорить о мелочах до скончания века, в либеральности ему тоже не откажешь: он понимал красоту и логику других религий. Приверженность к иудаизму не мешала ему быть человеком универсальным, средневековым схоластом – образованным, изощренным, ликующим, обращающимся с молитвой к своему Богу и Господину. Я много чего слышал о благочестии, но видел его на деле только у Эфраима Доунера. Его маленький домишко был прибежищем для тех, кто жадно искал знания и правды.
Он не так уж долго прожил в Кармеле, когда на него обрушился нескончаемый поток посетителей. Они съезжались со всего мира и неизменно бывали приняты по-королевски. Неистощимый Эфраим полностью отдавался гостям, никогда не говорил «извините, сегодня я слишком занят, чтобы повидаться с вами» или «прошу прощения, но у нас нет места для лишнего едока». Он умел обходиться малым. (Хлеб, рыба, вода, превращающаяся в вино…)
Однажды случилось настоящее чудо. Его жена Роза уже много лет была глухой. И вдруг, совершенно случайно, она наткнулась на врача, пообещавшего вернуть ей слух и сдержавшего свое обещание. Никогда не забуду, как она радовалась, что снова слышит, как поют птицы. Поскольку я и сам глуховат, то знаю, как это отрадно – слышать их чириканье в листве.
Как я уже говорил, жилище Доунеров было святым местом, на которое снизошла милость Божья. Согласно еврейской традиции, они никогда не пытались обратить кого-либо в свою веру. Как святой Франциск Ассизский, они одинаково привечали и атеистов, и католиков, и евреев. Вот это настоящий либерализм, а не тот, что бывает от избытка ума и начитанности!
Помню, как мы с Ив, моей четвертой женой, поженились во дворике их дома. Это была гражданская церемония, поскольку ни Ив, ни я не исповедовали никакой религии. Но это все-таки было религиозное венчание, поскольку его устраивали Доунеры. В любом случае это радостное событие ознаменовалось прекрасным обедом и распитием превосходного вина.
Хотя я только раз или два видел Эфраима со времен Биг-Сура, он оставил неизгладимый след в моей памяти. От него я узнал об искусстве жить больше, чем от кого-либо другого. Думаю, что какой-нибудь еврей отозвался бы о нем как о «хорошем иудее», но для меня он стал чем-то неизмеримо большим – хорошим китайцем, хорошим язычником (нехристианином), хорошим живым существом, а сегодня это так много значит. Мне не нужно благословлять его, он уже был благословен много лет назад. Самое его присутствие в моей жизни – это благо, забыть о котором невозможно. Моя любовь к Доунеру объясняется еще и тем, что он тоже когда-то жил и работал в Европе. Собственно, он там и родился, а в достаточно юном возрасте отправился в Париж. Он прекрасно знал город и, что важно, некоторое время чуть не умирал там от голода. Разумеется, у меня есть и другие друзья, которые жили в Париже, но они не получили, так сказать, настоящей парижской прививки. Кто не побывал в Париже, тот знает о жизни только из книг. Но с Эфраимом вспоминать об этом городе было все равно что вальсировать на пару: стоило произнести одно лишь слово – имя писателя или художника, название улицы или церкви, – и оно влекло за собой тысячи других. Больше ни с кем в Биг-Суре я не мог побеседовать о Нервале, Марселе Дюшаме, Вламинке, Матиссе, Утрилло, Франсисе Карко, Мэн Рее, Георге Гроссе, Жорже Дюамеле (и его повестях о Сатавене), Реверди, Роже Витраке, Задкине или о произведениях Андре Жида, Анатоля Франса, Андре Бретона (его «Наде») и других. Мы заражали друг друга своими воспоминаниями, могли воспламениться от одного названия улицы. Рю Муффетар или площадь Контрскарп, например! Улица Сены или Мазарини! Или Гран-бульвар! Или порт, или площадь Виолет! У каждого имелись свои истории, и им внимали понимающие уши. Просто упомянуть имя Андре Бретона было достаточно, чтобы мы потом не могли успокоиться часами, потому что Бретон тянул за собой сюрреалистов и бывших дадаистов. Кто в Америке знает хоть что-нибудь о Жаке Ваше, который сыграл такую роль в жизни Бретона? Кто когда-либо говорил о Максе Жакобе и его дружбе с молодым Пикассо? Кто читал захватывающую книгу «Ностальгия по Парижу» Франсиса Карко? Кто вообще когда-либо упоминая о Блезе Сендраре или Жане Жионо? Со всеми этими писателями и художниками у нас ассоциировались названия улиц, дорогие нашему сердцу, улиц, по которым мы бродили с пустыми желудками, улиц (и отелей), где жили и умирати великие творцы. Какая же разница между тем, чтобы просто пожить в Париже некоторое время или жить там в качестве «творца»? Все эти маленькие ресторанчики, где можно поесть по дешевке, – как же мы их обожати! Как здорово быть знакомым с каким-нибудь добрым французом, у которого можно занять пару франков в крайней нужде! Как маняще глядят скамеечки в парках на тебя, отчаявшегося, со стертыми ногами, готового сдаться! Да, во время этих ужинов chez* Доунера мы вспоминали нашу парижскую нищету. (Кто не голодал в Париже, тот не знает этого города.) Хотя мы оба не ходили в церкви, даже о них у нас сохранились сладостные воспоминания. И наконец, бродяги и проститутки – куда же без них! Иногда отбросы общества вели себя как королевские особы. У некоторых шлюх с Монмартра была просто незабываемая манера держаться. К чести французского народа, этим отверженным разрешалось ходить по улицам и даже заходить в рестораны и кафе, когда они могли себе это позволить. Они были важной частью парижской жизни.
* у (фр.).
В каком-то смысле главная черта парижанина – ничему не удивляться. Наверное, этим объясняется подарок Мэри Рейнольде, впоследствии любовницы Марселя Дюшама, – она подарила мне экземпляр «Тропика Рака», переплетенный в человеческую кожу. (Не помню, что с ним сталось: то ли его украли, то ли я кому-то передарил. Я бы многое отдал, чтобы узнать, в какие руки угодила эта редкость.)
Заговорив о Дюшаме, которого считаю самым цивилизованным человеком из всех, с кем когда-либо встречался, я вспомнил об одной замечательной встрече с ним. Как всем известно, в самом начале своего творческого пути он забросил живопись и увлекся шахматами. Однажды, когда я зашел к нему в гости, он спросил, умею ли я играть в шахматы. Я сказал, что умею, но довольно плохо. Но ему так хотелось с кем-нибудь поиграть, что он тут же ответил:
– Я отдам вам свою королеву, ладью и слона, а если этого недостаточно, то и пару пешек.
Услышав это, я сразу почувствовал себя проигравшим. Мы сели играть, и через несколько ходов я получил шах и мат. Поскольку я приехал в Париж в 1930 году, у меня было время, чтобы впитать в себя воздух сюрреализма. Андре Бретон был еще жив и считался родоначальником этого течения. Я прочел несколько его книг и был заинтригован, хотя, честно говоря, меня больше впечатлил Селин. В любом случае я хочу сказать, что это было время чрезвычайно интересных личностей, святых ли, грешных ли – не важно. Я был знаком с несколькими творцами – Максом Эрнстом, Оскаром Кокошкой, Мэном Реем, Дюшамом. Самого Бретона я видел только однажды, на какой-то сумасшедшей вечеринке, где произошла крупная драка. Я настиг Бретона возле камина, когда он, подперев голову рукой, равнодушно взирать на скандал. Он выглядел именно так, как его описывали, – знаменитость в чистом виде (или лишенный сана священник…). Что-то толкнуло меня подойти к нему и представиться. Он отнесся ко мне тепло и дружелюбно, вовсе не так равнодушно, как я ожидал.
Я вспоминаю сейчас эти моменты, поскольку ими были полны наши разговоры.
Вижу, что я уделил мало внимания картинам Доунера. Как уже было сказано, он относился к работе как к чему-то священному. К чему бы он ни прикоснулся, все наполнялось красотой и искренностью. Он то и дело продавал картины, но даже случавшиеся между продажами долгие перерывы не отвращали его от работы. Эфраим ходил в свою студию, как священник на мессу, каждый день. Он относился ко всему – даже самому обычному – с благоговением. Не важно, что он рисовал – натюрморт или пейзаж, – он восхищался и любил то, что делал. Все его работы содержали частичку его – сердца, печени, почки, не имеет значения, все было наполнено душой. Без души картина, как и человек, становилась для него мертвым телом. Теперь, думая о тех днях, я понимаю, что мой друг принадлежал к тому небольшому числу американских художников, которые понимают благословляющую силу бедности. Будучи стопроцентным евреем, он все же понимал Франциска Ассизского и восхищался им. Думаю, что он, как и я, предпочитал его Иисусу… В то же время не обошлось в моем друге Доунере и во всем, что он делал, без налета донкихотства. В его рассказах даже пророки были похожи на Дон-Кихота – хотя разве на самом деле не были?
В заключение хочу добавить, что не встречал больше людей, которые могли бы спорить так упорно, как он, часами, совершенно при этом не раздражаясь. Он всегда знал, как ответить мягко, чтобы успокоить собеседника. Всегда в конце спора он вставал и, с хрустом сгибая пальцы, читал молитву. Pax vobiscum, cher ami! Мир Вам, дорогой мой друг!
Джек Гарфайн
Детство он провел в немецком концлагере, но даже там он был любимчиком богов, хотя и познал дискриминацию в чистом виде.
Что больше всего меня в нем поразило при нашей первой встрече, так это его знание английского – неродного языка. Можно сказать, что при нашем знакомстве искры так и брызнули в разные стороны: я нашел не только любезного, обаятельного и живого человека, но еще и великолепного рассказчика, который умеет прямо-таки зачаровывать слушателей.
Его карьера режиссера началась довольно рано, в Нью-Йорке, с первой пьесы ОЧСейси, «Тень стрелка». Из школы, которую он основал позже, вышел целый ряд выдающихся актеров.
Не надо было его знать долго, чтобы понять: после театра он больше всего любил женщин. Джек любил их, как садовник любит цветы, а скрипач свою скрипку – без церемоний, но со сладострастием.
Подобно Наполеону, мой друг убежден, что лучшая защита – нападение, и поэтому с одинаковым успехом нападает на все; он наделен невероятной жаждой жизни и с одинаковым аппетитом поглощает вещи и людей.
Разговаривая с ним, понимаешь, что он получил необыкновенное образование. Такое впечатление, что он знает все – и притом великолепно! Наверное, и у него есть какие-то предрассудки, как и у всех нас, но он их не афиширует. Джек похож скорее на средневекового лорда, чем на современного человека.
При разговоре он весь приходит в движение, закидывая собеседника самыми ошеломляющими фактами и мнениями. Он всегда словно светится изнутри, всегда безумно влюблен.
Стриндберг – один из любимейших драматургов Джека, он знает его пьесы вдоль и поперек. Особенно ему нравятся «Фрекен Жюли», «Незнакомец» и «Кредиторы». Просто упомянуть Стриндберга или Достоевского достаточно, чтобы вызвать моего приятеля на многочасовой разговор. От своих студентов он ожидает почти невозможного. При этом он никогда не устает объяснять. Не важно, насколько хорошо, кажется, ты знаешь эту книгу, эту сцену, этого персонажа, Джек может объяснить, где и что ты недоглядел и не усвоил. Он способен с одинаковым пылом распространяться как о Талмуде или Ветхом Завете, так и о современной или античной драматургии, но едва только речь заходит о результатах, он становится так же безжалостен к своим студентам, как к самому себе. Цепкий, как бульдог, перфекционист, никогда не бросит дела, не доведя его до совершенства. С другой стороны, в нем всегда можно найти бездну нежности и почтения, а в человеке с такими разнообразными интересами и таким острым умом – это большая (или небольшая) неожиданность. Вот кем Джек точно не был, так это интеллектуальным снобом – он стольким занимался одновременно, на столько вопросов искал ответы, так стремился принимать правильные решения, что со временем стал «полноценным» человеческим существом. Он был словно орган, из которого можно извлечь тончайшую, благороднейшую музыку.
Мой приятель жил на широкую ногу, вне зависимости от того, мог он себе это позволить или нет; его сердце было открыто всему, а диапазон интересов просто необъятен.
Например, если мы не виделись пару недель, при встрече могло выясниться, что он за это время перечитал всех великих русских писателей или всех скандинавских драматургов или кое-что разузнал о гностиках. Я всегда удивлялся, узнавая, чем он в данный момент занимается. По сфере профессиональной деятельности я бы назвал его космологом – человеком, который изучает Вселенную.
Его студентки вечно влюблялись в своего неординарного преподавателя, а он – в них. «Все за любовь!» – таков был его девиз.
После общения с Джеком меня всегда охватывало желание двигать горы. Этот человек был полон сюрпризов, иногда эротических, в других случаях – интеллектуальных.
Он был глубоко религиозен, хоть не посещал ни церквей, ни синагог. Из него бы вышел отличный раввин, судя хотя бы по тому, как он укладывал волосы.
Будучи перфекционистом, со студентами Джек иногда обращался довольно грубо, ибо сам обладал выносливостью титана и знаниями энциклопедиста.
Я уже говорил, что как читатель он был ненасытен: то, что однажды прочел, знал наизусть. Просто феноменально! А какое разнообразие в выборе материала для чтения! Я вот, хоть сейчас читатель из меня тот еще, не всегда могу изложить сюжет даже только что прочитанной книги, зато могу говорить о ней, кажется, бесконечно.
У Джека двое замечательных детей-подростков. Несмотря на то что они появились на свет в результате довольно бурного брака, особой нервности в них нет. Полгода они живут с матерью, актрисой Кэрол Бейкер, а полгода – с Джеком. Живя с матерью, они успели повидать мир, свободно говорят на нескольких языках. Для обоих родителей они просто отрада. Жизнь Джека с Кэрол Бейкер напоминала мне один из моих браков – там вечно штормило, шумело, зато никогда не бывало скучно.
Мой приятель очень религиозен, хотя не ходит в синагогу. Я остановлюсь на этом, потому что на первый взгляд он производит впечатление нерелигиозного человека. Один великий еврейский писатель где-то сказал: «Человек, который постоянно говорит о Боге, не верует». В самую точку! Зато в Джеке его вера чувствуется, даже когда он говорит о самых простых повседневных делах. По-моему, он похож на Кришнамурти, который был против мастеров, гуру и всех этих так называемых святых людей. Или на Рамакришну, который однажды велел своим ученикам не идти за ним, признаваясь, что его любовь к Богу – это порок…
Надеюсь, я достаточно прояснил свою точку зрения – еще проще я мог бы сказать, что Джек влюблен в жизнь, но это включает в себя всю жизнь. Он не знает ничего «более святого» – все свято, и зло часто порождает добро. Voila* человек, который мне по душе.
* Вот (фр.).
Как уже было сказано, Джек производит впечатление прекрасно образованного человека. Как ни странно, начало этому было положено в концлагере – мальчик приглянулся одному из охранников, и тот взялся научить его тому, что проходили в школе. Неожиданная, конечно, нежность со стороны убийцы-нациста, но тем не менее такой парадокс имел место. На Рождество, например, тюремщики угощали Джека куском торта и бокалом вина. Видимо, даже у чудовищ есть сердца… Возможно, именно эта внезапная доброта врагов сделала самого Джека таким всепрощающим и всепонимающим. Думаю, что это он однажды процитировал строчку из «Разговоров с Гете» Эккермана: «Сомневаюсь, что существует такое преступление, даже самое гнусное, на которое я хоть раз в жизни не почувствовал бы себя способным». Вот что можно было услышать, однако, от «первого европейца».
Джек обладает острым как бритва умом и горячим сердцем – редкая комбинация! Послушайся он своего рассудка, непременно стал бы знаменитым раввином, а прислушайся к зову сердца, стал бы святым, еврейским святым, bien entendu*. Но он, как уже было сказано, человек прошлых эпох… Сегодня из нас происходят великие грамотеи, ученые мужи, исследователи, даже музыканты, но нет настоящих отзывчивых людей. Образованным людям случается быть монстрами, религиозным – обманщиками. Все, к чему мы прикасаемся в современном мире, тронуто фальшью, это век пластика, ничто не есть тем, чем кажется.
* разумеется (фр).
А сейчас я, возможно, скажу нечто, что шокирует кое-кого из моих читателей. Думаю, что детство, проведенное Джеком Гарфайном в лагере, демонстрирует, как из зла рождается добро. Я не знаю, как иначе объяснить его благожелательность, его гуманность, его понимание и отзывчивость.
В конце концов, разве моя мысль так уж странна? Разве христиане не обязаны своим Христом предательству его ученика Иуды?
На днях я узнал из уст одного врача, побывавшего на войне, что, по его сведениям, больше половины охранников в лагерях были добровольцами из других стран, то есть не немцами.
Впрочем, хватит об этом… а то кто-то может вообразить, будто я пытаюсь оправдать нацизм, что чудовищно далеко от правды.
Я просто хочу подчеркнуть, что зло и добро смешаны в человеке. Никто из нас не видел совершенного человека, и хотя у нас перед глазами есть благороднейшие примеры, понятно же, что и они не святые. Мы также знаем, что кое-кто из так называемых святых был близок к тому, чтобы стать монстром.
Сменим тему. Лично мне особое удовольствие доставляло видеть, как Джек Гарфайн обнимает и целует женщину. И если это была похоть, то тогда придется и похоть назвать одной из его добродетелей.
Вообще-то я сейчас предпринял некое число довольно жалких попыток объяснить, почему Джек был действительно святым. Ну или святым, который от полноты своего сердца позволяет себе при случае согрешить. (И без этого фарса раскаяния после…) Нет, его поведение напоминает мне об основателе дзен-буддизма, религией которого было отсутствие религии. Ни раскаяния, ни вины, ни стыда! Как это освежает!
Джо Грей
Я собирался сделать эту главу последней, но вдруг понял, что не могу рисковать и откладывать ее на потом, когда моя жизнь может оборваться в любой момент. А мне бы не хотелось, чтобы «Книга о друзьях» осталась без Джо Грея, который столько для меня значил. Значил, сказал я? Я хотел сказать значит, потому что в моей памяти он жив как никогда.
Джо любили все – мужчины, женщины, дети и животные – и еще ненавидели. Рожденный и воспитанный в Ист-Сайде, Манхэттен, он обладал всеми качествами образцового представителя нью-йоркской популяции, которая дата миру столько знаменитостей. Вот только Джо не был так называемой знаменитостью, и это мне в нем особенно нравилось – отсутствие амбиций. Он довольствовался своей ролью фокусника и трюкача, каскадера, каковым стал после недолгой цирковой карьеры. Я уверен, что он бы с огромным удовольствием вообще ничего не делал и жил бы на небольшое пособие – так, чтоб можно было каждый день ходить на пляж, читать любимые книжки и иметь еще парочку симпатичных женщин на прицеле. Ах да, и еще чтоб рядом был его пес – Байрон, самый преданный приятель Джо.
Хотя его карьера боксера оборвалась очень быстро, она все же оставила на моем друге свой отпечаток, даже чисто внешне, а точнее, изменила его облик к лучшему. Свой типично семитский нос Грей сломал в одной из первых схваток, а закончил он выступать на ринге сразу после того, как был впервые нокаутирован. Это подействовало на него словно холодный душ, он вдруг осознал, что никогда не дорастет до своего кумира Бенни Леонарда.
Старший брат Джо Мак Грей (по прозвищу Киллер Мак) жил в Голливуде и хорошо зарабатывал, будучи менеджером у одной звезды. Мак убедил своего братца присоединиться к нему, обещая подыскать работенку в кино. Прежде чем отправиться в Голливуд, Джо сделал себе новый нос, прибегнув к помощи пластической хирургии. В результате из мордастого бугая он превратился в красавчика, пользующегося успехом у женщин. Итак, Джо сел на поезд и прибыл в солнечную Калифорнию, которая пришлась ему весьма по вкусу.
Однако он приехал туда не невинным мальчиком, а уже имея за плечами пару несчастных любовных историй. Неразделенная любовь. Как часто он заводил о ней речь за ужином! Джо, видимо, принадлежал к числу тех мужчин, что всю жизнь не могут оправиться от единожды пережитого женского предательства. Это сделало его недоверчивым, злопамятным, жестким. Впрочем, разбитое сердце не мешало Джо заводить себе сразу нескольких баб и пользовать их по полной. Он утверждал, что дело тут не в чувствах, а в банальном велении плоти, которой невозможно сопротивляться. Мой друг расценивал женщин лишь как обладательниц больших сисек, великолепных бедер, роскошных задниц и так далее. Он словно моментально разбирал их на части. Иногда мы с ним отправлялись куда-нибудь на уик-энд, и Джо показывал мне, как легко снять бабенку -любую бабенку! И, судя по его маневрам, это действительно было довольно нетрудно, хоть и несколько стеснительно. Он часто говорил, что больше всего любит горничных из Южной Америки, гнущих спину на богатые еврейские семьи в Беверли-Хиллс. Они «всегда благодарны» за хороший трах и еду. Однако Джо остерегался всаживать вечно вертевшимся рядом, словно в ожидании своей очереди, актрискам, какими бы красивыми или даже восхитительными они ни были. Гордячки его не привлекали, ну разве что он мог привести пару роскошных телок ко мне, шепнув вовремя «для тебя». Надо сказать, что я никогда в жизни не видел столько красивых женщин, но Джо их прелести не ослепляли, он четко распознавал, чего в них не хватало, и обдавал претенденток на секс презрением.
– Все, что они умеют, – говорил он, – так это читать с экрана.
В общем-то в этом была доля правды. Этот народец довольно пустоголов, если приглядеться. Хотя, разумеется, есть и исключения из правила. Или наоборот.
Не знаю, в чем дело – в грубой маскулинности или красивом носе, творении пластического хирурга, но бабы на Джо так и вешались. Я просто-таки дивился на женщин, с которыми друг меня знакомил. Да уж, вовремя я приехал в Лос-Анджелес! Как раз чтобы повстречать Джо в доме нашего общего знакомого и быстро с ним подружиться. Джо испытывал ко мне нечто вроде обожания. Он как раз начал читать мои книги незадолго до непосредственного знакомства. Прежде он не очень много читал, хотя, как ни странно, любил Байрона, которого цитировал наизусть, Шелли и Китса. Он даже собаку свою назвал Байроном.
В общем, все сложилось так, что теперь, приводя женщину в дом, Джо в первую очередь стремился одарить ее возможностью увидеть «великого, гениального Генри Миллера». Словно бы он приносил мне свежие цветы…
Доверчивым дурам было все равно, что Джо им покажет. Его всегда раздражало – впрочем, он не показывал этого, пока девушка не уходила, – то, как легко и свободно я ее принимал, как обнимал и целовал, к примеру. Грубый и резкий Джо не привык к такому поведению. Или, с другой стороны, может быть, он считал, что девушке стоило бы больше сопротивляться?! В глубине души он хранил в себе остатки пуританизма, как любой американский мужчина. По-видимому, из меня это выбили годы, проведенные в Париже. Впрочем, во всем остальном я был гораздо наивнее и невиннее Джо, за что заслужил от него обидное прозвище «романтик».
Мой друг пришел бы в ярость, скажи я ему, что не возражаю, чтобы любимая женщина причиняла мне боль. Уж если я люблю, сказал бы, то люблю и тело, и душу. Разумеется, Джо считал меня мазохистом, или слепцом, или глупцом, что, впрочем, не мешало ему приходить ко мне за советом, ибо, несмотря на свое презрительное отношение к слабому полу, он все равно регулярно попадал в женские сети, постоянно покупаясь на их уловки. Разумеется, мои советы пропадали без толку. Нет, сэр, Джо Грею никто не будет указывать, что делать! Наши беседы по душам заканчивались обычно тем, что это он давал мне непрошеный совет. Но гораздо больше, чем советовать, Джо любил дразнить и всячески изводить своих друзей! Меня он третировал мастерски! Тем более что я сам напрашивался… Например, вскоре после знакомства с Джо я влюбился в Хоки Токуда, на которой вскоре и женился. Мой приятель страшно ее невзлюбил. В отличие от меня никаких особых качеств за японками он не признавал. Он подозревал, что все бабы пьют кровь из мужиков, а значит, и этой узкоглазой что-то от меня нужно… Я, конечно, понимал, что поведением Джо руководила ревность, ведь Хоки собиралась отнять у него лучшего друга, угрожала его статусу и все такое. Грей никак не мог понять, почему я пропускаю мимо ушей его проповеди, и это его еще больше раззадоривало и одновременно угнетало. Моя пассивность в спорах с ним и даже подобие согласия плюс ко всему прочему казались ему предательством по отношению к моей любви к Хоки.
И все же наконец пришел день, когда во время ужина втроем Джо стал уговаривать меня жениться на ней.
– Она будет тебе хорошей женой, – сказал он. Это была фраза, невероятная еще на предыдущей неделе. Из благодарности за его участие мы, черт возьми, чуть не взяли Джо с собой на медовый месяц в Париж, потому что он там никогда не был и очень хотел посмотреть, как там ведут себя артисты. (Возможно, под влиянием «Тропика Козерога».)
Однако смирение моего приятеля было обманчивым, с самого дня свадьбы он смотрел на Хоки как ястреб и каждый божий день спрашивал:
– Ну как? Еще не разочаровался?
И все в таком духе. Он был безжалостен. Каждая маленькая ошибочка, им обнаруженная, превращалась в драматическую сцену.
Вскоре он уже долдонил вечную песню: я же предупреждал, что она тебе не подходит. Порочный круг замкнулся! А поскольку я никогда не говорил ничего определенного ни за, ни против, Джо делал единственно верный вывод: браку его друга Генри Миллера пришел конец.
Так или иначе за игрой в пинг-понг мы забывали о дрязгах. Мы с Джо, иногда в компании двух-трех друзей, играли целыми днями без остановки. У Джо игра лучше всего шла под Пятую фортепьянную сонату Скрябина или «Ночной Гаспар» Равеля. Он был так же неутомим в своей любви и нелюбви к композиторам, как и к писателям. Что касается тех писателей, которых он не любил, я обычно разделял его мнение, но что касается композиторов, о нет! Джо неподражаемо точно формулировал свое одобрение или недовольство разными авторами. Для человека без особого образования странно, насколько верными оказывались его суждения. Было забавно наблюдать за тем, как мужчина, который с такой легкостью снискивал любовь и расположение женщин, всю свою страсть обратил на собаку. Байрон у нас всегда был на первом месте! Разумеется, эта чрезмерная любовь к собаке родилась после нескольких катастрофических неудач с женщинами. Его предавали трижды или четырежды, в результате чего мой приятель стал совершенно нечувствителен к чарам противоположного пола. Все свое внимание он теперь сосредоточил на Байроне и мне. Разумеется, без коротких интрижек не обходилось, но о настоящей любви не могло быть и речи. Джо совершенно не умел прощать: две-три измены – и вот человек становится абсолютно неумолимым по отношению к женщинам. Но я же говорю – вероломных предательниц это не останавливало. Чтобы не быть растерзанным, Джо снисходительно укладывал их в койку, а затем напрочь забывал. Все же он не мог воздержаться от флирта со всеми вытекающими, но никогда не говорил женщине «Я люблю тебя!». Слово «любовь» исчезло из его словарного запаса. Он частенько приводил ко мне своих телок и предлагал их, словно глоток сока. К счастью, его бабы не всегда горели желанием с радостью принять замену.
Джо тащил в дом не только женщин, но и всевозможные подарки: книги – чаще всего, затем – полезные для здоровья продукты, поношенную одежду (часто с плеча какой-нибудь кинозвезды) и записи Скрябина, Равеля, Дебюсси et alia*. Или новую упаковку мячей для настольного тенниса, поскольку они быстро у нас терялись. Помимо подарков для меня он всегда приносил что-нибудь моим детям – Тони и Вэл.
* и других (лат.).
Если он оставался на ужин (а он обычно оставался), то частенько перебирал с вином, виски или арманьяком, если у меня вдруг оказывалось что-то такое под рукой. Когда я предупреждал его, чтобы он был осторожен за рулем, он успокаивал меня, уверяя, что, даже если слишком напьется, Байрон доставит его домой в целости и сохранности.
Однажды вечером, изрядно набравшись, Джо ехал домой так осторожно, что вызвал этим подозрения полиции.
Едва он вылез из машины, копы забрали его в участок. Он умолял их не причинять вреда Байрону, предлагал заплатить за его содержание и корм, так что Байрона отпустили.
Эта ночь многое значила в жизни Джо. Каким бы разгильдяем он ни был, он не привык, чтобы его ставили в один ряд с теми отбросами, что сидели в кутузке. Он вышел из этой передряги сломленным и, будь он правоверным католиком или даже ортодоксальным евреем, тут же наложил бы на себя епитимью на месяц или около того. Пьянство это, впрочем, не остановило, зато уменьшило масштабы.
Я бы назвал Джо вечным студентом: не исключено, что книги так увлекли его именно потому, что он слишком долго не имел с ними дела. Ничто не могло удержать его во время читательских приключений. Читая мои книги, он всегда относился с вниманием к тем авторам, которых я упоминал. Так, он вскоре прочел Блеза Сендрара, Жана Жионо, Селина, Ричарда Джеффериса и многих других писателей, о которых слыхом не слыхивал за несколько месяцев до того. Очень часто, возвращая прочитанную книгу, он хлопал по ней и восклицал:
– Это чертовски хорошая вещь, ты знаешь? На что я отвечал:
– Да, Джо, поэтому я и посоветовал ее тебе. Тогда он спрашивал:
– И где ты только находишь такие книги? Роман Жионо «Песня земли» или что-нибудь из Исаака Зингера могли повергнуть моего приятеля в транс на неделю.
Надо сказать, что я никогда не видел у Джо в руках какой-нибудь дряни: он презирал людей, увлекавшихся бульварным чтивом. Он всегда имел с собой три или четыре книги на тот случай, если понадобится одолжить их хорошему человеку или, как он говорил, «тому, кто хочет быть излеченным». Дело в том, что Джо рассматривал хорошую литературу как терапию. Будучи иудеем, он ходил в синагогу только на Йом-Киппур. Ему дела не было до всяких наставлений, произносил ли их раввин или христианский проповедник. Все – одно дерьмо, так он считал. Джо не терял время на разговоры о политике, религии и даже кино. Мой приятель искренне жалел тех обманутых придурков, которые стекались в Голливуд в надежде стать когда-нибудь звездами.