Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Земля под ее ногами - Салман Рушди на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Воздух и вода, земля и огонь: все четыре стихии повлияли на наши истории (я имею в виду, конечно же, историю Ормуса, легенду Вины и мою собственную). В первых двух они берут начало. Затем приходит черед серединам и концам.

Когда ваше детство, как это было со мной, протекает в великом городе в его золотой век и этот город представляется вам вечным, величие метрополии создает иллюзию постоянства. По крайней мере, Бомбей, где я родился, казался мне чем-то непреходящим. Колаба-козуэй была моей Виа Аппиа, холмы Малабар и Кумбалла — Капитолийским и Палатинским холмами. Стадион «Брейберн» был нашим Колизеем, а уж что касается сверкающего огнями изгиба Марин-драйв в стиле ар-деко — подобным не мог похвастать даже Рим. Все мое детство я искренне считал ар-деко бомбейским стилем, местным изобретением, а само название производил от императива глагола «видеть». Art dekho. «Вот оно — искусство». (Когда я впервые увидел фотографии Нью-Йорка, то поначалу испытал почти что ярость. У американцев ведь и так всего много, неужели им еще понадобился наш стиль? Но где-то в глубине моего сердца ар-деко Манхэттена, с его размахом, только усиливал притягательность Америки, делая ее одновременно и знакомой, и недоступной: наш маленький Бомбей, но крупным шрифтом.)

На самом деле Бомбей, каким я его узнал, был, можно сказать, новым городом; более того, строительная компания моих родителей «Мерчант и Мерчант» немало способствовала созданию этого облика. Все десять лет между рождением Ормуса Камы и моим собственным появлением на свет город представлял собой гигантскую строительную площадку, был как бы в лихорадке становления, стремясь обрести законченность к тому времени, когда я смогу почтить его своим вниманием. Нет, нет… я вовсе не такой уж солипсист. И не испытываю чрезмерной привязанности к истории. Скорее, я из тех, кто недостаточно привязан к чему бы то ни было.

Но возвращаюсь к своим баранам. Как я уже сказал, хоть это и не имело ко мне ни малейшего отношения, строительный бум, создавший Бомбей моего детства, достиг невероятного размаха в годы, предшествующие моему рождению, а затем лет двадцать медленно сходил на нет, и этот период относительной стабильности заставил меня поверить в бессмертие города. Впоследствии, разумеется, он оказался чудовищем, и я бежал оттуда. Спасая свою жалкую жизнь.

А что же я? Я был подлинно бомбейский чокра. Но, должен признаться, уже ребенком я испытал нездоровую ревность к городу, в котором рос, потому что он был другой любовью моих родителей — дочерью, которой у них никогда не было. Они любили друг друга (что хорошо), любили меня (что очень хорошо) и любили ее (что не очень хорошо). Бомбей стал моей соперницей. Именно по причине их романа с городом им приходилось составлять тот самый еженедельный график исполнения родительских обязанностей. Когда мать была не со мной — когда я катался на плечах отца или вместе с ним смотрел на рыб в Тарапоревала-Аквариум, — она была с ней, с Бомбеем то есть, помогая этому городу появиться на свет. (Ведь процесс строительства никогда полностью не прекращается, и талант Амир заключался в том, что она его контролировала.) Моя мать была строителем, как и ее покойный родитель. Когда отец передавал меня ей и мы, фальшивя, пели наши чудовищные песенки и ели горчащее мороженое, он уходил, надев соломенную шляпу, в которой занимался раскопками, и куртку цвета хаки со множеством карманов, чтобы искать в вырытых под будущие дома котлованах тайны городского прошлого или сидеть, сняв шляпу и пиджак, у кульмана, погрузившись в свои мечты.

Первой любовью В. В. Мерчанта навсегда осталась предыстория города; казалось, город больше интересовал его во младенчестве, а никак не в теперешнем своем возрасте. Если ему попадался благодарный слушатель, он мог часами рассказывать о поселениях Чалукия на острове Элефанта и острове Сальсетт два с половиной тысячелетия назад или о легендарной столице раджи Бхимдева в Махиме в одиннадцатом или двенадцатом веке. Он цитировал условия Бассейнского договора, по которому могольский император Бахадур-Шах уступил Семь Островов португальцам, и любил повторять, что благодаря королеве Катерине Браганса, супруге Чарлза II, существует скрытая связь между городами Бомбей и Нью-Йорк. Бомбей отошел Англии как часть ее приданого, а район Нью-Йорка Куинз назван в ее честь.

Он мог часами изучать старые карты, а его коллекция старинных фотографий с видами и зданиями исчезнувшего города не имела себе равных. Эти тусклые изображения воскрешали снесенный Форт, «утренний базар» в трущобах у Тиндарваза, или Базаргейт, лавочки, торговавшие бараниной, и палаточные лазареты для бедных наравне с ушедшими в небытие дворцами знати. Останки прошлого не только заполняли его фотоальбомы, но и всецело занимали его воображение. Особенно головные уборы. «Бывало, по тому, что у человека на голове, можно было определить, к какой общине он принадлежит», — сетовал он. Сэр Дарий Ксеркс Кама в его цилиндрической феске был последним, что еще оставалось от тех далеких дней, когда парсов за их головные уборы называли «топазами». У купцов были круглые шляпы, а уличные разносчики, выкрикивавшие нескончаемые названия своей снеди, носили на головах что-то вроде огромных шаров. От отца я узнал о первых великих бомбейских фотографах Радже Дин Дайале и А. Р. Хейзлере, чьи снимки города повлияли на меня хотя бы тем, что показали наглядно, чего я не хочу. Дайал взбирался на башню Раджабай и делал оттуда свои панорамные снимки зарождавшегося города; Хейзлер его переплюнул, поднявшись в воздух. Созданные ими изображения внушали благоговейный трепет, они были незабываемы, но вместе с тем вызывали у меня отчаянное желание спуститься обратно на землю. С высоты видны только шпили. Меня же влекли к себе городские улицы: точильщики ножей, водоносы, карманники на Чаупатти, уличные ростовщики, солдаты, танцовщицы-шлюхи, запряженные лошадьми повозки и их возницы, ворующие овес, толпы, осаждающие поезда, завсегдатаи иранских ресторанчиков за шахматной доской, школьники в форме с ременной пряжкой в виде змеи, нищие, рыбаки, слуги, неуправляемая толпа на Кроуфордском рынке, лоснящиеся тела борцов, киношники, докеры, брошюровщики, уличные мальчишки, калеки, ткачи, хулиганы, священники, головорезы, мошенники. Меня неудержимо притягивала жизнь.

Когда я говорил об этом отцу, он показывал мне натюрморты со шляпами, витринами магазинов и пристанями и говорил, что я еще слишком мал, чтобы это понять. «Понимание исторических реалий, — заметил он, — высвечивает человеческий фактор». Это требовало перевода. «Когда видишь, как люди жили, работали и торговали, — пояснил он с редким для него раздражением, — начинаешь понимать, какие они были». Несмотря на страсть к раскопкам, Виви довольствовался внешней стороной явлений. Я, его сын-фотограф, посвятил свою жизнь опровержению его взгляда; я показал, что камера может копнуть глубже, что она может, минуя ловушки очевидности, проникнуть в жизнь чертовски глубоко, до мозга костей.

Основателем семейного строительного бизнеса был его покойный тесть, Исхак Мерчант, человек настолько желчный, что, когда он достиг сорокатрехлетнего возраста, его внутренние органы буквально полопались от злости и он умер вследствие внутреннего кровотечения. Это случилось вскоре после замужества его дочери. Дочь раздражительного человека, моя мать выбрала себе в спутники жизни того, кто начисто лишен был способности сердиться, но не могла вынести даже его мягких и крайне редких укоров; малейший упрек вызывал у нее ошеломляющую бурю эмоций, в которой было больше слез, чем негодования, но которая своей невероятной и разрушительной силой мало чем отличалась от приступов ярости ее покойного отца. В. В. обращался с нею осторожно, как с хрупкой недотрогой, каковой она и являлась. Это непременное условие их союза не сулило в будущем ничего хорошего, но счастливые супруги были глухи ко всем предостережениям. Взаимная влюбленность эффективнее любых берушей.

Молодоженам Виви и Амир сразу же пришлось взвалить на себя массу проблем. К счастью для них, город отчаянно нуждался в строителях. Два десятилетия спустя они уже могли показать несколько домов в стиле ар-деко — примыкающих к западной части Овал-майдан и по Марин-драйв — и сказать с законной гордостью: «Это построили мы» или «Это тоже один из наших». Теперь они строили уже на Уорли, Пали-хилл и в других местах. На обратном пути с пляжа Джуху мы делали крюк, чтобы осмотреть какие-нибудь строительные площадки, и не только те, где на проволочном заграждении висели щиты «Мерчант и Мерчант». Строительные площадки для семьи строителей — то же, что туристические достопримечательности для остальных людей. Так что я к этому привык, а кроме того, был столь взволнован встречей с моей богиней в купальнике, что даже и не думал жаловаться. Вместо этого я задавал вопросы.

— Как ее зовут?

— Кого? Откуда я знаю! Спроси у отца.

— Как ее зовут?

— Точно не знаю. Нисса или что-то в этом роде.

— А фамилия? Нисса Дудхвала? Нисса Шетти? Как ее фамилия?

— Я не помню. Она росла далеко отсюда, в Америке.

— В Америке? Где в Америке? В Нью-Йорке?

Но осведомленность отца была небезграничной, или же были вещи, о которых он предпочитал молчать. Амир, однако, знала всё.

— Штат Нью-Йорк, — сказала она. — В какой-то деревне, в непролазной глуши.

— В какой деревне? Ну Амми, ну пожалуйста!

— Ты что думаешь, я знаю каждую их гаон в США? Что-то вроде Чикабума.

— Это разве название?

Она пожала плечами.

— У них там могут быть какие угодно названия. Гайавата-Миннегага, Саскеханна, Шенандоа, Шебойган, Окефеноки, Онондага, Ошкош, Читтенанго, Чикаша, Канандайгуа, Чуинуга, Томатосога, Чикабум.

Больше она не пожелала говорить на эту тему, так оно и осталось: Чикабум, штат Нью-Йорк.

— В любом случае, — добавила моя мать, — у тебя с ней не может быть ничего общего. Начать с того, что этот Пилу теперь ее опекун, и потом, всем известно, что от нее одни неприятности. Кукушкино яйцо на тысячу и один процент. Ей очень тяжело пришлось в жизни, она пережила настоящую трагедию, и я сочувствую ей всем сердцем, но ты держись от нее подальше. Ты слышал, как она разговаривает. Никакого воспитания. И вообще, она гораздо старше тебя. Найди себе друзей среди сверстников. К тому же, — сказала она, словно подводя окончательный итог, — она вегетарианка.

— А мне она понравилась, — заявил я.

Родители оставили эту реплику без внимания.

— А знаешь, — мать сменила тему, — эти индейские названия звучат совершенно по-индийски. Читтануга, Оотакаунд, Теккади, Шенектади, Гитчии-Гумми, Тиклегумми, Читтоор, Читалдруг, Чикабум. Может быть, наши соплеменники-дравиды в незапамятные времена приплыли в Америку в красивой ярко-зеленой лодке. Индийцы проникают повсюду. Как песок.

— Может быть, они взяли с собой немного меда и кучу денег[53], — подхватил отец.

Я понял, что мы начали нашу обычную семейную игру и нет никакой возможности направить разговор в нужное мне русло.

— Какой смысл заворачивать мед в пятифунтовую банкноту? — сдался я. И добавил постскриптум, возвращаясь мысленно к моей девочке в купальнике: — А кроме того, какая уважающая себя киска возьмет в мужья глупого филина?

— Миннегага, Смеющаяся Вода, — продолжала свои размышления Амир. — «Гага» явно означает смех, значит, «минни» — это вода. Тогда кто такой Микки?

— Микки, — педантично изрек отец, — это мышь.

Философ Аристотель не признавал мифологии. По его мнению, мифы были лишь причудливыми небылицами, не содержащими никаких ценных сведений о нас и окружающем мире. Только разумом, считал он, человек способен понять себя и покорить мир, в котором живет. Во времена моего детства эти его воззрения разделяли не многие из тех, кто меня окружал. «Подлинное чудо разума, — однажды заметил, а вернее частенько повторял, сэр Дарий Ксеркс Кама, — заключается в его победе над чудесами». Большинство других авторитетов, вынужден констатировать, не разделяли его мнения; леди Спента Кама, например, для которой чудесное давно заняло место повседневности и которая не способна была существовать без своих ангелов и демонов в трагических джунглях земного бытия.

К противникам Аристотеля и сэра Дария относился также Джамбаттиста Вико (1668–1744). По Вико — и с ним согласны многие современные психологи, — раннее детство имеет решающее значение. События и переживания первых лет определяют сценарий всей последующей жизни. Для Вико мифология — это своего рода семейный альбом с фотографиями, отражающими детство культуры и содержащими будущее человеческого общества, закодированное в сказаниях, которые есть одновременно и поэзия, и пророчество. Семейная драма, разыгравшаяся на не существующей более вилле «Фракия», окрашивает и предсказывает всю нашу последующую жизнь.

«Держись от нее подальше», — сказала Амир. Но коль скоро неумолимая логика мифа начала действовать, это было все равно что пытаться уберечь пчелу от меда, воров — от денег, политиканов — от младенцев, а философов — от предположений. Вина закогтила меня, и следствием этого стала вся история моей жизни. «Кукушкино яйцо» — назвала ее Амир, и еще: «Червивое яблоко». А вслед за этим, вся в синяках и вымокшая до нитки, она среди ночи появилась на пороге нашего дома, умоляя впустить ее.

Всего через семь дней после того, что случилось на пляже Джуху, в шесть часов вечера, при ясном небе вдруг пошел дождь — крупными горячими каплями. Он ничуть не охладил жаркий воздух, напротив — по мере того как дождь усиливался, по странной причуде природы росла и температура воздуха, так что пролившаяся вода испарялась, не достигая земли, и превращалась в туман. Сырой и белый — редчайший для Бомбея погодный феномен, — он заполнил Бэк-бэй. Горожане, вышедшие прогуляться по Кафф-парейд, спешили укрыться от дождя. Город исчез в тумане; мир превратился в чистый лист бумаги, ожидающий, когда его испишут. В. В., Амир и я сидели дома, сражаясь в покер, и в этой странной белизне рисковали больше, чем всегда, словно чувствовали потребность совершать безрассудства. Мой отец проиграл больше спичек, чем обычно. Потом на город опустилась белая ночь.

Мы отправились спать, но заснуть никто из нас не мог. Когда Амир пришла поцеловать меня на сон грядущий, я признался ей в своих предчувствиях:

— Что-то обязательно случится.

Амир кивнула:

— Я знаю.

Потом, после полуночи, именно Амир первой услышала странные звуки: как будто на веранде, пыхтя, металось сбежавшее откуда-то животное; затем послышалось придушенное всхлипывание. Она села в кровати и объявила:

— Похоже, сбылись-таки надежды Умида.

К тому времени, как мы выбежали на веранду, девочка потеряла сознание. Под глазом у нее красовался огромный синяк, руки были в порезах, местами глубоких. Блестящие змейки ее волос извивались на деревянном полу веранды. Медуза. В голове пронеслась мысль, что на это лицо можно смотреть только в зеркале отполированного щита, иначе превратишься в камень. Ее белая майка и джинсы насквозь промокли. Я не мог оторвать глаз от выступающих крупных сосков. Она тяжело и часто дышала со стонущим звуком.

— Это она, — произнес я в оцепенении.

— И у нас нет выбора, — сказала моя мать. — Будь что будет.

Согревшаяся, перевязанная, поедая горячую кашу, с головой, замотанной полотенцем, что делало ее похожей на фараона, девочка, как королева, восседала на родительской кровати. Мы же, трое Мерчантов, стояли перед нею, как придворные; как медведи из сказки.

— Он хотел убить меня, — сказала она. — Пилу, желтопузая тварь. Он напал на меня. Поэтому я и убежала, — ее голос пресекся. — В общем, он меня выгнал. Но я не вернусь туда, ни за что.

И Амир, предостерегавшая меня от нее, страстно подхватила:

— Вернуться? Об этом не может быть и речи. Нисса Дудхвала, окажите нам честь, разделив с нами кров.

Ее слова были вознаграждены оценивающей и недоверчивой улыбкой.

— Не называйте меня именем этого ублюдка, договорились? — сказала она. — Я ушла оттуда в чем была. С этого дня я буду носить имя, которое выберу сама.

Через несколько мгновений:

— Меня зовут Вина Апсара.

Моя мать пыталась ее успокоить: «Конечно, Вина, как скажешь, девочка», — а затем попробовала выяснить, что спровоцировало столь жестокое обращение. Лицо у Вины стало непроницаемым, словно она захлопнула книгу. Но на следующее утро ответ явился к нашему порогу, тревожно звоня в дверь: Ормус Кама, неотразимый и опасный, как само солнце, девятнадцати лет от роду и с «репутацией». Ормус Кама в поисках запретного плода.

Это стало началом конца самых радостных дней моей жизни, проведенных с фракийскими божествами — моими родителями, среди легенд о прошлом города и видений его будущего. После детства, когда я был любим и уверен в незыблемости нашего маленького мира, все вокруг начнет распадаться, мои родители смертельно поссорятся и преждевременно умрут. Спасаясь от этого ужасною распада, я попытаюсь жить собственной жизнью, и в ней тоже обрету любовь; но и эта жизнь нежданно оборвется. Потом я на долгое время останусь один с моими горькими воспоминаниями.

Теперь наконец счастье снова расцвело в моей жизни. (Об этом я тоже расскажу в свое время.) Может быть, это дает мне силы смотреть в лицо ужасу прошлого. Непросто говорить о красоте мира, утратив зрение; мучительно петь дифирамбы, когда ваша евстахиева труба отказала. Так же тяжело писать о любви, тем более писать с любовью, когда сердце разбито. Но это не оправдание, это случается со всеми. Нужно всё преодолеть, преодолевать постоянно. Боль и утраты — тоже «норма». В этом мире полно разбитых сердец.

4. Изобретение музыки

Несмотря на то что Ормус Кама, наш неправдоподобно красивый и сказочно одаренный герой, наконец появился на сцене — хотя и опоздал к тому моменту, когда молодая леди, в чьих страданиях он был повинен, особенно нуждалась в утешении, — я должен придержать сбившийся с маршрута автобус повествования, чтобы пояснить читателю, как случилось, что дело приняло такой грустный оборот. Поэтому я возвращусь к отцу Ормуса, сэру Дарию Ксерксу Каме, которому теперь за шестьдесят. Он растянулся на кожаном, в британском стиле, диване-честерфилде в своей библиотеке на Аполло-бандер; глаза его закрыты, рядом стакан и графинчик с виски; он погружен в сновидения.

Во сне он всегда оказывался в Англии; она снилась ему в виде белого особняка в палладианском стиле, стоявшего на холме над изгибами серебристой реки; от дома к реке простирался партер лужаек, окруженных древними дубами и кленами, и классических, геометрически правильных цветников, превращенных невидимыми садовниками в симфонию четырех времен года. Ветер колышет белые занавески на распахнутых стеклянных дверях оранжереи. Сэр Дарий снова видит себя маленьким мальчиком в коротких штанишках, а особняк, как магнит, притягивает его, и он идет к нему, пересекая безупречные лужайки, минуя фигурно подстриженные кусты и фонтан, украшенный греческими и римскими статуями косматых распутных богов, обнаженных героев с воздетыми мечами, змей, похищенных женщин, отрубленных голов и кентавров. Занавески обвиваются вокруг него, но он высвобождается, потому что где-то в доме его ждет, расчесывая длинные волосы и нежно напевая, мать, которую он давно потерял, но не перестает оплакивать, в чьи объятия стремится его спящее «я».

Он не может ее отыскать. Он обошел весь дом: великолепную анфиладу парадных покоев; будуары коварных миледи эпохи Реставрации, прятавших кинжалы и яд в потайных нишах за панелями, украшенными геральдическими лилиями; барочные кабинеты власти, где вельможи в париках и с надушенными носовыми платками когда-то осыпали щедротами своих дурно пахнущих, коленопреклоненных протеже, где плелись нити заговоров и великие мужи свистящим шепотом предавали их подробности ушам убийц и негодяев; величественные, покрытые коврами лестницы в духе «югендстиль», по которым в отчаянии сбегали обманутые принцессы; средневековые «звездные палаты», где под потолками с изображением гаснущих звезд и кружащихся галактик вершился скорый суд… Вдруг он оказывается во внутреннем дворике и тут, на дальнем краю водоема с черной холодной водой, видит фигуру прекрасной обнаженной женщины с завязанными глазами. Она широко распахнула руки, словно собирается нырнуть. Но не ныряет. Вместо этого она обращает к нему ладони, и он не может устоять. Больше он уже не мальчик в коротких штанишках, но исполненный желания мужчина; он кидается к ней, хотя знает, что скандал погубит его. Он чувствует, что сон напомнил ему о чем-то, скрытом глубоко в его прошлом, — так глубоко, что он совершенно об этом позабыл.

«Да, приди ко мне, — прошептала статуя Скандала, обнимая его, — мой дорогой, мой возлюбленный слуга Лжи».

В бодрствующем состоянии, когда видение обнаженной женщины с завязанными глазами у водоема возвращалось в разряд смутных, полузабытых впечатлений, а виски развязывало ему язык, сэр Дарий мог часами говорить об усадьбах доброй старой Англии — Бут-Магна, Касл Хоуард, Блендингз, Чекерз, Брайдзхед, Кливеден, Стайлз. С возрастом в его одурманенной алкоголем голове некоторые границы утратили четкость, так что разница между Тоуд-Холлом и Бленемом, Лонглитом и Горменгастом для него почти стерлась. Он с одинаковой ностальгией говорил и о домах, вымышленных, придуманных писателями, и о настоящих родовых гнездах высшей аристократии, премьер-министров и богатых выскочек, вроде клана Астор. Реальные или вымышленные, для сэра Дария они были чем-то вроде земного рая, созданного воображением и искусством простых смертных. Он все чаще поговаривал о переезде в Англию. На свое девятнадцатилетие Ормус Кама получил от отца в подарок новую книгу сэра Уинстона Черчилля «История англоязычных народов».

— Ему мало было выиграть войну, — заявил сэр Дарий, восхищенно покачивая головой, — старый бульдог не успокоился, пока не получил Нобелевскую премию по литературе. Не удивительно, что его прозвали Уинни[54]. Британская молодежь смотрит на него снизу вверх и старается идти по его стопам. Поэтому от молодого поколения Англии ожидают великих свершений. Наша же молодежь, напротив, — тут он неодобрительно посмотрел на Ормуса, — все более вырождается. Традиционные добродетели — служение обществу, самосовершенствование, заучивание поэтических произведений, искусство владения огнестрельным оружием, радость соколиной охоты, танцы, закаливание характера с помощью спорта — все это утратило свое значение. Только в метрополии их можно будет обрести вновь.

— На обложке король Англии изображен с торчащей из глаза стрелой, — заметил Ормус. — Похоже, искусство стрельбы из лука не входит в число достоинств бульдожьей породы.

Это замечание неизбежно спровоцировало бы сэра Дария на длинную тираду, но тут леди Спента заявила непоколебимым тоном:

— Если ты снова о том, чтобы переехать в Лондон, то имей в виду: я лично никогда не соглашусь сняться с места.

Этому предсказанию суждена была судьба всех предсказаний — оно не сбылось.

Ормус Кама отступил. Предоставив родителям привычно выяснять свои разногласия, он бродил по просторным апартаментам на Аполло-бандер. Его движения, пока его мог видеть сэр Дарий, были нарочито инфантильными; расхлябанный, скучающий, он являл собою образчик юного парса-вырожденца. Но стоило ему оказаться вне отцовского поля зрения, как произошла удивительная перемена. Следует иметь в виду, что Ормус, прирожденный певец, не размыкал губ с той ночи, когда его чуть не задушил в кровати его старший брат Сайрус, и посторонний наблюдатель мог бы с легкостью сделать вывод, что все неспетые за эти годы мелодии скопились в нем, вызывая острый дискомфорт, почти страдание, и теперь буквально рвались из него наружу. Как он раскачивался и дергался на ходу! Если я скажу, что Ормус Кама был величайшим из популярных певцов, чей гений превзошел все остальные и чье мастерство было недосягаемо для многочисленных подражателей, то, полагаю, даже самый предубежденный читатель со мной согласится. В музыке он был волшебником, его мелодии заставляли улицы пускаться в пляс, а высотные здания — раскачиваться с ними в унисон; он был золотым трубадуром, чьи неровные поэтические строки были способны отворить врата ада; он соединил в себе певца и автора песен, подобно шаману и оратору, и стал нечестивым умником своего времени. Но сам себя он считал чем-то большим: ни много ни мало — тайным создателем и интерпретатором той музыки, что у нас в крови, музыки, говорящей на тайном наречии всего человечества, которое является нашим общим достоянием, независимо от того, на каком языке мы начали говорить и каким танцам нас обучили.

С самого начала он заявлял, что в буквальном смысле опередил свое время.

Но в тот момент, о котором я говорю, бабочка еще не вышла из кокона, оракул еще не обрел голос. И если я упомяну — а умолчать я не имею права — то, как он вращал бедрами, когда шел по квартире на Аполло-бандер, как все более резко раскачивался вперед и подобно дервишу взмахивал руками; если я опишу младенчески-жестокий изгиб его верхней губы, густые черные волосы, чувственными завитками обрамлявшие лоб, или бачки, взятые прямо из викторианской мелодрамы, если, ко всему прочему, я попытаюсь воспроизвести немногие слетавшие с его губ звуки — все эти «уннхх», «ухххх», эти «охх», — то вы, посторонний, будете иметь все основания счесть его обычным отголоском, причислить к легиону подражателей, что вначале с восторгом разделили, а затем превратили в фарс славу молодого водителя грузовика из Тапело, штат Миссисипи, рожденного в жалкой лачуге вместе с мертвым братом-близнецом.

Я не отрицаю тот факт, что как-то в начале 1956 года девушка по имени Персис Каламанджа, которую леди Спента Кама прочила в супруги Ормусу, более того — вела на эту тему активные переговоры с père et mère[55] Каламанджа, затащила Ормуса Каму в магазин «Ритм-центр», что в бомбейском Форте. В этой шкатулке было полно поддельных бриллиантов — вышедших из моды песенок, любимых старшим поколением, в исполнении его кумиров в париках и накладках, однако там случалось отыскать и подлинные жемчужины, попавшие туда, вероятно, через моряков с какого-нибудь стоявшего на рейде американского военного корабля. Тут, в кабинке для прослушивания, рассчитывая произвести впечатление на будущего мужа своей музыкальной искушенностью (Персис всем сердцем сочувствовала планам их родителей: Ормус, как я, возможно, уже упоминал ранее и как мне придется еще не раз с завистью повторить, был неотразимо привлекателен), она поставила Ормусу новую, но уже потрескивающую пластинку на семьдесят восемь оборотов, и, к ее величайшему, но недолгому удовлетворению, глаза молодого человека расширились от чувства, которое могло быть и ужасом, и любовью, как и у любого подростка, который впервые слышал голос Джесса Гурона Паркера[56] его «Heartbreak Hotel»[57] — свои собственные невысказанные горести, свой голод, одиночество и мечты.

Но Ормус не был обычным подростком. То, что Персис ошибочно приняла за восхищение, было растущим негодованием, неудержимой яростью, плодящейся в нем, как чума. В середине песни она прорвалась.

— Кто он такой? — крикнул Ормус Кама. — Как зовут этого проклятого вора?

Он вылетел из кабинки, как будто надеясь схватить певца за шиворот. На него с любопытством смотрела высокая девочка лет двенадцати-тринадцати, — впрочем, уже достаточно взрослая для него, в поношенной майке, сообщавшей о своей принадлежности к неким Гигантам Нью-Йорка[58].

— Вор? — переспросила она. — Его называли по-разному, но такого я еще не слышала.

Сейчас бытует множество различных версий первой встречи Вины Апсары и Ормуса Камы; причиной тому — окутавший их историю туман мифологизации, отторжения, фальсификации и клеветы. В зависимости от того, какой журнал вы возьмете, вы можете узнать, к примеру, что Ормус превратился в белого быка и умчал ее на спине, а она весело щебетала, с эротическим восторгом вцепившись в его длинные загнутые сияющие рога; или что она и впрямь была пришельцем из дальней-дальней галактики и, решив, что Ормус наиболее подходящая ей особь мужского пола на нашей планете, спикировала прямиком на Врата Индии и появилась перед ним с космическим цветком в руке. Встреча в магазине грамзаписей отвергается многими комментаторами как «апокрифическая»; все это слишком надуманно, пожимают они плечами, слишком банально, и что это за чушь, будто он подлинный автор песни. Кроме того, добавляют циники, вот вам лишнее доказательство, что вся эта история — сплошная липа. Вы только вдумайтесь — она становится возможна Лишь в том случае, если допустить, что Ормус Кама при челкеи при бачках, вращавший бедрами Ормус никогда в жизни не слышал о короле рок-н-ролла. «Это же был как-никак пятьдесят шестой год, — глумились критики, — а в пятьдесят шестом даже Папа Римский слышал о Джессе Паркере. Даже марсиане».

Однако в Бомбее тех времен коммуникационные технологии были еще в зачаточном состоянии. Телевизоров не было, а радиоприемники представляли собой громоздкие предметы, находившиеся под неусыпным контролем родителей. К тому же государственной радиовещательной компании «Индийское радио» запрещалось транслировать западную популярную музыку, а на индийских пластинках, выпущенных фабрикой «Дам-дам» в Калькутте, были записи Пласидо Ланца или музыка к фильму студии «MGM» «Мальчик-с-пальчик». Печатные средства массовой информации тоже о многом умалчивали. Я не помню ни одной фотографии американских поп-звезд в местных журналах, посвященных шоу-бизнесу, не говоря уж о ежедневных газетах. Были, конечно, привозные американские журналы, и Ормус мог видеть фотографии Джесса Паркера (а рядом, возможно, мрачную фигуру его менеджера, «полковника» Тома Пресли) в журналах «Фотоплей» или «Муви скрин». Кроме того, в том году появился первый фильм Джесса «Treat Me Tender»[59], который шел в кинотеатре «Нью Эмпайр» «только для взрослых». Однако Ормус Кама всегда утверждал, что он никогда не слышал о Паркере и не видел его фотографий до того дня в магазине грамзаписей; он всегда заявлял, что единственным гуру, который помог ему найти свой стиль, был его мертвый брат-близнец Гайомарт, являвшийся ему в снах.

Так что я буду придерживаться своей версии о магазине грамзаписей, хотя бы потому, что слышал ее от Ормуса и Вины, повторявших ее сотни раз, с умилением вспоминавших те или иные ее подробности. У всякой влюбленной пары есть любимая история о том, как они познакомились, и Ормус с Виной не были исключением. Но поскольку они — чего не следует забывать — были виртуозными создателями мифа о самих себе, их рассказ содержал одну существенную неточность: из него совершенно выпала мисс Персис Каламанджа. Эту несправедливость я готов исправить. Я вызываю своего свидетеля — мисс К., девушку с разбитым сердцем. Бедняжка Персис, уже потерявшая сердце из-за Ормуса Камы, потеряла в тот день еще больше. Она потеряла самого Ормуса, а с ним и свое будущее. Стоило Ормусу очутиться лицом к лицу с Виной, и для Персис все было кончено — она поняла это в ту же секунду. Вина и Ормус еще не успели друг к другу прикоснуться, еще не знали друг друга по имени, а их глаза уже любили друг друга. После того как Ормус бросил Персис, она узнала, что можно верить одновременно в две взаимоисключающие вещи. Долгое время она верила, что он обязательно к ней вернется, когда поймет, что отверг настоящую любовь, что ничего подобного это дитя Америки дать ему не сможет; и в то же время она понимала, что этого не случится никогда. Эти две противоположные мысли боролись в ней с переменным успехом, парализуя ее волю; она так и не вышла замуж и не переставала любить его до самого конца, когда, после всех катастроф, я получил от нее письмо. Бедняжка Персис, по-прежнему находившаяся под властью Ормуса, хотя его самого уже не было в живых, излила свою душу изящным почерком зрелой женщины, говорившим о силе ее характера. И эта выдающаяся женщина оказалась беззащитна перед силой Ормуса, его притягательностью, его небрежной жестокостью, его жизнью. Он сломал ее и забыл о ней. Они оба поступали так с людьми — и Вина тоже, словно сила их взаимной любви снимала с них обязанность соблюдать элементарные правила приличия, освобождала от ответственности, от забот. Так же Вина поступила со мной. И меня это тоже не сделало свободным.

«Самое ужасное, — писала Персис, — что он вообще меня не упомянул, словно меня там не было, словно я никогда не существовала, словно не я привела его туда в день, с которого все началось». В ответ я постарался, как мог, ее утешить. Рассказывая свою историю, Вина и Ормус не одну Персис пытались стереть из памяти. Большую часть своей жизни на публике они предпочитали скрывать свое происхождение, хотели избавиться от прошлого, сбросить его, как старую кожу, и Персис была сброшена вместе со всем остальным; в этом не было, так сказать, ничего личного. Так я написал Персис, хотя в глубине души полагал, что в ее-то случае это как раз могло быть очень личным. Иногда Ормус и Вина казались мне жрецами пред алтарем своей любви, о которой они говорили столь высокопарно. Не бывало еще на свете таких влюбленных, чувства такой глубины и силы недоступны простым смертным… Присутствие другой женщины при встрече столь богоподобных amants[60] — подробность, которую эти божества предпочли обойти молчанием.

Но Персис существовала, она жива по сей день. Ормуса и Вины больше нет, а Персис, подобно мне, часть того, что еще остается.

Когда в тот день, в магазине грамзаписей, глаза Ормуса и Вины вступили в любовную связь, Персис еще пыталась отстоять свою территорию.

— Слушай, малявка, — прошипела она, — ты не хочешь вернуться в детский сад?

— Уже закончила, бабуля, — ответила Вина и повернулась спиной к наследнице рода Каламанджа, направив все свое внимание на Ормуса.

Отстраненно, как сомнамбула, он ответил на ее вопрос:

— Я назвал его вором, потому что это чистая правда. Это моя песня. Я сочинил ее несколько лет назад. Два года, восемь месяцев и двадцать восемь дней назад, если хочешь знать.

— Брось, Орми, — не сдавалась Персис Каламанджа. — Эта пластинка вышла всего месяц назад, притом в Америке. Она только-только с корабля.

Но Вина напела другую мелодию, и глаза у Ормуса снова загорелись.

— А эту песню ты откуда знаешь? От кого ты могла услышать то, что существует только в моей голове?

— Может быть, ты и эту написал? — поддразнила его Вина и напела обрывок третьей мелодии. — И эту? И эту?

— Да, все эти песни, — серьезно ответил он. — Я хочу сказать — музыку; и гласные тоже мои. Эти нелепые слова я не мог написать. Песня про синие туфли — что за баквас[61]? Но гласные звуки мои.

— Когда мы поженимся, мистер Ормус Кама, — громко заметила Персис Каламанджа, крепко вцепившись в его руку, — вам придется стать немного благоразумнее.

На этот упрек объект ее привязанности ответил веселым смехом — прямо ей в лицо. Потерпевшая сокрушительное поражение Персис в слезах покинула место своего позора. Процесс изъятия ее из анналов начался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад