Когда я впервые его повстречал, он жил в Беркли. Поскольку родители моей четвертой жены Ив тоже жили в Беркли, я частенько его навещал, особенно во время работы над книгой «В ночную жизнь…». Но через несколько лет он переехал в Биг-Сур со своей женой Луизой, сестрой Ив. (Так что мы с ним породнились, как и положено хорошим друзьям.) В Биг-Суре Лилик стал моим помощником, поскольку в дополнение к своему культурному и творческому багажу он еще и не боялся рутины. Если вам не хочется возиться с лишней работой, позовите Лилика! Он был всегда в пределах досягаемости, вечно готовый помочь, полный оригинальных идей, как сделать то или это. Перечислять его достоинства можно до бесконечности. Единственное, что так или иначе ограничивало его независимость, так это проблемы с чиновниками британского правительства. (Израиль тогда еще не был суверенным государством.) Однако трудности лишь обостряли его мышление, он никогда не позволял обстоятельствам брать над собой верх. В худшем случае он мог пробормотать пару увесистых выражений на иврите или арабском. Арабский, насколько я понимаю, хорошо подходит для сквернословия. (Слушая, как он говорит с мамой по телефону на иврите, я выучил одно слово – «има», то есть «мама».) Мне показалось, что это хорошо звучит, уж получше, чем наше слово «мать». У него были прекрасные отношения с матерью, хотя, по-моему, она была не подарок. Но даже если Лилик и отдавал себе отчет во всех ее недостатках, он никогда не подавал виду. В этот период в Биг-Суре я завел себе несколько друзей-евреев. Они все были знакомы между собой, хотя я бы не сказал, что испытывали друг к другу особую любовь. Каждый из них слишком хорошо осознавал собственную уникальность. Я же старался дружить со всеми, и меня частенько принимали за еврея. Всю свою жизнь, приходится отмечать это снова и снова, я был окружен друзьями-евреями, перед которыми я в неоплатном долгу. Например, только еврейский врач способен отказаться принять от пациента, гоя вроде меня, плату и даже, наоборот, предложить тому денег взаймы. (Да, таких врачей неевреев я не встречал.)
Живя в Биг-Суре, я впервые заработал достаточно денег, чтобы открыть банковский счет (двадцать пять или тридцать лет назад.) Я уже упоминал об Ив. После свадьбы в Кармеле мы решили провести медовый месяц в Европе. (Я не был во Франции с 1939 года.) К нашему удивлению, Лилик написал нам из Иерусалима, что они с женой хотят к нам присоединиться. Все эти годы, предшествующие Моему успеху в Америке, я переписывался с Пьером Лесденом, фламандским поэтом. Теперь, будучи в Париже, я намеревался увидеться с ним. (Раньше мы никогда не встречались.) Лилик изъявил желание составить мне компанию, потому что я много рассказывал ему о своем друге Пьере Лесдене, но для начала нужно было преодолеть препятствие в лице британского правительства. Шатцу следовало получить разрешение британского консула в Париже, а дело это было нелегкое. Не знаю, сколько раз Лилик наведывался к этому типу, чтобы получить требуемое разрешение. Почему ему нельзя поехать, почемуконсул не дает разрешение – для всех нас это оставалось неразрешимой загадкой. Уже почти отчаявшись, Лилик решился нанести последний визит. На этот раз он взял с собой портфолио со своими работами, чтобы показать этому ублюдку. Как только консул увидел работы, его взгляд на ситуацию вдруг радикально изменился. Значит, Лилик – художник, а его родители были знакомы с Эйнштейном…
– Марк Шагал к нам иногда захаживал, – невзначай обронил мой приятель.
– Что? – вскричал консул. – Вы сказали, Марк Шагал?
– Ну конечно, – ответил Лилик, – он был другом семьи.
– Почему же вы не сказали об этом раньше? – возопил консул, всплескивая руками.
– Не думал, что это имеет значение.
– Марк Шагал, между прочим, мой любимый художник, – веско сообщил чиновник. – Черт, вы могли получить визу вечность назад, если бы сказали раньше. Так, дайте-ка я все устрою…
Вот так Лилик с женой получили разрешение ехать с нами в Брюссель.
– То есть у него не было никаких причин отказывать тебе так долго! – воскликнул я. – Вот ведь вшивый ублюдок! Типичный британец! Как ты удержался, чтобы не двинуть ему по челюсти?
Но Лилик был уже готов забыть об этом инциденте.
– Я тебе не все сказал, – вдруг продолжил он. – Когда бумага уже были у меня в кармане, я сказал, что еду с Генри Миллером и его женой. «Генри Миллер, – пробормотал он. – Никогда особо не любил его грязные книжонки». Он задумался на мгновение: «Но вероятно, этот малый – гений». Тогда я доставил себе удовольствие и сказал, что ты не просто мой хороший друг, но и родственник. «Только не говорите, что Миллер женился на еврейке!» – заорал он. «Нет, – ответил я, – мы оба женились на сестрах – двух ирландках из…» Но он даже не дослушал. Это все было уже слишком для него. Он просто махнул мне, чтоб я убирался.
В Брюсселе мы все вчетвером завалились домой к Пьеру. Мы собирались остановиться в отеле, но он не захотел даже слышать об этом. Он уступил нам свою кровать, а сам вместе с женой спал на полу, невзирая на наши протесты. Лесден принадлежал к тем редким людям, которые, будучи бедны как церковные мыши, умудряются производить впечатление состоятельных людей. Он настоял, чтобы мы столовались у них. К счастью, наши жены умели вкусно готовить и помогали его супруге. Надо сказать, что питались мы в результате отменно. Очень скоро мы пристрастились к чесноку и дружно уплетали целые головки и за обедом, и за ужином. Лесден утверждал, что это очень полезно для здоровья. В результате мы добивались просто фантастического зловония изо рта. Прибавьте к этому еще привычку Лилика музыкально пердеть во время поглощения вкусной пищи – на самом деле он и в правду умел мелодично испускать газы… Он рассказывал, что научился этому у одного актера, который развлекал публику обилием разнообразных звуков по команде. И это включало в себя музыкальное пуканье!
Обеды и ужины у Лесдена – незабываемое время. Разумеется, мы дико ржали во время ужинов. Для Лесденов наше пребывание стало настоящим отпуском. Он не ходил на работу целых десять дней, и это, должно быть, приносило ему огромное облегчение, потому что место его работы находилось на другом конце Бельгии. Ему приходилось выезжать из дома в пять утра, а возвращался он только в десять вечера, и к тому же работу свою он ненавидел. Ему, собственно, незачем было так надрываться, потому что его брат занимал пост какого-то там министра. Но гордость не позволяла Пьеру принимать его помощь. Он был поэтом и предпочитал жить как поэт, то есть в нищете, не выказывая при этом ни злости, ни горечи, – ну не святой ли?
Его брат Морис, который помимо всего прочего являлся издателем крупного журнала и пользовался некоторой известностью в литературных кругах Бельгии, настоял на том, чтобы показать иностранным гостям страну. У него была дорогая машина с шофером, который прокатил нас по Бельгии за рекордно короткое время. Каждый день и вечер он выбирал известный ресторан, где мы пировали, как короли. Никогда не забуду я Брюгге. Прогуливаясь по берегам каналов, я чувствовал себя словно в Амстердаме – этот красивый город достоин пера поэта. Там я написал кое-что для голландского журнала. Думаю, что фламандский я бы выучил легко, он похож на немецкий – по крайней мере надписи на дорожных знаках я понимал без труда. Нет, никогда не забуду этот город…
Помимо всяческих экскурсий и пикников мы предприняли вместе с Лесденами поездку в монастырь, где некогда поживал достопочтенный Рёйсбрук. Он находился на окраине букового леса, в двух часах ходьбы от дома Лесденов, на окраине Брюсселя. Сам же Брюссель показался мне совершенно неинтересным городом, двойником Женевы. В знаменитом Гентском соборе мы полюбовались на знаменитый алтарь работы Ван Эйка, в частности, на «Поклонение тельцу» – я был даже не впечатлен, а просто шокирован.
Во время моего пребывания в Бельгии я помнил, что нахожусь на Низкой Земле, часть которой теперь так и называется – Нидерланды. Несмотря на то что официальный язык в Бельгии – французский, здесь живут фламандцы, гордые своей национальной принадлежностью.
Бедный Лесден жил в неправильном месте! Ему бы поселиться в Брюгге, незабываемом городе, как будто созданном специально для поэтов. Даже я, наверное, взялся бы кропать стихи, живи там.
Из Брюсселя мы отправились прямиком в Лондон, а оттуда – в Уэльс, навестить моего старого приятеля Альфреда Перле.
В Уэльсе, как всем известно, находится собор, фасад которого непогрешимо прекрасен. Это нечто нереальное! Впрочем, никаких других достопримечательностей в Уэльсе и нет. Ах да, винный магазин! Каждый раз, когда мы с Альфом наведывались туда за вином, хозяин магазина бросался нам услуживать. Этот типичный англичанин, который все время называл моего приятеля мистер Перле, видимо, благоговел перед тем фактом, что мистер Перле – писатель, который жил в Париже много лет. Так я впервые увидел своего старого друга в новом свете. Это был уже не клоун, не жулик, не подлец какой-нибудь, а английский гражданин, вызывающийся человек в глазах окружающих. Естественно, едва выйдя из магазина, мы начинали гоготать.
– Старый дурак! – обычно говорил Фред. – Все они здесь такие, Джоуи.
Хотя в такой дыре, как Уэльс, совершенно нечем заняться, мы хорошо проводили время, набивая животы и развлекаясь. Лилик, который раньше никогда не встречался с Перле, был очарован его умом и шутовским талантом. Мы не скучали ни секунды.
Наконец мы вернулись в Париж, где вскоре после нашего прибытия Лилик решил, что нам совершенно необходимо навестить художника Мориса Вламинка. Вначале я не проявил особого энтузиазма, поскольку мне казалось, будто со времен своей принадлежности к фовизму он не написал ничего путного, однако решил, что все-таки будет любопытно повстречаться с ним как с человеком. К этому времени Вламинку, должно быть, исполнилось далеко за семьдесят, он оправлялся после болезни. Он встретил нас, сидя в кресле, – огромный, тяжелый, весом не менее 225 фунтов. Он всегда был крупным, даже в юности, когда профессионально занимался велосипедным спортом. Глядя на его талию и зад, я удивлялся, как ему вообще удавалось когда-либо помещаться на узком седле. Еще меня интересовало, не сплющивались ли под его весом шины. Несмотря на массивность тела, чувствительности и эстетического вкуса в нем было хоть отбавляй. Прежде чем заделаться художником, он учился играть на скрипке и выступал с цыганским оркестром.
Учитывая его состояние, было удивительно, что он вообще нас принял. Мы нашли его очень любезным и приятным, он оказался прекрасным рассказчиком, быстрым и острым на язык. Казалось, он готов говорить о чем угодно. Кроме Пикассо. Кажется, Пикассо у него загремел в черный список. Вламинк с раздражением сформулировал это так: «Видел я Пикассо «негритянского периода», Пикассо «периода кубизма», Пикассо такого и Пикассо этакого, но никогда я не видел Пикассо «периода Пикассо»!»
Дом у него теперь был в Нормандии – там он купил большую ферму и выращивал лошадей. Он представил нам двух своих дочек, здоровых, полногрудых подростков, которые могли бы, наверное, опрокинуть стакан крепкого спиртного не моргнув глазом.
С наибольшей страстью Вламинк говорил об одном своем современнике – Морисе Утрилло. Они были хорошими приятелями когда-то, как и с Андре Дереном.
Не могу не упомянуть о статуэтках, почти в половину человеческого роста, изображавших африканских негров. Они стояли вокруг камина. Известно, что Вламинк первым во Франции начал коллекционировать эти статуэтки. Были и поменьше, у Задкина, но таких здоровых ни у кого не было. Они производили наибольшее впечатление и лучше всего подходили к размерам хозяина дома.
Вламинк очень много говорил тем вечером. У нас создалось ощущение, что мы находимся в одной комнате не с человеком, а с целой эпохой. Единственное, о чем я жалел, это о том, что так и не увидел его на велосипеде. В те дни, частенько наблюдая шестидневные гонки в Мэдисон-сквер-гарден, я видел спортсменов всех видов и размеров, но только не его пропорций.
По пути домой я сказал Лилику:
– Ну что ж, вот нашелся хотя бы один художник, который не ходил к вам в гости в Иерусалиме.
– Ты прав, – отозвался он, – но раз уж ты завел об этом речь, давай я расскажу тебе кое о ком, кто ходил. Я как раз думал о нем.
– О ком?
– О Диего Ривере.
– Странно, – сказал я, – он часто захаживал к Анаис Нин, когда они оба жили на юге Франции.
От этой встречи у нас обоих осталось ощущение, как будто мы хорошо и вкусно поели. И даже переели. Позже я прочел парочку книг Вламинка, потому что из него и писатель вышел неплохой. В его книгах была та глубина, которой недоставало его устным рассказам. Наверное, в устной речи он несколько перебарщивал с ехидством. В его наружности была одна нелепая черта – это рот, крошечный ротик, похожий скорее на третий глаз на огромном лице. Голос у него был слабенький и какой-то привередливый, но очень удобный для того, чтобы отчитывать кого-нибудь или передразнивать, что у него прекрасно получалось.
Несколько недель мы только и делали, что ходили по галереям и музеям и отличным скромным ресторанчикам, которые помнили еще по старым добрым временам. Затем, ближе к зиме, мы решили отправиться в Испанию, где никто из нас раньше не был.
Мы поехали на юг Франции, а в Монпелье мой приятель Жак Тампль отвез нас на встречу с «великим мастером французской литературы» Жозефом Дельтеем, который жил за городом, в знаменитом Тюильри де Массан со своей женой-американкой Каролиной Дадли.
Возможно, я видел Дельтея и раньше, у Лоуренса Даррелла. Точно помню, что встречал его в Париже в начале 30-х, когда он был на пике своей славы сюрреалиста. Помню, какую странную пекарскую кепку он носил, когда мы тогда встретились. Это напомнило мне об одном персонаже из необычной еврейской пьесы «Диббук». Нет смысла говорить, что Дельтей и его жена встретили нас будто королевских особ. Мы провели несколько дней в Монпелье, наезжая в Тюильри и распивая прекрасные вина из тамошнего погреба.
Должно быть, во время одной из таких дегустаций мы упомянули о своем намерении отправиться в Испанию. Жозеф и Каролина тут же спросили, можно ли к нам присоединиться. (Думаю, Жозеф уже бывал в Испании, даже несколько раз.) Мы расселись по двум машинам – Лилик с женой в одной, а мы с четой Дельтеев – в другой. Жозеф был за рулем. Вскоре, держа одну руку на руле, он освободился от пиджака, а затем и от свитера, под которым оказалось несколько газет, защищавших его от холода. Я сразу увидел сходство между нами, потому что я тоже, как термометр и барометр в одном лице, чутко реагирую на малейшие погодные изменения.
Пока мы ехали по территории Руссильона, Жозеф несколько раз выходил из машины, чтобы спросить дорогу. На самом деле дорогу он знал прекрасно, но ему доставляло удовольствие перекинуться парой словечек cpatois*. Он сам родился на опушке леса рядом с городской стеной Каркассона. Уверен, что своим превосходным французским он обязан тому, что в раннем возрасте говорил на провансальском. Надо признаться, я не встречал ни одного французского писателя, равного ему по силе изображения, остроумию и изобретательности.
* местные (фр.).
Мы побывали во всех известных мавританских городах, пока не добрались до Кордовы, где увидели знаменитую мечеть, а внутри мечети (хотите верьте, хотите нет!) христианскую церковь – вот ведь диффамация. Как и в случае с Амстердамом и Брюгге, здесь я вновь почувствовал поэтичность места. Кордова и Гранада, где все наполнено звуками струящейся воды, несущей прохладу, полюбились мне на всю жизнь. Был еще городок Сеговия, недалеко от Мадрида, где проходил древний акведук. Там мы познакомились с подающим надежды матадором, который умел убивать быков, катаясь на велосипеде. Он сказал, что его родители очень бедны и что если он станет матадором, то быстро разбогатеет и обеспечит им спокойную старость. В Америке он бы для этого пошел в баскетболисты или футболисты, в Мексике – в боксеры.
Одним из главных событий нашей поездки стала диарея. Началось все с Лилика, который мало разбирался, что и где он ест, а затем напасть поразила остальных, одного за другим. Некоторые туалеты в отелях и кафе до сих пор запечатлены в моей памяти. Люди в Испании повсюду были добродушны и щедры, хоть и очень бедны. Казалось невероятным, что каких-то двадцать лет назад здесь бушевала кровавая революция. Надо также отметить безукоризненно чистые и дешевые гостиницы, находящиеся на содержании государства, а известный отель «Вашингтон Ирвинг» в Гранаде – и вовсе лучший отель в моей жизни. Безупречно чистый, удобный и недорогой.
Единственным напоминанием о революции были надписи на стенах кафе: «Петь запрещено». Так предотвращались политические выступления.
О самих испанцах можно говорить бесконечно. Эта бедная страна сохранила атмосферу древнего величия, гостеприимность, щедрость и обаяние, которые делают ее незабываемой.
Про один город я чуть не забыл – Толедо, где жил Эль Греко. Беспощадный, горделивый, надменный, исчезающий католицизм… почти страшно. Через город, словно черная змея, течет река Тагус. По улицам проходят религиозные процессии, напоминающие об угрюмой инквизиции. И все-таки именно в этом суровом окружении находится чарующее жилище Эль Греко, придающее грацию и свет мрачному городу.
Мне кажется, мы частенько разделялись на парочки. Так, однажды вечером мы с Ив набрели на маленький городок или деревню возле моря, где увидели каменную лестницу, уходящую в никуда. Сложно сказать, была ли лестница частью позже снесенного здания или это напроказил неизвестный сюрреалист.
Где-то перед границей мы расстались с Дельтеями, решив заехать в Андорру – страну, где я еще не бывал. Честно говоря, она не снискала нашего расположения, хотя нас хорошо кормили и сносно обслуживали. Во Франции наша первая остановка пришлась на Фоикс, где мы впервые за долгое время насладились французской кухней. Рядом находился Монсегюр, где были замурованы последние катары. Из уважения к памяти усопших я вышел из машины, встал на колени у обочины и тихо помолился за их души.
Теперь мы направлялись к городу, на вокзал. Здесь нам предстояло расстаться: Лилик с женой отправлялись в Марсель, чтобы сесть на пароход в Израиль, а я намеревался на время вернуться в Монпелье. Мы стояли на станции и долго разговаривали. Наконец я разделил с Лиликом оставшиеся у меня деньги (немного их оставалось), а он решил, что если разделить их иначе, уменьшив его часть, то ему достанется число «три», а это приносит удачу. Удача ему и впрямь улыбнулась. Вскоре после его возвращения израильтяне скинули британцев, основали собственное независимое государство и начали процветать. Сколько же выдающихся людей сразу отправились в Израиль – погостить или навсегда!
Если я не уделил здесь много внимания Дельтеям, так это потому, что они большую часть времени проводили отдельно от нас. Но дружба, родившаяся во время этой поездки, сохранилась надолго. Дельтею тоже везло, надо сказать. Из отступника и перебежчика он превратился в наиболее заметного французского писателя современности, однако даже тогда он лишь продолжал пополнять свои запасы вина и вести простую и скромную жизнь.
Винсент Бёрдж
Винсент… старина Винсент… Так я обычно о нем вспоминаю. За всю свою жизнь добряк Винсент никому не причинил вреда. Это может показаться не столь уж большой добродетелью, если говорить об этом в форме отрицательного предложения. Но в позитивном ключе я могу сказать, что он излучал доброту, щедрость, дружелюбие и понимание.
Чтобы проиллюстрировать его магическое воздействие на людей, расскажу, как отреагировала на него моя матушка. Она была уже при смерти, когда я пригласил Винсента-или, быть может, он пришел по собственному желанию – чем-нибудь помочь. В общем, мать лежала в постели. Когда Винсент вошел и поприветствовал ее, она была очень возбуждена, вся на нервах. Она села в кровати и, кивнув ему, сказала как бы сама себе:
– Если бы только у меня был такой сын! – А рядом стоял я, «прославленный» автор порнографических романов…
Я познакомился с Винсентом за несколько лет до этого в Биг-Суре. Кажется, мы некоторое время переписывались – он работал тогда в авиакомпании TWA, писал мне из разных уголков мира и присылал красивые подарки. А потом, поскольку в радиооператорах отпала необходимость, он потерял работу, но вскоре нашел новую – в нефтяной компании в Техасе. Я никогда толком не понимал, чем именно он занимается.
Из своих путешествий Винсент вынес прекрасное знание французского и португальского, думаю, он также говорил по-итальянски. У него были способности к языкам.
Наконец он объявился и у нас, в Биг-Суре, нагруженный подарками для меня и детей.
Такого парня, как Винсент, легко было полюбить. Рос он в крайней нищете, однако умудрился все же поучиться в колледже – в Вако, штат Техас. Дома у него было не слишком благополучно, и это оставило на нем свой след. Подозреваю, что одна из его добродетелей – постоянное стремление быть кому-нибудь полезным – происходила именно от домашних неурядиц, бедности и заброшенности. Например, он только в шестнадцать или семнадцать лет смог купить себе первые ботинки. Его семья настолько нуждалась, что они снимали комнату у негров. Другими словами, бедные белые были беднее бедных черных.
Португальский язык Винсент выучил в Бразилии, где прожил некоторое время. Когда спустя несколько лет мы оба очутились в Португалии, я полностью положился на него. Во время совместной поездки во Францию я убедился, что французский у моего приятеля столь же безупречен.
К этому времени мы были знакомы уже несколько лет. Отправляясь на время за границу, я не искал лучшей кандидатуры на роль секретаря, шофера и напарника, поскольку мой друг обладал всеми необходимыми качествами.
Мы так сдружились еще и потому, что Винсент читал хорошие книги, умел и любил обсуждать их. (Сам он никогда не пробовал писать, хотя письма его были диво как хороши.) Читал он на трех языках и обладал прекрасной памятью.
Я прожил некоторое время в Рейнбеке близ Гамбурга, потому что влюбился в одну из помощниц Ровольта – Ренату Герхардт. Одновременно с этим на горизонте появился мой старинный дружок Эмиль Уайт, направлявшийся в свой родной город, Вену, а за несколько месяцев до того мы с Винсентом взяли напрокат старенький «фиат», который я оставил у еще одного моего приятеля Альбера Майе в Ди, во Франции. Винсент перегнал его в Рейнбек и дожидался меня.
Тем временем мы с Ренатой решили соединить наши жизни где-нибудь за пределами Германии, лучше всего во Франции. У меня тогда водилось достаточно денег, чтобы купить дом и даже ферму к нему. По-моему, подробности этой душещипательной истории я уже где-то излагал. (Винсент вспомнил бы где, а я вот не могу, но сейчас он в Луизиане, и я не знаю его адреса.) В общем, мы трое попрощались с Ренатой и ее детьми, убежденные, что найдем что-нибудь подходящее. Однако вышло так, что мое отсутствие затянулось на восемь или даже девять месяцев. Вернувшись в Рейнбек, так и не достигнув цели, я нашел там совершенно другую Ренату. Она была холодна и равнодушна к нашей одиссее и, очевидно, ко мне самому.
Теперь, глядя на ту историю из дня сегодняшнего, я понимаю, что был гораздо сильнее увлечен путешествиями, чем поиском нового дома. Мы исколесили всю Германию и Австрию, затем юг Франции, изъездили вдоль и поперек Руссильон, прокатились по Италии, захватили и Швейцарию (в особенности бассейн реки Тичино) и оказались наконец в Португалии. Из всей этой фантастической поездки мне лучше всего запомнилась яростная битва Винсента с насекомыми: клопами, москитами, мухами, тараканами и прочей дрянью. Очень хорошо помню, как в каждом номере отеля Винсент первым делом сдергивал одеяло с кровати, чтобы убедиться, что в ней нет клопов. Мы всегда спали в одной комнате, но, разумеется, его кровать просто кишела всякими тварями, тогда как в моей не находилось ни одного, даже самого маленького клопа.
Однажды мы заехали в одну деревушку на юге Франции, где жил Пабло Казальс, в надежде встретиться с ним, однако он уже уехал в Пуэрто-Рико. Это была красивая, немного сонная деревушка, и я, без видимой причины, вдруг предложил сходить в церковь и помолиться. Мы вошли и опустились на колени, но Винсент вдруг вскочил и выбежал из церкви. Я тоже поднялся и отправился на его поиски. Неподалеку от церкви находился общественный туалет. Я вошел и позвал его по имени. Из одной кабинки высунулась рука. «Я здесь! – раздался голос. – Я ищу этих чертовых клопов, в церкви их полно». Он был полностью раздет и внимательно изучал каждый клочок одежды.
Что касается насекомых, то хуже всего дело обстояло в Вене и Будапеште – там водились все разновидности, а в Афинах, когда включаешь свет в туалете и ванной, было видно, как в разные стороны разбегаются тараканы – громадные, сволочи, наступишь – и раздается противный хруст.
Чуть не забыл, мы пересекли еще и всю Испанию, в основном на поезде. От Лиссабона и до французской границы беспрерывно лило как из ведра; впрочем, это не мешало нищим мальчишкам стоять вдоль дороги с протянутой рукой и скорбно-голодным выражением на лице.
Ну что ж, я потерял возлюбленную, зато отлично прошвырнулся по Европе. В Гамбурге я сел на самолет и вернулся домой. Куда из Рейнбека отправился Винсент, я не помню. Следующей новостью от него стало известие о том, что он женился на француженке, их дочери сейчас лет шесть или семь. Дважды он пытался заняться сельским хозяйством: один раз – на юге Калифорнии, другой – на севере штата Нью-Йорк. В Калифорнии ему сначала мешала нехватка воды, а когда через год или чуть позже воду наконец обнаружили, не хватило уже средств. Невезуха, одно слово! Но вообще-то Винсент только с ней, родимой, и знался: потеря работы в TWA стала для него первым ударом. (Неплохо ему, наверное, жилось в Бразилии, где он совершенствовал свой португальский.) Через несколько лет после этого нефтяная компания отправила его вместе с семьей на Мальту, и, судя по его письмам, не слишком-то там было весело. Я же говорю, невезение преследовало его по пятам, а на Мальте просто-таки накрыло с головой. Винсент ехал вечером в машине с женой и дочкой, как вдруг колесо автомобиля угодило в незнамо откуда взявшуюся яму. Больше всего пострадала его жена; ребенок, к счастью, остался цел и невредим. Если бы что-нибудь случилось с девочкой, Винсент этого не перенес бы – он просто души в ней не чаял и все время присылал мне в письмах ее фотографии.
В любом случае, вернувшись в Америку, он поселился в маленьком городке на севере штата Нью-Йорк и снова попробовал свои силы в фермерстве. В этом деле он был, конечно, новичок – с него сталось бы взяться за садоводство в пустыне. Хорошо помню, как в южной Калифорнии он обходил свои посадки с маленькой кружкой воды в руках. Когда Винсент был подростком, ему приходилось вставать в три-четыре часа утра, чтобы поймать тележку молочника, который подкидывал его до колледжа. Приехав в колледж, он досыпал на газоне или на ступеньках здания. Европейцу не понять, какая нищета царит в этой стране не только среди черных и мексиканцев, но и среди белых.
Во время нашей поездки произошло несколько странных и забавных случаев. Например, в Венеции, городе нашей мечты. Венеция оказалась точь-в-точь такой же, как на фотографиях и гравюрах, но я почему-то очарован ею не был и гораздо больше энтузиазма проявил при въезде в Верону. Через день я впал в непонятную депрессию, чреватую самоубийством, хотя на это не было ни малейшей причины. И тогда я решил написать в Гамбург одному довольно известному астрологу, с которым меня познакомила Рената. Прошло еще несколько свинцовых и тусклых дней, и вдруг за ленчем, когда я тупо глазел на большие настенные часы, моя меланхолия исчезла так же быстро, как и появилась, – безо всякой причины. В тот вечер я действительно сел и написал астрологу в Гамбург. Через два дня пришло письмо от него, где говорилось, будто он знал, что депрессия пройдет и что он за меня молился! Я рассказал о загадочном совпадении Винсенту, но на него это не произвело впечатления. Прошло еще восемь или девять лет с тех пор, как я уехал из Рейн-бека, и мне пришло письмо от Ренаты. Она писала, что тогда дала мне от ворот поворот, потому что ее астролог посоветовал ей порвать со мной. Подобное заявление сначала поставило меня в тупик, однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что астролог был прав: я превратил черт знает во что уже четыре брака, и этот стал бы лишь повторением предыдущих.
Но вернемся к Винсенту и его скептицизму. Или лучше назвать это здравым смыслом? Как-то я получил приглашение погостить от Жоржа Сименона, который жил в Швейцарии, в красивом старинном замке. Эмиль Уайт все еще путешествовал с нами. Я понимал, что Сименону не понравится, если я свалюсь на него с придатком из двух незнакомых балбесов. Поэтому я попросил Винсента и Эмиля подождать меня в Лозанне. В один из тех пяти-шести дней, что я прожил у Сименона, один его приятель сказал, что в соседней деревушке обитает астролог, который очень Хочет со мной повидаться.
Я вызвал Винсента, чтобы он отвез меня туда. Оказалось, что это женщина, очень известный астролог мадам Жаклин Лангман. Мы провели в ее обществе всего-то несколько минут, как она тут же попросила прощения и удалилась – составлять мой гороскоп. Я, разумеется, не возражал, потому что за несколько минут нашего общения она уже успела вытянуть из меня все данные, необходимые для составления него. Надо сказать, что, едва познакомившись, мы сразу прониклись взаимной симпатией. Она вся искрилась, разговаривая со мной. Через десять минут она, сияя, появилась с блокнотом в руках и принялась воспроизводить всю мою жизнь. (Помню, как она сказала мне – поразительно! – что мне вообще не следовало бы жениться. Любовные интрижки – да, но брак – ни в коем случае.) Жаклин читала меня как открытую книгу, и, кстати, позже она написала-таки книгу обо мне, на французском. Я был столь впечатлен всем услышанным, что тут же стал подбивать Винсента сделать гороскоп и себе, но он отказался под предлогом, что это все чепуха, а планеты уже давно стоят не так, как воображает моя астрологиня. К счастью, мадам Лангман даже не стала тратить время на споры с ним. Стоит ли и говорить, что с того дня мы с ней стали близкими друзьями. Около года назад она навестила меня здесь, в Калифорнии, в компании наших общих друзей. К сожалению, ее книгу так и не перевели на английский язык. Я говорю «к сожалению», потому что, если бы она существовала по-английски, это удержало бы многих моих поклонников от глупых вопросов.
Как я уже говорил, подразумевалось, что мы подыскиваем местечко для жилья в Португалии, хотя к тому времени я уже понял, что организовать семью из двух американских и двух немецких детей с мачехой-немкой будет невозможно.
Поэтому я вернулся в Рейнбек и, обнаружив, что между мной и Ренатой все кончено, улетел в Калифорнию один, погрустневший и поумневший. По крайней мере таким я себя ощущал, хотя в глубине души уже тогда затаил подозрение, что окончательно поумнеть мне не суждено. Я всегда буду наивным дурачком, какие бы преступления при этом ни совершал.
Мы с Винсентом по-прежнему лучшие друзья. Он меняет места работы, но никогда не теряет лица. Это представитель того редкого для нашего общества типа – «честного человека», которого когда-то безуспешно разыскивал Диоген. Он мудр, человек с широкими взглядами, но сторонится всего, что попахивает мистицизмом. Для него имеют значение факты, а не теории, мечты и бесплотные идеи.
По-моему, хоть мне и не нравится так говорить, все его невезение именно из-за того, что он подавляет в себе мечтателя. Винсент не дурак, но, по моему скромному мнению, лучше бы ему быть дураком. Однако он верный друг, настоящий друг на всю жизнь, и это компенсирует все его недостатки. Способность дружить намного важнее, чем успех в том или ином деле! Храни тебя Господь, Винсент, ты достойнейший человек!
Эмиль Уайт
Глядя ему в глаза, чувствуешь глубокую, необъяснимую грусть, несмотря на то, что он первый шутник и рассказчик, способный заставить слушателей и плакать, и смеяться.
Что в нем так легко привлекает женщин? За все время нашей долгой и тесной дружбы я так и не нашел ответа на этот вопрос. Оставалось только качать головой и втайне завидовать, потому что даже в таком отдаленном месте, как Биг-Сур, его дом словно бы служил остановкой на полпути для всех особ женского пола, следующих транзитом, особенно для восточных женщин.
Конечно же, он был чудесным поваром, очень внимательным, всегда готовым помочь и по-настоящему сочувствующим. Но не только это привлекает женщин в мужчинах, ведь если бы их восхищали только его кулинарные таланты, вряд ли бы они прыгали к нему в койку tout de suite*. Эмиль обладал даром быстрого реагирования par excellence**: ему достаточно было бросить на женщину взгляд, чтобы она моментально поняла, как далеко он может зайти с ней. Обычно – дальше некуда!
* тотчас же (фр.).
** от природы (фр.).
В Эмиле забавным образом смешивались дерзость и почтительность. Если ты приходишь к нему с женой, возлюбленной или просто женщиной, с которой собираешься перепихнуться, гляди в оба, ибо не успеешь моргнуть, как она уже окажется с Эмилем в его комнате, где он будет показывать ей свои петуньи, а между делом целовать и лапать прямо у тебя под носом – абсолютно бессовестно, но сохраняя совершенно невинный вид. У нас вошло в привычку называть его поведение «европейским обхождением», потому что Эмиль утверждал, будто американские женщины предпочитают, чтобы их насиловали, а европейские – чтоб их обхаживали и добивались, – главное, никто не хочет показаться легкой добычей. Но в Вене и Будапеште, по рассказам Эмиля, уложить женщину в постель было так же естественно, как перейти от стола в гостиную; это происходило между прочим, вдобавок к хорошей еде, питью и разговору. Секс шел на десерт, а не стоял в обычном, банальном меню. Но вот почему восточные женщины клевали на такое поведение – это и впрямь загадка.
Надо заметить, что, в совершенстве владея техникой соблазнения, Эмиль был к тому же настоящим ценителем женщин. Он знал, как доставить им удовольствие, где приласкать, как заставить их рыдать и смеяться без особых усилий. Да и его дом всегда представлял собой маленький музей, вне зависимости от того, где он жил – в жалкой лачуге или милом маленьком коттедже типа того, что он занимает сейчас. Эмилю нравилось показывать гостям свое жилище. Все вокруг было увешано его картинами и его фотографиями, уставлено его книгами – во всем элемент эротики. Естественно, расхваливая красоту или оригинальность предмета обстановки, он непринужденно обвивал рукой талию гостьи. Больше всего ему нравились сиськи и симпатичные попки. Он мог с такой любовью похлопать даму по попке, что не оскорбилась бы даже самая утонченная графиня. Любую пошлость скрадывало уважительное обращение. Позже Эмиль несколько угомонится и будет одаривать своим вниманием одну и ту же девушку не часами, а неделями, позволяя ей раз за разом возвращаться за добавкой.
Мы, его друзья и соседи, внимательно следили за маневрами профессионала. Иногда он как бы устраивал показательные выступления, словно говоря:
– Думаешь, к этой просто так не подъедешь? Смотри же!
И операция начиналась. Его маневры были столь эффективны и проводились в такой откровенной манере, что нам уже начинало казаться, будто все женщины только того и ждут, чтобы их прилюдно ощупали. Разумеется, это нравилось не всем бабам; слыхал я, как и его упрекали в бесчувственности, в шовинизме, в свинстве, наконец.
Но будем откровенны: большинство наших знакомых женского пола обожали Эмиля. Это напоминает мне о моей первой встрече с этим бабником. Я приехал в Чикаго к Бену Абрамсону, владельцу книжного магазина «Аргус», об Эмиле Уайте я никогда не слышал. Я шел по Мичиганскому бульвару, как вдруг мне наперерез бросился человек с бурными приветствиями. Это «Ой, а вы случайно не Генри Миллер?» я слышал уже тысячу раз, но на этот раз все было по-другому – Эмиль действительно читал мои книги! (И по сей день он помнит их содержание лучше меня самого. Если я не уверен, в какой книге искать тот или иной эпизод, я пишу Эмилю и всегда получаю верный ответ.) Продолжением нашего случайного знакомства послужило приглашение пообедать с ним и парочкой его друзей. Я с готовностью согласился, сразу же поняв, что это не какой-нибудь там человечишка, а один из моих братьев по крови, и пошел к нему. К моему удивлению, за столом уже сидели несколько привлекательных девушек. Они были предназначены мне, так Эмиль и выразился, словно бы предлагал мне букет красных и белых роз. Еда, кстати, была превосходная: ленч состоял из холодного мяса, икры и копченой рыбы – сплошное наслаждение! Я совершенно нормально отнесся к тому, что девушки были не только поклонницами Генри Миллера, но и любовницами Эмиля Уайта. Все до одной находились в полном моем распоряжении – опять-таки по выражению Эмиля, – но я не спешил этим воспользоваться. Забыл сказать, что в магазине Абрамсона я повстречал другого пылкого поклонника и собирателя моих работ. Он настаивал, чтобы я во время своего пребывания в Чикаго остановился у него. От этого приглашения я вряд ли смог бы отказаться, поскольку карманы мои, по обыкновению, пустовали. Этот парень был выпускником Мичиганского университета, очень начитанным, женатым и, видимо, весьма состоятельным, вот только со склонностью к грязным книжонкам, фоткам и порнушным фильмам. Все свои сокровища такого рода он прятал в сейф и каждый вечер после ужина доставал их оттуда и демонстрировал мне. От картинок я устал довольно быстро, другое дело – фильмы. Ночь за ночью мы втроем с его женой просиживали в гостиной с напитками за просмотром очередного фильма, после чего возбужденная хозяйка дома тащила меня к себе в постель.
Но вернемся к гарему Эмиля. Одна из его подружек, которая не присутствовала на ленче, но слышала о моем приезде в Чикаго, пригласила меня однажды вечером к себе. Она не делала тайны из того факта, что хочет со мной покувыркаться. Думаю, прочитав «Тропик Рака» и «Тропик Козерога», она вообразила, что меня можно использовать в познавательных целях. Это была немного чудаковатая девица, в двадцать два года – все еще целочка, зато очень страстная. И помешанная на гигиене! Когда я засунул руку, чтобы приласкать ее киску, она тут же предоставила мне салфетки, чтобы вытереть пальцы. Я сказал, что вытирать ничего не хочу и что мне нравится вдыхать влажный запах ее влагалища. Обладательницу оного это почему-то шокировало. Я же говорю, она была просто помешана на чистоте. Естественно, она первая помчалась в душ, принесла теплой воды и вымыла мне пенис, не понимая, конечно, что так делают только в борделях. Плюс ко всему она была очень спортивной – почти акробатка. Она, должно быть, начиталась книг о тантрической йоге и фантастических позах этого культа, поэтому для двадцатидвухлетней девственницы была очень сведущей. Я чуть не свернул себе шею, стараясь угодить ей. Когда мы закончили – наконец-то! – она опустилась к моим ногам и расцеловала ступни, потом яйца и член, а затем и пупок, ласково воркуя всякие благодарности за то, что я вскрыл ее.
Наверное, через год после знакомства с Эмилем в Чикаго я обосновался в Биг-Суре. Я жил теперь на Партингтон-ридж, совершенно один, городской парень, который никогда не держал в руках ни пилы, ни топора. Эмиль, в то время занимавший на Аляске какую-то прибыльную должность, проведал, где я поселился, и написал, что хотел бы ко мне присоединиться. Он предложил мне стать моим поваром, посудомойкой, секретарем и телохранителем бесплатно. Я согласился, и он приехал через неделю, как всегда, с подарками. Одним из подарков оказались какие-то специальные деликатесы с Аляски, которые пошли на корм кошкам, страдавшим без кошачьей еды. (Кошки здесь были очень кстати, поскольку местность кишела крысами, полевыми мышами, сусликами, гремучими змеями и другими неприятными существами, не последним из которых является ядовитый дуб.) Когда Эмиль узнал, какая участь постигла подарок, он был не только шокирован, но и очень обижен, за что я не могу его винить. И все же он вскоре простил меня и, верный своему слову, стал помогать, как мог.
Длинными одинокими вечерами я частенько доставал свои акварельные краски и принимался рисовать. Эмиль поначалу очень внимательно следил за моей работой. Через некоторое время он пришел к выводу, что тоже мог бы рисовать, и начал содействовать мне. Если я рисовал, к примеру, дерево, он тщательнее прописывал его кору, украшал его дополнительными листьями и ветками, что-то в стиле Анри Руссо (по прозвищу Таможенник). Иногда он пририсовывал фигуру, обычно обнаженную. Результат чаще всего ужасал меня, зато Эмилю даже малейший опыт добавлял храбрости и самонадеянности. За очень короткое время он выработал совершенно самостоятельный стиль – нечто близкое к неопримитивизму. Людям его картины нравились – он продавал их за хорошую цену. Позже его вдруг одолели сильные сомнения в том, что он еще что-нибудь напишет, и он попытался выкупить некоторые из своих работ. Думаю, если бы Эмиль продолжал рисовать, его картины были бы известны по сей день и пользовались бы спросом.
Когда мы вместе жили на Партингтон-ридж, машины у нас не было. Однажды Эмиль смастерил для меня что-то вроде тележки, какие делают для себя дети в гетто, с ней можно было пройти две мили, загрузив бельем из прачечной, бакалейными товарами, керосином, которые почтальон доставлял к почтовому ящику на дороге. Я совершал эти походы в жокейском пиджаке и фетровой шляпе.
Эмиль никогда за словом в карман не лез. Он умел не только интересно рассказывать, но и толково рассуждать о мировой политике. На меня же разговоры о политике наводили тоску; я в ней совсем не разбирался и, даже если пытался скрестить с приятелем мечи на этом поле, раз за разом довольствовался поражением. Странно, но этот добрейший и милейший человек был крайне авторитарен и упрям как осел. Если я писал ему письмо, он неизменно начинал ответ с перечисления того, что я упустил, переврал и так далее. Скрупулезный до безобразия, точный, как школьный надзиратель…
При первом взгляде на его рабочий стол казалось, что это совершенно неорганизованный тип. Бумаги, документы грудами лежали даже на полу и кровати. Но, как Блез Сандрар, он знал, что где лежит, и мог найти это мгновенно. (Блез однажды показал мне свою комнатку в отеле, совершенно заваленную книгами. Они валялись вперемешку огромными кучами. В этих беспорядочных горах он пачками припрятывал деньги, которые хотел иметь под рукой. Так они были надежно защищены от потери. Блез прибегал к этим мерам каждый раз, когда отправлялся в длительное путешествие.)
Еще два слова о работе – Эмиль все делал сам, без помощи секретаря. Память у него тоже была что надо, никаких записей не требовалось. Короче говоря, ко мне в приятели набился «настоящий морской черт»! Его золотые руки могли починить что угодно: две хижинки, в которых Эмиль жил после того, как мы переехали из Партингтон-ридж, были построены практически голыми руками. Поскольку жили мы скромно, он устроил себе возле шоссе у Андерсон-крик что-то типа открытого гаража, который служил ему галереей. Чудо, что у него не сперли ни одной картины, потому что не помню, чтобы он относил их по ночам домой.
Как я уже сказал, у Эмиля была склонность к тому, что я бы назвал неопримитивизмом. Его мания к точности и подробностям, о которой я уже писал, нашли отражение в его живописи. Он вырисовывал улицы и лошадей, как архитектор, вычерчивающий план города, – мечтающий архитектор, надо сказать. Он удачно подбирал цвета, хотя страдал дальтонизмом. (Удивительно, если задуматься, как мало дальтонизм мешает занятиям живописью. Кажется, это Пикассо любил говорить: «Когда у меня кончается красный, я беру синий».) В некоторых своих работах – в «Тигре», например, – Эмиль бывал очень похож на Руссо. И все же, хоть мой друг и знал творчество этого художника, я сомневаюсь, что он испытал его влияние. Просто он, как и Руссо, старался рисовать вещи такими, какие они есть. Мы все видим мир собственными глазами, а глаза у Эмиля были очень специфическими. В некоторых своих полотнах он выступал как поэт, скорее всего дадаист. (Взгляните только на его картину «Сам я не местный». Она сама по себе первоклассная и очень в стиле Эмиля Уайта. А если не Уайта, то Курта Швиттерса.) Не знаю, почему он бросил рисовать спустя столько лет. Насколько я понял, он все время боялся, что никогда не сможет написать такие же хорошие картины, как предыдущие. Эмиль даже выкупил кое-что из своих старых работ. (Словно курица, которая боится потерять свой выводок.) Но ведь некоторые великие художники тоже так делали, хоть и по другим причинам.
Я уже упоминал пристрастии Эмиля к Weltpolitik*. Ради справедливости надо сказать, что это не единственное, о чем можно было говорить с Эмилем. Он родился в деревушке в Карпатах, но вырос в Вене. Во время неудачной революции он в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет переехал в Будапешт помогать революционерам. Там его поймали и приговорили к расстрелу. Когда его поставили к стенке и он уже готовился к смерти, охранник вдруг увидел у Эмиля в кармане австрийские деньги и позволил ему бежать. Два года спустя Эмилю удалось добраться до Нью-Йорка, где ему помог один родственник. Хотел бы я вспомнить сейчас историю, связанную с этим родственником. Это одна из тех трагикомичных историй, каких много в книге Эмиля «Забавные истории», в пару к истории «Моя жизнь – это эхо».
* Мировая политика (нем.).
Судьба нанесла ему два жестоких удара. Как можно было догадаться из всего вышесказанного, Эмиль был из тех, что не женятся. Из его гороскопов следовало, что с каждым браком чем дальше, тем хуже. Первая его жена, венгерка, дама с характером, была самой красивой женщиной из тех, что когда-либо появлялись в Биг-Суре, однако проблема заключалась не в ее красоте. Дело обстояло гораздо хуже – у нее было двое детей от предыдущего брака и один из них – слабоумный, да еще в тяжелой форме. Вместе с детьми она привезла и пианино, которому, впрочем, все обрадовались. Красавица чудесно пела, великолепно играла – в общем, само совершенство, если бы только не сынуля! Эмиль не выдержал этого испытания, они разошлись через пару недель.
Учитывая, сколько баб вешалось ему на шею, удивительно, что мой приятель не женился раз десять или двадцать. Через несколько лет после развода он женился во второй раз. Что его на это сподвигло – выше моего понимания. По-моему, она была лентяйка, да еще вечно в дурном настроении. Талантов у нее никаких не водилось, в том числе и материнского, хотя она родила Эмилю двух сыновей. Мамочкой пришлось стать Эмилю, любящему и детей вообще, и своих в особенности. Встречи с ним наводили на меня тоску: весь блеск улетучился из его глаз, они с женой редко разговаривали, нарочито молчали. Если вас приглашали на обед или ужин, то готовил его Эмиль; если детям требовалось внимание, за ними приглядывал Эмиль. Сыновья выросли яркими и послушными мальчиками, и Эмиль очень ими гордился. Вдруг однажды его жена объявила, что уезжает в Австралию с другим мужчиной, помоложе, и что мальчиков берет с собой. У Эмиля словно земля разверзлась под ногами, одна мысль, что он расстанется с сыновьями, разбивала ему сердце. Он сделал все возможное, чтобы оставить их у себя, но бесполезно.