Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Земля под ее ногами - Салман Рушди на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Подобно Микеланджело, верившему, что фигуры его Титанов заключены в глыбах каррарского мрамора и что задача художника их высвободить, так что он создавал своего Давида, просто отсекая все лишнее, Амир Мерчант увидела образ, который скрывала огромная куча песка — плод археологических раскопок Виви. Но моя мать не была художником. Она была антрепренером, или, как тогда стали говорить, «предпринимателем», и не богоподобные фигуры увидела она в горе темного от влаги песка. «Я построю, — заявила она, — дворцы, достойные богов, но жить в них будут люди». Пока В. мирно похрапывал, Амир сделала из песка макет такого здания. Ему снились неизведанные глубины, а она реализовала свою мечту о высоте. Она двигалась сверху вниз, подобно строителям великого храма Кайласанатха в Эллоре, этой ошеломляющей глыбы, высеченной из скалы трудами нескольких поколений. В результате ее усилий, действительно, появилось здание, но совсем не культового назначения. Первым показался высокий шпиль, только это была антенна. И хотя ее постройка вздымалась из песка подобно колокольне, обилие аккуратных углублений, обозначавших окна, говорило о том, что этот проект был намного амбициознее любого храма. Маленькие прутики, тщательно уложенные Амир, заменяли горгульи, а поверхности оказались покрыты различными геометрическими узорами. Лишний песок спадал с ее творения, как ненужные одежды, пока наконец оно не предстало передо мною в своей великолепной наготе.

— Небоскрёб, — назвала она свое сооружение. — А ты бы хотел иметь в таком пентхаус?

Небо-что? И как можно жить в пятиконечном доме? Я впервые слышал это слово, и оно мне не понравилось — ни слово, ни здание. Кроме того, мне было скучно и хотелось искупаться.

— Похоже на спичечный коробок, — пожал я плечами. — Жить в нем? Вот еще!

Амир рассвирепела от таких нападок на ее творение. Я решил, что настал подходящий момент, чтобы направиться к воде.

— Ты ничего не понимаешь, — накинулась она на меня, словно ей было восемь лет, — вот увидишь, когда-нибудь они будут везде! — И тут же засмеялась над своей детской обидчивостью. — Они будут здесь, — она махнула рукой, — повсюду.

— Пляжескрёбы, — включился я в игру.

— Пескоскрёбы, — подхватила она.

— Верблюдоскрёбы, кокососкрёбы, рыбоскрёбы.

Теперь мы оба смеялись.

— И холмоскрёбы на Малабар-хилл. А на Кафф-парейд?

— Каффаскрёбы, — засмеялась она. — Иди купайся и не будь таким бад-тамиз[44].

— Между прочим, где ты собираешься их строить? — Осмелев от того, что она снова повеселела, я решил оставить за собой последнее слово. — Здесь они никому не нужны, а в городе и так везде дома.

— Нет места, говоришь… — Она задумалась.

— Вот именно, — подтвердил я, направляясь к воде. — Нет совсем.

В тот памятный день на пляже я впервые увидел Вину. День, когда я влюбился без памяти, день начала моего рабства длиною в жизнь. Но тут я себя останавливаю. Может быть, я сливаю вино нескольких выходных, проведенных на пляже, в бутыль одного дня? Черт возьми, оказывается, есть вещи, которых я не помню. Это случилось в тот или в другой день? В ноябре или в следующем за ним январе? Когда мой отец прилег вздремнуть или после того, как я искупался? Многое уже стерлось из памяти. Трудно поверить, что так велика куча песка, заслонившая эти годы. Трудно поверить, что это было так давно, что плоть смертна, что все движется к своему концу. Было время, когда я принадлежал будущему. Обожаемому будущему моей обожаемой матери. Настоящее было лишь средством; прошлое — не более чем грудой глиняных черепков, бутылкой, вырытой моим отцом на пляже. А теперь я принадлежу вчерашнему дню.

Это строчка из песни? Не помню. Может, вы помните?

В любом случае — в тот ли золотой послеполуденный час, или в другой, с оттенком бронзы, — знаменитый мистер Пилу Дудхвала и его знаменитое «презентативное сопровождение» вступили на пляж Джуху. Впрочем, в то время я еще ничего о нем не знал. Я пребывал в полном неведении относительно растущей известности этого городского «персонажа», «человека с большим будущим», поставлявшего молоко во все концы страны. Я даже не подозревал, что его настоящая фамилия была Шетти — как наша, до того как ее переделали на английский лад. Но никто уже не называл его этим именем, потому что сам он предпочитал быть «молочником и на деле, и по прозванию»[45]. Я никогда раньше не слышал придуманное им выражение, которое он употреблял по отношению к своей клике, состоявшей из родственников и приближенных, и по поводу которого не уставали упражняться местные остряки («препротивное сопровождение», «превентивное сопровождение» и т. д.); но Пилу Шетти, он же Пилу Дудхвала, был невосприимчив к сатире. Я видел перед собою просто кругленького человека, облаченного в белую курту и пайджаму[46], не старше тридцати — молодого человека с таким колоссальным чувством собственной значимости, что он казался пожилым. Он выступал гордо, словно павлин. Его густые темные волосы, обильно смазанные маслом, напоминали спящего мангуста. Он держался по-королевски, как Калигула или Акбар — правители, носившиеся с выдумками о своем божественном происхождении. За ним следовал высокий носильщик-пуштун в тюрбане и шарфе, он держал над монаршей головой огромный разноцветный, сверкавший блестками и зеркальцами зонт.

Шествие открывали: барабанщик, флейтист, издававший сиплые звуки, агрессивный, как автомобилист, музыкант с рожком и пара извивающихся и корчащихся певцов-танцоров — по всей видимости, наемных хиджра, транссексуалов, чье присутствие на пляже оскорбляло по вечерам чувства благородной публики. С правого и с левого бока Пилу семенили два секретаря, которые ловили и стенографировали каждое его замечание. Замыкали эту необычную процессию крошечная, почти круглая дама, жена Пилу, носившая необычное, но очень подходящее ей имя Голматол[47], которая защищала свою рябую кожу от солнца черным зонтом, две маленькие девочки лет семи и восьми, чьи имена — Халва и Расгулла[48] — выдавали пристрастие их родителей к сладкому, и еще одна девочка, лет двенадцати-тринадцати, темнее и намного выше их, лицо которой было целиком скрыто огромной соломенной шляпой с опущенными полями, так что я видел только ее звездно-полосатый купальник и завязанную на бедрах белую лунги. Туг же были айя и двое слуг с корзинками всяческой снеди. Тройка телохранителей парилась в своей военной униформе. Основной их обязанностью, исполняемой с энтузиазмом при помощи длинных бамбуковых палок, было отгонять жужжащий рой. Великий человек привлекает множество просителей и любопытных, от которых его приходится охранять всякий раз, когда он делает попытку прогуляться.

Кем был этот карманный великан, эта всесильная мышь? Что стояло за всем этим представлением? Откуда брались его власть, его богатство? Амир Мерчант, чье хорошее настроение было напрочь испорчено нашествием Дудхвалы со свитой, не намерена была отвечать на мои вопросы.

— Козы, — раздраженно бросила она.

Я терялся в догадках.

— Что, мама?

— Ты не знаешь, что такое коза? М-э-э? Бакра-бакри? Хватит приставать с дурацкими вопросами. Козы, и всё.

Другого объяснения мне не удалось от нее добиться.

Весь этот шум разбудил В. В. Мерчанта, который и так пребывал после сна в несколько одурелом состоянии, а тут еще на него набросилась любимая жена.

— Что за тамаша![49] — яростно фыркнула она. — Похоже, некоторые из наших родственников так и не научились вести себя прилично!

Это произвело эффект разорвавшейся бомбы.

Мы в родстве?! Как? Каким образом?

Банда Пилу остановилась шагах в сорока от нас, и слуги начали раскладывать покрывала и расставлять сласти, выполняя громогласные указания Голматол. Надо всем этим воздвигли яркий шатер- шамиана. Началась карточная игра. Пилу делал отчаянные ставки и неминуемо выигрывал, хотя, возможно, его везению способствовало желание приближенных, хорошо знавших свою выгоду, потрафить хозяину. Носильщик достал термос и налил Пилу большую алюминиевую кружку жидкого голубовато-белого козьего молока. Он пил его, широко открыв рот, не обращая внимания на то, что струйки стекают по подбородку. Халва и Расгулла заныли, что они тоже хотят пить, а девочка в соломенной шляпе и купальнике отошла и стояла в сторонке спиной к этому сборищу, обхватив руками плечи и покачивая (по-прежнему почти невидимой) головой. Из-за жуткого гвалта, который производили музыканты, просители, свист бамбуковых палок, вопли побитых, нытье маленьких девочек, громкие приказания Голматол, чтобы порасспросить об этой шумной семейке, приходилось врубать голос на полную катушку.

Амир прижала ладони к вискам.

— Боже мой, Умид, отстань от меня сейчас же! Они не имеют ко мне никакого отношения, можешь мне поверить. Спрашивай своего отца о его родственниках.

— Дальних родственниках! — прокричал В. В. Мерчант в свою защиту.

— Бедных родственниках! — рявкнула на него Амир Мерчант.

— Что-то они совсем не похожи на бедных, — возразил я так громко, как мог.

— Богаты козами, — выкрикнула Амир как раз в тот момент, когда музыканты сделали паузу, отчего ее слова повисли в тишине, неоспоримые, словно неоновая реклама джипов на Марин-драйв, — бедны достоинствами. Дрянь людишки.

Воцарилось жуткое молчание. То был жаркий год, 1956-й, один из самых жарких за всю историю наблюдения за погодой. День клонился к вечеру, но зной не спадал. Казалось даже, он рос. Воздух звенел, словно был наэлектризован, как перед грозой. И Пилу начал раздуваться, выделяя жидкость всеми порами, будто слова заполняли его, не оставляя места ни для чего больше. Его младшая дочь Халва нервно захихикала, а получив от матери пару крепких подзатыльников, начала было плакать, но увидела вновь поднимающуюся руку Голматол и быстренько заткнулась. Вот-вот должна была грянуть война. Песок между лагерем Дудхвала и нашим превратился в нейтральную полосу. Уже начались передвижения тяжелой артиллерии. И в этот момент девочка лет двенадцати-тринадцати в звездно-полосатом купальнике неторопливо вступила в зону военных действий, с любопытством поглядывая то на Дудхвала, то на Мерчантов. Она сдвинула на затылок шляпу, и, увидев ее лицо, я полностью утратил над собой контроль. Этот египетский профиль много лет спустя я увидел на картинке с изображением женщины-фараона, царицы Хатшепсут, — первой женщины, попавшей в анналы истории, которую циничная Вина, лишенная всякого благоговения перед царственными особами, несмотря на то что сама стала своего рода королевой-богиней, называла «шипы в суп». Эти сардонические глаза и язвительный рот вызвали у меня вздох изумления. Нечто большее, чем вздох. Громкий, придушенный неопределимый звук, кончавшийся почти всхлипом. Короче говоря, единственный раз в жизни я издал звук, который издает самец хомо сапиенса, сраженный в самое сердце внезапной и жестокой любовью. А ведь мне было всего девять лет.

Я пытаюсь припомнить этот важный миг с максимальной четкостью. Кажется, я только что вышел из воды, проволока натирала мне десны, я проголодался; или я как раз собирался пойти поплавать, когда меня отвлекло появление Пилу с «презентативным сопровождением». Так или иначе, в тот момент, когда Амир Мерчант произнесла слова, воспринятые Пилу как объявление войны, я как раз достал из мешка с фруктами огромное сочное яблоко. С яблоком в кулаке я уставился на красивую темноволосую девочку в звездно-полосатом купальнике и издал этот жуткий, беззащитный звук восхищения. И когда мои ноги сами понесли меня к ней и я остановился перед ней, пораженный сиянием ее красоты, я все еще держал это яблоко перед собой, как приношение, как дар. Довольная, она улыбнулась:

— Это мне?

Но прежде чем я успел ответить, две другие девочки — две сестры-дурнушки, будь они неладны, подбежали к нам, не обращая внимания на свою айю, которая звала их вернуться.

— Ябла, — произнесла Халва Дудхвала, округлив глаза и по-детски коверкая слова в напрасной попытке вызвать мое умиление, а Расгулла Дудхвала, старше своей сестры, но ничуть не умнее, закончила за нее:

— …бла-ка.

Высокая девочка рассмеялась надменно и, приняв соответствующую позу — склонив голову и подбоченясь, — заявила:

— Видите, юный господин, вам придется выбирать. Кому из нас вы отдадите свой подарок?

Это нетрудно, хотелось мне сказать, ведь это дар моего сердца. Но Пилу, и особенно Голматол, не сводили с меня глаз, жадно ожидая моего решения. Я бросил взгляд на своих родителей и понял, что они не помогут мне сделать выбор, которому суждено было повлиять на их жизнь в неменьшей степени, чем на мою собственную. Тогда я не знал (хотя мог бы догадаться), что высокая девочка — не сестра двум младшим, что в окружении Пилу она играет роль скорее Золушки, чем Елены, или причудливо совмещает эти роли, будучи своего рода Золушкой Троянской. Но даже если б я об этом знал, это ничего бы не изменило: несмотря на мою немоту, мое сердце говорило громко и ясно. Молча я протянул яблоко своей любимой, которая с легким кивком, не слишком милостиво приняла его и тут же откусила приличный кусок.

Так случилось, что мое безразличие к чарам Халвы и Расгуллы, этих маленьких обладательниц часто мигающих неискренних глазок, было добавлено Дудхвалой к ненамеренному оскорблению, прозвучавшему из уст моей матери. Слово кутти, означающее на хиндустани незначительную, можно сказать детскую, ссору, здесь решительно не подходит. Это была не кутти. Это была вендетта. И в лице Пилу Дудхвалы, который теперь, к моему ужасу, делал мне знак приблизиться, я приобрел могущественного врага на всю жизнь.

— Мальчик!

Теперь, когда Рубикон был перейден, Пилу неожиданно расслабился. Он больше не выглядел человеком, которого переполняют проклятия; он даже перестал потеть. Что до меня, то я начал чувствовать укусы насекомых. День клонился к вечеру, и голодные летучие орды появились в виде маленьких тучек, покинув свой воздушный дортуар. Когда я подошел к Пилу, он величественно покоился на гаотакия[50] под блестящим шатром. Мне же приходилось хлопать себя по лицу и шее, словно в наказание за только что сделанный выбор. Пилу продолжал улыбаться своей мертвой сияющей улыбкой и манить меня пальцем.

— Изволь твое имя, пошалуйста.

Я сказал, как меня зовут.

— Умид, — повторил он. — Надешта. Это хорошо. У всех людей должна быть надешта, даже если их положение безнадешно. — Он погрузился в долгое размышление, пережевывая кусочек сушеной буммело. Затем вновь заговорил, помахивая передо мной куском рыбы, который держал в руке. — Бомбейская утка, — он улыбнулся. — Ты знаешь, какая эта рыба? Знаешь, что она отказалась помочь господину Раме построить мост на Ланку, чтобы выручить госпожу Ситу? Поэтому господин Рама сдавил его крепко-крепко и сломал ему все кости, так что теперь у него совсем нет костей. Хотя откуда тебе знать — вы вероотступники. — Произнеся это слово, он долго качал головой и прожевал несколько кусков рыбы, прежде чем возобновить свою поучительную речь. — Вероотступник, — продолжал он. — Ты знаешь, кто это? Я тебе скажу. Перейти в другую веру — это как сесть в поезд. Потом твое место — в этом поезде. Нет станции отправления, нет станции прибытия. В обоих этих местах ты никто. Вот что значит вероотступник. Это предок твоего почтенного отца.

Я открыл было рот, но он знаком велел мне закрыть его.

— Видно, но не слышно. Держи рот на замке, не прогадаешь. — Он принялся за манго. — Перейти в другую веру, — задумчиво продолжал он, — это как отключить себя от сети. Бросить свою ношу. Раз человек бросил ношу своей судьбы как последний трус, он отрезал себя от истории своей расы. Выдернул вилку из розетки — раз — и тостер не работает, так — нет? Что есть шизень, мальчик? Я тебе скажу. Шизень — это не просто волосок с головы Бога, так — нет? Шизень это цикл. В этой несчастной шизни мы платим за грехи прошлой и получаем вознаграштение, если хорошо себя вели. Вероотступник — как постоялец в отеле, который не хочет платить по счету. Соответственно он не может получать прибыль, если в счете будет ошибка в его пользу.

Хотя уловить смысл философии Пилу, со всей этой смесью поездов, тостеров, циклов и отелей, было нелегко, я понял главное: он оскорблял моего отца и отцовскую (мусульманскую) ветвь моей семьи и, соответственно, меня самого. Теперь, когда я уже взрослым человеком вижу эту сцену глазами себя девятилетнего, я начинаю понимать и другие вещи: классовые различия, например оттенок снобизма в поведении моей матери, которую раздражала вульгарность Пилу, и конечно же межобщинные разногласия. То, что издавна разделяло индуистов и мусульман. Мои родители одарили меня иммунитетом к религии; мне не приходило в голову спрашивать окружавших меня людей, каким богам они поклоняются. Я полагал, что их, как и моих родителей, не интересуют боги и что это «нормально». Вы можете возразить, что такой дар был на самом деле отравленной чашей, — что ж, пускай, я бы с радостью выпил ее снова.

Несмотря на безбожие моих родителей, пропасть, разделившая когда-то семью, так и не сомкнулась. Она была столь глубока, что две ветви этой семьи — перешедшая в новую веру и оставшаяся в лоне старой — не поддерживали отношений. В девятилетнем возрасте я даже не подозревал о существовании Дудхвала, и я уверен, что Халва и Расгулла также пребывали в полном неведении относительно их дальнего родственника Умида Мерчанта. Что же касается высокой девочки, королевы в купальном костюме, которая грызла мое яблоко, — я решительно не мог понять, какое она ко всему этому имеет отношение.

— Умид, — позвала меня мать, и по ее голосу понятно было, что она сердится, — сейчас же вернись!

— Иди, маленький надешта, — отпустил меня Пилу. Он начал лениво катать игральные кости по ковру. — Только хотел бы я знать, что из тебя выйдет, когда ты станешь большой надешта.

У меня сомнений на этот счет не было.

— Джи[51], я буду фотографом, джи.

— Вот как, — сказал он. — Тогда ты должен знать, что фотография может быть фальшивая. Сфотографируй меня сейчас, а? Что ты увидишь? Только большого сахиба, который много о себе думает. Но это подлая ложь. Я — человек из народа, Надешта. Простой малый, и потому что я привык трудиться, я умею отдыхать. Сейчас я отдыхаю. А вот ты, Надешта, и твои мама-папа, вы очень много о себе думаете. Слишком много. — Он помедлил. — Я так считаю, мы воевали в прошлом, в другой шизни. Сегодня мы не будем драться. Но придет день, и мы обязательно встретимся.

— Умид!

— Передай своей почтенной матери, — пробормотал Пилу Дудхвала, и улыбка сошла с его губ, — что это здание из песка, похожее на шивлингам[52], — грязное святотатство. Оно оскорбляет глаз любого достойного человека.

Внутренним взором я вижу себя девятилетнего — как я покидаю вражеский стан и возвращаюсь к своим. Но теперь я вижу и то, что было недоступно тогда моему пониманию: как власть, подобно жаре, медленно перетекает из мира моей рассерженной матери в мир Пилу, нового хозяина жизни. Это не фантазия — это ретроспективный взгляд. Он ненавидел нас; и со временем ему предстояло унаследовать если не весь мир, то наш уж точно.

— Ненавижу Индию, — яростно заявила моя королева в купальном костюме, когда я с ней поравнялся. — Ненавижу здесь всё. Ненавижу жару, а здесь всегда жарко, даже в дождь, а я терпеть не могу дождь. Ненавижу здешнюю еду, а воду здесь вообще нельзя пить. Ненавижу бедняков, а они повсюду. Ненавижу богачей, эти ублюдки так довольны собой. Ненавижу толчею, а от нее некуда деться. Ненавижу людей, которые все время орут, носят пурпурную одежду, задают слишком много вопросов и тобой командуют. Ненавижу грязь, ненавижу вонь, а особенно ненавижу приседать в уборной. Ненавижу деньги, на которые ничего не купишь, ненавижу магазины, в которых нечего покупать. Ненавижу кино. Ненавижу танцы. Ненавижу языки, на которых тут говорят, потому что это не английский. Ненавижу английский, потому что это ломаный английский. Ненавижу машины, кроме американских, и американские тоже, потому что они все десятилетней давности. Ненавижу школы, потому что это настоящие тюрьмы, ненавижу каникулы, потому что даже тогда нельзя делать что хочешь. Ненавижу стариков, ненавижу детей. Ненавижу радио, а телевизоров здесь нет. А больше всего я ненавижу всех этих чертовых богов.

Это необычное заявление сделано было монотонным голосом уставшего от жизни человека, а ее взгляд был прикован к горизонту. Я не знал, что ответить, да ответ, похоже, и не требовался. Тогда я не понимал ее ярости и был глубоко ею потрясен. Неужели в такую вот девочку я безнадежно влюбился?

— Яблоки я тоже ненавижу, — добавила она, раня меня в самое сердце. (Но мое она все-таки съела, я видел.)

Вконец отчаявшись, хлопая на себе насекомых, я повернулся, чтобы продолжить свой нелегкий путь.

— Хочешь, скажу, что мне нравится, — единственное, что мне нравится? — окликнула она меня.

Я остановился и обернулся к ней.

— Да, пожалуйста, — уничиженно ответил я. Возможно, от уныния я даже опустил голову.

— Море, — сказала она и побежала купаться.

Мое сердце чуть не разорвалось от радости.

Я слышал, как Пилу снова застучал игральными костями, а потом, по команде Голматол Дудхвала, заиграли музыканты, и больше я ничего не слышал.

В течение долгого времени я полагал — возможно, это моя версия «четвертой составляющей» сэра Дария Ксеркса Камы, — что в каждом поколении есть души, счастливые или проклятые, которые рождены неприкаянными, лишь наполовину принадлежащими семье, месту, нации, расе. Быть может, таких душ миллионы, миллиарды — столько же, сколько обычных людей; быть может, этот феномен является таким же «естественным» выражением человеческой природы, как и его противоположность, только он на протяжении всей истории человечества не проявлялся, в основном из-за отсутствия возможности. И не только из-за этого. Приверженцы стабильности — те, кто боится неопределенности, быстротечности, перемен, — возвели мощную систему стигм и табу против неукорененности — этой разрушительной антиобщественной силы, так что мы по большей части приспосабливаемся; мы притворяемся, что нами движут чувства преданности и солидарности с тем, что нам на самом деле безразлично, мы прячем нашу тайную сущность под маской фальшивой сущности, на которой стоит клеймо одобрения. Но правда просачивается в наши сны. Оставшись ночью в одиночестве — потому что ночью мы всегда одиноки, даже если не одни в постели, — мы парим, мы летим, мы спасаемся бегством. А в разрешенных обществом снах наяву — мифах, искусстве, песнях — мы воспеваем тех, кто «вне» — изгоев, чудаков. Мы платим большие деньги, чтобы увидеть на сцене или на экране то, что сами себе запрещаем, или прочесть об этом за скрывающими нашу тайну обложками книг. Наши библиотеки, наши дворцы развлечений нас выдают. Бродяга, наемный убийца, повстанец, вор, мутант, изгой, беглец, маска: если бы мы не узнавали в них наши нереализованные стремления, мы бы не выдумывали их снова и снова — везде, на всех языках, во все времена.

Едва у нас появились корабли, как мы кинулись переплывать океаны в лодках из бумаги. Не успели появиться автомобили, как мы уже были в пути. Стоило появиться самолетам, и мы уже оказались в самых отдаленных уголках земли. Теперь мы мечтаем об обратной стороне Луны, каменистых равнинах Марса, кольцах Сатурна и межзвездных просторах. Мы выводим на орбиту механических фотографов или посылаем их к другим звездам и плачем над чудесами, которые они оттуда передают; мы испытываем трепет перед величественными картинами далеких галактик, похожих на дымные столпы в небе, мы даем имена инопланетным горным вершинам, словно приручили их. Мы жаждем очутиться в искривленном пространстве, за пределом времени. И это биологический вид, обманывающий себя тем, что он любит свой дом, любит быть обремененным — как их там? — привязанностями.

Это мое мнение. Вы не обязаны разделять его. Возможно, нас в конечном итоге не так уж много. Возможно, мы — разрушительная и антиобщественная сила и нас следует запретить. Вы можете оставаться при своем мнении на этот счет. Все, что я хочу сказать: спи крепко, детка. И приятных тебе сновидений.

В мироздании по Дудхвале все началось с того, что прадед моего отца «принял ислам», эту, как говорится, наиболее строптивую из религий. В результате Виви Мерчант (так же как Амир, как фактически каждый мусульманин данного субконтинента, ибо все мы дети вероотступников, признаём мы это или нет, — все до единого) утратил связь с историей. Таким образом, мы можем объяснить отчаянное стремление моего отца уйти в прошлое этого города как своего рода поиск утраченной самоидентификации; что касается Амир Мерчант, она, с ее мечтой о небоскребах, тоже по-своему пыталась найти потерянные ценности в воображаемых высотных жилых домах и кинотеатрах стиля ар-деко, в кирпиче и строительном растворе.

В объяснениях тайн бытия недостатка нет. Сегодня они предлагаются оптом по бросовой цене. Докопаться же до правды все труднее.

Сколько я себя помню, больше всего на свете мне хотелось — позволю себе еще раз прибегнуть к любимому выражению — быть достойным этого мира. Ради этого я готов был пойти на любые испытания, выдержать адский труд. Мое знакомство с героями Древней Греции и Рима началось с «Тэнглвудских рассказов» Натаниэля Готорна. О Камелоте я узнал благодаря «Рыцарям Круглого стола» студии «MGM» с Робертом Тейлором в роли Ланселота и Мелом Феррером в роли Артура; Джиневру же, если мне не изменяет память, играла неподражаемая Ава, палиндромная богиня, выглядевшая со спины так же сногсшибательно, как и спереди. Я глотал детские версии скандинавских саг (особенно хорошо мне запомнились эпические странствия на корабле, носившем название «Скидбладнир» — «летающий корабль»), рассказы о приключениях Хатим-Тая и Гаруна ар-Рашида, Синдбада-морехода, Марко Поло и Ибн Баттуты, Рамы и Лакшманы, Кауравов и Пандавов — все, что попадалось мне под руку. Однако высоконравственная формула «быть достойным этого мира» звучала слишком абстрактно, чтобы ее легко было применить на практике, в повседневности. Я говорил правду и был достаточно честным, хотя одиноким и замкнутым ребенком, но мне не дано было стать героем. Однако в тот период, о котором я пишу, я начал сомневаться, достоин ли этот мир меня. Он фальшивил: он явно был не тем, чем должен был быть. Возможно, я проникался разочарованием моей матери, ее все возрастающим цинизмом. Теперь, оглядываясь назад, могу с уверенностью сказать, что мы стоили друг друга — мир и я. Мы оба иногда бывали на высоте, а иногда срывались в бездну. О себе могу сказать (я не настолько самонадеян, чтобы говорить от лица мира): в самой низшей точке своего падения я представлял собою какофонию, нагромождение звуков, не вписывавшихся в симфонию цельного «я». Когда же я был на высоте, мир пел для меня и через меня, словно звонкий кристалл.

Когда на пляже я встретил Вину, то впервые понял, какой мерой могу себя измерить. Ответ я буду искать в ее глазах. Все, что мне теперь нужно, так это ленточка моей дамы, чтобы прикрепить к шлему.

Надо сказать, что мне с самого начала очень повезло в жизни. Мне посчастливилось быть единственным сыном любящих родителей, которые решили больше не иметь детей, чтобы уделять достаточно внимания обожаемому ребенку, не отказываясь при этом от любимого увлечения и любимой профессии. Возвращаясь к рассказу о пляжных удовольствиях, я вижу, что опустил множество мелочей, которыми Виви и Амир Мерчант привычно выражали свою супружескую любовь: кривые, но восхищенные улыбки, с которыми она смотрела на своего копающего мужа; его застенчивые ухмылки в ответ; то, как она слегка касалась его щеки, как он касался ее затылка; заботливость счастливых супругов — сядь здесь, тут больше тени; вот питье, оно прохладное и вкусное. Эти жесты, при всей их интимности и мимолетности, не могли ускользнуть от всепоглощающего внимания ребенка. Я тоже был любим и ни на один день не оставался на попечении айи, что вызывало удивление и единодушную критику в кругу знакомых. Леди Спента Кама, так и не простившая Амир ее faux pas в день, когда Ормус появился на свет, твердила всем, что у женщины, даже не позаботившейся подыскать ребенку хорошую няньку, «должно быть, в роду не без прислуги». Это замечание моментально достигло ушей Амир, поскольку ехидство — лучший почтальон, и отношения между двумя женщинами окончательно испортились. Однако же подобные колкости только укрепили решимость моих родителей. В моем младенчестве и раннем детстве они делили строго пополам еженедельную квоту обязанностей и удовольствий, организуя свое рабочее время и даже сон таким образом, чтобы не нарушить равенства родительских прав. Меня не кормили грудью: мой отец не мог этого допустить, ведь тогда он лишился бы своей части кормления. Со свойственной ему мягкостью он настоял на том, чтобы ему оставили его долю подтирания детской попки, кипячения пеленок, поглаживания животика во время колик, часть игр. Мать, фальшивя, пела мне свои колыбельные, а отец — свои. Таким образом, я рос, считая и это тоже «нормой». В будущем меня ожидало много болезненных разочарований.

Они почти перестали бывать в обществе и даже не заметили этого. Появление ребенка (меня) придало их жизни завершенность, так что, казалось, им больше никто не нужен. Сначала друзья пытались их увещевать. Некоторые даже обижались. Многие усматривали, как леди Спента, в «одержимости» Мерчантов их ребенком «что-то нездоровое». Но в конце концов все просто смирились с новым укладом как с очередной странностью, которых немало в жизни. А В. В. и Амир получили возможность сосредоточить все свое внимание на сыне (мне), не думая ни о чьих-то оскорбленных чувствах, ни о досужих сплетнях.

Не эта ли всепоглощающая родительская любовь стала причиной того, что я начал думать о море, мечтать об Америке? Раз этот город полностью принадлежал им двоим, раз им принадлежала земля, я решил, что мне остается море. Иными словами, не потому ли я покинул Бомбей, что этот проклятый город был для меня подобием материнского чрева и, чтобы родиться на свет, мне пришлось оттуда уехать? Сегодня у психологов найдется дюжина подобных объяснений.

Все их я склонен отвергнуть. Повторяю, мои родители любили меня и дали мне лучшее, что могли дать. Нет ничего слаще моих детских воспоминаний о родном доме — вилле «Фракия» на Кафф-парейд. И вдобавок к лучшему из домов у меня были преданные друзья, я ходил в хорошую школу и лелеял самые радужные планы на будущее. Какой же черной неблагодарностью было бы обвинить своих родителей в том, что они дали тебе всё, чего только могли пожелать для своих детей другие родители! Какая страшная несправедливость укорять их за то исполненное любви внимание, которое является идеалом всякой матери, всякого отца! Ничего такого вы от меня не услышите. Отчужденность и слабое чувство корней были просто присущи моему характеру. Уже в девятилетнем возрасте я не только имел свои секреты — я гордился ими. Свои высокие устремления, свои мечты о древних рыцарях и героях я держал при себе; поделиться ими с кем-то значило опозориться, признать, что существует унизительная пропасть между величием моих намерений и ничтожеством мною достигнутого. Я хранил молчание и тешил себя надеждой, что однажды запою.

Из этой защитной брони мне случалось извлекать пользу. По вечерам я играл с Виви и Амир в покер, и к концу игры передо мною скапливалась самая большая горка спичек.

— Может быть, когда ты вырастешь, тебе стоит профессионально заняться игрой, — высказала однажды моя мать крамольное предположение. — У тебя уже и сейчас неплохо получается с этим твоим непроницаемым видом.

Я кивнул. Успех развязал мне язык.

— Никто не знает, о чем я думаю, — сказал я ей. — Так мне больше нравится.

По выражению их лиц я понял, что они потрясены. Они даже не знали, что на это сказать.

— Лучше быть откровенным, Умид, — наконец нашелся отец. — Лучше подавать руку, чем прятать ее за спиной, так ведь?

Мой отец, образец джентльмена, самый честный из всех, кого я знал, самый порядочный, неподкупный, самый мягкий, но в то же время придерживавшийся железных принципов, самый терпимый, короче говоря — самый-самый лучший из людей, святой безбожник (как бы ему не понравилось это сравнение!), которому можно было впарить на улице дешевые часы, легко убедив его, что это «Омега», всегда проигрывавший в карты и в конце концов трагически проигравший в жизни. А я, его сын, хитрец и притвора, — я улыбнулся, невинно глядя в глаза этому человеку не от мира сего, и сделал свой сокрушительный ход.

— В таком случае, — пробормотал я, — почему у меня, а не у тебя оказалось столько спичек?

Теперь, по прошествии многих лет, я ясно вижу, что море было для меня всего лишь метафорой. Конечно, я любил плавать, но с таким же удовольствием мог делать это и в бассейне клуба «Уиллингдон», и в пресной, а не в соленой воде. Я никогда не учился ходить под парусом и нисколько об этом не жалею. Вода была просто волшебной стихией, уносившей меня на своих волнах. Когда я повзрослел, а небо стало таким доступным, я, не задумываясь, изменил своему былому пристрастию. Но все же я благодарен воде, потому что ее любила Вина и мы могли плавать с нею вместе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад